В бурный декабрьский день 1771 года у ворот первоклассного католического монастыря, аббатства о-Буа (abbaye-aux-Bois), на улице Сэв (Seve), которая после революции переименована была в улицу Сэвр (Sevre), в предместье Парижа Сент-Жермен остановилась карета, из которой вышли: пожилая дама, очень просто одетая, господин представительного вида, в котором легко можно было узнать иностранца, и бледненькая, нежненькая девочка.
Это были довольно важные лица -- знаменитая Мария-Терезия Жофрен, князь Масальский Игнатий, виленский епископ, игравший очень видную, хотя двуличную роль в последние годы Речи Посполитой, и маленькая, восьмилетняя княжна, Елена Масальская, племянница епископа.
Госпоже Жофрен было тогда уже 72 года. Это была та историческая женщина, в знаменитом парижском салоне которой в течение четверти века собирались все знаменитые умы и таланты Франции. Тут являлись: Даламбер, знаменитейший французский математик и издатель всемирно известной "Энциклопедии"; Дидро, не менее знаменитый энциклопедист, как и Гольбах, тоже гость госпожи Жофрен; Бернанден де Сент-Пьер, бессмертный автор романа "Поль и Виргиния"; Мармонтель; а также иностранцы -- Гиббон, знаменитый автор "Истории падения Римской империи", Вальполь и другие. Салон госпожи Жофрен пользовался таким общественным и политическим влиянием, что дружбы этой замечательной женщины искали короли и императоры: прусский король Фридрих II (Великий), король польский Станислав-Август Понятовский, австрийский император Иосиф II, императрица Екатерина II и другие.
Виленскому владыке, князю Игнатию Масальскому, было в то время только 42 года. Обрекши себя безбрачию, он 33-х лет был уже епископом. Старший же его брат был женат на княжне Радзивилле, девице из знатнейшей польской фамилии. От них-то и родилась княжна Елена, привезенная теперь с далекой родины в аристократический монастырь парижского предместья. Бедная сиротка не по своей воле должна была покинуть Польшу и надолго укрыться в монастырском уединении. Дядя ее, князь Игнатий, будучи замешан в польском восстании последнего года, едва успел бежать во Францию, захватив с собой сирот, княжну Елену и ее брата, юного Ксаверия Масальского.
Князь-епископ, по свидетельству современников, был человек очень образованный, много знал основательно, усваивая легко и быстро необходимые сведения. Сильно впечатлительный и подвижный, он был в то же время до крайности легкомыслен и непостоянен. Его рисуют как страстного игрока, который в три года проиграл более 100 тысяч дукатов (около 300 тысяч рублей) и потому постоянно нуждался в деньгах, хотя род Масальских владел обширными и богатейшими земельными имуществами и замками. Стремительный и быстрый в своих решениях, он, однако, постоянно колебался в их исполнении и, по природе несколько трусливый, иногда бессознательно впадал в противоречия с правилами, которые проповедовал.
Фамилия Масальских была одною из знатнейших в Литве, где постоянно соперничали два могущественнейших дома, Масальские и Радзивиллы. Первые поддерживали партию Чарторыжских и помогли Екатерине II возвести на польский престол бывшего фаворита ее Станислава-Августа Понятовского, родственника Чарторыжского, этих заклятых врагов рода Радзивиллов, энергично защищавших древнюю свободу Речи Посполитой.
Масальские, как и множество польских панов-вельмож, жили в ту пору настоящими царьками. Они имели при себе своих "шамбеллянов", содержали целые толпы ловчих, оруженосцев и гайдуков. Виленский епископ содержал за свой счет целую армию в 16 тысяч драгун и казаков. Князь Радзивилл, тоже дядя юной Елены, получал 10 миллионов ежегодного дохода и содержал двадцатитысячное войско, расквартированное по принадлежавшим ему городам и замкам. В одном из костелов в его имении стояли 12 золотых статуй апостолов по 1,5 фута вышины. Когда русские войска разбили поляков, Радзивилл успел переправить своих золотых апостолов в Мюнхен и, долго проживая там на выручку с литого золота апостолов, кормил еще множество соотечественников, бежавших с родины.
В 1974 году, перед избранием на престол Станислава-Августа, соперничество между Масальскими и Радзивиллами дошло до крайней степени. Избирательные по воеводствам сеймики, окруженные войсками Масальских, были вынуждены подавать голоса за кандидата России, Понятовского. Взбешенный Радзивилл во главе своих 200 головорезов, с которыми он не разлучался и которые были ужасом страны, ворвался во дворец епископа и пригрозил ему смертью. Но епископ скоро опомнился от столбняка, приказал бить в набат и, немедленно собрав вооруженный народ, выгнал Радзивилла из Вильны.
Скоро, однако, все изменилось в Польше. Патриоты возненавидели короля, ставленника России. Завязалась знаменитая "Барская конфедерация" против короля, и тот же Масальский, едва не погибший из-за него от руки Радзивилла теперь вместе с Пулавским и Огинским стали во главе конфедерации.
Но было уже поздно!
Через четыре года после избрания Станислава-Августа, в то время, когда конфедераты в порыве патриотического увлечения уже мечтали воскресить старую Польшу с ее державными сеймами, с излюбленными "veto" и "niepozwalam", украинские гайдамаки с Железняком, а потом с Гонтою, уже пронеслись ураганом с дымом пожаров и потоками крови по владениям польских панов-магнатов.
-- Гинет Польша! Гинет!.. Смелянщина и Лисянщина кровью подплывают!..
А русские войска с Кречетниковым покончили начатое гайдамаками, да и с ними самими, кровавой бойней в Кодне.
Огинский, разбитый русскими, бежал, спасаясь в Кенигсберге. Князь-епископ Масальский, захватив маленькую Елену и юного Ксаверия, тоже бежал в Париж.
"Елена и Ксаверий с детской беспечностью, -- говорит Люсьен Перей, историк этой самой Елены, впоследствии принцессы де Линь, а потом графини Потоцкой, -- охотно последовали за дядей в восторге, что покидают страну, где они не видели никого, кроме страшных солдат, зверский вид которых пугал их".
Едва беглецы перебрались за польскую границу, как князь-епископ прочел в голландских газетах:
"Майор Салтыков во главе русских отрядов занимает Вильну и взял под секвестр все имущество, принадлежавшее епископскому трону. Всю же движимость, составлявшую часть этих имуществ, непосредственно захватил и отправил в столицу. Что же касается личных и родовых имений князя-епископа, то они должны поступить в административное ведение новоградского кастеляна".
Много дней продолжали путешествие наши беглецы до Парижа: не те, что ныне, были в то время пути сообщения в Европе. Елена, как она призналась потом в своем детском дневнике, даже несколько разучилась свободно говорить по-французски, хотя дома получила прекрасное воспитание с обязательным для юной аристократки светским французским языком. Дорогой, конечно, епископ, как польский патриот, а за ним и дети, говорили между собой по-польски, а потому от недостатка практики Елена несколько отвыкла говорить языком Расина и Руссо.
Наконец они в Париже.
Первым долгом князя-епископа по прибытии в столицу Франции было сделать визит госпоже Жофрен, с которой он познакомился во время ее недавнего пребывания в Польше. Масальский знал, что знаменитая француженка имела большое влияние на Станислава-Августа, и потому через нее надеялся положить предел своему изгнанию из отчизны и освободить от секвестра свои имения.
Госпожа Жофрен, несмотря на свою обычную осторожность и боязнь вмешиваться в чужие дела, взяла, однако, епископа под свое покровительство и написала Станиславу-Августу.
Вот ее письмо от 17 ноября 1771 года:
"Виленский епископ в Париже, где он предполагает жить. Он привез ко мне двух детей, племянницу и племянника, и просит, как милости, чтоб я их устроила. Я поместила девочку в монастырь, а мальчика в коллегию..."
Ясно, что в этом первом напоминании об епископе госпожа Жофрен, верная своему благоразумию, не компрометирует себя. Она ограничилась только заявлением, что видела епископа и потом ожидает, как посмотрит на это король.
Кажется, что Станислав-Август не выразил по этому поводу неудовольствия, и потому следующее письмо госпожи Жофрен было смелее первого.
"Умоляю Ваше Величество, -- писала она 13 января 1773 года, -- почтить хоть несколькими милостивыми словами бедного виленского епископа. Он -- ребенок, но ребенок добрый, который любит Вас. Уверяю Вас, что он не сделал ни одного преступного шага с тех пор, как живет в Париже. Он единственный поляк, которого я вижу, и он боится меня, как огня: я решительно запретила ему говорить о делах Польши с кем-либо из соотечественников, и я уверена в его повиновении. Я дала ему в услужение аббата Бодо и полковника Сент-Ле (Saint-Leu), которые и состояли при его особе".
Довольно пожившая на своем веку, госпожа Жофрен научилась узнавать людей. Хорошо узнала она и Станислава-Августа. Как историк по документам проникает в душу исторического деятеля, так госпожа Жофрен проникла в душу польского короля личными наблюдениями, на что особенно способны умные женщины.
-- От природы, -- говорит историк, -- Станислав-Август получил счастливую память, живое воображение, блестящий, но никак не глубокий ум. Он способен был на остроумные выходки, бегло и складно говорить, особенно в том кругу, где ему верили и ценили его слова, в совершенстве владел несколькими европейскими языками, читал и просматривал много книг, много видал во время своего путешествия по Европе, посещал общества тогдашних европейских знаменитостей и потому в высокой степени набрался того лоску (polory), за которым польские паны ездили по Европе. Поэтического уклада в их натуре не было, но он любил до страсти искусства и знал в них толк, насколько наслышался и начитался о них. Еще более он был любитель и ценитель прекрасного пола и в отношении к нему отличался чрезмерным непостоянством и ветреностью. До сих пор в Лазенковском дворце, им построенном, показывают целую стену портретов любовниц последнего польского короля. Переменяя их, как наряды, он был, однако, внимателен к их услугам и, уволив их от своего сердца, давал им большие пенсии и тем увеличивал свои расходы и долги. Вообще, в нем не было ни тени скупости; щедрый для других и расточительный для себя, он любил сам пожить в свое удовольствие, любил и вокруг себя видеть веселые и довольные лица.
Нравом он был мягок и кроток: не видно в нем было того самодурства, которым так часто отличались и даже чванились польские паны, избалованные своим богатством и раболепством пред собою других. Воспитанный до шестнадцатилетнего возраста под надзором матери, он носил на себе тот отпечаток женственности, который часто остается на тех, которые в отрочестве испытывали сильное влияние мамушек и тетушек; притом же европейские привычки, усвоенные в путешествии, не дозволяли в нем укорениться полуазиатским признакам польской мужественности. В обращении он был до того любезен, что принц де Линь признал его любезнейшим паче всех государей своего времени. Эта любезность не мешала ему в то же время быть двоедушным, хитрым, недоверчивым; зато в затруднительных положениях для своего ума и воли он был даже чересчур доверчив. Обладая свойством обвораживать и привлекать к себе людей, он не умел привязывать их, не в силах был возбуждать их и управлять ими, напротив, сам подчинялся нравственному могуществу других и всегда почти зависел от окружающей его среды.
Так поняла его и госпожа Жофрен.
Глава вторая. Бессознательная доносчица
Возвратимся к маленькой Елене, которую мы видели вступившею в монастырь аббатства о-Буа.
Два монастыря оспаривали в то время друг у друга привилегию воспитания знатных девочек: Пантемон (Pantemont) и аббатство о-Буа. Сент-Сир вышел из моды и, притом, основанный госпожой Ментенон, был предназначен для бесплатного воспитания девочек благородных, но бедных родителей. Девочки же знатных и богатых фамилий отдавались в два вышепоименованных монастыря.
Во второй из них и поместили юную княжну Елену Масальскую. Монастырь этот основан был в епархии Нонон в царствование Людовика le Gros и принадлежал к ордену Сито.
В то время, когда юная полька вступила в монастырь, им управляла госпожа Мари-Магдалина де Шабрильян, которая наследовала госпоже Ришелье, сестре знаменитого маршала, победителя гугенотов, взявшего штурмом крепость ла Рошель, где они укрывались.
Все дамы, на которых возложено было воспитание пансионерок монастыря, принадлежали к высшему дворянству, и сами воспитанницы носили знатнейшие фамилии королевства. И, как ни странно, в воспитании применилось практическое ознакомление с домашним хозяйством, начиная с уборки монастырских помещений и кончая кухней.
Музыка, танцы (это в монастыре-то!) и рисование преподавались с особенным усердием. В аббатстве имелся прекрасный театр и при нем костюмы, изящнее которых и пожелать нельзя было. Молье (Mole) и Лярив (Larive) преподавали воспитанницам декламацию и выразительное чтение, балами дирижировали Новерр, Филипп и Доберваль -- первые танцоры парижской оперы. Все профессора не принадлежали к аббатству, кроме преподавательниц ботаники и естественной истории. Другие дамы надсматривали только над работами пансионерок и присутствовали при уроках.
В дневнике, который наша маленькая героиня начала вести в 1773 году, десяти лет, и которому она дала громкое название "мемуаров", она так описывает свое вступление в монастырь:
"Я вступила в аббатство о-Буа в четверг. Госпожа Жофрен, друг моего дяди, ввела меня тотчас в монастырскую приемную, или разговорную, госпожи аббатисы, красивую комнату, блиставшую белыми обоями с золотыми разводами. Госпожа Рошшуар (Rochechouart) пришла также в приемную, и мать Катр-Тан (Quatre-Temps) тоже, потому что она была главною наставницей первого класса".
Далее с очаровательной наивностью Елена описывает, как о ней, в ее присутствии, говорили госпожи Рошшуар и Катр-Тан.
-- Какое милое личико! -- говорила одна.
-- И прекрасная талия! -- соглашалась другая.
-- А волосы -- роскошь!
"Я ничего не отвечала, -- отмечает в своих "мемуарах" маленькая полька (хотя все понимала), -- потому что в дороге я разучилась говорить по-французски, так как путешествие наше было слишком продолжительно: мы проехали, не знаю сколько городов, всегда с почтой, которая постоянно трубила в охотничий рог".
Понятно, что хитрая девочка, понимая, что о ней говорили, стояла, потупив лукавые глазки, вся залитая румянцем.
Потом девочку подвели к решетке, чтобы показать госпоже Жофрен. А затем повели в покои аббатисы, которая была в бело-голубом атласе, такая величественная, и сестра Криспор провела девочку переодеться в пансионное платьице.
"Увидев, -- говорит Елена, -- что оно черное, я так сильно расплакалась, что жалко было на меня смотреть".
И маленькая кокетка утешилась только тогда, когда ее украсили голубыми лентами, а затем угостили конфетами.
-- Каждый день ты будешь это кушать, -- сказали ла-комке.
Елену все ласкали. А большие дежурные пансионерки перешептывались:
-- Бедняжка не знает по-французски... Заставим ее говорить по-польски, чтобы услышать, что это за язык.
Елена видела, что над ней посмеиваются, но не хотела говорить.
-- Она приехала из такой далекой страны, из Польши.
-- Ах, как смешно быть полькой!
Одна из девиц, по фамилии Монморанси, посадила Елену к себе на колени и спросила:
-- Хочешь, чтобы я была твоей маленькой мамой?
Девочка кивнула головой в знак согласия, все еще упорно не желая говорить. Она разговаривает сама с собой одной лишь ей понятными звуками, но на людях пользуется языком жестов, пока не научится говорить, как все, -- "comme tout le monde", -- прибавляет она.
Девицы обступили новую мадонну с младенцем на руках. Они кричали наперерыв:
-- Ну, ну, полька, скажи, хорошенькая твоя эта новая мама?
Елена подняла руку к глазам: ей понравились ласковые взоры девушки.
-- Моя фамилия Монморанси, -- сказала последняя.
Между тем Елене сказали, что ее дядя, князь-епископ, в "говорильной" и желает ее видеть в монастырском одеянии, в форме.
Девочка пошла туда. Госпожа Жофрен была вместе с епископом. Форма им понравилась, и, немного поговорив, гости удалились, поручив Елену вниманию монастырских дам.
Тогда аббатиса и госпожа Рошшуар старались заставить упрямую дикарку разговориться, но совершенно напрасно. Госпожа Рошшуар позвала Монморанси и сказала ей:
-- Рекомендую вам, душечка, это дитя. Она -- маленькая иностранка и с трудом понимает по-французски. У вас доброе сердце, проводите ее в класс и постарайтесь, чтоб ее не мучили. Вам ведь легко устроить ей хороший прием.
Но когда попросили сказать ее имя, то госпожа Рошшуар никак не могла его вспомнить.
"Тогда я сказала ей мое имя, -- говорит Елена в дневнике, -- но его все нашли смешным, и я решилась никогда не произносить своей фамилии".
-- Но какое имя дано вам при крещении? -- спросила Рошшуар.
-- Елена, -- отвечала молодая полька.
-- Тогда я и представлю вас классу под именем Елены, -- решила Монморанси.
"Мы отправились, -- говорит далее Елена. -- Была перемена. Меня увидела мадемуазель Нарбонн, которая заглядывала в приемную, когда я там была, и закричала подругам, которые по случаю дождя гудели, как пчелы в монастыре Душ (des Ames)":
-- Mesdames, вот маленькая дикарка, которая не хочет говорить, но премиленькая!
Все бросились было смотреть на новенькую, да еще "дикарочку", но Монморанси подвела ее к учительницам, и те расцеловали ее. Затем весь класс окружил новенькую, и со всех сторон посыпались вздорные вопросы.
"Но я не сказала ни слова, -- поясняет упрямая девочка, -- чтобы они могли подумать, что я совсем немая".
Тогда мадемуазель Монморанси, этот своего рода Вергилий маленькой польки, попросила у главной наставницы "голубого" класса позволения показать Елене все монастырские кельи "послушания", и мать Катр-Тан позволила ей это. Обход совершился с шумной свитой пансионерок. Все монахини и "красные" пансионерки очень ласкали Елену и дарили ей кто подушку для иголок и булавок, кто конфету. Елена была очень довольна.
Настало время ужина. Еленин Вергилий, Монморанси, повела девочку в класс, где мать Катр-Тан взяла ее за руку и, введя в столовую, посадила рядом тоже с "новенькой", с мадемуазель Шуазель, с которой юная полька очень подружилась.
"За ужином Шуазель говорила со мной, -- пишет Елена в своих "мемуарах", -- и я осмелилась отвечать ей".
Тогда Шуазель закричала:
-- Маленькая полька говорит по-французски!
Елена уверяет, что Шуазель очень хорошенькая.
-- Слушай, Елена! -- сказала после ужина Шуазель. -- Вечером во время переклички мы должны просить мадам Рошшуар назначить нам день для рекреации и для угощения нас, а я настою, чтобы нам это позволили.
Между тем начались разные игры веселых и беззаботных школьниц. Особенно воодушевляло всех "избиение младенцев", сшибание мячиком кукол.
Затем все шалуньи двинулись в дортуар монахинь. Перекличку делала госпожа Рошшуар; Елену называли последней.
"Я приблизилась вместе с мадемуазель Шуазель, -- говорит Елена. -- Она просила от моего имени о рекреации".
Рошшуар обратилась к Катр-Тан.
-- Необходимо предупредить дядю мадемуазель Елены об этом. Что будет стоить хорошее угощение всех детей?
-- Не менее двадцати пяти луидоров.
-- И с мороженым?
-- Конечно, с мороженым.
-- В субботу рекреация! Рекреация! -- загудел весь пчелиный улей.
-- И с мороженым!
Девочки скакали, как безумные, бросались друг к другу, размахивали руками. Было немало хлопот воспитательницам, чтобы уложить их. Но и в постелях они долго не могли успокоиться, тихо перебрасываясь оживленными фразами и стараясь подавлять взрывы детского хохота. Потом мало-помалу все затихло: здоровый детский сон победил общее возбуждение. В обширном дортуаре воцарилась тишина; и только легкий полусвет лампад тихо лился на спящие детские головки, на кроткие личики.
Елена поступила в "голубой" класс, состоявший из девочек большею частью от семи- до десятилетнего возраста. Девочки же в возрасте от пяти до семи лет, которые массами воспитывались в аббатстве, в классы не ходили и жили отдельно на попечении монахинь.
"По понедельникам, средам и пятницам, -- заносит в свои "мемуары" преважно десятилетняя писательница, -- вставать летом в семь часов, зимой -- в семь с половиной. В восемь быть в классе на своих скамьях в ожидании госпожи Рошшуар, которая приходила в восемь".
И тогда в классе слышалось нечто, напоминавшее гудение шмелей и пчел: это девочки зубрили вслух "Монпельезский катехизис" и повторяли пройденное.
Далее "мемуары" умненькой крошки знакомят нас с распределением занятий учащихся.
"В девять часов завтракали. В девять с половиной у них "месса" (обедня). От десяти до одиннадцати -- чтение. От одиннадцати с половиной -- урок музыки. С одиннадцати с половиной до двенадцати -- рисование. С двенадцати до часу -- урок географии и истории. В три-четыре часа -- чистописание и арифметика. С четырех до пяти -- урок танцев, потом закуска и отдых до шести часов. От шести до семи -- игра на арфе или клавесине. В семь -- ужин. В девять с половиной -- в дортуар.
Страшное однообразие!
В другие дни -- то же, но только учили не приходящие преподаватели, а дамы аббатства, руководившие шитьем девочек и другими женскими рукоделиями.
По воскресеньям и по праздникам, а праздников было множество, как и у нас, православных, воспитанницы отправлялись в церковь к обедне в восемь часов, слушали Евангелие, которое читалось перед обедней, а в одиннадцать часов воспитанницам читались батюшками краткие поучения. В четыре часа -- вечерня".
Добросовестная десятилетняя писательница дает нам и портреты воспитательниц "голубого" класса, портреты, как выражается историк Елены, Люсьен Перей, "набросанные с непочтительной краткостью".
"Госпожа Монлюк, так называемая матушка Катр-Тан, добрая, мягкая, заботливая, суетливая и ввязывающаяся во всякие мелочи.
Госпожа де Монбуршет, прозванная Сент-Макэр, добрая, но скотина, необыкновенно безобразная и верует в привидения.
Госпожа де Фрэн, прозванная Сент-Бальтид, безобразная добруха, любящая рассказывать сказочки".
Каков маленький сатирик, эта ядовитая полечка!
"Голубому" классу прислуживали пятнадцать послушниц.
Хотя Елена находилась в классе маленьких, однако ее временно поместили в дортуар больших, что последним очень не нравилось: и они имели на то право, как окажется ниже.
Елена заболела расстройством желудка от парижской воды. К ней пригласили знаменитого Порталя, лейб-медика Людовика XV и всех королей до Карла X, профессора анатомии, президента медицинской академии, друга Бюффона и Франклина. Порталь прописал Елене порошки, и госпожа де Сент-Бальтид, третья наставница "голубого" класса, вместе с одной из послушниц приходила в свое время давать девочке лекарство. Но однажды она забыла это сделать. Между тем большие воспитанницы достали откуда-то пирог и, пользуясь отсутствием надзора, решили устроить в дортуаре банкет, для чего и притворились спящими. Их и оставили в покое. Лакомки тотчас повскакали с постелей...
На беду госпожа Сент-Бальтид вспомнила, что забыла дать лекарство Елене, и воротилась в дортуар.
Лакомки опять притворились спящими.
Но вот госпожа Сент-Бальтид ушла. Дверь дортуара заперли, и пирог опять появился на сцене. Началось пиршество. Елене тоже захотелось вкусного пирога, вероятно, страсбургского.
-- Дайте и мне! -- запищала она. -- А если не дадите, я все расскажу.
Тогда мадемуазель д'Экилли отломила порядочный ломоть пирога с коркой и подала Елене.
Елена, как сама сознается в дневнике, с жадностью съела (je devorais) свой ломоть.
Но кроме пирога у барышень нашелся еще и сидр. Началась попойка.
-- И мне и мне! -- кричала Елена.
-- Нельзя тебе: ты принимала лекарство! -- сказала мадемуазель Рош-Эймон и дала ей пинка.
Тогда Елена принялась так громко плакать, что барышни испугались, как бы не явились в дортуар надзирательницы. Чтобы заставить несносную польку замолчать, дали ей стакан сидру.
-- И я его залпом выпила! -- признается маленькая пьяница.
Утром же и стряслась над нею беда. С ней сделалась горячка. Больную девочку должны были поместить в лазарет. Она горела в бреду. Затем -- гнилая горячка. Маленькая полька была чуть не при смерти, пролежав в лазарете два месяца.
И все это наделали пироги и сидр...
После такой истории решили, что нежное сложение девочки не выносит общего воспитания. Списались с дядюшкой. Он разрешил ничего не жалеть на расходы. И Елене отвели особое помещение, приставили к ней бонну, горничную и няню. У нее завелась и своя кошечка, серенькая Гриз (Седка).
Елена зажила отлично, как и подобало ребенку знатного и богатого рода.
"Моя бонна мадемуазель Батильда Тутвуа полюбила меня до безумия, -- пишет юная полька в своих пресловутых "мемуарах". -- Она отвела мне прекрасные комнаты и ассигновала по четыре луидора в месяц для моих удовольствий. Мой банкир, господин Туртень, получил приказ от моего дяди отпускать для меня до 30 тысяч ливров в год, если это необходимо".
Но скоро между Еленой и ее бонной пробежала кошка, впрочем не черная, а серая.
И бонна и Елена чрезвычайно любили свою Гриз. Она не царапалась и только в крайних случаях кричала благим матом.
Такой крайний случай скоро представился. Однажды Елена и ее приятельница, мадемуазель Шуазель, забравшись в укромный уголок, на ступеньках лестницы, ведших к еще более укромному местечку, стали лакомиться орехами. Пришла и общая любимица Гриз, ласково мурлыча и держа хвост трубой.
-- Давай обуем кошечку! -- пришла счастливая мысль Елене.
-- Отлично!.. Только во что? -- спросила Шуазель.
-- А в ореховые скорлупы.
-- Ах, как это весело, милая Елена!
Веселье, однако, кончилось слезами.
У шалуньи Шуазель нашлась подходящая ленточка, которою приятельницы и воспользовались, чтобы обуть серенькую кошечку в ореховые скорлупы. Гриз обута. Но она не могла стоять на лапках. Это так понравилось шалуньям, что они стали неудержимо хохотать. Хохот их услышали Еленина бонна и госпожа де Сент-Моник: они прибежали к шалуньям. Увидев кошечку в таком жалком положении, бонна чуть не расплакалась, сильно накричала на девочек и послала их в класс.
"Но это еще не все, -- говорит в своих "мемуарах" маленькая полька. -- Гриз всегда спала со мной на постели, у меня в ногах: бонна находила, что этим согреваются мои ноги. В этот вечер, когда бонна уже уснула, а я еще сердилась на кошку за то, что по ее милости меня обругали, я стала давать ей пинки ногами так, что она соскочила с постели и улеглась в камин. Высунув голову из-за занавески, чтобы посмотреть, что делает моя Гриз, я вдруг увидела два сверкающих глаза в камине. Мне стало страшно: я подумала, что если я проснусь ночью и увижу эти глаза, уж не знаю, что и будет со мной. Тогда я встала, взяла кошку и, не зная, куда ее сунуть, тихонько отворила шкаф и бросила ее туда".
Понятно, что кошка подняла такое отчаянное мяуканье и жалостный плач, что бонна проснулась и вскочила, не зная, что случилось. Обыскавши спальню, она наконец нашла узницу в шкафу.
Боясь, что ей опять достанется, Елена начала лгать, отпираться:
-- Разве я это сделала? Гриз сама туда забралась.
-- Хорошо же! -- сказала бонна. -- Если ты так мучишь бедную кошечку, то я завтра же отдам ее в другие руки.
Тогда начались такие вопли, которые способны были всполошить ближайшую половину аббатства. И действительно, на рев Елены с разных углов сбежались ее приятельницы, мадемуазель Шуазель и Конфлян, а также их и Еленины горничные, осыпая проказницу вопросами. Елена жаловалась им, что она несчастнейшее существо в мире; что ее бонна хочет отдать кому-то ее кошечку, но что она не может жить без Гриз; что пусть возвратят ей ее любимицу, и она будет просить у нее прощения.
"Я не успокоилась, -- говорит мудрый автор "мемуаров", -- пока мою Гриз не положили опять на постель. Я схватила ее на руки, обнимала, целовала ей лапки и обещала, что никогда не будет ничего подобного. Тогда моя бонна сказала, что она согласна оставить мою Гриз, но что утром же я, кроме сухого хлеба, ничего не получу на завтрак. И я была необыкновенно счастлива, что так дешево отделалась. Тогда все возвратились к себе, и я наиспокойнейшим образом провела всю остальную ночь".
Еще бы! Она чувствовала своими босыми ножками теплоту ее мягкой, как шелк, кошечки.
* * *
Спустя некоторое время юную польку повели к первой исповеди.
Дом Фемин, духовный отец пансионерок, несколько дней преподавал Елене тайны католичества, после чего велел ей уединиться и размышлять о "повиновении". Затем последовала сама исповедь, а также и отпущение грехов. А грехи восьмилетней грешницы были тяжкие. Чего стоили проделка с кошечкой, тайное лакомство страсбургским пирогом и питье сидра!..
С исповеди маленькая грешница возвратилась к себе очень усталая, но с необыкновенно важною, торжественною миной: она чувствовала себя "большой".
С очаровательной наивностью она говорит далее:
"Вечером сестра Бишон пришла повидаться с моей бонной; и в то время, когда девица Жиуль, моя горничная, раздевала меня, сестра Бишон просила меня упомянуть ее в моих молитвах".
-- Чего желаете вы, чтоб я просила для вас у Боженьки (au bon Dieu)? -- спросила Елена.
-- Попросите у Боженьки, чтоб он сделал мою душу такою же чистой, как ваша в эту минуту, -- отвечала сестра Бишон.
Елена, раздевшись на ночь, стала на молитву.
-- Господи! -- молилась она вслух. -- Соблаговолите (французы с Господом Богом не иначе как на вы), чтобы душа сестры Бишон была бы такая же белая, как моя должна быть в моем возрасте, если я воспользуюсь добрыми уроками, мне преподанными.
"Моя бонна пришла в восторг, -- пишет Елена, -- когда я произнесла эту молитву, и обняла меня, равно как и сестра Бишон, и девица Жиуль, моя горничная, и моя няня Клодин. Когда же я легла в постель, то спросила: не будет ли грехом помолиться и за мою кошечку?"
-- Нет, нет! -- воскликнули разом и бонна и сестра Бишон. -- Не следует молиться за кошечку Боженьке.
Когда девочка не могла тотчас заснуть, конечно, вследствие пережитых за этот день волнений, сестра Бишон подошла к ее постели и сказала:
-- Если вы умрете в эту ночь, то прямо пойдете в рай.
-- А что такое "рай?" -- спросила Елена.
-- Вообразите, мой цыпленочек, рай -- это огромная комната, вся в алмазах, рубинах, изумрудах и других драгоценных камнях, -- отвечала всезнающая сестра Бишон. -- Боженька восседает на престоле; Иисус Христос -- по правую сторону от Него, а всеблаженная Дева -- по левую сторону; Дух же Святой сидит у нее на плече, а все святые проходят через рай и опять возвращаются.
Какое знание небесных обитателей и райской обста-новки!
Елена широко раскрыла глаза, как бы перед дивным видением. Потом она прищурила их, точно не вынося солнечных лучей на ярком свету, и затаила дыхание, вся превратившись в слух. Еще несколько минут, и дыхание ее стало ровное, глубокое. Девочка спала безмятежным сном, с нежною, блаженной улыбкой на полураскрытых губках.
Вообще маленькой польке жилось хорошо в аббатстве. Она была из привилегированных, всем обеспечена; ее все ласкали и баловали, как сиротку, заброшенную в чужую страну. Но немало испытала она детских огорчений, особенно в начале своего пребывания в монастыре, пока не вошла в колею общей жизни аббатства, жившего по раз данному уставу. Пользуясь собственным уголком, она с десяти лет пристрастилась к составлению своих "мемуаров", подражая подружкам. Многие считали это чем-то обязательным, потому что "мемуары" были в моде у девиц высшего света. Почти не учившаяся писать, Елена выводила в своих "мемуарах" невозможные каракули, которых иногда сама не могла разобрать. Это портило и без того плохой почерк. А аббатство щеголяло красивыми почерками: это входило в "talents d'agre-ment" (таланты для украшения) большого света. Оттого учитель чистописания, господин Шарм, и мучил юную польку, и, не видя от нее успехов, заладил, чтобы она писала "о".
Безжалостные пансионерки смеялись над ней.
-- Полька никогда не будет уметь подписывать свою фамилию, -- вышучивали они иноземку.
Но ее приятельница Шуазель сжалилась над нею.
-- Ну что ты корпишь над этой дрянью! -- говорила Шуазель. -- Никогда у тебя не будет "о": все только пузатые бочонки. А уж про другие буквы и не говори. Давай я тебе наваляю. А ты дай конфет.
-- С удовольствием! -- обрадовалась неудачная каллиграфистка.
Она могла покупать сластей сколько угодно на 30 тысяч ливров годового дохода.
Так и состоялась сделка: вместо Елены писала Шуазель. Все шло, по-видимому, хорошо, но маленькие заговорщицы не обманули прозорливого каллиграфа, господина Шарма. Он пожаловался матушке Катр-Тан. Призвали Елену.
-- Мадемуазель Massalsca! -- сказала матушка. -- Посмотрите: это вы писали? Правда?
-- Правда, мадам, -- не сморгнула глазом маленькая лгунья. -- Это писала я.
-- Если вы, то напишите сейчас при мне вот это, -- сказала Катр-Тан.
Она разлиновала лист бумаги и вывела наверху красиво и крупно: Massinissa, roi Numidie.
К несчастью, из всего алфавита М и N были главными врагами Елены, а тут еще четыре вычурных и изворотливых S! Было отчего прийти в отчаяние!
Можно себе представить, что вылилось из-под пера хорошенькой лгуньи. Все буквы представляли вид веселой, подвыпившей компании, возвращавшейся из кабачка под руки.
Матушка взяла перо из рук Елены, сложила бумагу, полезла в шкаф, а на голове княжны Масальской выросли бумажные ослиные рога. Мало того! Княжна Масальская оказалась лгуньей, а потому на спине княжны появилась монашеская эмблема лганья -- красный бумажный язык, к которому пристегнули ее замечательное каллиграфическое произведение.
Как после этого было не обессмертить в своих "мемуарах" матушку Катр-Тан, как "ввязывающуюся во всякие мелочи", хотя бы, например, в каллиграфию княжны Масальской!
-- Я потому дурно писала, что мне толкали стол! -- злобствовала маленькая полька.
-- Это клевета! -- отрезала матушка, "ввязывающаяся во всякие мелочи".
И княжне Масальской пожаловали новый орден, черный бумажный язык, эмблема "черной клеветы"!
"Но хуже всего, -- признается злополучная Елена, -- это то, что госпожа Рошшуар, которой я начинала нравиться и которая стала относиться ко мне ласково, войдя утром в класс и увидев меня с моими украшениями, сказала, чтобы я вечером, в шесть часов, пришла к ней в ее келью.
Это было ужасно! Надлежало проходить через все классы с ненавистными рогами и языками.
Время, однако, приближалось, -- заносит бедная сиротка в свои "мемуары". -- Но как показаться в таком виде! Я желала лучше умереть... Хороша я была с рогами, с двумя языками, с листком пачкотни за спиной! И вот, когда матушка Катр-Тан сказала мне, что мне должно идти к главной начальнице, я не двинулась со своего места: я плакала так, что мои глаза готовы были выскочить из головы. Шуазель также плакала. Все классы жалели меня, только "белый" класс издевался надо мной. Когда же матушка Катр-Тан увидела, что я не намерена повиноваться, то прибавила мне еще, сверх того, "орден бесчестия" (le cordon d'ignominie). Потом она велела позвать двух сестер-послушниц, сестру Элуа и сестру Бишон, которые взяли меня за руки, стащили со скамьи и провели до дверей кельи госпожи Рошшуар. Когда я вошла, то впала в такое отчаяние, что готова была отдать жизнь за ничто. При моем входе госпожа Рошшуар вскрикнула и (конечно, удерживаясь, чтобы не расхохотаться) сказала:
-- Ах мой бог! Вы похожи на ряженую на Масленице! Ну, что вы такое сделали, чтоб заслужить это? Ведь вас лишили человеческого образа!
Тогда я бросилась к ее ногам и рассказала ей мои вины. Я видела, однако, что она с величайшим трудом удерживалась, чтобы не расхохотаться, а между тем говорила с суровым видом:
-- Ваши вины слишком велики, и ваше наказание не вполне достаточно.
Тогда она велела войти сестрам-послушницам, которые оставались за дверью, и сказала им:
-- Я приказываю, чтобы мадемуазель Елена была возвращена в класс, и чтобы она восемь дней была лишена десерта. Скажите главной наставнице "голубого" класса прийти ко мне.
Восемь дней без десерта -- ужасное наказание, достойное драконовских законов!.."
"Затем, -- продолжает несчастная мученица, лишенная десерта, -- госпожа Рошшуар спросила еще, не встретила ли я кого-нибудь, идя к ней?
Я сказала, что встретила господина Борде, доктора, и герцогиню де Шатильон, которая шла повидать одну из своих дочерей, больную. Меня отвели в класс... Потом, спустя несколько времени, я слышала от "красных" воспитанниц, будто госпожа де Рошшуар говорила, что глупо было так шутовски наряжать меня. Прибавляли, что она намылила голову матушке Катр-Тан и просила ее наказывать пансионерок, не обезображивая их. Несколько дней тому назад она зашла в класс и думала, что видит египетских идолов, увидав пятерых или шестерых из нас с рогами и тройными языками. А так как аббатство всегда наполнено посторонними, то это может бросить смешную тень на воспитание пансионерок. С этого времени такие наказания были запрещены; и провинившихся ставили уже на колени посреди хора, давали за завтраком сухой хлеб или же во время отдыхов, "рек-реаций", заставляли списывать "Привилегию" короля, что было очень скучно".
Так добросовестно повествует о своих злоключениях маленькая преступница, когда ей было всего только восемь лет. Казалось, политические злоключения ее родины, которую тоже обували в своего рода ореховые скорлупы, постигали и маленькую польку на чужбине.
Впрочем, лишение десерта, ставление на колени, сажание на пищу святого Антония, всухомятку, все такие наказания мало смущали юных преступниц. На коленях -- своя жизнь и даже развлечение: то надолго растянуться на полу, под видом земных поклонов в глубокой, усердной молитве; то хватать за ноги проходящих подруг и тихонько рычать. А сухой хлеб быстро оказывался в соседствах с котлеткой или ножкой цыпленка, выглядывавшими из-под передников сердобольных подруг. Девицы трепетали только перед единой египетской карой -- перед перепиской "Privilege du roi" во время перемен.
-- Ох, ох! -- стонали они, делая кислые рожицы и большие глаза.
-- Как скучно, как это невозможно скучно! Черт бы побрал и королей и их привилегии!
Существеннее были наказания, которым класс подвергал виновных, и недаром.
Таким наказаниям подверглась и наша героиня, и, сказать правду, поделом.
Из нее случайно чуть не вышла шпионка и доносчица, в чем она и сама сознается. Вспыльчивая, решительная, она часто увлекалась самолюбием или местью и не разбирала средств: аббатство не учило различать хорошее от дурного.
Заметила наша героиня, что госпожа Сент-Еврази ужасно любит знать все, что творится в классах даже в ее отсутствие. Подслушивание, подсиживание, подглядывание, какие она искусно пускала в ход, не удовлетворяли ее стремлению доходить до корней. Сметливая полечка как-то разболтала ей что-то про класс и тотчас заметила, что у святой Еврази сильно разгорелось любопытство и, что называется, слюнки потекли. Наша героиня стала подслушивать и не в одном своем классе и все переносить ей. И "голубые" и "белые" не раз ловили нашу героиню на этом похвальном занятии, и она стала предметом, можно сказать, международным: все классы шушукались про нее загадочно и грозно, сверкая глазами и показывая кулаки.
Надо сказать, что о своих шпионских подвигах наша героиня сама повествует в своих пресловутых "мемуарах".
Малейшее событие в каком-либо из классов могло привести к опасному "заговору всех держав" (классов), как говорили тогда пруссаки в оправдание неудач Фридриха Великого в Семилетней войне, кончившейся лет за восемь до описываемого времени.
Однажды вечером, во время отдыха перед ужином, мадемуазель Нагю, из "белых", умирая от скуки, слонялась по классам и зашла к "голубым", все нюхая и трогая. Елены не было. Нагю подняла крышку ее ящика и обрадовалась маленькой книжке с картинками, сокращенные "Жития святых". Увлекшись картинками, она тут же опустилась на скамью и углубилась в чтение. Вдруг она вздрогнула от крика над ухом:
-- Разве вы мой друг, что роетесь в моем ящике! Сейчас же отдайте мою книжку, сию минуту! Это моя.
Маленькая наша героиня стояла красная, вне себя от злобы и досады.
-- А мне очень занятно читать эту книжку, -- твердо отчеканила взрослая Нагю, пристально, в упор смотря на Елену и слегка отодвинув левый локоть, на котором покоились "Жития". -- Ведь вы не хотите читать ее сейчас? Прочту и отдам.
Елена покраснела, как рак. Ноздри у нее раздулись: заядлая полька! Она бросилась отнимать книгу. Но "белая" была гораздо старше и сильнее. Она дала Елене увесистую пощечину. Полька разревелась и кинулась жаловаться к госпоже де Сент-Пьер, начальнице "белых". Сент-Пьер, видя горящую щеку девочки, покачала головой, призвала Нагю, велела отдать книгу и просить у обиженной прощения, а за ужином оставаться без десерта.
Все воспитанницы жалели Нагю и не давали проходу Елене, крича ей вслед:
-- Переноска! Переноска!
Но пусть сама героиня наша расскажет об этом в своих "мемуарах".
"Все жалели Нагю, -- пишет она, -- тем более что меня совсем не любили. Все называли меня "переноской" (rapporton) и пели мне в уши:
Rapporti, rapporta,
Vat'en dire a norte chat
Qu'il te garde une place
Pour le jour de ton trepas.
To есть: "Переноска, переноска ходит, переносит. Поди к нашему коту да попроси у него место тебе припасать, когда станешь околевать"".
И все это наша маленькая героиня самым добросовестным образом записала для потомства.
Но мщение "белых" и "красных" на этом не остановилось. Нужна была казнь. И об этой казни опять-таки она сама рассказывает нам:
"Мадемуазель Шуазель и мадемуазель де Конфлян, мои два друга, были в отсутствии; первой прививали оспу, а последняя была в деревне. Поэтому у меня не было никакой поддержки. Обыкновенно, уходя из столовой, воспитанницы бежали по классам, а наставницы оставались позади. Я имела глупость, вместо того, чтобы остаться с ними (тогда никто ничего не мог мне сделать), побежала одною из первых и, на несчастье, столкнулась с Нагю.
-- А! Попалась! -- прошептала она и дала мне ногой такой пинок по икрам, что я ткнулась носом в пол.
Тогда задние девицы стали прыгать через мое тело; и мне досталось столько пинков ногами, что я была точно вся измолотая. Подошли наставницы и подняли меня. А девицы говорили мне: "Мадемуазель, прошу вас, простите меня, я не видела вас!" Другие отвечали наставницам, которые бранили их: "Я! Что я? Я не нарочно... Она растянулась на земле, и я ее не заметила"".
Так казнили домашним судом доносчицу.
Ее отослали спать, а наутро госпожа Рошшуар, позвав к себе пострадавшую, сказала:
"Если бы ваши подруги любили вас, то ничего подобного не случилось бы. Должно быть, в вашем характере столько недостатков, что все классы против вас".
"С этого дня, -- признается наша героиня, -- я уже никогда ничего не передавала наставницам и сделалась такою доброю, что все стали меня любить, и даже Нагю, с которой мы потом стали такими друзьями, что готовы были одна за другую идти в огонь".
Так-то лучше!
С этих пор наша героиня посвящена была во все монастырские развлечения и игры. Самою любимою игрой в аббатстве о-Буа была "охота". Это была "генеральная", всеобщая игра. Ее затевали обыкновенно в праздники и притом в саду: целого дня мало было, чтобы ее кончить, как следует.
Обыкновенно начинали игру "красные". Они назначали охотников и собачников, указывали, какие должны изображать из себя оленей, и отмечали бантиком ту, которую должны травить первою. Младший класс служил обыкновенно в собаках. С необычайно серьезной вежливостью "красные", охотники и псари, отправлялись вереницей к "голубым" просить их соблаговолить поступить в собаки. Иногда собаки капризничали, бросали свое дело в самый разгар игры, и с оленем ничего нельзя было поделать.
Но это еще не все. Скоро из-за нашей героини произошла целая революция среди затворниц, о чем и повествует наша полька в своих "мемуарах".
"Случилось со мной тогда одно приключение, -- пишет она, -- за которое я жестоко отомстила. Между большими девицами "красного" класса была некая мадемуазель де Сиврак, благородная фигура, но спазматическое и взбалмошное существо. Как-то все гуляли в саду. Когда возвратились в класс, де Сиврак и говорит мне:
-- Я забыла в саду перчатки. Прошу тебя, пойдем по-ищем их.
Я охотно пошла с нею, -- продолжает Елена. -- Но когда мы зашли за кусты сирени, она вдруг набросилась на меня, опрокинула на землю, схватила ветку сирени и жестоко отхлестала меня. Избив меня, она стремительно убежала. Я поднялась, как могла, и с плачем воротилась в класс".
Но тут нашу героиню осенило вдохновение.
"Если, -- говорила я себе, -- я пожалуюсь классным дамам, то Сиврак от всего отопрется: она скажет, что дала только мне несколько шлепков, и я опять должна буду очутиться в доносчиках. Что же я сделала? Я собрала самых мстительных девиц "белого" класса и рассказала им мою историю, заметив, что если я не буду отомщена, то "голубой" класс будет совсем в загоне от старших девиц. Наконец, я возбудила их дух, как могла: и решили объявить "красным", что мы прекратим с ними всякие сношения, если де Сиврак не принесет мне своих извинений".
Браво, маленькая героиня! Она достигла того, чего добивалась. Ею-то и подготовлена была революция, о которой она сама же и расскажет нам.
"В первый день, как настала рекреация, -- пишет Елена, -- "красный" класс задумал игру в охоту и отправил депутацию просить "голубых" дать им некоторых из них, чтобы сделать их собаками (pour faire les chens)!"
Наша маленькая заговорщица настояла на своем.
"Никто не захотел идти в собаки, -- продолжает она. -- Зовут на другие игры: опять отказ. Тогда они спрашивают, что это значит, что такие сурки, как мы, превратились в совершенных дур... Однако, в конце концов, "красные" пришли в уныние, потому что "красный" класс -- самый малочисленный, а "белый" был весь поглощен приготовлением к первому причащению: мы были для "красных" решительно необходимы для игр".
Но это не все. Заговор разрастался: революция сейчас готова была вспыхнуть.
"Мы разломали ящик и скамью де Сиврак (вон до чего дошло!.. Мы разорвали в мелкие клочки бумаги, которые там находились. Потом мы бросили в колодец ее кошелек, портфель и бонбоньерку, которые нашли там. Тогда "красные" девицы сказали девицам де Шуазель и де Монсож, которые явились в этом деле особенно остервенелыми, потому что были моими друзьями, что если они останутся одни, то им надерут уши".
Страсти разгорались. Революция девчонок в аббатстве о-Буа была как бы прелюдией Великой французской революции. И это все натворила наша маленькая героиня. И все из-за того, что трем девочкам пригрозили надрать уши.
"С этой минуты, -- пишет наша революционерка, -- начался страшный беспорядок в классе. Все, что находили принадлежащим "красным" девицам, бросали в колодец "голубые" девицы или разрывали в клочки; а когда "красные" встречали "голубых" в каком-нибудь углу, то трепали и месили их, как глину. Наконец, это стало известным и классным дамам. Каждую минуту встречали они девочек, избитых до синяков и расцарапанных. Когда они спрашивали их: "Кто это так отделал вас?" -- те отвечали: "Красные". С другой стороны, большие девицы лишились своих книг, тетради свои находили изодранными, игрушки уничтоженными".
Так мстили маленькие большим, как это повторяется во все революции, когда обиженные сильными и богатыми слабые и бедные, потеряв терпение, набрасываются на своих притеснителей и без всякой пощады мстят им.
Дошло все это, конечно, и до родителей бунтовавших пансионерок.
Родители и тех и других жаловались госпоже Рошшуар, говоря: одни -- что их дочери все в ранах и изувечены, другие -- что у их дочерей все попропадало и растерзано. Тогда госпожа Рошшуар пришла в класс и спросила "голубых" и "красных": откуда у них явилась такая ненависть? Мадемуазель де Шуазель выступила вперед и рассказала мою историю с девицей де Сиврак. Госпожа Рошшуар спросила ее, за что она меня избила? Та не могла сказать причины. Но так как Рошшуар не сказала ей ничего, то она подошла ко мне, попросила прощения и обняла меня.
Надо было наконец кончить со всем этим, чтобы прекратить революцию. И революция очень быстро и легко была потушена.
Госпожа де Рошшуар сказала, что если это будет продолжаться, то она совсем разделит оба класса, и приказала нам молча обняться. С этого дня мир был восстановлен.
Когда мятеж был счастливо подавлен и гидры революции взаимно перецеловались, случилось еще нечто, уже менее ужасное, даже весело растревожившее весь монастырский муравейник в юбочках.
Однажды, во время рекреации, девицы гуляли в саду. Вдруг голос из-под земли! Оказалось, что он выходил просто из водосточной трубы, собственно из ее отверстия. Труба шла из кухни графа де Бомануар, дом которого примыкал к стенам аббатства. Девицы радостно заволновались. Такое развлечение в их затворничестве, развлечение из того мира, из которого девицы были удалены! Тотчас у отверстия трубы образовалась живая изгородь из девочек, чтобы скрыть переговорщиц от глаз наставниц. Говорил в трубу маленький поваренок графа, Жако. Девицы обещали ему побеседовать завтра, так как рекреация уже кончалась.
На другой день из трубы неслись уже звуки флейты, а в трубу отвечало пение хора детских голосов. Это ли не весело!
Затем каждая из школьниц подбегала к самодельному телефону.