Источник текста: Мстиславский С.Д. Грач - птица весенняя: Повесть о Н.Э.Баумане. Накануне: 1917 год. - М.: Правда, 1989.
Scan, OCR, SpellCheck, Formatting: Vager, 2003
Глава 1 Царский труп
После взморья -- открытого, морозного (хорошо, ветра нет) -- в аллее, вдоль Невки, под раскидистыми деревьями, перекрытыми по сучьям шапками белого пушистого снега, казалось уютно и почти, что тепло.
Еще стоял перед глазами морской, застылый, ледяной, синеющей дымкой задернутый по горизонту простор, далекие желтые огоньки на Лахтинском берегу, лунным голубым светом поднятый высоко в небо, словно повисший в воздухе над невидимыми во тьме стенами -- золотой купол Кронштадтского морского собора. И тишь кругом -- не выразить словом. Живая, радостная, затаившаяся в безгранности тишь.
Хорошо надумалось им -- выйти ночью на Стрелку.
Странно от молчания, -- такого вот, как только что было, когда он и она стояли, плечо тесно к плечу, на самом краю заснеженной, лунными искрами играющей отмели, сходящей в льдистый залив, -- люди сближаются больше, больше роднятся, чем в самом задушевном разговоре. Так и с ними сейчас.
Знают они друг друга -- и он и она -- Андрей и Наташа -- всего неделю: всего неделю, как встретились в медицинском институте, на докладе, который он делал, -- "брат милосердия", студент, санитар-доброволец -- о двух годах окопной своей работы: 1915 -- 1916... После доклада, когда уже расходились, она подошла, глядя прямо в глаза лучистыми и добрыми, простыми глазами.
-- Отчего вы ушли добровольцем... в госпиталь, а не... в полк?
На секунду он смутился как будто. От глаз? От вопроса? Голос прозвучал особо взволнованно.
-- Не в полк... потому, что я не Могу убивать -- по своим убеждениям. Выше человека, выше его жизни, ее красоты -- для меня нет ничегоо. Человек для меня -- с большой буквы. И я от призыва свободен -- я один сын у матери-вдовы. Но оставаться дома, учиться, как раньше, в политехническом, готовиться в инженеры -- я не мог, когда... такое испытание России, такие страдания народу. И я выбрал для себя самое страшное, потому что самое страшное -- видеть муки и смерть других... Чужое страдание всегда бесконечно тяжелей своего... Я хотел облегчить, чем мог.
Ресницы девушки опустились. Длинные, мягкие, чудесные. Она спросила:
-- И... облегчили?
Он вздрогнул, потому что этого вопроса не ждал. Но ответил тотчас, тоже опуская глаза:
-- Я делал, что мог. И главное ведь в том, чтобы делать. А достигнуто или нет...
Другая медичка -- черноглазая, чернобровая -- спросила, обхватив подругу за талию, щурясь: насмешливым показался Андрею прищур черных глаз:
-- Вы... не поэт, случайно?
Андрей вспыхнул.
-- Не поэт, но... пишу. В "Дне" печатались мои военные очерки. Разве гуманность -- свойство только поэтов?
Еще насмешливее сощурились глаза. Наташа растерянно и возмущенно взглянула на подругу, отвела ее руку.
Они вышли вместе.
И вот сейчас -- рука об руку, в ночь, морозную, ясную, лунную, на пустом, замершем -- ни людей, ни птиц -- острове. Ночь. Наверное, два часа уже, не меньше.
Говорить не хочется. А так вот идти, прижавшись друг к другу... Медленно, бездумно по чуть-чуть хрустящему под ногой, чистому, свежему снегу.
Зачернел из-за поворота над белым пологом речки деревянный, нескладный, старый мост. Темные провалы полыней вкруг бревенчатых заледенелых устоев. Андрей и Наташа остановились не доходя. От ощущения, что их здесь никто, ни один живой глаз не видит, что они совсем одни будто во всем мире никого нет, кроме них, а там, за мостом -- город... еще только шаг -- и опять надвинутся на них дома и люди, тревога, забота, опять закричат в уши сиплыми голосами война, голод, разруха, -- захотелось еще теплей, еще ближе ощутить друг друга. Он сбросил перчатку в снег и тихим движением отыскал ее руку. Рука вздрогнула ответным пожатием, крепким и долгим.
Внезапно на мост накатился рокот мотора. Грузная, огромной показавшаяся машина, шевеля откидными крыльями поднятого верха, вскреблась на оледенелое взгробье моста и стала. Дверца откинулась, гулко и коротко взлязгнув металлом. На дорогу выскочил офицер, чуть шатнулся на скользком раскате и осмотрелся во все стороны.
Было в этой фигуре, высокой и стройной, в серебряных погонах, вспузырившихся на сжатых хищным движением плечах, в башлыке, до самых глаз окутавшем лицо, столько настороженной угрозы, что Андрей и Наташа невольно пригнулись, шагнули в сторону, прочь от дороги, в сугробы, к берегу, в самую темь густо столпившихся здесь деревьев.
Приглушенно рычал на холостом ходу мотор. Офицер отошел на середину моста, осмотрелся еще, успокоенно мотнул головой, вернулся к машине. Шофер, приземистый, в барашковой шапке, тоже до глаз замотанный башлыком, торопливо выскочил из кабинки. Мелькнула еще голова, в офицерской фуражке и башлыке. По мерзлым доскам настила глухо затопали ноги, чуть прозвенела четким холодным звоном шпора.
Все трое, толкаясь плечами, нагнулись у дверцы. Распрямились, шагнули покачиваясь... Под лунным светом ясно увидели Андрей и Наташа: над серым брусом перил выпятились вперед, к реке, над рекою, ноги, странно прижатые друг к другу. Хлестнулись вдогон отвернувшиеся было назад тяжелые полы меховой роскошной шубы, всползло туловище, под мышки подхваченное руками в белых перчатках. Еще прозвенели шпоры, торопливо и перебойно, -- и в шесть рук, приседая в коленях от натуги, люди завалили тело плечами на перила.
-- Веревки! -- беззвучно, губами одними сказал Андрей: дыхания не было. -- Он связан... Ноги!
Тело повернулось головою вперед. На черном сукне шубы серебрилась веревка. Частыми витками, вкруг. Нежданно, отчаянным вздрогом рванулась рука, вырвалась из крученого опоясья, поднялась...
-- Жив!
Диким, бешеным толчком связанного сбросили за мост. Тело ударилось головою о выступ сваи, скривилось судорогой на тяжелом лету и рухнуло в полынью, взметнув черные, колючие брызги.
Трое, свесившись над перилами, смотрели. Тело ушло под воду.
Андрей и Наташа ждали, недвижные. Сердце Андрея отбивало тягуче время. Он тоже смотрел неотрывно.
Нет. Не всплыл. Подтянуло под лед.
На мосту засмеялись, отрывисто, взлаем... Один из офицеров закурил, бросил спичку. Шофер нагнулся, поднял, швырнул на лед и, торопясь, полез в кабину. Офицеры еще раз глянули в полынью. Опять стукнула дверца. Автомобиль рванулся полным ходом с моста. Дальше на Каменный Остров.
На съезде зажглись затушенные фары, нащупывая заслоненный деревьями просвет. Яркий сноп скользнул вдоль дороги: вырвался из мглы бугристый ствол, две недвижные, друг к другу прижавшиеся фигуры. Машина затормозила. Еще на ходу выскочил прямо в сугроб, в снег по колени, тот, первый, высокий. Второй крикнул что-то из глуби автомобиля.
Андрей и Наташа не шевелились. Офицер подошел шагом нетвердым, засунув правую руку в карман. Револьвер? Наверно. Они же не ходят без оружия, офицеры.
А этот -- особенно. Он, может быть, и не офицер даже. Только одет офицером. Убийца. Они ж видели.
Голос был хрипл. Но в нем не было угрозы. Было даже какое-то благодушие. Это было странно. Так странно, что по спине Андрея зябкой трясучею дрожью прошел холодок. Офицер переступил ногами и дернул вперед корпус движением никчемным и неверным.
Пьян.
И, словно подтверждая молчаливую эту догадку, офицер качнулся, расставил ноги, ища упора, и приложил руку к козырьку фуражки.
-- Mademoiselle...
От испуга глаза Наташи, большие, стали еще больше, еще ярче. Лицо, бледное, казалось почти красивым. Офицеру -- во всяком случае. Потому что он пробормотал томно, закатывая вверх мутные зрачки:
-- Mademoiselle... Между нами, я даже счастлив, что вы стали невольной свидетельницей нашего подвига...
Наташе сжало горло. Веревки, бессильной судорогой сведенная рука, черная полынья... стук виска о мерзлую сваю. Трое -- и связанный...
Подвиг?
-- Россия -- спасена! -- Офицер заложил руку за борт шинели жестом торжественным. -- Восемнадцатое декабря тысяча девятьсот шестнадцатого года: д-дата. Раздавлена гадина, ядом своим отравлявшая самодержавие...
Андрей дрогнул. С губ сорвалось:
-- Распутин?
Офицер засмеялся, злобно и радостно, и протянул руку.
-- Ваш-шу руку. Вы -- патриот и истинно русский человек, я вижу. Сразу в точку! Да, Гришка Распутин.
Наташа судорожно сцепила в муфте -- не расцепить! -- захолодевшие пальцы. Рука в белой перчатке -- та самая! -- пожимала руку Андрея. Как он мог свою протянуть, как он мог!
Снег заскрипел. Подходил второй. И тоже правая рука в кармане. Услышав имя, он выругался, коротко и грязно, и заспешил.
-- Ты... что... болтаешь?
Высокий помахал успокоительно.
-- Отставить, дорогой. Нет надобности. Оч-чень симпатичная блондинка... и юноша. Истинно русские люди -- даже по лицам видно... И приветствуют...
Подошедший оправил башлык ближе к глазам. Над белой полосой смятой шерсти чуть видны под козырьком желтые волчьи глаза. Он пристально оглядел обоих. Голос сквозь башлык прозвучал глухо.
-- Приветствуют? Что ж... в конце концов -- пусть!.. Может быть, даже и лучше, что были свидетели... Но помните, господа: то, что вы видели, -- вы видели для истории. В будущем -- да. Но пока, но сейчас никому ни слова. Иначе... вас под землею найдут. Кто за нами -- нетрудно, я полагаю, и самим догадаться.
Он повернулся и пошел. За ним, откозыряв еще раз Наташе, двинулся высокий. Шофер, дожидавшийся, завел поспешно машину, и -- в луче фонаря его руки показались Андрею красными. Почудилось? Нет... В самом деле -- он был в красных с широкими крагами перчатках.
Щелкнула ручка дверцы. Опять загудел мотор. Защитный, с брезентовым верхом кузов машины дрогнул. Фары зашарили по снегу, ощупывая дорогу. Дымок. Мелькнула в глазах привернутая сбоку, наклоном, запасная -- тяжелая, дорожная, походная -- шина.
Глава 2 След
Они слышали удаляющийся, быстрый, тяжелый шорох колес. Дальше, дальше... Смолкло. И опять тишь, ночь, Заснеженные ветви теснообступивших деревьев...
Андрей двинулся наконец. К мосту? Она схватила за руку.
-- Нет. Не надо. Мне страшно. А вдруг он...
Но Андрей мотнул головою упрямо.
-- Может быть, след... Вы ж понимаете... если это... в самом деле правда...
-- Правда, конечно! Разве такое... можно солгать!
Медленно поднялись на мост. Четвертый пролет, кажется.
Андрей прикрыл глаза, чтоб увидеть опять -- ясно-ясно...
Машина, перила, труп...
Четвертый, наверно.
Черные пятна на серых, в растрещинах перилах. Подтеки черные на досках настила. И внизу, вкруг свай, крутит пустая и черная вода в полыни.
Наташа прошептала через силу:
-- Смотрите... Там на льду...
В самом деле, что-то темнеет... Он смотрел, напрягая глаза до рези, до жгучей слезы. Нет, не понять.
Она догадалась первая:
-- Ботик.
Да. Ботик. Как только слово сказалось, сразу же стали ясные очертания. До мелкой мелочи. Ботик. Высокий, валеный.
Андрей смотрел вниз, в черную, воронками завитую, бегучую воду. Мыслей не было. Было только перед глазами: автомобиль, желто-зеленый, приземистый, коротколапый, как дракон... три напряженных тела, подымающих связанный труп. Нет, не труп. Он же живой был, когда его бросили.
Она тронула его за рукав.
-- Пойдемте... Пойдемте же... Я вас очень прошу.
Андрей оторвался от перил. В самом деле, надо идти. Еще застанет кто-нибудь... И тогда может быть подозрение. Под подозрение попасть верная смерть. Или хуже еще: пытка.
Страшно подумать, что сделает царь с убийцами Распутина. Ведь сила Распутина в том и была, что царь и царица были уверены: престол императорский и весь "дом Романовых" благополучны только молитвами "святого старца" Григория.
Тишь. Ночь. Никого. Ни на дороге, ни там, на островных -- белых, сквозь прочернь деревьев прорезанных тропках. Они пошли серединою моста, не оглядываясь больше.
До самого Каменноостровского они не говорили. Ни слова. Лишь ускоряли шаг: поздно, ужасно поздно. И только когда они вышли на простор проспекта, где у богатых каменных -- безвкусной купеческой стройки -- особняков дремали дежурные дворники, -- опять город, люди -- Наташа заговорила:
-- Что же теперь будет?
-- Я... не политик, -- отозвался глухо Андрей. -- И... не интересуюсь. Но, по-моему... Они думают, что спасли самодержавие. Мне кажется обратное: они бросили в полынью царский труп. Потому что все ж знают -- царская политика вся шла от Распутина: Николай II -- только пешка. Если так, он должен пропасть вместе с ним...
С Каменноостровского -- направо в улицу второй дом от угла: здесь, на четвертом, комната Наташи и ее однокурсницы -- той самой, черноволосой, Марины.
На подъезде они постояли молча. Посмотрели друг другу в глаза. В глазах уже ничего не было от взморья, от уюта темной аллеи, белых, высоких, рыхлых, милых сугробов.
Он протянул руку, прощаясь, -- и чуть не отдернул. Перчатка... Рука без перчатки. Перчатка осталась там, под деревом, на снегу.
По спине опять, как тогда, пробежала холодком дрожь. След.
Стукнула дверь: Наташа прошла. Она не спросила: "Когда?" И он не спросил. В висках стучало.
Перчатка и ботик. Найдут обязательно. И найдут чья. Всегда же находят. Даже когда никаких примет. Вчера было в газетах: обыкновенную женщину -- тоже под лед -- изрезанную, в корзинке. И все-таки всех нашли, всех... Но если его...
Вернуться, взять? Сумасшествие. Убийца всегда, говорят, возвращается к месту убийства. Неодолимая тяга. Не подозрение уже будет тогда -- улика.
Он шатнулся прочь от подъезда, пошел, почти что бегом, еще не зная, еще не решив, куда, но с сознанием твердым: сегодня ж, непременно сегодня же ночью, -- сказать под величайшей тайной, конечно, всякий же разумный поймет, что сейчас нельзя разглашать... Но чтобы кто-то еще знал, чтоб был свидетель, что он не участник, что он ни при чем... И не скрыл...
Кому? Надо ж, чтоб свидетель был с именем, с положением: чтоб его слову поверили... Где взять такого -- ему, студенту самому обыкновенному, без знакомств и без Связей...
Глава 3 Истинный редактор
Дом газеты "День", двухэтажный, окрашенный охрой, стоял в проулке. Проулок -- глухой и грязный, далеко от центра, от шумных и людных торцовых проспектов, и дом -- ветхий, давно не ремонтированный: трещины по стенам, обсыпается оббитая штукатурка, перекосились доски полов. Но это был все-таки собственный дом и собственная типография, как требует достоинство большого ежедневного политического органа европейского или даже американского типа -- так любил говорить о своей газете редактор-издатель.
Подходя, Андрей не услышал сквозь низкие окна, сквозь дряблые стены (в первом этаже -- типография) мерного жужжащего шума печатных машин. Стало быть, номер запаздывает: в редакции еще не разошлись.
Здесь, в "Дне", печатались "Фронтовые очерки" Андрея Аркадьина. Редактор знает его, автора. А редактор в Петербурге широко известен: газета имеет большой тираж, пользуется успехом. Слову такого человека поверят, если понадобится свидетельство. Да и кому еще, кроме него, можно сказать -- в ночь, чуть не под самый рассвет, кто еще не спит в эту пору. А надо же сегодня, сегодня, сейчас...
Андрей рванул промерзшую, вскоробленную, неприглядную дверь и, шагая через две ступеньки, поднялся во второй этаж.
-- Иона Рафаилович?
Белесый, в золотых -- фальшивого золота -- очках, хроникер оторвался на секунду от развернутой перед ним полосы "Русского слова", полязгал в воздухе длинными ножницами.
-- В корректорской.
Впрочем, ответ был излишен. Из глуби узенького коридора донесся раскатами, как львиный голодный рык, редакторский голос.
У Андрея сразу отлегло от сердца. В присутствии редактора. Ионы, он всегда сразу становился уверенней и бодрее: такой Иона бурлящий, азартный и быстрый, пышущий здоровьем и неисчерпаемой, кажется, предприимчивостью, -- настоящий газетчик, истинный редактор.
Дверь в корректорскую стояла распахнутой: Андрей, не входя еще, увидел у черного, гранками заваленного стола грузную, но легкую фигуру Ионы в одном жилете, без пиджака. Широченные рукава несвежей рубашки заправлены в мятые пристяжные манжеты. Он повернул к Андрею кудлатую с проплешью, энергичную голову, тряхнул свисшей на лоб прядью. Глаза темные, острые -- вспыхнули: в ночь, под утро, люди не приходят в редакцию попусту.
Взгляд был таков, что Андрей сказал сразу ж, с размаху:
-- Распутин убит.
Иона дрогнул весь с головы до пят. Корректор -- ночной, дежурный, единственный в комнате -- поднял седоватую голову от гранок.
Прыжком Иона был у двери. Он прикрыл ее, привалился широкой спиной, всей тяжестью, словно из коридора ломились штурмом несметные полчища, и переспросил хриплым от волнения шепотом:
-- Убит? Вы... вы понимаете, что говорите? Ведь это же -- революция... Смертельный удар самодержавию. Революция, я вам говорю.
Корректор пристально смотрел на Андрея. При последних словах Ионы Андрею показалось: глаза корректора прижмурились, чуть заметною едкой усмешкой дрогнули губы.
-- Откуда вы знаете?
Захваченный редакторским чрезвычайным волнением. Андрей, сам задыхаясь, сбивчиво и торопливо рассказал об автомобиле, о полынье. Иона слушал жадно.
В середине рассказа он перебил:
-- Никто не знает? Ни одна газета? Вы были один?
Андрей запнулся на секунду.
-- Один.
Иона потер руки восторженно:
-- Вот это да! Вот это сенсация!
Он подумал, быстро закрутив нервными пальцами прядь на лбу.
-- Поехать сейчас же на мост? Что, если выловить его самим? Сколько времени прошло? Час, полтора? Он, наверно, замерз уже. Можно вытащить без риска.
В дверь толкнулись. Иону шатнуло вперед.
-- Кто?
-- Спускать номер в машину, Иона Рафаилович?
Иона поморгал, потер лоб, взбросив прядь, глянул на часы.
-- Нет, постойте... Черт... не успеем... И так опоздали... Если еще совсем сорвем розницу... Шут с вами! Спускайте... Так даже лучше: утром дадим экстренный выпуск.
-- Двойная розница? -- насмешливо спросил корректор. -- Вы что, о цензуре забыли? Кто вам это пропустит?
Иона ударил локтем по двери.
-- Да. Будь она трижды... В этом проклятом императорско-российском нужнике невозможно работать... Только в Америке мыслима настоящая политическая газета! Бог мой, что бы я сделал, если б мы были в Америке! Мировая же сенсация, я вам говорю! Вот где можно бы размахнуться...
Он прикрыл глаза, и лицо стало вдохновенным и жестким.
-- Репортеров и сыщиков -- сыщиков! -- по всему городу. К утру мы знали бы все! Кто, что, фамилии, родословные, связи... Интервью с матерями, с любовницами, с постовыми городовыми... И полынья! Я вызвал бы водолазов, они обшарили б дно... Каждые четверть часа -- экстренный выпуск газеты! "Ищут... ищут... Нашли!" Мы снимаем его под водою, на дне, на берегу... в десятке Поворотов. Это же всемирная история!.. А здесь... Черта здесь сделаешь... Цензура и... каких-то два водолаза на всю столицу.
Он весь как-то сразу обмяк, потер проплешь усталым движением, углы рта опустились.
-- Труп снесло течением, наверно, -- скептически и безразлично (так показалось Андрею) сказал корректор и побарабанил карандашом по гранкам. А главное: сообщение требует проверки. Ведь, по существу, господин Аркадьин...
Иона не дал докончить. Он опять загорелся.
-- Вздор! Какая тут может быть ошибка? Все данные! Ночь, острова, тьма, автомобиль, полынья, офицеры...
Он обхватил Андрея за плечи и подвел к столу.
-- К делу, к делу! Будем действовать в пределах возможного... Мы все-таки прогремим! Садитесь, пишите... Покрасочней, понимаете? Чтоб у читателя по коже мороз... И дайте себе полную волю -- никакой протокольной достоверности, если она не играет... Это ж рассказ очевидца... Тут возможен, тут прямо необходим полет!..
Он пододвинул чернильницу.
-- Триста... четыреста строк... Сколько хотите, я не стесняю... Два рубля строчка! В десять раз выше высокой нормы, что! Но никому больше ни слова! Под клятвой. Так или иначе, -- мы будем первыми, как только обстоятельства позволят... Дмитрий Павлович (он метнул взглядом в сторону корректора) -- профессионал, его предупреждать о сохранении редакционной тайны не надо.
Он оживал от минуты к минуте. Голос опять пошел львиным рыком.
-- Я сейчас сам позвоню на квартиру старца -- и по кабакам... Вилла Родэ -- он там часто бывает... и к цыганам. Может быть, сразу нападем на след. Офицеры были пьяны, достоверно? Но чтобы быть пьяным, надо где-то напиться, что? Голову дам на отсечение -- они вывезли его из вертепа и кокнули по дороге.
Он распахнул дверь, но остановился на пороге и сказал очень озабоченно:
-- Вы не голодны? Я сейчас сорганизую. Икры, ветчины, холодный ростбиф... бутылку вина... для фантазии! Бутылка доброго вина -- это же делает поэта, это дает полет!
Иона исчез. Только сейчас пришел в себя Андрей. Зачем он так... Вышло ж совсем, совсем не то, за чем он бежал... и...
Корректор молча пододвинул к нему длинные, полосками нарезанные белые листки, запер дверь на защелку, присел за дальний столик и стал писать быстро, мелким почерком, на обороте гранок. Заметив, что Андрей следит глазами за ним, он кивнул дружески:
-- Не беспокойтесь: я не о том... Хлеба не отобью.
Он дописал, собрал гранки, надел шубу и шапку и вышел.
Глава 4 Вторая сенсация
Корректор, выйдя, прошел в конец коридора, толкнул шатучую дверь и по узенькой деревянной лесенке спустился в нижний этаж. Лесенка вывела прямо в наборную. За кассами было пусто. Наборщики одевались у вешалки, приткнутой к задней стене. Метранпаж, худой и лысый, испуганно уставил на корректора зрачки.
-- Правка? Так матрицы ж давно готовы... Номер в машине.
Корректор помахал рукою успокоительно:
-- Идите, идите, товарищи! Одного кого-нибудь попрошу задержаться... Материал будет срочный... Может быть, завтра экстренный выпуск...
-- Да ничего особого, -- беззаботно сказал корректор. -- Знаете нашего Иону... Он из пустого места умеет делать событие на целую полосу.
Сутулый, волосы прямые, рабочий сбросил накинутый было на плечи тулупчик.
-- Что ж, я, пожалуй, останусь: к праздничку на сверхурочных подработать. Вы как, товарищи?
-- До дому, -- досадливо отозвался голос. -- Черта в них, в сверхурочных. Все равно голодом сидим: и за деньги ничего не купишь.
Рабочие вышли. Корректор сказал быстро:
-- Ну, Федор, -- дело такое: Распутина убили.
Наборщик ахнул и прикрыл рот рукой.
-- Та-ак! Скандал!.. Как же царица теперь -- без мил-друга, без божьего советника?
-- Небось! -- усмехнулся брезгливо корректор. -- Другого найдут... Были ж и до Григория разные там... боговдохновенные старцы. Не в Распутине дело, а в распутинщине... А ее из царского строя не вытравишь. Факт примечательный, конечно, но перемен от него не приходится ждать. Офицерики думали, наверно, что двор после такого камуфлета одумается, так на то они и офицеры. Как было, так и будет, пока...
Он протянул листки.
-- Вот, по этому поводу... Набери-ка скоренько. До утра на американке успеем оттиснуть. Я по росписи видел: Фролов нынче в ночной смене.
-- Не вышел сегодня Фролов на работу, -- озабоченно шепнул в ответ Федор. -- Я и то боюсь, не случилось ли чего: позавчера утром повез на Выборгскую листовку...
-- "Кому нужна война?" Ту, что в воскресенье печатали?
Федор кивнул:
-- Она самая. Две тысячи тиснули. Повез -- и больше мы его не видали. А в городе, слыхать, вчера и позавчера большие аресты были...
-- Маришу не спрашивал?
-- Не удосужился сходить: у себя в районе делов было -- не продохнуть.
Он поднес рукопись близко к глазам, разбираясь.
-- А вот пишете вы больно неразборчиво, товарищ Василий, да и мельчите зря. Странное дело: в Женеве, сами рассказывали, в типографии ленинской за кассой стояли: должны б знать, Ленин, наверное ж, не так пишет: со вниманием к наборщицким глазам. Набирать как? На кегль десять?
Ловкие, привычные пальцы забегали по кассам:
"Пролетарии всех стран, соединяйтесь!"
За дверью затрещали визгучие лестничные ступеньки: кто-то бежал опрометью.
Федор опустил верстатку.
-- Что там... Пожар, что ли?
Кто-то, растрепанный, вломился в дверь, задыхаясь, натягивая пальто на бегу.
-- Обыск. Полковник жандармский, пристав, сереньких и жандармов сила... Нелегальное, будто, у нас отпечатано... ищут... Сволочи, делать им нечего! Откуда у нас быть нелегальному?
Он перевел дух, прислушиваясь.
-- Задержались... Какого-то там... за статью застукали... разбираются... Ходу, Федор... Дмитрий Павлович, пошли! С той стороны, со двора, пока что не оцеплено... А то заберут, потом доказывай...
Он умчался дальше. Федор поспешно рассыпал набор. Василий рвал листки, вдоль, узкими лентами.
-- Эх... Сел Фролов... не иначе...
-- Спичку давай... Да скорей же!
Гранки вспыхнули факелом. Наборщик заторопил, помахивая ими над ведром.
-- Идите, в самом деле, товарищ Василий, пока ход есть... Калитку во дворе знаете -- в соседнее владение?
-- А ты?
Федор отмахнулся.
-- Мне чего будет? Первого разряда наборщик! Иона зубом вырвет, не даст... Да и за что меня брать? Какое против меня доказательство? А вы комитетский, вам особо беречься надо, да и в охранке -- черт их знает, может, от заграницы или здешнего старого подполья какие карточки есть: вы ж не как мы, -- давний. Да идите ж! Как что будет, через Маришу дам знать, на Айваз... Скребутся, слышь?
В самом деле, уже стучали по лестнице шпоры. Василий, пригнувшись, вышел в низенькую боковую дверь.
Глава 5 Телефон
На Айвазе, в механической мастерской, митинг шел к концу. Не митинг, собственно: летучая сходка. Потому что по-прежнему бежали трансмиссии всегдашним вздрагивающим бегом, громыхали станки: не останавливая их, сошлись к проходу, к середине цеха рабочие. По теперешнему времени такие летучки часты: неспокойно стало в цехах. Больно сильно жмет разруха: с продовольствием туго, мяса давным-давно нет, хлеба -- в обрез, картошки -- и той не добудешь. Нет дров, нет керосина, у пустых лавок зря мерзнут в вечных очередях женщины. Все из-за войны, из-за царской политики. Накал поэтому по заводам нынче велик. Старики говорят: не сравнить даже с пятым годом. И чтобы такую вот летучку собрать -- довольно кому-нибудь выйти на середину и крикнуть:
-- Товарищи!
И мастера в таких случаях уже не заводят скандала, как бывало раньше, а выходят бочком на это время из цеха вон, чтобы не получилось с их стороны пособничества незаконному сборищу. Инструкция дана министерством внутренних дел -- вести с рабочими осторожную, ласковую политику, положения отнюдь не обострять и так опять пошли по заводам забастовки, месяц от месяца круче. А мастерам -- и за себя приходится особо беречься: чуть что глазом не успеешь моргнуть -- на тачке вывезут. Только и следят мастера, чтобы хоть посторонних-то, агитаторов, в мастерских на собраниях не было.
Сегодняшнюю летучку в своем механическом цехе мастер Ефимов проверил: чужих нет. Со стороны в цех зашла только Марина Никольская, фельдшерица заводской амбулатории. Но ей по ее должности свободный пропуск во все цеха: свой заводской человек, притом не рабочий, а служащий, -- а служащие, известно, люди хозяйские. Впрочем, для точности доклада начальству, присутствие Никольской Ефимов себе отметил.
Точностью докладов своих Ефимов законно гордился. Не в пример другим мастерам, он каждый раз достоверно излагал, кто и что именно говорил. Ибо, не в пример другим мастерам, он каждый раз незримо, так сказать, присутствовал на летучке: из конторки в цех в стене просверлен был им самолично слуховой ход -- просверлен столь искусно, что незнающему нипочем не найти. Если приложить к ходу ухо, -- слышно отчетливо.
На сегодняшний день мастер Ефимов допустил, однако, промашку: не сразу прислушался, первое слово, начальное, пропустил: наверно, было короткое. Говорил, уже возражая кому-то, Шиханов, и из возражения было видно, что внесено предложение на девятое января объявить забастовку в память расстрела пятого года.
Кто внес? Ефимов обругал себя крепко и тихо: для доклада ж очень существенно, кто. Ежели б Павлова, слесаря, третьего дня не взяло охранное, можно было бы голову прозакладывать, что именно он. Павлов в таких делах всегда был первый застрельщик: в докладах ефимовских ему всегда было поэтому главное место: за то и взят.
Шиханова мастер слушал сначала лениво. Шиханов говорит неторопливо и в однозвучье, обстоятельно и пространно говорит: степенный человек, числился в рабочей группе Военно-промышленного комитета -- стало быть, лучший помощник администрации против всякого расстройства работ. Затем и учредил эту группу председатель комитета господин Гучков, именитейший коммерсант и заводчик. Насчет царя и капиталистов он, конечно, тоже выражается, без этого к рабочему нынче не подойти. Тем более, Шиханов значится социал-демократом, меньшевиком. Но ведь от слова не сбудется. Это только говорится так: бритва скребет, а слово режет. На деле же слово что! Летун!
В октябре -- не будь Шиханова, не миновать бы на Айвазе стачки: сумел-таки уговорить. И сейчас тоже -- против забастовки девятого ведет доводы... Хоть не слушай.
Ефимов совсем было отодвинулся от хода, передохнуть, но тотчас же снова, насторожившись, вжался ухом в стену:
-- Вместо девятого Рабочая группа предлагает однодневную забастовку в день возобновления занятий Государственной думы -- в знак приветствия и поддержки.
Бастовать? Рабочая группа? Ефимов в первый момент даже понять не мог: это что же -- и Военно-промышленный поворачивает всем прочим вслед. А с войной как же?
Об этом не сказал, кончая долгую свою речь, Шиханов: только Думе похвальное слово. В цеху захлопали довольно дружно, и тотчас заговорил по визгу слышно -- токарь из поляков, Покшишевский. Ефимов наморщился. Этот -- свистун. Как начнет, так и кончит: "В борьбе обретешь ты право свое". "Долой, долой" -- через каждое слово, только звон по мастерской. И о нем Ефимов докладывал, а почему-то охранное не берет.
И сейчас разоряется. Ясное дело, рад стараться: и за девятое, и за Государственную думу особо... И про Керенского особо кричит...
Похлопали и ему.
Переждал, послушал опять... Не сразу признал по голосу. Сосипатр Беклемишев, как будто. Верно. Сосипатр и есть... Ефимов насторожился, напряг слух, опять прилип ухом к ходу. До сего времени не было еще случая, чтобы Сосипатр выступал. Парень, прямо сказать, на образец: хотя молодой еще, всего двадцать пять лет, но уже высокой квалификации, приличного заработка, хорошо грамотеи. Притом, из наследственных, так сказать, айвазовцев: и отец и дед до самой смерти на заводе слесарями работали. И политикой будто вовсе не был зашиблен: когда в Рабочую группу выборы шли, его по цеху против Шиханова выставляли: в цеху Сосипатра особо уважают и любят. Отказался, не пошел в группу. И на митингах никогда голоса не подымал.
А сейчас...
А сейчас... прямо слуху своему не поверил Ефимов. Начал Беклемишев будто ладно: против забастовки в день Думы, против того, чтобы "думских звонарей" поддерживать, но дальше -- о "кровавом воскресенье", о том, чтобы девятого обязательно бастовать... Да в каких словах... Хоть Павлову в пору...
Ефимовская спина, согнутая, давно уже ныла, но мастер не отгибался от "телефона", ловя каждое слово. Голос Сосипатра, вздрагивавший сначала от непривычки, должно быть, на людях говорить, звучал уже ровно и крепко.
-- Девятого, стало быть, бастовать. Но я еще так скажу, товарищи. Одной забастовки, безусловно, мало. Стачка, какая б она ни была, все же дело, так прямо сказать, домашнее: дальше своего квартала, много, района, -- не уходит. И получается вроде того, что у себя дома кулаком по столу стучать. По прежнему времени для острастки хозяину, для повышения заработка и иных, домашнего -- так скажем -- порядка дел, -- и стачки, конечно, было достаточно. Но сейчас перед рабочим классом...
У Ефимова быстрым частым дрогом заморгали ресницы. "Классом"? Да он что, социал-демократ? Только от них о "рабочем классе" и слышишь".
-- ...перед рабочим классом покрупнее задачи: нынче надо крепко, под самый корень брать. Пора от таких забастовок, розничных, вообще, выступлений, переходить к общей организованной борьбе за общие требования. Пора выходить за фабричные стены -- на улицу.
"На улицу? -- задохся от волнения Ефимов. -- Это что ж будет? К чему зовет?"
А Сосипатр продолжал. В цехе тихо стало совсем: никто не шаркнет, не кашлянет.
-- На улицу надо выходить, товарищи. В уличных выступлениях соединяться -- по районам, по заставам, по всему рабочему городу. Рабочих в Питере -- четыреста тысяч. Одних нас, металлистов, без малого тысяч сто шестьдесят... И вся беда в том, что мы еще -- вроссыпь, без единства живем... А если мы соединимся, -- такая сила будет, товарищи! Прямо скажу необоримая сила. Начнем выступать вместе в общих демонстрациях, под общим кличем, -- каждый эту силу почувствует и поймет... И поймет, что одна у рабочих дорога и борьба одна, -- и в каждом из нас от этого силы вдесятеро прибавится. Вот с девятого, я предлагаю, так и начнем.
Голос чей-то перебил тонким вскриком:
-- На расстрел зовешь? Как в пятом году было.
Ефимов хихикнул тихонечко:
-- Гришка старается... Ах, и мастак же, стерва... А ну-кася, Сосипатр, вывернись... Что это... Смеется, никак...
Сосипатр смеялся действительно. И голос -- еще звонче.
-- Нашел чем пугать. Безусловно, правительство войска выставит. Встретимся... Но нынче, я скажу, солдат не тот, что до войны. И в пятом году не каждая винтовка стреляла, а сейчас... На массовки, у нас же, в лесу, за Айвазом, мало ходит солдат?.. Солдату от войны -- еще круче нашего... Нам только б сойтись, только бы встретиться, только б дошло до них правильно, чего мы, рабочие, хотим, за что боремся... В казарму, как в тюрьму, не пробраться живому слову, а на улице рта не зажмешь: услышат! А услышат -- побратаемся живо.
-- А не побратаемся -- сомнем к черту, дьяволу, -- задорно отозвался голос, и Ефимов за слуховым ходом своим без ошибки отметил: Никита, первый на заводе гармонист и забияка. -- В пятом рабочих поп-провокатор вел аллилуйя, а нынче...
Дальше Ефимов не смог дослушать. В дверь постучали тем особо осторожным, вкрадчивым стуком, каким никогда не стучат рабочие; да и некому из рабочих стучать -- все на летучке. Мастер отпер торопливо. И в самом деле; рассыльный из конторы.
Директор спешно требует господина Ефимова.
Глава 6 Однофамильцы
В кабинете директора с порога еще увидел Ефимов серебряные жандармские, с красной просветиной, погоны и знакомого толстого пристава. Пристав кивнул ласково и сказал, наклоняясь к сидевшему рядом усатому ротмистру:
-- Вот-с, он самый: мастер Ефимов.
Жандарм подщелкнул шпорой, по-прежнему сидя вразвалку, протянул руку. Ефимов с почтением пожал мягкую ротмистрскую ладонь: в эдакое смутное время нет человеку полезней протекции, как жандармская.
-- Разрешите осведомиться, уважаемый... как имя-отчество? Петр Семенович? Ваш цех на заводе -- самый беспокойный по сообщению господина директора...
Он наклонился в сторону письменного стола, за которым сидел директор-распорядитель, и директор, поспешно наклонясь навстречу жандармскому кивку, подтвердил тенорком:
-- Так точно. Можно сказать без преувеличения: руководящий цех.
-- Так вот, уважаемый Петр Семенович, будьте добры указать, кто у вас там... главный заводчик смуты, -- заглавный, так сказать, оратор-организатор.
Сосипатр? Так теперь надо сказать! Но язык не повернулся. У мастера даже в виски стукнуло. С чего это... не сказалось. Потому что лучший работник в цехе? Или потому что первый раз? Сказалось сразу другое, уже привычное имя:
-- Покшишевский.
Жандарм кивнул равнодушно:
-- Имеем сведения. Проходит у нас по списку социалистов-революционеров. Звание вроде как динамитное, однако сейчас, как изволите знать, динамитчики эти за войну до победного конца. Со всеми здравомыслящими верноподданными. Черт с ним, пусть пока бродит... Нет, вы мне такого назовите, что против войны: это признак вернейший.
-- Знаменитому? -- спросил любопытно директор. -- Простите... Не приходилось слышать. Чем именно знаменит?
-- Помилуйте, -- пояснил с готовностью ротмистр. -- Любимец его величества: чин за чином, орден за орденом так и хватает! Умнейшая голова -- нашел ход. Он, знаете, когда на доклад к государю приезжает, испросит разрешения пройти в апартаменты августейших детей, залезет под стол во всей парадной форме -- представляете себе: мундир, шитье, эполеты, сабля, ордена во всю грудь -- и лает оттуда по-собачьи, арти-ети-чески лает! Ну, натурально, все от смеху -- в лоск! А известно, кто умеет насмешить, тех больше всяких других любят. На этом его карьера пошла... Так Беклемишев, вы говорите... Он какой масти?
-- Волос черный, а лицо кругом бреет.
Ротмистр рассмеялся опять:
-- Да я не о том: не все ли мне равно, какое у него мурло: мне с ним не целоваться. Какой партии, я спрашиваю.
И снова у Ефимова сжало виски. Непонятно. Словно боится чего. Молчать нельзя: неисполнительно. Мастер вильнул.
-- Виноват, не вполне разбираюсь... Раньше было безусловно просто: против царя говорит, стало быть, социал. А нынче...