Когда мы выехали в свой путь с берегов Женевского озера, был полный разгар весны, но по мере нашего движения сначала к северу, а потом к востоку мы снова постепенно въезжали в область зимы. Казалось, что с каждой сотней километров я и Саблин удалялись также и в прошлое. Ведь зима, казалось нам, предшествует весне, а мы из весны возвратились в зиму. Взамен зеленеющих деревьев и луговых цветов мы въехали в сугробы снега. Он покрывал здесь все кругом, и ни одна древесная почка еще не наливалась соками на оголенных от листьев сучьях.
На станции нас встретил служащий там немец Крюгер. Он был помощником знакомых нам евреев-контрабандистов и сам занимался контрабандой. Те дали нам его адрес после нашего переезда за границу прошлой весной, и мы посылали на его имя все тюки номеров издаваемого нами в Женеве "Работника", по мере их выхода в свет, для переправки контрабандой в Россию.
Однако теперь Крюгеру, по-видимому, захотелось поработать самостоятельно.
-- Зачем вам ездить к евреям так далеко, -- сказал он, уводя нас в свой домик. -- Я вас так же хорошо переведу через границу, как и они, а возьму дешевле. Они с вас брали по двадцати пяти рублей, а я только по десяти, да и скорее будет сделано.
-- А как же вы переправите нас? -- спросил Саблин.
-- Очень просто! Я возьму вам немецкие паспорта у заведующего этим делом моего знакомого, и вы оба пройдете прямо через станцию под именем германских подданных. Это у нас часто делается.
-- Надо подумать! -- сказал Саблин. -- Главное затруднение, что мы плохо говорим по-немецки.
-- Говорить совсем и не нужно, -- возразил Крюгер. -- Там на станции не разговаривают с проезжающими. Все, что потребуется ответить, это: "Ja, ja!" или "Nein, nein!"[2] -- когда будут осматривать чемоданы.
Саблин отвел меня в сторону.
-- Как ты думаешь? -- спросил он.
-- Это было бы хорошо! -- ответил я, всегда имея в виду не издержать ни одной лишней копейки из средств, назначенных на общественное дело. -- Ведь мы сохранили бы нашему обществу тридцать рублей.
-- Да! -- сказал он. -- Я то же думаю. Можно будет проехать так, как он предлагает.
Он задумчиво пошел от меня и нерешительно сказал Крюгеру:
-- Ну что же, если вы ручаетесь, что проведете благополучно, так делайте по-вашему.
Тот немедленно побежал куда-то и через час принес нам два немецких листка для перехода через границу, один на имя Энгеля -- для меня -- и другой на имя Брандта -- для Саблина[3]. С ними мы и сели в передаточный пограничный поезд со своими чемоданчиками в руках и через пять минут возвратились на свою родную землю.
Странно было впечатление о России после заграницы!
Казалось, мы прибыли в военный лагерь. Везде мундиры со светлыми пуговицами, и для нашего глаза, отвыкшего от всего этого в гражданственной, свободной Швейцарии, где даже военные вне исполнения своих обязанностей ходят в штатском платье, эта перемена казалась поразительной, тем более что не только жандармские и полицейские мундиры или мундиры пограничной стражи, но даже пальто штатских чиновников с их светлыми пуговицами казались нам с отвычки военной формой. Вся платформа была оцеплена полицией.
Наши чемоданы были тотчас же взяты из вагона носильщиком. Он провел нас через высокую дверь в большой пустой зал, средина которого была окружена изгородью вроде балконных перил. В ней посредине открывалась низкая перильчатая же дверь, в которую мы и были введены все вместе. В этой изгороди находился неприступный для непосвященных, как бы заколдованный четырехугольник из длинных черных столов, замыкающих в своей средине пустое пространство, где стояли посвященные: жандармы, полицейские и еще какие-то чиновники в пальто со светлыми пуговицами. Все мы, пассажиры, введенные в изгородь, были поставлены вокруг этих столов, положив перед собою наши полуоткрытые чемоданы.
Прошло полчаса в томительном ожидании. Наконец, явился жандарм с пачкой паспортов, и какой-то чиновник начал выкликать одного за другим владельцев этих документов. Каждый из них показывал тогда пальцем себе на грудь. К нему подходили таможенные служители, шарили более или менее старательно его чемодан, в зависимости от внешности владельца, а затем отдавали ему паспорт, и он уходил со своими пожитками из очистительного зала через противоположную перильчатую загородку, у которой, как и у первой, дежурил жандармский унтер.
-- Энгель! -- раздался наконец возглас чиновника со светлыми пуговицами.
-- Ich bin hier! (я тут!) -- ответил я.
Он подошел к моему чемодану.
-- Haben Sie Tabak? (есть табак?) -- спросил он.
-- Nein! (нет!) -- отвечаю я.
Он порылся и пошел далее, выдав мне мой временный диплом на звание немецкого подданного. Листок мой был действителен только на сутки, да и то в пограничном районе.
То же самое было проделано с Саблиным и с Крюгером, у которого оказалась постоянная книжка на переход через прусскую границу.
Мы были пропущены, как и все другие, через заднюю часть изгороди в другую залу, из которой имели право уже сесть в русский поезд и ехать далее. Но в поезде оказались только первый и второй классы. Мы этого совсем не подозревали, переходя границу. Ехать во втором классе и таким образом даром выбросить деньги, назначенные нами на освобождение России, казалось преступлением.
-- Когда идет следующий поезд с третьим классом? -- спросил я Крюгера.
-- Через четыре часа! -- ответил он. -- Хотите подождать? Тогда пойдемте к моей куме в деревню и напьемся у нее чаю.
Какой-то пожилой чиновник с жуликоватой физиономией, бритый, с седыми и острыми усами, прошел около нас, затем вернулся назад и еще раз прошел мимо, прислушиваясь к нашему разговору. В то же время раздался свисток отходящего поезда.
-- В таком случае пойдемте скорее! -- сказал я Крюгеру, когда чиновник отошел.
Забрав свои чемоданы, мы отправились через улицу и повернули мимо какого-то трактира за угол по шоссе в соседнюю деревню. Я посмотрел назад. Из-за трактира выбежал черный длинный полицейский и посмотрел нам вслед.
-- Скверно! -- сказал я Саблину. -- Тот бритый чиновник, верно, послал его посмотреть, куда мы идем.
-- Нет! -- сказал Крюгер. -- Я того чиновника знаю. Он пограничный комиссар Смельский и давно на содержании у контрабандистов" Я и сам ему не раз приплачивал.
Мы несколько успокоились, но далеко не совсем.
"Ведь если этот взяточник, -- думал я, -- почует возможность получения несравненно большей взятки с противоположной стороны за поимку нас, то он сейчас же предаст своих прежних приятелей. Такова его физиономия".
-- Нам нельзя теперь возвращаться на станцию и ехать оттуда по железной дороге, -- заметил я. -- На нас уже обращено внимание, и, когда мы придем туда, нас, наверно, арестуют.
-- Как же теперь быть? -- сказал Крюгер.
Было видно, что этот глуповатый человек уже совсем растерялся и перетрусил.
-- Наймите в деревне ямщика, чтоб отвез нас в ближайший уездный город или большое село подальше от границы.
-- Как же! Как же! Хорошо! Хорошо! -- воскликнул Крюгер радостно. -- У меня тут брат живет, и он сам вас довезет до Владиславова.
-- Вот и отлично. Там мы затеряемся. Бегите сейчас же и велите закладывать лошадей.
Крюгер привел нас в избу к своей куме, велел ей ставить самовар, а сам бросился в один из соседних домов к своему брату.
Инстинктивно чувствуя опасность, я с самого выхода из вагона незаметно держал в левой руке письмо Веры Фигнер, которое она передала мне в Берне для вручения ее друзьям в Москве и которое я обещал ей ни в каком случае не отдавать жандармам. В правом боковом кармане моих штанов находился заряженный револьвер с коробкой запасных патронов на случай, если придется защищать порученный мне документ с оружием в руках, убежав за какое-либо прикрытие. Еще до входа в избу я присмотрел против нее груду разбросанных в беспорядке бревен, где можно было укрыться и отстреливаться с моим запасом патронов хоть целый час против толпы осаждающих, тогда как для уничтожения письма Веры мне было нужно всего лишь несколько минут.
Я сел у окна, не снимая своего пальто, а только распахнув его, в этой жарко натопленной избе и начал смотреть перед собой на улицу и в поле за деревней. Там еще не было ничего подозрительного. Кое-где у южных стен домов были видны весенние проталинки. Слежавшийся снег на проселочной деревенской дороге резко отличался от прилегающих к нему белых полей за деревней своим грязно-желтым цветом и отдельными комками или целыми кучками оттаявшего лошадиного навоза, лежавшего тут и там по самой средине тройной полосы извивающегося в даль проселочного пути. Петух важно и гордо ходил со своими курами около одной из таких кучек у самой деревни, энергично разрывая ее своими вытянутыми, как ножки циркуля, шпористыми ногами, и затем показывал в ней что-то сбегающимся к нему курам.
Привычная русская картина зимней оттепели, прикрытая тусклым, серым родным небом!
Вот и наш Крюгер быстро прошел мимо окна, возвращаясь от своего брата, и, войдя в избу, заявил:
-- Лошади будут готовы через десять минут.
Мы вздохнули несколько свободнее, но это оказалось слишком преждевременно для нас. Почти в то же мгновение я увидел, как мимо окна пробежал ходивший недавно по железнодорожной платформе жуликоватый седоусый Смельский, окруженный теперь не менее как пятнадцатью городовыми.
-- Смотри! -- показал я Саблину.
Но он уже сам все заметил. Взглянув на него, я был поражен бледным цветом его лица.
"Неужели так же бледен и я?" -- пришло мне в голову.
Но в избе не было зеркала, чтобы я мог видеть выражение своего собственного лица, да не было и времени делать какие-либо наблюдения. В одно мгновение мне стало ясно, что наступил критический момент в моей жизни и далее она пойдет по новому, еще неведомому мне, но нерадостному направлению.
"Надо встретить опасность лицом к лицу, -- подумалось мне, -- и прежде всего исполнить свой долг! А там будь что будет! Надо напрячь все свое внимание на настоящее, а будущее пусть заботится само о себе!"
Дверь сразу распахнулась, и вся толпа, ворвавшись, как будто штурмом, в комнату, окружила нас. Я сразу почувствовал, что показать в этот миг какую-нибудь тревогу, сделать резкое быстрое движение значило быть тотчас же схваченным несколькими руками. А мне этого нельзя было допускать, чтоб не погубить письма Веры, и потому я продолжал сидеть на своем месте у окна, делая вид, что я совершенно изумлен происходящим передо мною и не понимаю, что это значит.
Крюгер, совершенно бледный, стоял в противоположном углу.
-- Кто вы такие? -- грозно обратился пограничный комиссар к Саблину как старшему из нас двоих по возрасту. Он выступил при этом из-за спин городовых, заслонявших его в первую минуту, и его жуликоватая выцветшая физиономия приняла вдруг хищный вид.
-- Вот мой билет! -- сказал Саблин, подавая свою немецкую бумагу.
-- Я уже видел этот билет, -- сказал Смельский, сейчас же кладя его в свой карман. -- Это пропуск через границу -- для немца, а вы русский! Я с самого начала обратил на вас внимание: вы оба русские!
-- Нет! -- вмешался я. -- Мы немецкие подданные, я -- Энгель, а он -- Брандт.
-- А почему же вы так хорошо говорите по-русски?
-- Потому что мы выросли в Москве, -- сымпровизировал я, -- и только три года назад переселились к себе на родину в Германию, после смерти дяди, оставившего нам наследство.
Смельский, видимо, не ожидал такого ответа и на минуту смешался.
-- А зачем же в таком случае вы переехали границу с таким отчаянным контрабандистом? -- вдруг воскликнул он, видимо, обрадовавшись предлогу и показывая пальцем на бледного, растерявшегося Крюгера, стоявшего в углу.
-- Мы с ним случайно познакомились в Эйдкунене, -- ответил я. -- Мы даже и не подозревали, что он контрабандист.
-- А что же вы намеревались здесь делать?
-- Нам надо было побывать в России по личным делам.
-- Каким делам?
-- Это наши дела и никого не касаются! -- ответил я.
-- А! Никого не касаются! -- воскликнул он. -- Так пожалуйте обратно на станцию, где вас предварительно обыщут.
-- Пойдемте! -- сказал я. -- Но только вы потом будете отвечать перед германским правительством, что задержали без причины немецких подданных.
Комиссар поморщился, но, пробормотав себе под нос какую-то ругань по адресу немцев, велел всем нам идти, в том числе и Крюгеру, от которого, как мы уже знали, он получал не раз подарки за провоз контрабанды.
Но с Крюгером он пошел сзади и, отстав, о чем-то говорил некоторое время вполголоса.
Первой моей мыслью было, конечно, отыскание способа, как бы незаметно уничтожить письмо Веры. Я опустил в карман своего пальто левую руку и беззаботно обратился к идущему слева от меня полицейскому:
-- Вы давно здесь служите?
-- Два года.
-- А тяжела служба?
-- Да, нелегка...
Отвлекши таким образом его внимание от моей руки и действуя в кармане одними пальцами, я оторвал от письма кусок и свернул его в плотный шарик величиною с орех. Вынув потом руку вместе с ним и со своим носовым платком, я сделал вид что вытираю нос, а тем временем просунул шарик себе в рот. Но я чуть не подавился, проглотив его. Совершенно сухой, он едва-едва продрался в мое горло и словно проскреб его до самого желудка.
Смельский, услышав мой разговор с полицейским, сейчас же подбежал ко мне, оставив сзади Крюгера.
-- О чем вы говорите?
-- Да о трудности вашей службы.
-- Да-с, нелегка, и скажу: опасна-с! -- ответил он.
-- А я вот и без нее простудился! -- заметил я. -- Совсем не могу дышать без боли!
И вновь поднеся платок к своему носу, я принял новый комок бумаги, но проглотил его уже не сразу, как первый, а предварительно покатав языком во рту, и он, влажный, легче пошел через мое горло.
Я сам удивился, как легко я сделал все это. Я никогда не занимался фокусами, никогда не играл ролей в жизни, всегда старался казаться тем, что я есть, а между тем, как только нужда наступила мне на ногу, я вдруг получил способность действовать, как самый завзятый фокусник! Я шел с ними особенно развязно, а в тот миг, когда нужно было действовать незаметно, я быстро взбрасывал глазами на какой-либо отдаленный предмет, и все мои окружающие смотрели туда же, упуская на нужное мгновение из вида мою руку, в которой именно и заключался для них действительный интерес.
Откуда все это бралось? По какой интуиции?
Я сам не могу ответить на подобный вопрос! Велики и таинственны ресурсы человеческой души, и часто сам не знаешь, откуда появляются способности к тому или иному непривычному делу как раз в нужное мгновение, когда все внутренние струны напряжены!
С последним прошедшим внутрь меня глотком сухой бумаги огромная тяжесть, лежавшая свинцовым комом на моей душе, как будто свалилась с нее. Мне стало вдруг так легко!
"Как бы теперь вырваться самому, уведя с собой и товарища?" -- мелькнула у меня мысль.
Кругом было поле. Далеко ли граница, я не знал. Я вынул из жилетного кармана мои часы, в циферблат которых еще со времени моего детства был вделан маленький компасик, и попробовал узнать по нему страны света, потому что граница, как я знал из географии, должна была лежать прямо к западу от нас, а без компаса нельзя было узнать, где запад, так как никаких признаков солнца не было видно за сплошными серыми слоями туч. Однако компас мой долго не устанавливался от колебания на ходу, и я только приблизительно мог отметить нужное мне направление, а смотреть долго было неудобно. Глаза всех моих спутников тоже уставились на мои часы.
"А как быть с Саблиным? -- пришло мне в голову. -- Если я побегу назад, отстреливаясь от их погони, то что будет делать он, безоружный? Ведь за меня отомстят на суде ему как соучастнику! Да мы с ним даже и не сговаривались бежать в случае ареста! Нет! -- решил я. -- Раз самое главное сделано, письмо уничтожено, попробуем оба стоять на том, что мы немцы, и требовать нашего освобождения или обратной высылки за границу!"
Это решение сразу успокоило меня. Убить для своего спасения несколько человек казалось мне ужасным. "Отдамся же, -- подумал я, -- на волю судьбы! Попробую выпутаться изворотливостью".
Но для изворотливости в данном случае оказалось одно большое неудобство: нас было двое. Опытные в подобных делах полицейские крючки сейчас же нас разъединили, а мы, новички и притом выбравшие этот более дешевый способ перехода русской границы экспромтом, не догадались сговориться на такой случай...
Меня ввели в отдельную комнату, Саблина -- в другую. В первый момент мне даже не приходило в голову, что это была разлука на много лет. Иначе как утерпели бы мы не броситься тут же на шею друг другу! Но мы здесь расстались как будто на минуту. Меня оставили одного, усадив на стул, под стражей четырех полицейских, не спускавших с меня глаз, и все ушли к Саблину, как к более важному, потому что он был на шесть лет старше меня, а это при нашем возрасте составляло огромную разницу. Я имел тогда совсем юношеский вид, Саблин же обладал внешностью солидного человека, и все внимание сначала направилось на него.
Прошли томительные полчаса. Затем Смельский в сопровождении какого-то писца с чернилами вновь явился ко мне.
-- Так вы сказали, что вы русский? -- быстро и громко спросил он меня, становясь вплотную передо мною.
-- Когда? Я говорил, что я немец.
-- Нет! Вы сказали -- русский, когда мы с вами шли сюда! Не будете же вы отрекаться от своих собственных слов?!
-- Но как же я мог сказать: русский, когда я немец?
Мы с минуту молча стояли, смотря в лицо друг другу.
"Какие же, однако, элементарные приемы сбиванья! -- пришло мне в голову. -- Неужели простые контрабандисты и уголовные, с которыми ему приходилось иметь дело до сих пор, так глупы, что этот дутый апломб их сбивает?"
-- Но вы же сами говорили мне! -- явно не зная, что еще придумать, воскликнул он вновь с плохо сделанным негодованием. -- И как не стыдно запираться! Да и ваш товарищ уже сознался, что он русский. Как его фамилия? Я забыл... Он только что сказал!
Я молча пожал плечами.
-- Вы же знаете, что он немецкий подданный Брандт!
Смельский с неприятной гримасой два раза прошелся по комнате, заложив руки за спину.
-- Вас надо обыскать! -- вдруг воскликнул он.
Полицейские подошли ко мне справа и слева.
-- Я сам вам покажу, что у меня есть в карманах, -- сказал я, не ожидая их противного прикосновения.
Я вынул из одного кошелек. Глаза пограничного комиссара так и впились в него.
-- Много у вас денег?
-- Около пятидесяти рублей.
Он раскрыл кошелек, жадно заглянул в него и положил на самый дальний от меня угол стола.
Я вынул из другого кармана револьвер. Все так и отскочили от меня. Я положил его на стол, и револьвер порывисто был схвачен ближайшим полицейским.
-- Зачем у вас револьвер? -- воскликнул побледневший на мгновение пограничный комиссар.
-- Как зачем? Приходится путешествовать по проселочным дорогам, иногда с большими деньгами в карманах. Мало ли что может случиться!
Я выложил из кармана коробку патронов.
-- Целая коробка патронов! -- воскликнул вновь Смельский. -- Письмоводитель, занесите в протокол!
Мне сейчас же велели снять все платье и белье и, подойдя ко мне со всех сторон с руками, готовыми схватить меня при первом порывистом движении, тщательно обыскали все мои карманы. Затем начали протирать швы моих панталон и пиджака, чтоб увидать, нет ли чего под их подкладкой.
-- Ваше благородие! -- сказал вдруг один полицейский. -- За подкладкой деньги.
Это было для меня совершенно ново. Как могли попасть туда деньги? Я вспомнил, что в одном из карманов пиджака уже давно протерлась дырка. Верно, что-нибудь провалилось в нее! Полицейский тотчас же подтвердил мое предположение. Через дырку в кармане он вытащил корректурный листок "Работника", одним из редакторов которого я состоял в Женеве.
Смельский с жадностью схватил его и, не соблюдая никаких знаков препинания, начал читать вслух содержание.
Я с изумлением раскрыл свои глаза: офицер не умеет плавно читать даже по печатному! Это обстоятельство так меня поразило, что я едва мог следить за содержанием читаемого им. Там не оказалось ничего революционного, а только полемика с буржуазией.
-- Так вы говорите, что этот листок вам дал... как его вы назвали? Забыл! -- опять, резко повернувшись ко мне, воскликнул он.
-- Никто мне его не давал. Я и сам не знаю, как он завалился за подкладку. Очевидно, обрывок одной из книг, которые мне приходилось случайно покупать и читать за границей. Вы сами видите, что это клочок, не имеющий никакого значения. Верно, он там лежал уже несколько месяцев.
-- Письмоводитель, занесите в протокол: найден листок противоправительственного содержания!
Он взял протокол, прочел про себя, затем взял перо и, торопливо сунув мне его в руки, возопил громким голосом:
-- Скорее! Скорее! Подписывайте протокол! Мне сейчас же надо идти!
Он вырвал из своего кармана часы и взглянул на них.
Эта спешность показалась мне подозрительной. "Верно, что-нибудь подтасовано!" -- подумал я и внимательно прочел бумагу, прежде чем подписать, но, к моему удивлению, там ничего не было, кроме того, что мне было уже известно.
"И. Энгель", -- писал я не своим почерком.
Смельский, как голодный волк, схватил протокол и впился глазами в мою подпись. Но тотчас лицо его вытянулось прежней неприятной, косой гримасой.
"А! -- догадался я. -- Так вот в чем дело! Он думал, я глуп или трус и с испугу напишу свою настоящую русскую фамилию! Ну и дурень же он!"
Смельский между тем стал передо мной в величественную позу.
-- Вы издеваться надо мной, что ли, вздумали! -- с искренним на этот раз бешенством заорал он.
Затем, опомнившись при виде моего спокойного по внешности взгляда прямо ему в лицо, опять начал с пафосом:
-- Да знаете ли вы, что за фальшивую подпись на протоколе определяется по суду лишение всех прав состояния и ссылка в Сибирь на поселение?
-- А я говорю, -- ответил я, -- что мне ничего не определяется по суду, потому что подпись моя настоящая!
-- Так тогда подпишите и свое звание!
Я прибавил: "германский подданный".
-- Ну вот теперь вам уж будет, уж будет поселение в Сибири! Отречение от своего отечества! Измена своему законному государю! -- воскликнул он торжествующе. -- Вы, может быть, и Энгель по вашей фамилии, да только русский, а не немецкий подданный!
И он театрально посмотрел на меня, как бы говоря: "Вот он теперь в моих руках".
Затем, увидев, что и это меня не приводит к просьбам о прощении, он вновь пробежал несколько раз по комнате, заложив руки за спину, и вновь остановился передо мной совсем с иной, неожиданной для меня физиономией. На его глазах стояли даже слезы жалости, и притом не к кому другому, как ко мне самому!
-- Молодой человек! Мне жаль вас! Жаль вас губить! Жаль вашу молодость, вашу неопытность! Жаль вашу мать, которую убьет ваша грустная неосторожность! Убьет ссылка вас в Сибирь с лишением всех, всех прав состояния за неосмотрительное название себя немецким подданным! Я сейчас же разорву этот протокол, и мы напишем новый, только скажите наконец, что вы -- русский!
-- Как же я могу сказать: русский, когда я немецкий подданный Энгель и больше ничего! -- ответил я, улыбаясь невольно его ломаниям и уже войдя в свою роль. -- Ну так и гибните же! Гибните! Умываю свои руки! Отираю свои слезы! Вы -- не достойны их!
И он действительно отер рукавом глаза.
"Господи, какой глупый комедиант! -- подумал я. -- Если б он с такими приемами действовал не в сыске, а на комической сцене, какой гомерический хохот возбуждал бы он! Вот оно, наше правительство, вот они, наши начальники, которым отданы в крепостную зависимость русские обыватели!"
-- Пойдемте! Пойдемте отсюда! -- закричал он вскочившему при этих словах письмоводителю. -- Пойдемте к другому! Тот много лучше, много благороднее этого!
И они оба быстро ушли снова к Саблину.
Часа через два или три появился в дверях новый наряд из четырех полицейских. Он сменил прежних и повел меня по грязным полуснежным улицам в местную еврейскую гостиницу, в которой был взят уже для меня отдельный номер во втором этаже. Вся компания поместилась тут же, в одной комнате со мною. Мой кошелек с деньгами остался у Смельского. На мое заявление, что я хочу есть, один из стражи сбегал в его квартиру, куда унесен был также и мой чемодан. Вернувшись, он сказал, что я всегда могу заказывать через свою стражу в гостинице обед, ужин и чай.
Прошло часа четыре или пять. Начинало смеркаться, и Смельский опять с шумом влетел ко мне.
-- Молодой человек! -- воскликнул он. -- Я вам прощаю все, что вы говорили утром, но, как друг, я умоляю вас сказать вашу настоящую фамилию! Подумайте о ваших родных! Есть же у вас кто-нибудь близкий на свете! Подумайте, каково будет их состояние, когда они не получат от вас известий неделю, месяц, даже целый год!
Он вынул носовой платок и отер слезы, вновь показавшиеся на обоих его глазах, так он умилен был своими собственными словами.
Я промолчал. Мне было слишком тяжело думать о своей матери и своих близких и слишком противно было слышать о них от него.
Увидев, что я не отвечаю, и приняв это за признак падения духа, он воскликнул:
-- Знаете ли вы, что в отрицании вам нет спасения? Ваш провожатый уже вас назвал, но мне только надо, чтоб вы сами сказали, чтоб можно было хлопотать о смягчении вашей участи ввиду добровольного сознания! Сознайтесь же, и я даю вам честное слово, понимаете, даю честное слово благородного человека, что вам будет прощено все, что вы сделали, и я сам отпущу вас сейчас же на все четыре стороны!... Что же вы не отвечаете?
-- Что мне отвечать? Мой паспорт у вас, посмотрите в нем мое имя!
-- Молодой человек! -- уже с искренним отчаянием воскликнул он и, встав передо мною в театральную позу, продолжал: -- Умоляю вас именем бога, пострадавшего за нас и искупившего на кресте наши грехи своею кровью, скажите свою фамилию!
Он возвел глаза к грязному потолку комнаты, представляя, что это -- небо.
-- Но нет! -- вдруг воскликнул он после некоторого молчания, -- я знаю, вы не верите в бога! -- он быстро отвел глаза от потолка. -- Только ведь верите же вы во что-нибудь другое, высшее нас, в какую-нибудь материю, что ли, или природу, которая создала весь мир, ведь создал же его кто-нибудь? Так вот этой самой материей или природою заклинаю вас -- скажите свою фамилию!
Несмотря на весь трагизм моего положения, безнадежности которого я нисколько не преуменьшал, мне было очень любопытно наблюдать все его такие метаморфозы, явно производимые с единственной целью -- доставить в Петербург новую жертву для третьего отделения и получить за нее соответствующую "награду". А награда уже, очевидно, мерещилась его жадным глазам не менее как в удесятеренном виде сравнительно с тем, что будет ему дано в действительности, и это именно заставляло его так ломаться передо мной.
-- Во имя природы и материи -- как ваша фамилия? -- повторил он.
-- Энгель!
Все лицо его задергалось от бешенства, брови сдвинулись, но он уже знал, что угрозами от меня ничего не вырвешь, и потому, быстро пройдя по комнате несколько раз, он справился с собой и даже, сверх всякого моего ожидания, недурно сострил.
Дело в том, что фамилию Энгель, которая по-немецки значит "ангел", выбрал для меня Саблин, а себя назвал Брандтом, т. е. "пожаром". Пограничный комиссар, освоившись, очевидно, с немецким языком при долгой службе рядом с Германией, снова стал передо мною и с хитрой усмешкой воскликнул:
-- Может быть, вы и действительно "ангел" для кого-нибудь, но только не для меня! Нет, не для меня! Для меня вы хуже черта!
Затем лицо его вдруг приняло очень коварное выражение. Очевидно, новая мысль мелькнула в его ограниченном, но хитром, как у обезьяны, мозгу.
-- Господи! Господи! -- возопил он с деланным отчаянием. -- Какой позор! Какой позор! Вот он, образованный человек, -- и Смельский показал на меня своим городовым, с неподвижными лицами слушавшим его и тут нервно зашевелившимся, не зная, что им делать. -- Он хотел добра народу, а боится это прямо заявить! Скрывает свою фамилию, как уголовный бродяга! Какой позор! Какой позор! Где же все эти ваши разные там идеи! Где они? Где? Скажите мне! Не позорьте их своим трусливым поведением! Не берите себе за образец воров и мошенников, которые всегда так поступают. Разве вам есть чего стыдиться?
"Хочет повлиять на меня, задевая тщеславие, -- подумал я, видя, как сквозь стекло, все движения его элементарной психики, -- думает, что вот я, в порыве мелочного самолюбия, сейчас же и каркну, как ворона в басне Крылова, а он, как лисица, тут же и подхватит свой желаемый от меня кусочек сыра".
Убедившись, что и это не действует, он дал наконец себе передышку. Промучив меня своими приставаниями битых два часа, он ушел, заявив торжественно:
-- Теперь я к вам уже не приду! Но я все узнаю от вашего товарища! Я вижу, вы верите еще в дружбу, так я же вам покажу на деле, каковы нынешние друзья! Все друзья ни за грош продают человека! И ваш друг и спутник не лучше других! Скажите же сами, как ваша фамилия!
-- Энгель! -- ответил я.
Он стремительно выскочил в дверь и бешено захлопнул ее за собой.
-- Сильно рассердился! -- сказал мне старший городовой. -- Отомстит! Я знаю его! Уж лучше скажите ему все!
-- Да я же и в самом деле Энгель! -- возразил я, зная, что каждое мое слово они передадут своему начальнику.
Я лег на постель и сделал вид, что заснул. Мне не хотелось разговаривать с ними. У меня было страшно тяжело на душе от этой необходимости говорить неправду и от этих монотонных приставаний без конца.
2. Первая ночь под арестом
Городовые, поговорив между собой о чем-то шепотом, вновь расселись по своим местам. Мало-помалу наступил вечер. Отдохнув немного, я заговорил со своими сторожами о местных делах, чтоб постепенно приручить их. Они отвечали охотно, но зорко смотрели за мной, а старший из них несколько раз пробовал даже задавать мне вопросы о моей жизни и намерениях, и по хитрому выражению его глаз я ясно видел, что все мои ответы он передаст по начальству. Простой крестьянин почти совсем не может управлять своей физиономией, и если хочет вас надуть, то такое же желание вы увидите за версту по его лицу.
Еще днем я заметил окрестности своей гостиницы на случай побега, на котором теперь сосредоточились все мои помыслы. Уже в половине десятого часа вечера я нарочно разделся и лег в постель. Я положил все, снятое с себя, на стул так, чтоб в решительный момент можно было схватить, не рассыпав, и, убежав в одном белье, одеться потом.
"Но только как же я буду без денег? -- пришло мне в голову. -- Все равно! Как-нибудь обойдусь! Я могу пробыть без всякой пищи дня два, а питьем мне послужит снег. Верстах в двадцати отсюда находится немецкий городок Шервинд, по ту сторону границы, где я останавливался в гостинице почти полгода назад, при своем первом отъезде за границу. Там меня приютят, пока я не получу денег через Клеменца из Берлина".
Я притворился спящим и даже начал равномерно сопеть, наблюдая время от времени за своими сторожами. Я лег нарочно боком, закрыл тот глаз, который пришелся выше, а другой, прилегающий к подушке и затененный от света лампы, время от времени приоткрывал.
Вскоре двое из моих сторожей громко захрапели, но остальные двое сидели с открытыми глазами, покуривая время от времени или обмениваясь друг с другом несколькими словами и заслоняя собою дверь. В окно же нельзя было выскочить иначе, как выбив стекла, потому что в нем были вставлены двойные зимние рамы. В полночь пришла смена моим сторожам, расположившаяся точно так же, как они: двое дремали и храпели на стульях против моей кровати в полном вооружении, а двое других, заслоняя дверь, переговаривались вполголоса о своих житейских делах, а в промежутки курили папиросы, чтоб разогнать дремоту. Через два часа дежурящие у двери сели дремать и храпеть на стулья, а отдыхавшие заняли их сторожевые места.
Всю ночь для меня не было ни малейшей возможности убежать из-под стражи.
О чем я думал в промежутке между своими наблюдениями в эту первую ночь под арестом? Об очень многом! Мне вспомнилась вся моя прошлая жизнь, вспомнились оставленные мною "на том берегу" друзья. Скоро ли узнают они, что случилось со мной? Очень ли будут жалеть обо мне? Где-то теперь сидит Саблин? Я уже знал от своей стражи, что он был помещен в другой гостинице и что у него после меня долго сидел наш жуликоватый "пограничный комиссар", как он сам себя называл. Думает ли и Саблин теперь о побеге? Ведь ясно, что нас уже не выпустят, пока мы не скажем, где прежде жили в России, и пока не получат специальных удостоверений нашей личности из указанных нами русских городов. Правда, мы можем оттянуть дело, указав какие-нибудь отдаленные города. Каждому из нас можно в этом отношении говорить что угодно, не противореча другому, если мы заявим, что жили всегда в разных местах России, и будем сочинять небылицы только о себе самих. Но из указанных нами мест рано или поздно ответят, что там в первый раз слышат об Энгеле и Брандте.
"Не лучше ли в таком случае сразу окончить всю эту бесполезную ложь и назвать свое имя?" -- заговорил внутренний голос в глубине моей души.
"Нет, нет и нет!" -- ответил ему второй, который, казалось мне, был моим истинным я.
Роились мои мысли в ту тревожную ночь, перемешиваясь с моментами наблюдения за сторожами с целью бежать при первой их дремоте. И постоянно они принимали форму диалога, как это часто бывало при моих одиноких размышлениях о запутанных вопросах реальной, но традиционной морали и о не решенных еще вопросах науки.
Только к утру, часам к шести, когда сторожа сменились новыми, уже выспавшимися, у меня не осталось более никакой надежды, что они задремлют. Поняв, что днем мне не удастся сделать попытки к побегу, я решил подкрепиться сном и действительно забылся на некоторое время, повернувшись к стене.
3. Меня победили!
Говор ли стражи в моей комнате или шум в коридоре за дверью вдруг разбудил меня, я не знаю, так как первым моим впечатлением в момент пробуждения было слуховое ощущение того и другого. Я открыл глаза, обвел ими свою комнату и сразу припомнил все случившееся вчера со мной и Саблиным.
"Так вот пришло оно, неминуемое! -- подумалось мне. -- Как прежде я был счастлив среди своих друзей, так буду теперь несчастен среди врагов! В кого раз впились когти абсолютизма, того они никогда не выпустят. Со мной будет то же, что с тем воробьем, которого схватил на лету ястреб перед моими глазами, когда я еще был ребенком. Я тогда думал с содроганием: что почувствовала бедная беззаботная птичка, когда в ее тело, словно шесть шильев, неожиданно вонзились когти хищной птицы?
Так будет теперь и со мной, -- думал я. -- Нет! Со мной будет еще хуже! Со мной будет, как с тем бедным путешественником в Индии, о котором я читал где-то давно. Его схватил за платье тигр, неожиданно выскочивший из джунглей. Он унес его, живого, на полянку, и другой безоружный путешественник, не способный ничем ему помочь, видел, как тигр, положив его перед собою, играл с ним, как кошка с мышкой. Он ложился около него и зажмуривал глаза. Бедный путник начинал потихоньку уползать, отползал на несколько шагов, но вот прыжок -- и тяжелая лапа тигра, вонзив свои когти в его спину, придавливала его к земле. Затем тигр вновь отпрыгивал в сторону, опять ложился на свой живот, делая вид, что спит, снова давал бедному путнику отползти на несколько шагов и снова прыгал, кладя на него свою лапу. Так много раз повторялась одна и та же ужасная игра, пока тигр не утомился ею и, схватив несчастного за платье, помчался с ним большими скачками к своему логовищу, чтоб дать поиграть с ним также и своим тигренкам, прежде чем перекусить ему окончательно шею".
Я был совершенно искренен в этих своих мыслях и ожиданиях. В то время мы все были убеждены, что Третье отделение не останавливается перед самыми ужасными пытками, когда надо вырвать у заговорщика сознание.
Ведь без этого, думали мы, кто же скажет хоть одно слово? Выдают себя и других, конечно, не иначе как под пыткой. Потом, выпытав все, что нужно, -- думали мы, -- человека убивают в крепости, чтоб он никому не мог сказать, что именно они с ним сделали.
И я решил, что, когда меня увезут в Петропавловскую крепость и мне будет уже слишком невыносимо от боли при медленном вытягивании ногтей из моих пальцев или жил из рук, то я, чтобы немного отдохнуть, буду вплоть до смерти давать такие ложные показания, которые доставят им только множество хлопот! Скажу, например, что где-нибудь в лесу зарыто оружие и запрещенные книги, и пусть их едут и роют напрасно там, где ничего нет!
-- Хотите, чтоб принесли чаю? -- сказал мне старший полицейский, видя, что я уже умылся.
-- Да, -- сказал я.
Он отворил дверь и вдруг столкнулся там перед моими глазами не с кем иным, как с самим тигром! Тигр уже спешил ко мне, чтобы снова поиграть со мной... Это был, конечно, Смельский. Как и тот тигр, о котором я рассказывал сейчас, он тоже имел свою семью и тоже заботился о ней. И ему самому тоже хотелось вкусно есть, а моральное чувство и чувство любви к ближнему было для него так же чуждо, как и для того тигра в индийских джунглях. Пародируя его недавние слова, я тоже имел бы право сказать, что он, может быть, и был для своей семьи если не ангелом, то кормильцем, а для меня это был настоящий тигр, такой же беспощадный, как и те, индийские...
Смельский вошел ко мне торжествующий.
-- Ваш товарищ Саблин просил вам кланяться! -- заявил он, останавливаясь посредине комнаты и смотря на меня с насмешкой.
Он сделал сильное ударение на слове "Саблин", чтоб сразу показать мне, что настоящая фамилия моего товарища Брандта ему теперь известна.
У меня промелькнула мысль: "Итак, Саблин назвал ему себя потому, что ему стало слишком противно разговаривать с такой гиеной. Как же мне теперь быть? А что, если это не так? Что, если Саблин продолжает называть себя немецким подданным, а Смельский сам определил его по списку разыскиваемых Третьим отделением? Ведь там есть и его, и мои приметы, и даже совсем верные! Может быть, он хочет меня поймать, чтоб подтвердить свою догадку? Ну нет! Ничего не получишь", -- подумал я.
-- Какой Саблин?
Смельский поднял обе руки к небу, как будто взывал: "Боже, посмотри на его упорство!"
Потом сел у столика против меня и, глядя на меня продолжительным взглядом, как бы созерцая всю глубину моей души, наконец громко сказал:
-- Понимаю, понимаю, молодой человек! Вы и теперь еще боитесь выдать своего товарища! Вы думаете, я вас обманываю, что я сам его обнаружил по разосланным нам всем приметам! Так даю же вам честное слово благородного человека, что он сам вчера вечером сказал мне свою фамилию потому, что он старше и опытнее вас и понял, что скрывать ее бесполезно!
На этот раз я ему поверил. И тон его голоса, да и все обстоятельства дела не оставляли для меня никакой возможности сомневаться.
-- В таком случае передайте ему поклон и от меня, Энгеля!
-- Энгеля? -- воскликнул он. -- Опять Энгеля! Сколько же дней, наконец, будет ваш Энгель? Ведь я же знаю вашу фамилию! Она тоже -- в присланном мне из Петербурга списке и с вашими всеми приметами! Да и ваш товарищ вчера сказал мне ее!
И опять он грустно закачал головой.
-- Вы, вижу, верите еще в человеческую дружбу! Не верьте же, не верьте, молодой человек! Верьте в дружбу собаки, кошки, лошади, наконец, коровы, но не верьте дружбе людей! Она только до тех пор, пока выгодна им! Он все сказал о вас, все, все, что вы делали и что хотели делать, возвращаясь в Россию. Все, все! Даже более того! Он многое прямо налгал на вас для собственного своего спасения, чтоб выслужиться перед правительством!
И комиссар опять начал качать головой, как бы говоря про себя: "Какая низость, какая низость!"
-- Да-с! -- воскликнул наконец он. -- Да-с! Я уверен, что многое из того, что он мне вчера наговорил о вас, он прямо налгал! Нет! Я ему не верю! Нет! Я ему не верю! Я хочу все слышать от вас самих!
"Ну опять залгал, -- подумал я. -- Саблин, очевидно, сказал ему свою фамилию, считая бесполезным ее скрывать. На это он имел полное право, но обо мне он, конечно, не сказал и не скажет ему ни одного слова".
-- А что же говорил вам обо мне Саблин? -- спросил я.
-- Он сказал, что вы -- русский эмигрант, давно разыскиваемый Третьим отделением.
-- Неправда! -- ответил я. -- Саблин вам сказал только одно: что он -- русский эмигрант, а я -- немецкий подданный Энгель, ехавший с ним случайно.
-- А кто вам передал наш разговор? Это вы? -- обратился он грозно к моим сторожам.
-- Никак нет, ваше высокородие! -- отрапортовал старший с испуганным лицом.
-- Кто же это? -- воскликнул он, обращаясь ко мне.
-- Да это я сам догадался, потому что ничего другого Саблин сказать не мог.
Смельский весь покраснел. Он понял, что попался в ловушку и теперь ему нельзя более клеветать мне на Саблина. Мелочное самолюбие, на которое он хотел действовать у меня, заговорило в нем самом.
-- Вы очень догадливы! -- сказал он мне иронически, но с явной досадой и злостью. -- Только напрасно думаете, что это вам поможет выскользнуть из моих рук!
И он быстро вышел из комнаты, крикнув в дверях моим сторожам:
-- Смотрите зорко, чтоб не убежал! От него всего ожидать можно!
-- Слушаем, ваше высокородие! -- ответил старший.
И они удвоили свою бдительность.
"Глупо я сделал! -- подумал я. -- Не надо было обнаруживать, что не он меня, а я его вижу насквозь. Надо было разыгрывать роль упрямого наивного юноши и не выходить из нее. Вперед буду умнее!"
-- Вы бы лучше все сказали ему, -- вновь заувещевал меня старший полицейский. -- Он будет пилить вас каждый день с утра до вечера и не отстанет, пока не исполните всего, что ему нужно. Я его хорошо знаю.
И Смельский действительно пилил меня без устали целых пять дней. Правда, он и сам мог бы догадаться, кто такой я. У него был список разыскиваемых тогдашней охранкой с моей фамилией, и там были даны мои приметы: "...роста высокого, лицо круглое, бледное, с тонкими чертами, борода и усы едва заметны, носит очки". Однако в том же списке разыскиваемых было несколько лиц с неопределенными приметами, и потому Смельский не решался козырнуть наудачу моей фамилией, так как тогда ему нельзя было бы продолжать свои утверждения, что он знает, кто я, и уже давно ждал на границе моего возвращения в Россию. Я прекращаю здесь дальнейшее описание его приставаний, чтоб вы не умерли со скуки, как готов был умереть я, слушая его. Тоскливое, однообразное пиление, безостановочно вращающееся в круге одних и тех же немногих и банальных идей, менее всего поддается литературному описанию. Можно ли нарисовать яркими красками тусклый, серый осенний день? Если вы захотите быть здесь правдоподобным, то и краски, и описание ваше должны быть тусклы, как полинявшая ткань, и однообразны, как капли дождя, падающие с крыши вашего дома и монотонно раздражительно ударяющие о подоконник. Переброшу же эти печальные страницы первых пяти дней моего заточения и перейду прямо к шестому дню.
-- Ну-с, молодой человек! -- воскликнул Смельский, вновь влетая ко мне ранним утром. -- Теперь вы в моих руках! Вы были упорны! Никакие мои усилия не могли вас заставить сознаться! Так вот, я доведу вас до сознания, да-с, доведу другим способом! Ваш путеводитель, этот плут контрабандист Крюгер, скрывавшийся от меня три дня по ту сторону границы, вчера вечером снова вернулся сюда к своей семье! Он хоть и немецкий подданный, а дом его и вся его семья здесь, и я каждый день ждал, что он придет домой! Теперь он вернулся, и я его сейчас же арестовал! Он уже сидит при полиции, и всякие свидания с ним его жены и шестерых детей прекращены, пока он не скажет вашей настоящей фамилии! Его жена ревет, валяется передо мной на коленях, дети плачут, он сам плачет и умоляет выпустить; говорит, что ничего не знает, что его арест есть разорение всей его семьи! Но я не таков, чтоб уступить! Я им сказал: вините в своем разорении того, кого перевозили через границу, этого молодого человека, который называет себя Энгелем, а в душе безжалостнее черта!
Он остановился снова в театральной позе и насмешливо смотрел мне в лицо, явно сознавая, что пустил в своей игре новый козырь, на который вполне рассчитывал. Затем он начал торжественным тоном, наблюдая за впечатлением каждого своего слова:
-- Идите, говорю я жене и детям Крюгера, просите на коленях этого Энгеля сказать свою настоящую фамилию, и я даю вам честное слово благородного человека, что сейчас же выпущу Крюгера, -- его мне не надо!
Он снова посмотрел мне иронически в лицо.
-- Так хотите сейчас же сказать свою фамилию или желаете сначала видеть в своей комнате всех его плачущих детей, на коленях умоляющих вас?
Он явно торжествовал и уже заранее предвкушал успех. Физиономия его теперь напоминала мне гиену, скалящую от удовольствия свои зубы при виде обеспеченной добычи. Он сбросил теперь маску и был отвратителен в своей откровенности.
"Да, он теперь не врет, -- подсказал мне инстинкт, -- и он действительно погубит всю эту бедную семью из-за простой возможности привезти меня в Третье отделение не безымянным, а с моей настоящей, "открытой им" фамилией, так как он думает, что тогда более выдвинется на глаза начальству и получит большую награду. Я не хочу, -- думал я, -- губить из-за себя невинных детей и бедную женщину, и как ни неприятно, но мне придется теперь помочь этому поставщику человеческого мяса устраивать свою карьеру за счет моей жизни. У меня нет другого выхода... А вдруг он и тут врет, -- мелькнула у меня мысль, -- и у него ничего нет в запасе? Я имею право сказать свою фамилию, раз это не вредит никому, кроме меня, для спасения других, но я не хочу быть надутым этой гадиной. Надо проверить его слова".
-- Как ваша настоящая фамилия? -- громко и твердо воскликнул он.
-- Энгель! -- ответил я.
-- Так беги же в управление, -- приказал он сопровождающему его городовому, -- и веди их всех сюда! Пусть они все поревут здесь!
Городовой выбежал. Сидя у окна, я видел, как он пересек площадь. Через пять минут он вновь появился на ней в сопровождении плачущей женщины и нескольких девочек и мальчиков.
У меня сжалось сердце. Сомнения прекратились. Нанять какое-либо подставное семейство вместо Крюгера он, конечно, мог, но весь вид его показывал, что трагедия была устроена им реальная, а не подложная.
-- Довольно! -- сказал я ему. -- Пошлите сейчас же другого вашего городового с приказанием освободить Крюгера, и я скажу вам свою настоящую фамилию.
-- Верно? -- спросил он.
-- Верно! -- ответил я.
-- Так иди! -- обратился он к одному из городовых, -- и вели немедленно освободить его! А тех не приводи! -- он указал на подходящее к крыльцу гостиницы плачущее семейство.
-- Слушаюсь! -- сказал городовой и быстро вышел.
-- Моя фамилия Морозов! -- сказал я.
-- Морозов! -- воскликнул он торжествующе. -- Я так и знал это!
Он был в полном восторге. Все лицо его теперь сияло от самодовольства.
-- Хотите, -- сказал он, насладившись своим торжеством, -- я докажу вам, что все это я уже знал заранее и только хотел довести вас до собственного сознания?
И, не дожидаясь моего ответа, он перешел к другому окну, достал из кармана на своей груди сложенный лист бумаги, развернул его, повернувшись ко мне спиной, и отыскал там какое-то место. Потом, сложивши лист так, чтоб найденные им строки оказались самыми верхними, он закрыл его низ ладонью и торжествующе показал мне. Там были мое полное имя и приметы.
-- Эта бумага -- донесение, которое я уже давно написал о вас для представления начальству, но только ждал вашего сознания.