Мордовцев Даниил Лукич
Участие семинаристов в народных движениях XVIII века

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   
   Мордовцев Д. Л. Собрание сочинений: В 14 т. Т. 6.
   M.: TEPPA, 1996. (Библиотека исторической прозы).
   

Участие семинаристов в народных движениях XVIII века

ИСТОРИЧЕСКИЙ МАТЕРИАЛ

   "Элемент движения и порывистой деятельности (русские беглые и гулящие люди, самозванцы, воры-разбойники, понизовая вольница, бродяги не помнящие родства и бегуны) так же присущ народу русскому, как и строго консервативный элемент, выражаемый оседлою общиною -- деревнею и селом, их крепостью быта, необыкновенною привязанностью к старине. Слияние этих двух сил нашей народности, силы центробежной и центростремительной, необыкновенно развитых в народе русском и проходящих через всю нашу историю, служит самым верным залогом дальнейшего могущества нашего отечества".

Владимир Ламанский.

I

   При сравнении народных движений XVIII века, как пугачевщина и гайдамачина, с народными движениями XIX века как картофельные бунты, появление лже-Константинов и мнимые крестьянские бунты, вызванные недоразумениями при введении крестьянской реформы (например, безднинское дело), -- нельзя не видеть громадной разницы между этими движениями, как по объему их, так и по характеру. При этом сравнении отрадное преимущество выпадает на долю XIX века.
   В XVIII веке всякое недоразумение в народе вызывало вспышку в массах, и народное движение становилось крупным, серьезным. В народе проявлялось разом упорное единомыслие, и стойкость не покидала волнующиеся массы даже в то время, когда вооруженные войска стояли уже лицом к лицу с народом. В XIX веке, особенно в последнее время, мнимые народные бунты являются просто крупным, повальным недоразумением, и в этих бунтах народ является решительно неповинным. Нестройные толпы крестьян, как испуганные овцы, обращаются в бегство при виде штыков и при первом грохоте не пушек, а просто барабанов, как это весьма наглядно изображено г-ном Демертом в "Новой воле" {"Отечеств. Записки" за 1869 г.}. В XVIII веке всякая вспышка становилась действительным народным движением, активным заявлением каких-либо прямых требований или смутно сознаваемых чаяний чего-то лучшего, и движения эти из отдельных вспышек превращались в сплошные, в массовые. В XIX веке народ не волнуется, а пассивно не повинуется какому-либо распоряжению, пассвно недоумевает, и самые проявления этого неповиновения и недоумения идут не полосами, как в XVIII веке, а как-то спорадически, разбросанно, без всякого активного заявления каких-либо прямо поставленных требований.
   Явление это заставляет предполагать, что или в народе с того времени несколько сложился и несколько окреп политический смысл и такт, так как неведение всегда обладает бессмысленной отвагой в более значительной степени, чем опытность, или народу теперь несравненно лучше живется, и он не видит необходимости ставить на карту свою жизнь, как он иногда ставил ее в XVIII веке, когда жить было слишком тяжело, и пожертвовать жизнью для него ничего не стоило, потому что самая жизнь эта, при ее безвыходности, стоила слишком дешево. А дешева она была потому, что на нее, как на всякий ненужный товар, запросу не было -- не стоило жить, чтобы маяться. Теперь не то: теперь у народа есть и настоящее, и будущее.
   Но народные движения как XVIII, так и XIX века вызывались, большею частью, аналогическими явлениями в государственной жизни России. В этом -- точка соприкосновений народных движений. И те, и другие движения получали силу, главным образом, сколько в недовольстве правительственною регламентацией), которая в известные периоды оказывала наибольшее давление на массы, столько же и в недовольстве существующим порядком вещей. Если мы замечаем, что народные движения нашего времени слабы и неединодушны в сравнении с движениями XVIII века, если в заявлении народных требований, тогда, может быть, нелепых с государственной точки зрения, видно менее стойкости, то нет основания отрицать, что в наше время народу несравненно легче живется, ибо нельзя предполагать, чтобы массы в XVIII веке действовали дружнее и осмысленнее потому, что были более, чем теперь, развиты политически и граждански.
   В основе пугачевщины и гайдамачины лежала та безвыходность положения, в которую был поставлен как великорусский, так и малорусский народ обидно сложившимся для него государственным строем и тою историческою несправедливостью в отношении к нему, которая хотя и была закреплена, так сказать, и освящена юридически, но с которою все-таки не могло помириться ни нравственное чувство народа, ни его гражданский смысл. Но и пугачевщина, и гайдамачина, имея точкою отправления эту историческую неправду, источник для своей силы нашли в протесте народа -- в протесте опять-таки, может быть, бессмысленном с государственной точки зрения -- против правительственной регламентации, которой давление казалось народу столько же невыносимым, сколько и несправедливым. Ядро пугачевщины составляло русское казачество всех наименований, которое сознавало, что казацкие вольности отживали свой век и что государственная регламентация скоро нивелирует все эти неровности под один уровень, сгладит все гражданские неровности и шероховатости казачества. Самым прочным ядром гайдамачины тоже является казачество запорожское, которое также не могло не сознавать, что казацкие вольности приходится хоронить, что московские порядки скоро "уберут в мешок" все казачество, как они убрали в этот мешок Малороссию, и что скоро "завяжут этот мешок", как выражались сами запорожцы.
   Для народных движений новейшего времени точкою отправления тоже служило стремление народа восстановить исторически нарушенную экономическую и нравственную правду, но как время уже само собой восстановило часть нарушенной правды и народу, сравнительно, жилось легче, то и протесты его против помянутой исторической неправды становились все слабее и слабее.
   Следующие за сим факты достаточно обнаружат, какие ничтожные, по-видимому, обстоятельства могли служить в XVIII веке почином для народных движений.
   

II

   Более чем через год после того, как пугачевщина улеглась уже окончательно и юго-восток России успокоился, именно в мае 1776 года в Астрахань, как в главный административный пункт среднего и нижнего Поволжья, пришло из калмыцких степей известие от "пристава" калмыцкого народа "коллежского комиссара" Везелева, что, "по разведыванию его, чрез объявление ему по знакомству, секретно от калмык, произносится в Дербетьевом улусе слух, якобы оказался такой же, как прежде был, злодей; о чем-де подтвердили ему, Везелеву, зайсанг Чиданг-Убаши и калмыцкой поп Баахан-гелюнг и находящиеся в услужении у него калмыки, и толмач Степан Горийков, что и они таковые разглашения от знакомых им калмык, а оные от российских людей, слышали".
   Как ни нелепо было известие о том, что Пугачев, которого самый пепел был развеян по воздуху, вновь "оказался", однако, ввиду страшного призрака пугачевщины, стоявшего тогда еще у всех за спиною, такую опасную народную молву нельзя было оставлять без внимания.
   В то же время от границ донского войска доходили слухи, что кочевавшие там калмыки, "на конях и пешки в великом количестве собравшись, и расположились в некоем урочище с такою продерзостию, чтоб устремиться на грабеж в российские селения". Мало того, эта странная молва мгновенно разошлась по среднему Поволжью, и волнение в умах разом сказалось тем, что по деревням в ожидании того, что "вскоре окажется Пугачев", уже "чинились немалые шалости".
   Эти грозные симптомы возрождающейся народной смуты требовали, разумеется, прежде всего выследить источник слухов о появлении второго Пугачева. Когда до Астрахани дошло это известие от комиссара Везелева, астраханская губернская канцелярия в тот же день послала в Царицын с нарочным указ, "коим велено вышепоказанных разгласителей зайсанга Чиданг-Убаши и калмыцкого попа Баахан-гелюнга пристойным образом секретно спросить: от кого именно из русских людей они такое ложное разглашение слышали, и, если покажут на кого из находящихся в Дербетовом улусе или вблизости оного, таковых переловя и заклепав в твердые ручные и ножные кандалы, за крепким караулом для пересылки сюда отослать при рапорте его к вам. А буде таковые злоумышленники по доказательству калмык находиться будут в Царицыне, или в окрестности оного, то о поступлении с ними таковым же образом чрез рапорт его дал знать вам. В случае же их зайсанга и гелюнга о разгласителях закрывательства, самих их за караулом в Астрахань прислать, и если по их иногда упрямству и непослушанию не будет он, Везелев, в силах оное с ними учинить, то для сего сколько надобно будет истребовать пристойную команду от вас". Вместе с тем Цыплетеву предписывалось, что, "если вышеписанные злодеи окажутся в других отдаленных от Царицына местах, то о искоренении оных и о принятии в том в силе указов предосторожности сообщить в тамошние ближайшие команды и к пребывающему в Саратове г. генерал-майору Пилю".
   Между тем, пока нарочный из Астрахани скакал в Царицын, а из Царицына делались распоряжения об опросе разгласителей опасных слухов, зайсанга и гелюнга, волнение не замедлило перенестись в пределы волжского войска, которое и во время Пугачева весьма легко отшатнулось от правительства.
   2-го июня в резиденции атаманов волжского войска, в Дубовке, рано утром ударили в набатные колокола на колокольне. Как казацкое начальство, так и обыватели приняли набатный звон за извещение о пожаре и выбежали из домов на улицы. Но так как признаков пожара нигде не было видно, то все бросились к церкви, откуда раздавался набатный колокол; оказалось, что всю эту тревогу затеяли казаки, возвратившиеся из-за Волги, где были расположены казацкие зимовники. Войсковой старшина Савельев, который в это самое время возвращался своего хутора в станицу, прискакал на площадь, где уже толпилось в беспорядке почти все население Дубовки -- "старый и малый обоего пола станичные люди и из российских людей, тако ж бурлаков и ватажан великое сборище".
   -- Кто и с какого поводу сию тревогу учинил? -- спрашивал старшина.
   -- Орда идет! -- кричали в толпе.
   -- Давай пушки и казенного пороху! -- возвышали голос казаки.
   Казачий сын Мечников, подбежав к старшине, который был на лошади, и ухватившись за "чумбур", говорил "с азартом и с великою наглостию":
   -- Моего отца в предшедшее злодейское нападение убили и достатки наши, тако ж и достатки всего войска отняли. А ныне все войско в разор разорят.
   -- Кто нас разорить может? -- спрашивал старшина.
   -- Батюшкины разорят, -- отвечали одни.
   -- Оказался такой же батюшка, как был прежде, -- отвечали другие.
   -- С ним и киргиз-кайсаки наступают, и наши зимовники грабят, -- раздавались голоса, пока старшина напрасно усиливался восстановить порядок.
   Когда ему удалось, наконец, восстановить некоторую тишину на площади, казаки, бывшие за Волгою, и в том числе Мечников, объяснили ему причину тревоги.
   Причина эта, как оказалось, подготовлялась с самого начала весны 1770 года. Верховые бурлаки, плывшие на судах в Астрахань, передавали казакам, что в Петербурге уже "отпечатан всемилостивейший манифест о даровании всему российскому царству вольности", но что указ этот дворяне утаивают. Бурлаки говорили, что Пугачев казнен в угоду дворянам и что государыня, "боясь нового кровопролития и всем людям конечного разорения, по совету с митрополитом", решилась "отпустить своих подданных и разделить все российское государство, землю и воду, между дворянами и купцами, тако ж и подлыми людьми поровну". Или казаки не обращали никакого внимания на толки бурлаков, или же боялись заявлять о том подлежащим властям, только начальство не принимало никаких мер к подавлению слухов и перешептываний (что, впрочем, было бы физически невозможно), а может быть, даже ничего и не знало о том, о чем перешептывались оборванные и разоренные бывшею смутою бурлаки с такими же разоренными казаками.
   В мае некоторые дубовские казаки, в том числе и Мечников, находились по своим делам в калмыцкой орде, и от знакомых калмыков в Дербетевых улусах слышали, что в русских селениях народ снова ожидает появления "батюшки". Этим именем народ величал иногда Пугачева.
   -- У нас батюшки нет, -- говорил Мечников калмыкам, передававшим ему этот слух, -- оный названный батюшкою получил в Москве достойную казнь, у нас же на престоле всемилостивейшая государыня Екатерина Алексеевна.
   -- Каков был батюшка, таков и впредь будет, -- отвечали ему калмыки.
   Возвратившись из орды в волжское войско, Мечников никому не говорил о толках, слышанных им в Дербетевых улусах, тем более, что скоро должен был отправиться за Волгу, где у волжских казаков, имевших там зимовники, паслись стада и имелось другое хозяйство. Вечером 1 июня, когда Мечников и другие казаки оканчивали уже свои дневные работы на своих зимовниках, прискакал к ним из степи наемный пастух, малороссиянин Лавриненко, и объявил, что на земли волжского войска "орда идет" и что все казацкие стада рогатого и мелкого скота, а равно табуны лошадей "несомненно" будут киргизами угнаны, а зимовники их разорены. Лавриненко добавлял, что, по слухам, которые ему передавали другие пастухи, движением орды заправляет "именующий себя царем, а доподлинно кто он -- никто не знает". Орда остановилась на роздых в нескольких "гонах" от владений волжского войска и на другой день должна овладеть русскими форпостами, расположенными на луговой стороне Волги.
   Слухи эти вынудили Мечникова и других казаков бежать из-за Волги и оповестить войско об угрожавшей опасности. Это оповещение они и произвели посредством набатного колокола.
   

III

   Нет никакого основания заключать, чтобы смутные слухи, которые тайно передавались калмыками Дербетевых улусов, о том, что "оказался такой же, как прежде был, злодей", имели какое-либо соотношение и связь с принесенною из-за Волги вестью о каком-то царе, который идет во главе киргиз-кайсацкого ополчения. При всем том эти разнородные слухи взаимно один другим подкреплялись, и когда народ уже готов был верить всему необычайному, слухи эти не могли не поколебать народного спокойствия. С одной стороны, вооруженные и приготовившиеся в поход калмыки готовы были, при первом поводе, оставить свои степи и броситься на русские селения или на беззащитные донские станицы, с другой стороны, ожидалось нападение киргиз-кайсацкой орды, и волжское войско, почти все находившееся в командировках, не могло защищать своих земель и станиц, которые со всех сторон были обнажены.
   Вот почему такая тревога мгновенно охватила все население Дубовки, когда раздался набатный колокол и когда станица узнала причину тревоги.
   Войсковой старшина тотчас же приказал составить казачий "круг" или военный совет, призывая стариков и служилых казаков на "майдан", где происходили станичные совещания.
   -- Зачем на майдан? -- кричал Мечников, окруженный "малолетками".
   -- На майдане всей станицей не уставиться! -- кричали другие.
   -- Где стоим, тут и круг сделаем, -- говорили малолетки, приступая к старшине, -- и мы хотим войсковое дело ведать.
   Старшина грозил арестовать беспокойных малолетков, а Мечникова "строжайше штрафовать по силе воинских артикулов". Но ни Мечников, ни малолетки никого слушать не хотели.
   -- Наши головы за все войско под азиатские арканы стать должны, нашим головам и думать совокупно с войском следует, -- говорил Мечников.
   -- Мечников говорит дело, -- заметил старый казак Сакмин.
   -- Дело! Дело! -- кричали малолетки.
   -- И молодым, и старым головам думать воедино, -- кричали из толпы.
   -- Не ходи на майдан!
   -- Казаки и казачьи дети, в круг!
   -- Расступитесь, господа казаки!
   Волнение было так велико, что старшина увидел положительную невозможность противодействовать общему настроению, и казачий круг состоялся около церкви.
   На общем совете порешили -- немедленно отправиться всею станицею за Волгу, для встречи неприятеля. Казаки, старые и молодые, а равно малолетки, едва способные носить оружие и никогда "в поле не бывшие", все вооружились чем кто мог. И ружей и пороху было недостаточно, потому что станичный цейхгауз давно не наполнялся боевыми припасами, и потому безружейным казакам и малолеткам приходилось вооружаться "дратовищами", саблями, ножами и рогатинами. Все веревки из конского волоса обращены были в арканы, которыми можно было бы равносильно противодействовать киргизским арканам. Все станичные и рыбацкие лодки немедленно были собраны на пристани и некоторые из них осмолены и законопачены.
   Через несколько часов казаки были уже за Волгою. В то же время в Царицын поскакал нарочный с просьбою о немедленном "сикурсе". Но пока в Царицыне делалось распоряжение о командировании в помощь казакам подкрепления, дубовцы вынуждены были встретиться лицом к лицу с киргизами и собственными слабыми силами отражать в десять раз сильнейшего неприятеля.
   За Волгой в то время устроены были наблюдательные пикеты, или форпосты, нечто вроде жалких укреплений. На форпостах было иногда по несколько сторожевых казаков, а иногда и никого не было. На форпостах же полагалось иметь и артиллерию, но артиллерия эта состояла иногда из одной или двух старых негодных пушек, а на ином форпосте ни одной пушки, и вся защита могла состоять только в том, что форпостные казаки, ввиду приближения неприятеля, запирали ворота форпоста и ждали, пока киргизы выбьют эти ворота или подожгут их при помощи соломы.
   Таким образом, дубовские казаки немедленно заняли форпосты, а часть станичников отрядили в степь, отчасти для пригона к Волге или к форпостам войсковых табунов и стад, отчасти же для разведывания о движении и силах неприятеля.
   Разъездные казаки к вечеру того же дня столкнулись с таким же разъездом киргизов. Казаки, открыв по ним огонь, ранили у одного киргиза лошадь и, настигнув его, взяли в плен. После допроса "с жестоким пристрастием", пленный объявил, что отряд киргизов "в знатном количестве" вышел из степей и направляется к Волге, "для поимки российских людей, а равно для загону стад и табунов, что не позже, как в наступающую ночь или ранним утром следующего дня, они намерены сделать нападение на форпосты". Казаки приготовились к обороне. Настала ночь -- киргизов нет. Наступил день, казаки все напрасно выжидают появления неприятеля. Скот и лошади, из предосторожности согнанные к форпостам, напрасно голодали. Выжидательное положение становилось тягостным, и казаки решились отогнать скот в поле, только под прикрытием разъездов.
   Так прошел день -- киргизы не появлялись. Снаряженные в поход на скорую руку, казаки не запаслись хлебом, и потому должны были питаться молоком. И здесь малолетки, с Мечниковым во главе, начали роптать на стариков. Малолетки доказывали, что следует бросить форпосты, на которых нечего было оберегать, кроме "пушек с раковинами", и углубиться в степь.
   -- Долой старшину! -- кричал "выросток" Юдин.
   -- Долой стариков! -- говорили вслед за ним другие малолетки. -- Мы сами себе старшина.
   -- Выберем сами походного атамана.
   -- Мечникова выберем!
   Старшина грозил малолеткам, что он тотчас пошлет в Царицын за гренадерами и с непокорными поступит по всей строгости законов. Тогда "выросток" Юдин, бросившись к старшине, силою вырвал у него "насеку" {Род булавы -- атрибут власти.}, говоря с азартом:
   -- Ты что нас гренадерами стращаешь -- мы не злодеи!
   -- Малолетки, на конь! -- кричала молодежь.
   -- На конь! В поле! -- скомандовал Мечников, которому Юдин передал булаву.
   Отряд малолетков отправился в степь, захватив с собой пленного киргиза, который бы служил им вместо языка. Всю ночь малолетки блуждали по степи, но, как оказалось, не встречали неприятеля. На утро они воротились на форпосты. Старшина стал их упрекать за вчерашний бунт и за бесцельное и бесполезное блуждание по степи. Он добавлял при том, что о "возмущении" малолетков, по возвращении в станицу, донесет начальству.
   -- У нас нет начальства, -- отвечали малолетки, -- мы сами себе начальство.
   -- За таковые гнусные речи от ее императорского величества всем вам последует такая же казнь, каковая постигла злодея Пугачева и его злоклевретов, -- сказал старшина.
   -- Ее императорскому величеству теперь не до нас, -- возразил Мечников.
   Что хотел сказать этим Мечников -- неизвестно: намекал ли он на слухи о вторичном появлении тени покойного императора Петра III, или разумел что-либо другое -- из рапорта войскового старшины не видно. Есть только известие, что во время этих споров молодых казаков со стариками вдали показались киргизы, которые старались отогнать казацкие стада.
   

IV

   В XVIII веке, собственно, в описываемую нами эпоху, заволжская степь почти не имела постоянных обитателей. По ней попеременно кочевали то калмыки, то киргиз-кайсаки. Во всю первую половину XVIII столетия, почти до самой пугачевщины, обладателями степей были преимущественно калмыки, которые, в числе нескольких десятков тысяч кибиток, кочевали за Волгой. Но когда русское правительство через своих приставов стало их стеснять, не только вмешиваясь в их сношения с русскими, но и дозволяя себе нескромное наблюдение за их почти домашнею жизнью, калмыки оставили заволжские степи и ушли в Китай. С тех пор на бывшие кочевья калмыков стали наезжать киргиз-кайсаки, которые тоже не любили привязанности к месту и постоянно передвигались с места на место. Хищники по призванию, они были довольно беспокойными соседями России, и если бы Волга не отделяла от нагорного населения среднего Поволжья, то население это находилось бы в ежечасной опасности от полудиких союзников.
   Волга, так сказать, отрезывавшая Россию от заволжских степей, служила как бы стеною, через которую трудно было перебраться киргизам. Через Волгу летом можно было перебраться только на лодках, а киргизы ничего не имели, кроме лошадей и арканов. Зато зимой киргизы любили пробираться на нагорную сторону. Крепкий лед позволял им переходить по Волге с лошадьми, и хищники, награбив добычи, сколько могли нести их вьючные лошади, бесследно исчезали в степи; часто, когда проходила по нагорному берегу Волги молва, что киргизы намерены ворваться в Россию, русское население, имевшее жилье и зимовники за Волгою, где нагуливались стада овец и лошадей и где готовилось сено для стад, мгновенно перегоняло скот на нагорную сторону и само укрывалось в нагорных городах -- Саратове, Дмитриевске, Царицыне и в станицах волжского войска.
   Иногда же киргизы делали и летние экскурсии на русские селения, зимовники и форпосты, находившиеся за Волгою. Такая экскурсия была предпринята ими и в описываемое нами время, когда по нагорной стороне начали ходить тревожные слухи об "оказательстве батюшки".
   Когда казаки увидели, что небольшой отряд киргизов, показавшийся вдали, стремительно понесся к одному из казацких стад и, окружив его со всех сторон, погнал по направлению к Широкому ерику, войсковой старшина немедленно скомандовал к атаке, и казаки погнались за хищниками. Хищники вместе с захваченным ими стадом перебрались через ерик, которого берега были довольно пологи, и, заметив приближение казаков, остановились в оборонительном положении. Они, по-видимому, рассчитывали на то, что, имея перед собою довольно глубокий, хотя и пологий ерик, они легко могут отразить нападение и не дадут казакам выйти из ерика.
   Перед самым ериком казаки по команде остановились, и так как они скакали врассыпную, то, "незамедлительно построившись в боевую лаву", сделали по хищникам залп из ружей. Залп этот произвел "в злодейском толпище немалое замешательство", так что многие из них, "оборотя к нам хвосты своих коней", как выразился войсковой старшина в своей бумаге к Цыплетеву, царицынскому коменданту, погнали захваченное стадо в степь. Другие же киргизы, ожидавшие этого залпа, со своей стороны отвечали казакам "ружейною пальбою и метанием стрел" и ранили несколько казацких лошадей, хотя из казаков никого не ранили.
   "Видя таковую оных злодеев продерзость", казаки понеслись через ерик с намерением принять хищников на пики. Надо полагать, что киргизы боялись рукопашной схватки на пиках, так как казаки отлично владели этим последним оружием, и потому с дикими криками понеслись в степь вслед за отогнанным ими стадом. Казаки удачно преследовали беглецов, некоторых из них покололи пиками и уже окончательно настигали весь хищнический отряд, который, бросив отогнанное от форпостов стадо, искал спасения в открытой степи, как из-за Широкого ерика показались новые толпы киргизов, которые направлялись прямо к форпостам.
   Казаки должны были прекратить преследование первого хищнического отряда. Они видели более серьезную опасность и должны были немедленно решить, что им предпринять. Мечников и здесь завел смуту. К нему примкнули малолетки. Войсковой старшина требовал, чтобы все казаки шли наперерез хищникам, пока они не завладели форпостом.
   -- Братцы малолетки! -- говорит Мечников. -- Не слушайте старшинского приказу.
   -- Мы не слушаем, -- кричали малолетки.
   -- Войсковой старшина говорит дело, -- возражали старики.
   -- Не дело: он говорит с трусости, -- отвечали малолетки.
   Между тем, опасность приближалась. Раздор мог окончательно погубить казаков. Старшина скомандовал в атаку, и сам поскакал впереди отряда, "осенясь крестным знамением, яко знамением победы".
   -- За мной, други, с Богом! -- говорил старшина, видя, что не все за ним следуют.
   "Бунтовщик и всей станицы поперечник", Мечников со своей стороны взывал к малолеткам:
   -- Стойте, малолетки! Со стариками мы все пропадем. Малолетки шумели "неистовно".
   -- Кто хочет вязать киргизов -- за мной! -- кричал Мечников.
   Все малолетки примкнули к Мечникову и, образовав особый отряд, направились через ерик в объезд киргизам. Старшинская партия, "атаковав злодеев, ружейною пальбою от форпоста отбила". Киргизы, по-видимому, напирали на казаков упорно, несмотря на ружейную пальбу, некоторые из казаков были ранены, но в это время в заднем отряде киргизов произошло "замешательство", и передние, стоявшие лицом к лицу с казаками, "переменя позицию, от казацких пуль уклонились".
   По всей видимости, замешательство в киргизских отрядах произведено было партиею казаков-малолетков, под предводительством Мечникова. Малолетки заскакали в тыл киргизам, которых все внимание было сосредоточено на перестрелке, завязавшейся в передних рядах, и дружно ударили на хищников, когда они этого не ожидали, так как степь, им казалось, была вполне безопасна от нападения казаков. Киргизы могли опасаться, что с тыла на них идут большие отряды, что неприятель, которого они не предполагали видеть у себя за плечами, отрезал им отступление. Вот почему киргизы так быстро переменили позицию и всеми своими силами опрокинулись на ничтожный отряд малолетков. Отряд этот был смят и рассеян, несмотря на то, что несколько киргизов было "поколото пиками". Тела их валялись по степи в разных местах. В степи же, на значительном расстоянии от места схватки, найден был и раненый Мечников. Казаки захватили несколько киргизских лошадей, собрали стада, распуганные хищниками, и, усилив по форпостной линии караулы, с торжеством возвратились в Дубовку.
   

V

   Хотя вышедшие из Дербетевских улусов слухи о появлении "такого же, как прежде был, злодея" не могли иметь никакой основательной связи с нападением на русские поселения киргизов, однако казаки связывали эти нелепые слухи с теми явлениями, которые совершались у них на глазах, и, по-видимому, ожидали новых смут в государстве.
   Ожидания эти начали подтверждаться в разных местах. Народные вспышки имели непосредственную связь со слухами о каком-то "батюшке" и, как оказалось впоследствии, источник этих вспышек был один и тот же, именно -- таинственные толки в Царицыне и в калмыцких улусах.
   Почти одновременно с волнением в Дубовке повторилось почти такое же волнение в Караваинке, тоже в станице волжского войска, и причиною волнения были бурлаки, которых, как оказалось впоследствии, разжигал к бунту один из малороссийских выходцев, участвовавший в знаменитой "Уманской резне" под предводительством Железняка и Гонты.
   "Уманская резня", как известно, совершилась в 1768 году. Жестокие казни, постигшие Железняка и Гонту с прочими гайдамаками, заставили этих последних разбрестись по всей России. Более беспокойные головы перебрались в восточную половину России и умножили собой шайки понизовой вольницы. Для запорожцев и, в особенности, для гайдамаков резня была призванием, целью жизни. Лишенные воли на родине, теснимые с одной стороны поляками, с другой -- русскими, запорожцы уходили на Дон и вступали иногда в казачество. Более беспокойные головы прерывали всякую связь с Россией и Украиной, уходили за границу, в Молдавию, в Турцию, являлись, таким образом, первыми русскими эмигрантами, для которых новые государственные порядки были ненавистны.
   Русский народ обеих половин России всегда сознавал кровность своего родства, тем более, что в той и в другой половине ему не легко жилось и государственные порядки не давали ему дышать свободно, а главное -- не давали ему обеспеченного куска хлеба и там, и здесь. Одинаково приниженный в обеих половинах, он сознавал братство между великорусскою "голытьбой" и малорусскою "голотою", и голытьба помогала голоте в случае нужды не только трудом, но и кровью, а голота точно таким же образом помогала голытьбе. Спасшиеся от казни запорожцы и гайдамаки, ускользнувшие из-под Умани, перебрались в Поволжье из далекого Заднепровья, и принесли с собою "свяченые ножи", которыми в польской Украине резали панов-ляхов, панов-ксендзов и полупанков-евреев. Запорожцы и гайдамаки участвуют в "шалостях" понизовой вольницы и в пугачевщине. Они грозятся даже поставить Россию "вверх дном" или, как они выражались, "до горы ногами". Жестокие казни, положившие конец гайдамачине и пугачевщине, не пугают их, и "добрые молодцы" при первой возможности поднимают голову.
   Так и в описываемое нами время возбуждению смут на Волге были не чужды участники заднепровских смут.
   В то время, когда из Дербетевых улусов и из Царицына стали выходить слухи, предвещавшие повторение пугачевщины, от царицынской пристани отошла "расшива", судно, принадлежавшее астраханскому купцу Гребенщикову. Судно шло вверх с кладью. Экипаж его состоял из нескольких десятков бурлаков, которые лямкою тащили вверх грузовую посудину. В Царицыне же в число бурлаков на это судно поступил один малороссиянин, по фамилии Толока. Ему было лет за сорок. Паспорта у него не было, однако это обстоятельство не затруднило хозяина судна принять его в число рабочих.
   До Антиповки бурлаки были покойны и исполняли все приказания хозяина. В числе прочих работал и Толока. Но около Антиповки между рабочими начались смуты, и приказания хозяина не всегда исполнялись. Причиною "смущения", как догадывался хозяин, был Толока. Едва судно остановилось у Антиповки, как все бурлаки оставили его и отказались окончательно повиноваться. Многими из рабочих деньги были забраны вперед, и потому хозяин обратился за содействием к станичному начальству. Он положительно уже заявлял, что бурлаки "учинили бунт", что, не доезжая до станицы за несколько верст, они хотели его сбросить в Волгу и с судном возвратиться в Астрахань. В станице, на пристани, бурлаки во всеуслышание грозили хозяину всеобщей резней, говоря: "Скоро и на нашей улице праздник будет: мы-де вас, богатых да толстых, всех в колесо протащим". При этом Толока, похваляясь, что он и "за границею господам тако ж и богатым купцам шеи свертывал", прибавлял, что "то же-де будет и здесь, что было в Польше", что "начнем-де снизу, дойдем и до верху". Так передавал Гребенщиков угрозы Толоки, "а что под теми словами он, малороссиянин Толока, разумеет, того он, Гребенщиков, доподлинно не знает". Когда Гребенщиков требовал от рабочих возвращения забранных вперед денег, бурлаки отвечали: "Это не плата-де, а только задаток: плата будет после, на глазах у самого батюшки. Мы-де вам всем шкуры сдерем, да нашим детям сапоги из вашей шкуры выгадаем".
   Бурлаки, как и дубовские казаки, тоже говорили о каком-то "батюшке", как видно из этого заявления Гребенщикова. Все они, конечно, понимали, что такое значит "батюшка".
   У Антиповской пристани стояло в это время несколько других судов. Когда по пристани прошел слух, что на судне, пришедшем из Астрахани, взбунтовались рабочие, бурлаки сбежались со всех судов, и смятение сделалось всеобщее. Все отказывались работать, требуя или расчета у хозяев, или просто "награды". Толока был центром, около которого группировалось все волнение. "У нас, в малороссийской стороне, еще не то было, -- говорил он громко, -- слуги-де стали господами, и богатые-де бедным в ноги кланялись".
   На шум сбежалось почти все население станицы. Явилось и станичное начальство, с требованием о восстановлении порядка и повиновения. Бунтовщики не слушались.
   -- Кто вас сделал над нами начальниками? -- спрашивал Толока.
   -- Ее императорское величество Екатерина Вторая, всероссийская, -- отвечал станичный атаман.
   -- Была всероссийскою, а теперь стала черницею, -- возразил Толока.
   -- Лжешь, злодей!.. -- крикнул на него атаман. -- За изблевание такой клеветы на священную особу быть тебе без языка.
   -- А тебе быть без головы, -- в свою очередь резко отозвался Толока.
   Между тем, некоторые бурлаки, завладев стоявшими на берегу лодками, поплыли на одно судно, стоявшее якорем. Судно принадлежало саратовскому купцу Рябову. Бурлаки намеревались ограбить это судно, так как по показанию некоторых бунтовщиков в хозяйской "казенке" было много золота и меди.
   Когда Толока также хотел сесть в лодку, казаки бросились на него и стали вязать ему руки назад. "Братцы, православный народ, не выдайте! -- кричал он к бурлакам. -- За меня самому государю ответ дадите".
   Бурлаки в свою очередь бросились на казаков, и между ними завязалась свалка. Бурлаки одолевали. Толока был вырван из рук казаков и, схватив одного из вязавших его, бросил в Волгу, так что несчастный едва не утонул.
   Судно Рябова было атаковано бурлаками и, после некоторого сопротивления со стороны хозяина и приказчика, взято бунтовщиками. Бунтовщики требовали от Рябова денег и паспортов, грозя бросить его в Волгу, если он не покажет им, где у него спрятаны деньги. Рябов не хотел исполнить требования бунтовщиков, и тогда эти последние стали таскать из трюма кули с хлебом и бросать в Волгу.
   -- Кидай в воду -- само до Астрахани доплывет! -- кричал один бурлак.
   -- Это не царское, а грабленое у бедных людей! -- кричали другие.
   Казаки, видя невозможность одолеть бунтовщиков голыми руками, послали в станицу за подмогой, "дабы помощью вооруженной руки оному бунту конец положить". Действительно, скоро является вооруженная помощь. Казаки стали наступать решительнее и, грозя "стрелять по ногам", требовали от бунтовщиков повиновения.
   -- Мы не воры, чтобы нас по ногам стрелять, -- говорил Толока.
   -- Вы разбойники и бунтовщики, -- возражал на это станичный атаман, приказывая взять Толоку, как зачинщика.
   -- Нас стрелять нельзя -- мы царские, -- говорили бурлаки.
   Для устрашения бунтовщиков ( "ради пристрастия"), атаман велел стрелять. Первые выстрелы, которыми был ранен один бурлак, так испугали бунтовщиков, что некоторые из них упали на колени и просили прощения. Не сдавался один Толока. Когда солдаты стали вязать покорившихся бунтовщиков, Толока, боясь быть арестованным, бросился в Волгу и поплыл к стоявшему на якоре судну Рябова. В свою очередь, четверо казаков бросились в стоявшую у берега рыболовную лодку и стали преследовать беглеца. Толока и в воде защищался мужественно, но один из казаков пикой проколол ему руку, а другой ударил веслом по голове, и Толока стал тонуть. Его вытащили из воды, привезли на берег и связали.
   Когда раненый Толока был взят и отведен под арест, все бунтовавшие бурлаки покорились начальству. Когда Толоку вели в арестантскую, он говорил казакам: "Не долго-де вам держать меня связанным, скоро-де придут наши и вас всех перевяжут".
   

VI

   Из допросов, которые отобраны были от Толоки, оказалось, что он некогда был запорожцем и, действительно, вместе с прочими гайдамаками участвовал в Уманской резне или, как он сам выражался, "при взятии польского города Умани в запорожском войске находился, и в наказании смертью жителей того города от Железняка и других запорожских старшин участвовал". Но когда "бывшие там российские команды, по тайному уговору с поляками, оным запорожцам злоумышленно изменили и с польскими войсками соединились", Толока ушел в Запорожье, а оттуда на Дон, "где, малое время побыв, на Волгу вышел".
   Это место из показаний запорожца Толоки, разглашавшего на Волге о пришествии второго Пугачева, имеет большую историческую важность.
   Толока говорил, что при взятии польского города Умани он находился в запорожском войске. Гайдамачина, следовательно, даже после жестокого разгрома ее соединенными силами России и Польши, представляется ему не народным бунтом, а войною, государственною распрею одного народа с другим, и на гайдамаков, к которым Толока сам принадлежал, он смотрит не как на разбойников, а как на поборников святого, народного дела, и толпы гайдамаков называет запорожским "войском".
   Этот взгляд на Уманскую резню и на всю гайдамачину служил точкою отправления и для коноводов украинского народного движения, для Железняка и Гонты. Они говорили, что императрица сама дала им "золотую грамоту", разрешавшую им резать поляков и евреев "до ноги". На основании этого мнимого разрешения русской императрицы гайдамаки запаслись "свячеными ножами". На основании этого упорного верования гайдамаки, а с ними и Толока, считали свои нестройные толпы запорожским войском, а Железняк, бывший монастырским послушником и гайдамаком, мечтал воскресить собой времена Хмельницкого и в одной своей особе соединить громкие титулы "гетмана обеих сторон Днепра", а в казацком сотнике Гонте видеть князя земель уманских и смилянских.
   Вот почему Толока говорит, что он участвовал не в грабеже и не в разорении Умани, не в Уманской резне, а в "наказании смертью" жителей польского города, который как бы не хотел повиноваться запорожским и русским войскам, а следовательно, и воле русской императрицы. В украинском народе, таким образом, глубоко засело убеждение, что гайдамаки резали панов-ляхов и панов-ксендзов с евреями -- в угоду России и по тайным внушениям "матушки". Это убеждение украинский народ, в лице таких своих выходцев, как Толока, Шагала, Дегтяренко и другие деятели понизовой вольницы, перенес и в Великую Россию, на Волгу, и с таким убеждением он участвовал в самой пугачевщине, с тою только разницею, что там, на Украине, резать панов велела сама "матушка", а здесь, в российской земле, истреблять "проклятый род дворян" приказал сам "батюшка".
   Из признаний Толоки видны также его дальнейшие убеждения, а следовательно, и убеждения украинского народа относительно бывших тогда народных движений в западной и малороссийской половине русского царства. Убеждение это заставляет говорить запорожца, бунтовавшего русский народ на Волге уже после пугачевщины, что русские военные начальники тайно договорились с поляками об измене русскому народному делу и злоумышленно соединились с поляками: другими словами, русские господа подали руку польским панам и отдали этим последним в жертву обманутый ими народ. Генерал Кречетников, командовавший в Польше русскими войсками, посланными туда императрицею, как против конфедератов, так потом и против гайдамаков, и во время пугачевщины управлявший всем нижним и средним Поволжьем в качестве астраханского губернатора, изменил, следовательно, русскому народу, явившись на помощь графу Потоцкому, материальные и нравственные интересы которого в западной и польской Украине окончательно подрывались гайдамачиною. Таковы были нелепые слухи, которые гайдамаки разносили по России.
   Таким образом, все эти мелкие, по-видимому, но в сущности чрезвычайно важные для историка разоблачения из прошлой истории русского народа ясно и положительно свидетельствуют в пользу того, что оба великие народные движения XVIII века, и пугачевщина, и гайдамачина, были только как бы видоизменениями одного и того же общего народного движения, которым выразился народный протест против излишних посягательств на народную свободу и народное благосостояние сил, исторически с ним разъединенных противоположностью духовных и экономических интересов.
   Вот почему Толока, как выразитель народных чаяний и той, и другой половины русского народа, дерзко говорил в глаза Гребенщикову, что "скоро-де и на нашей улице праздник будет", что "мы-де вас, богатых да толстых, всех в колесо протащим". В этих словах сказывалась давно накипевшая на сердце горечь против известных порядков, которые так же были нехороши на западе, как и на востоке, и хотя, казалось бы, нехорошее чувство против этих порядков, исторически, так сказать, воспитанное в сердце русского народа, могло бы достаточно удовлетвориться на западе гайдамачиною и Уманскою резнёю, когда такие, как Толока, проходимцы "за границею господам, тако ж и богатым купцам шеи свертывали", на востоке -- пугачевщиною, однако и гайдамачины, и пугачевщины народу казалось мало. И на западе, и на востоке России, после страшных взрывов народной исторической мстительности, положение народа мало улучшилось, и народ требовал новой перекройки того, что неудачно вырабатывалось целыми столетиями и всею тяжестью лежало на народе. Отсюда эта угроза: "начнем-де снизу, дойдем и до верху". К тому же, в это время вновь является тот призрак, именем которого народ думал перерешить историческое дело -- улучшение своего положения. За Днепром, где Толока действовал несколько лет тому назад, этот призрак олицетворился "золотою грамотою" в руках Железняка, на Волге -- призраком этим был сам Пугачев. Теперь опять на Волге заговорили, что "оказался такой же, как был прежде, злодей". Но "злодеем" его назвали противники народа, а народу он представлялся "батюшкой", и народ верил, что теперь настанет расплата с притеснителями за старые исторические обиды. Вот почему Толока говорит Гребенщикову: "Плата будет после, на глазах у самого батюшки. Мы-де вам всем шкуру сдерем, да нашим детям сапоги из вашей шкуры выгадаем".
   Из показаний Толоки оказалось также, что он участвовал в пугачевщине, хотя сам и отрицает личное в ней участие. "В бывшее возмущение он, Толока, убийств и грабежей не чинил, токмо у самого-де злодея на бурлацкой степи лошадь отняли". До пугачевщины жил он "промыслом" -- рыбною ловлею на Волге. Когда же пугачевщина разорила не его одного, то перебивался он наемными работами и жил "где день, где ночь". Зиму 1775-76 года провел он на Дону в работниках, и одно время был табунщиком у полковника Себрякова. На весну вышел в Дербетевы улусы, где и слышал от одного "калмы-ченина о том эхо, якобы в российских селениях оказался оный варвар и душам нашим пагубник Пугачев".
   Таким образом, и здесь оказывается, что "эхо" о вторичном появлении самозванца вышло из калмыцких улусов и, как оказывается, с быстротою молнии разнеслось по всему среднему Поволжью.
   

VII

   В то время, когда смуты уже волновали волжское войско, а войско донское, по дошедшим до него слухам о намерении калмыков напасть на донские владения, уже готовилось отразить нападения, в Астрахани и Царицыне местные власти озабочены были розыском лиц, от которых вышел слух о появлении нового Пугачева.
   Царицынский комендант Цыплетев, получив из астраханской губернской канцелярии указ "О принятии от учиненного в калмыцком Дербетевом улусе, о таковом же злодее, как и прежде был, зайсангом Чидангом-Убаши и калмыцким попом Баахан-гелюнгом и прочими находящимися у него во услужении калмыками, разглашения крепчайшей в силе указов предосторожности", тотчас же отправил прискакавшего из Астрахани курьера к калмыцкому приставу и коллежскому комиссару Везелеву, с приказанием -- "пристойным образом и секретно через них, зайсанга и попа, от кого они именно такое ложное разглашение слышали, разведать, и оных переловя, переслать в Царицын".
   Курьер пробыл в Дербетевом улусе неделю, но, возвра-тясь в Царицын, не привез к Цыплетеву никаких известий о том, что там делается. Цыплетев узнал только от курьера, что он везет с собою в Астрахань бумагу, но какого содержания -- неизвестно. В этой неизвестности Цыплетев писал в Астрахань, что если случится что-либо важное, то он "о том по известиям доносить и к пресечению такового зла в повеленные места давать знать не преминет".
   Только через три недели Цыплетев получил от Везелева бумагу следующего содержания:
   "По рапортам моим, приказами из астраханской губернской канцелярии, по происшедшему слуху в Дербетевом улусе, что якобы явился такой же злодей, какой прежде был, велено мне доносителей того улуса, калмык, для исследования отослать к вашему высокоблагородию, а если в разглашении сего, по показанию калмык, и русские люди окажутся, то и об оных к вашему ж высокоблагородию отрапортовать. Почему я ныне для привозу подлежащих калмык послал нарочных казаков, а как скоро оных привезут и что ж по сему окажется, -- при оных калмыках вашему высокоблагородию представить должен".
   В то же время астраханский обер-комендант генерал-майор Левин, получив из губернской канцелярии известие "о произнесшемся", как он выражался, "в Дербетевом улусе весьма важном ложном разглашении", писал Цыплетеву: "Оной комиссар Везелев, на посланный к нему по сему делу приказ, репортом представляет, что объявители о сем, калмыцкий поп Баахан-гелюнг и зайсанг Чиданг-Убаша, на вопрос его, Везелева, секретно ответствовали: что якобы о том эхе от русских людей ничего не слыхали, а происходит оно в Дербетевом улусе между подлыми людьми, а с чего точно -- познать невозможно, кроме, что один калмычанин, возвратясь из Царицына, объявлял: в бытность-де его там у знакомого русского человека в доме, вдруг пришли в избу четыре человека при шпагах, весьма с суровым образом, коих хозяин с женою весьма испужавшись, не знали что делать, да и он, калмычанин, будучи в таком же страхе, вышед вон, в улусы уехал, в чем якобы и взял о вышеописанном произносимом эхе сумнение. Кто ж именно тот калмычанин, да и русский человек, у кого он был в доме, объявленный Баахан-гелюнг обещал, разведав, ему, Везелеву, объявить. А понеже-де нынешнее их оправдание явно видное, по худому их состоянию, в закрывательство, да и ему, Везелеву, не подлежало б их отговорки принимать, а получа приказ, кто объявил, следовало отослать к вашему высокоблагородию, который бы, усмотря, что они спрашиваются, скорее б тех, кои худые и несправедливые толки чинили, сыскал; но он, Везелев, еще на то повеления требует, из чего видно и его к ним закрывательство, и сего ему чинить не надлежало б, а тем себя не только подвергает не малому ответу, но и заслуживает неизбежный штраф. Чего ради, в астраханской губернской канцелярии определено: к нему, комиссару Везелеву, послать -- и послан приказ и, объяс-ня в оном вышеписанное рассуждение, велеть: если упоминаемые калмыцкий поп Баахан-гелюнг и зайсанг Чиданг-Убаша о разгласителях русских людях в самом деле не знают, то по крайней мере домощись от них выведать: кто именно калмыки о показанном произносимом в Дербетевом улусе эхе им сказывали, и когда на кого из русских людей покажут, то о таковых немедленно он, Везелев, репортом вашему высокоблагородию представил, а при том и доносителей калмык, в том числе по объявлению Баахан-гелюнга и бывшего в Царицыне у знакомого человека, в дому коего при палашах приходили люди, и чрез то ему, калмыку, к разглашению о том эхе повод подали, к доказательству для исследования отослал под караулом к вашему высокоблагородию. А чтоб он, комиссар Везелев, впредь уведав о таких важных делах, в разведывании дальнейшего обстоятельства и в репортовании к команде поступал со всяким основанием и осторожностью, -- о том ему подтвердить".
   ^го строгое замечание обер-коменданта Левина должно было вызвать энергические усилия со стороны местных властей к расследованию причин разглашения ложных слухов; но усилия и в этом случае оказались малоуспешными. Как во всех вообще народных смутах, возникавших вследствие тайных разглашений и перешептываний, так сказать с уха на ухо, отыскание разгласителей всегда представляет непобедимые затруднения. При первой попытке властей добраться до источника слухов, особенно же когда начинаются аресты и допросы, народ становится в высшей степени осторожным и неподатливым на какие бы то ни было признания и указания. Ответы на допросах становятся слишком краткими, неопределенными, чтоб на них можно было что-либо основать и добраться до истины. Попавшиеся в руки властей большею частью отзываются неведением, запамятованием или стараются отделаться общими фразами. Что говорилось на базаре и в кабаке, о том упорно умалчивается. Вместо лиц, на которые ожидается указание, большей частью являются "неведомые люди". При том, как вообще это бывает при распространении какой бы то ни было молвы в народе, указание на лица бывает иногда положительно невозможно. Молва идет какою-то полосою, как волна, и разносится, по-видимому, не лицами, а целыми массами, так что и указать не на кого, кто первый шепнул роковое слово, чьими именно устами разнесена молва по торжкам и базарам. Оттого в официальных бумагах того времени эта молва и названа "эхом". Такое эхо ходило в народе не только в смутное время пугачевщины, но до пугачевщины и после, когда то там, то здесь говорили, что "проявится" такой-то, и проявлялись: или Богомолов, или Кремлев, или Пугачев, Мосякин, Ханин, Степан Малый в Черногории и т. п. Такое же эхо ходило в народе по польской и по русской Украине перед Уманской резней, и в этом эхе слышались отголоски о "матушке-царице", о "золотой грамоте", о "свяченых ножах". Смутные слухи являются в народе, как признаки эпидемии, одновременно в разных местах и разом охватывают собой огромные районы.
   Такими же неведомыми путями разносилось в народе и это смутное "эхо" о воскресении Пугачева; а между тем, правительство требовало "по крайней мере домощись выведать" от какого-нибудь калмыка о том, о чем весь народ не мог дать ответа.
   Как бы то ни было, в Дербетевом улусе некоторые калмыки были арестованы. Препровождая их для допросов в Царицын, к тамошнему коменданту Цыплетеву, коллежский комиссар Везелев писал: "В силу посланного мне повеления от астраханской губернской канцелярии о происшедшем в Дербетевом улусе эхе, доносителя калмыка, по объявлении зайсанга Чиданг-Убаши и попа калмыцкого Баахан-гелюнга, при сем для исследования к вашему высокоблагородию мною посланы. Сверх же оных к посылке принадлежащие калмыки, два человека, по справке моей оказались отлучившимися в Астрахань, один доноситель мне, а другой, по объявлению Баахан-гелюнга, который был нынешнею весною в Царицыне у знакомого русского человека, где, по приходе четырех русских человек в палашах, взяв пустое сумнение, и об оном разглашение чинил, о таковых мною астраханской губернской канцелярии представлено".
   Из этого видно, что невозможность добраться до источника слухов об "оказании злодея" заставляет уже местные власти относиться к самому факту и к причине народной смуты, как к "пустому сумнению" ("взяв пустое сумнение"). Но это было не пустое сомнение, когда народ волновался.
   Цыплетев, как и следовало ожидать, ничего не успел добиться от присланных к нему арестантов, или, как он выражался, "исследование находящихся в Дербетевом улусе по важному и ложному разглашению описуемых калмык и о прогнем" не привело ни к чему. Цыплетев писал обер-коменданту Левину: "По присылке от коллежского комиссара Везелева, принадлежащие к тому делу калмыки, хотя и были мною тайно спрашиваны, но, по доказательству их, от кого они подлинно слышали то произношение, требуются ко исследованию другие, и как скоро присланы будут, то по отобрании от них следуемого обстоятельства, вашему превосходительству особо донесть не премину".
   Между тем, события не ждали результатов поисков и допросов. Волнение вспыхивало в народе то там, то здесь и грозило опять разрастись во вторую пугачевщину.
   

VIII

   Калмыки, кочевавшие в обширных степях ниже Дербетевых улусов, возбужденные слухами об ожидаемых Россиею новых внутренних смутах и предчувствуя возможность и легкость грабежей, оставили свои кочевья. Конные отряды их рассеялись по всем направлениям, хотя никто не знал, где они перейдут русские границы: бросятся ли на Дон, или на Царицынскую линию, чтоб прорваться в среднее Поволжье, где настроение умов было уже тревожно и ничего не предвещало хорошего.
   Надо было немедленно принять наблюдательное положение и готовиться к встрече не только хищников, но и поволжских крестьян, обеспокоенных тревожными слухами. За недостатком войска, донские и медведицкие станицы были открыты, а оттуда был открыт свободный путь в глубь России.
   Из Астрахани и из Новочеркасска прискакали нарочные с этими вестями о движении хищников. "Но как они, т. е. калмыки, -- писалось в ордерах Цыплетеву, -- в прежние времена не малые шалости чинили не токмо по российским рубежам, но внутри страны, распространяя свои впадения до Дмитриевска и Борисоглебска, то, чтоб они и ныне не успели своего хищничества перенести в пострадавшие от бывшего возмущения и уже не мало напоенные кровью земли наши", предписывалось "взять все предосторожности, и открывая себя всему гораздо дальновиднее, быть в готовности каждый раз к скорому защищению государственной целости".
   Об этом тотчас же дано было знать в форпосты и начальникам пикетов и разъездных команд, как по военной линии, так и на границы земель медведицких станиц.
   Между тем одна разъездная команда, оберегавшая медведицкие станицы, получив уведомление "о предпринятом калмыками намерении учинить вторжение в российские границы", представляла в Царицын, что хотя ей и взяты меры к предохранению станиц от нечаянного нападения хищников, "но поелику военной команды в здешних местах самое малое число имеется, и таковой не может быть достаточно к воспрепятствованию в их злодейских покушениях", тем паче, что сие самое уведомление должно содержать в тайности от простого народу, дабы безвременным предуведомлением опасности не сделать смятения и беспокойства жителям, и следственно, учинить разъезды из крестьян совместно с казаками, что было бы возможно при всяком другом случае, не требующем тайности, в сем случае почитается неприличным, то и испрашивалось подкрепление разъездным командам, но так, чтобы все это делалось тайно от крестьян, в которых даже разъездные команды замечали "умственное шатание и мятежный дух".
   Малочисленность наблюдательных разъездов была причиною того, что калмыки прорвались в одном месте и напали на донские станицы. Казаки Талькин и Замаров, в виде сторожевого патруля проезжавшие по линии вдоль берега Дона и отделившиеся от команды, попали на аркан и сделались добычею хищников. Пока разъезд давал знать о появлении толпы калмыков ближайшему походному атаману с командою, толпа прошла опустошением по беззащитным хуторам и зимовникам, скот был захвачен, некоторые из пастухов убиты, запасы сена сожжены и луга вытоптаны.
   Между тем "умственное шатание и мятежный дух" самого населения, которому не доверяли власти, начали проявляться явственнее то в том, то в другом месте. Разъезды заметили "неспокойство" по иловлинским селениям. Неспокойство это в Добринке выразилось положительным бунтом крестьян.
   Неизвестно, откуда дошли до Добринки слухи, которые волновали калмыков, только слухи эти, по-видимому, имели один и тот же источник. Все шло от Волги, на которой сталкивалось население всех местностей России и по которой вести разносились из конца в конец, от Астрахани и Саратова до Казани и Рыбинска то бурлаками, то купцами, то отставными солдатами и шатавшимися по Поволжью бродягами.
   Слухи эти привез в Добринку один попович, приехавший из Дмитриевска к своим родным, хотя впоследствии на допросе он и не признавался в перенесении мятежных вестей с Поволжья в русские селения, отстоявшие от Волги на довольно значительное расстояние. Как бы то ни было, добринские крестьяне собрались к кабаку и стали открыто говорить о том, что "Бог им посылает спасение". Когда кабацкий староста, наблюдавший за продажею казенного вина, стал их спрашивать, "о каком спасении они в пьянственном виде пустуют", попович, который был тут же, отвечал:
   -- Когда придет спасение, тогда и увидишь.
   -- А в чем оное спасение состоит? -- спросил снова кабацкий староста.
   -- Кому в добром и богатом впредь житии, а кому в виселице, -- отвечал попович.
   При этом крестьяне пояснили, что "было б и нам давно спасение, если б дворяне и генералы царям глаза не отводили, а теперь-де не отведут".
   Хотя кабацкий староста и объявил об этом по начальству, однако меры не были приняты, и крестьяне, подстрекаемые, как видно, поповичем, решились требовать от начальства возврата внесенных ими в уплату податей денег. Когда им отвечали, что деньги не могут быть возвращены, крестьяне, по совету поповича, прибегли к насилию. Они связали писаря Ламзакина и грозили голодом выморить у него согласие. Но попович нашел, что эта мера не будет действительною.
   -- Он-де не скоро проголодается, -- говорил попович, разжигая крестьян, -- на вашем хлебе отъелся.
   -- Ты на нашем хлебе отъелся, -- кричали крестьяне, -- подавай деньги!
   Писарь упорствовал, он грозил им, что за бунт они навлекут на себя "жесточайше плетьми наказание под виселицею". Тогда попович, обращаясь к некоторым из крестьян, у которых за участие в пугачевщине были вырваны ноздри или отрезаны уши, говорил:
   -- Вы-де уже были под виселицею: у вас ноздри мечены и уши резаны, а он цел.
   -- Так его самого на рели! -- кричали крестьяне, особенно те, "кои были с метою".
   -- У вас же рели готовые есть, казенные, -- говорил попович.
   Писарь, увидя опасность, стал умолять крестьян о пощаде жизни.
   -- Отдавай деньги, -- кричали крестьяне, -- мы их отнесем нашему батюшке государю Петру Феодоровичу.
   -- Петр Феодорович обносился, -- слышались крики. Тогда попович, схватив за конец пояс, которым был связан писарь, и усиливаясь вытащить его за ворота, закричал неистово: "Что с ним говорить долго! На казенную его виселицу ведите".
   Известно, что во всех городах и селениях, принимавших участие в пугачевщине, по усмирении мятежа поставлены были виселицы, под которыми, по распоряжению правительства, были сечены и клеймены все, уличенные и даже заподозренные в бунте. Более виновных из них вешали на этих виселицах, которые долгое время стояли по селам, как бы в воспоминание страшного времени и в назидание потомству. Без сомнения, такая виселица оставалась и в Добринке, и ее-то попович называл "казенною".
   Ламзакина таким образом повели к виселице. Дорогой толпа крестьян ворвалась в кабак и, "нацедивши в ведра и в кувшины казенного вина не мало безденежно, пили, а вырученные допрежь того от продажи казенного вина деньги все взяли без остатку". При этом попович, который, как видно, везде был коноводом, говорил, что теперь вино будет "вольное".
   Против пьяной толпы, которая, конечно, могла устрашить всякого, и против страха виселицы Ламзакин не устоял и обещал выдать крестьянам требуемые ими деньги. Тогда его обратно повели к правленской избе, где в подполье были спрятаны деньги. При дележе денег поповичу досталось рублей пятнадцать.
   В тот же день попович скрылся из Добринки, и его арестовали уже в Дмитриевске. Оказалось, что это был сын тамошней попадьи, по фамилии Казанский. Он давно занимался составлением фальшивых паспортов подозрительным людям и вообще поволжским добрым молодцам. Своим личным характером, своею жизнью и своею деятельностью он принадлежал к понизовой вольнице: летом, по показанию матери, он, большею частью, пропадал и на вопросы матери о причинах его безвестных отлучек отвечал, что или жил на Волге, "питаясь от ловли рыбы", или же ходил с бурлаками в Астрахань, проживал иногда за Волгой, между тамошними малороссиянами. Весной 1776 года он был в Царицыне и, без сомнения, оттуда вынес вести о готовящихся народных смутах. Когда его брали под арест, он говорил солдатам: "Отпустите меня, а не отпустите добром, и вам будет плохо: у меня-де товарищей много, да и полки гвардейские скоро сюда прибудут".
   Поповича уличил казенный сборщик Кауров, который видел его в Добринке, когда попович подбивал крестьян к бунту. Вместе с отобранными от Каурова показаниями, Казанский был немедленно отправлен в Царицын под крепким караулом.
   

IX

   Попович Казанский представляет собою одно из замечательных явлений XVIII века. Он принадлежит к тому типу семинаристов, большею частью выгнанных из училища за проявление неподатливой воли, которые играли весьма заметную роль во всех народных движениях и часто являлись во главе понизовой вольницы. Некоторые личности из семинаристов весьма рельефно выдаются к пугачевщине. Знаменитый атаман Заметаев, один из последних коноводов понизовой вольницы, имя которого сделалось известным в Европе и которого Суворов называл "чудовищем" и не стыдился как бы считать своим противником, был попович.
   Семинаристы и поповичи оставили заметный след и в истории народных движений в западной половине России, в Малороссии и в Польской Украине. Поповичи принимали участие в гайдамачине. Один гайдамак из поповичей прославился своею жестокостью, и вследствие того, что с помощью этой жестокости он умел все выпытывать у своих жертв, он назван был "Исповедником".
   Вообще, заметим кстати, известный тип поповичей проходит через всю русскую народную историю, и из них выделяются весьма заметные личности. Даже народная поэзия не обошла этого типа. Она ставит его на весьма видное место между могучими и сильными богатырями былин цикла Владимира. Алеша Попович является третьей крупной личностью между богатырями, и этому поповичу народная поэзия придает весьма резкий, весьма характерный оттенок, отличающий его от прочих богатырей: Алеша Попович, если не умнее прочих богатырей, то хитрее, изворотливее. Он отрицает то, что признают другие богатыри. Позднейший тип этих поповичей является в поповичах-изгоях, о которых есть намеки в древних памятниках. Все это личности, порвавшие всякую связь со средою, в которой они родились и воспитались, и вынесшие из этой среды самую непримиримую к ней ненависть и отрицание того, что признается этой средой. Такие поповичи, порвавшие всякую связь со средою, в которой выросли, являются и в XVIII веке. Где бы они ни появлялись: на Волге или на Днепре, они не проходят даром, и явление их весьма заметно между всеми другими личностями. Этот тип поповичей, порвавших связь с родной средой, переходит и в XIX столетие. В XIX веке этот тип поповичей выделяет из себя также весьма заметные, весьма рельефные личности; но тысячи лет не даром прошли над русскою землею, и исторический тип поповичей дает нам уже не Заметаевых, не Исповедников и не Казанских, а замечательных общественных и литературных деятелей, потому что времена Заметаевых и Исповедников прошли для нас навсегда. Заметим только, что Волга, как бы по законам исторической преемственности и наследственности, и в XVIII веке давала нам поповичей с известным характером деятельности, и в XIX веке дает их более, чем какая-либо другая местность в России, только характер этой деятельности изменился сообразно требованиям времени.
   Казанский принадлежал, по-видимому, к типу беспокойных поповичей {Казанский сам называет себя поповичем. Так, на допросе он говорит о себе: "Петром меня зовут, Андреев сын, Казанского, от роду мне 27 лет, из поповичей, грамоте читать и писать умею, в церковь Божию ходил, на исповеди у священников и у святого причастия бывал".} XVIII века, которых среда не могла заесть, встречая характер упругий и неподатливый, а только вытесняла их из общества, закрывала для них дорогу для общественной деятельности и таким образом как бы насильно толкала на дело предосудительное. На предварительном допросе в Царицыне Казанский сознавался, что он бросил училище, в котором готовился в "причетники", "не стерпя гонения", и потом жил у матери, иногда отлучаясь для работы. Но в то же время он упорно стоял на своем показании, что ни воровством, ни убийством не занимался, "с воровскими людьми не знавался" и фальшивых паспортов "не писывал", а только иногда, по просьбе людей неграмотных, сочинял письма "без всякого худова умыслу или совету". Почин возмущения в Добринке он также отклонял от себя, говоря, что крестьяне "шумели по глупости" и что доставшиеся ему при дележе деньги он не считает граблеными, а взятыми за долг у писаря Ламзакина, которого детей он учил грамоте, когда в прошлом году жил в Добринке у своих родственников.
   Из отрывочных показаний Казанского нельзя не видеть, что в несколько лет он успел исколесить все Поволжье и почти всю восточную Россию. В Астрахань он ходил на судах, по-видимому в качестве простого рабочего. Был в Персии и "Трухменской земле с купеческим сыном Лукиным, из города Астрахани, для торговых предприятиев". Ходил в "Рыбное" (Рыбинск), бывал в Казани, Нижнем и Саратове. Одну зиму прожил на Дону в Курмоярской станице. Был в Качалине, где занимался носкою кулей.
   Показания Казанского обличают еще одну черту, характеризующую подобных ему народных деятелей XVIII века. Он ходил на поклонение святым местам в Киев, подобно тому, как подвизались когда-то в благочестии все коноводы народных движений того времени -- Пугачев, Железняк и Найда. Свое участие в пугачевщине он положительно отрицает, говоря, что находился в то время в Персии.
   На вопросы, о каком "спасении" говорил он крестьянам в Добринке, что разумел он под гвардейскими полками, которые должны скоро прибыть, и какими товарищами грозил арестовавшим его солдатам, Казанский отвечал, что все это выдумано на него напрасно, по злобе, и что ничего подобного он не говорил ни в Добринке, ни в Дмитриевске. Он был только свидетелем, как добринские крестьяне, из коих некоторые ездили за лесом в Дмитриевск, толковали в питейном доме о вывезенных ими из города толках, будто бы опять ожидаются "великие смуты в крестьянстве", но он их "в таковом заблуждении не утверждал", а напротив, говорил, что "из того всем токмо всеконечное разорение произойти может". Он показывал также, что бунта в Добринке не было и что крестьяне, перепившись в кабаке, грозили писарю виселицей единственно для острастки, чтоб он "взятками и иным лихоимством не корыстовался и лакомство бы бросил".
   Казанский сделал также показание, что; последнюю зиму он прожил в Астрахани у какого-то "распопа Иакова", у которого ему приходилось слышать от разных людей, что в России будет опять "великий бунт", что ожидают "другова злодея", но что сам он этим "бабьим вракам не верил и никого толками о новом злодее не смущал".
   Хотя все эти отрывочные показания и могли считаться удовлетворительными, однако нельзя было не видеть, что в ответах Казанского оставалось много недосказанного. Без очной ставки с лицами, с которыми он сталкивался, нельзя было поверить чистосердечности его признания. Как бы в подтверждение того, что в поповиче этом скрывается личность более крупная, чем та, за какую он сам себя выдавал, в комендантской канцелярии, в Царицыне, нашлось лицо, которое видело Казанского в другой обстановке. Это был солдат царицынского батальона Исеев. Исеев показал, что год тому назад он видел Казанского в Царицыне, в проезд его через этот город, и теперь "опознает именующего себя поповичем Петром Казансковым". Казанский, по словам Исеева, прошлым летом проезжал через Царицын в "желтом берлине", в каких едва ли могли ездить в XVIII веке бедные семинаристы, занимающиеся то рыбною ловлею, то поденною работою, а иногда и носкою кулей, вместе с бурлаками. Кроме того, по показанию Исеева, Казанский был в то время в богатом, по тому времени, одеянии, далеко не соответствующем положению семинариста: на Казанском Исеев видел "алый с позументами камзол" и заметил на нем также золотые часы с цепью. В проезд через Царицын, Казанский останавливался на подворье "записанного в польский оклад" поляка Яцека, и находившиеся с ним, "именовавшие себя оного проезжего гайдуками", говорили, что господин их -- "а как по имени не упомнит", -- едет с ними из кабардинских стран в вотчину свою, Сызранского уезда, а как та его вотчина прозывается, он, Исеев, запамятовал за давним временем". Исеев прибавлял, что он узнал в Казанском ту именно личность, которая в прошлом году, проездом через Царицын, останавливалась у поляка Яцека, потому что у проезжего были совершенно те же приметы, что и у Казанского, тот же рост, "лицо шадровитое с родимым пятном на левой скуле и таковым же над правой бровью" и "нарочито рыжие волосы".
   Казанский положительно отрицал свое пребывание в Царицыне прошлым летом и говорил, что у него никогда не было "желтого берлина". Лето 1775 года проживал он "для торгу" в "Трухменской земле" с купеческим сыном Лукиным и Исеева никогда не знавал и не видывал.
   Показание Исеева не могло не вызвать сильного подозрения в следователях относительно загадочной личности и загадочности похождений Казанского. Он мог быть действительно поповичем из Дмитриевска, и это обстоятельство, кажется, не возбуждало в следователях сомнения, но что этот попович скрывал много тайн из своей, может быть, полной преступлений жизни, это также казалось весьма вероятным и возможным. Без сомнения, пропаганда его в Добринке была не бесцельная и, может быть, это был не единственный акт производимых им по Поволжью агитаций в народе, подобно другому такому же поповичу Заметаеву, "преемнику Пугачева" {"Un successeur de Pugatschew (как называет Заметаева один из историков Суворова)... avait exercé divers brigandages contre les Turcs, s'était emparé de quelques vaisseaux marchandes avee 4 canons, faisait de incursions par eau et par terre" и т. д. (Fr. Anthing).}. Казанский мог быть и простым поповичем-семинаристом, и бурлаком, и домашним учителем, и в то же время разъезжать с гайдуками в берлинах и предводительствовать шайками понизовой вольницы.
   Поэтому надо было проверить показания Исеева другими фактами, которые могли бы или уличить арестанта, или доказать его alibi по отношению к данному факту. Надо было спросить поляка Яцека, действительно ли у него на подворье прошлым летом останавливался проезжий, которого Исеев узнавал в личности поповича Казанского.
   Для этого поляк Яцек вызывался к допросу на следующий день.
   Но в эту же ночь попович исчез из гауптвахты. Он бежал по оплошности часовых, и все розыски оказались бесполезными. Оставалось привлечь к ответу бунтовавших крестьян села Добринки, главную и руководящую нить которой власти так неожиданно выпустили из рук.
   

X

   Общее положение дел, между тем, становилось все менее и менее утешительным, и волнение умов, проявлявшееся в отдельных вспышках, могло угрожать общим взрывом.
   Хотя Пугачева уже давно не существовало на свете и оставшиеся в живых сподвижники его давно работали на каторге, хотя не существовало уже и "преемника" его, поповича Заметаева, о котором Суворов, преследовавший его и интересовавшийся им, писал собственноручно Цыплетеву, что "паче ежели б возможно было разведать о его дальновидном политическом злонамерении, ибо он оглашаем был во многих странах", и о котором, по словам графа Панина, "во многих местах в народе наполнился слух и будто какого чудовища ожидали", однако, ни память о Пугачеве, ни память "о чудовище" Заметаеве, которого за 8 или 9 месяцев до этого возили по всем городам среднего и нижнего Поволжья и наказывали кнутом, пока он не испустил дух на кобыле, не могла так скоро исчезнуть в народе. То там, то здесь появлялись отважные атаманы шаек понизовой вольницы, между которыми, как оказывается, поповичи играли заметную роль, и такой попович, как Казанский, вырвавшийся из-под ареста, мог снова если не разъезжать в берлинах, в виде крупной особы, то, во всяком случае, в виде оборвыша-пропагандиста, бродить из одного села в другое и волновать народ, если не своим именем, то призраком какого-то "спасения".
   С другой стороны, киргиз-кайсаки, удачно отбитые дубовскими казаками в одном месте, могли неожиданно появиться в другом и произвести тревогу в населении, которое и без того было тревожно то под влиянием слухов о втором Пугачеве, то под возбуждением со стороны бродячих агитаторов.
   Известия о новых нападениях киргизов, действительно, подтверждались, и местные власти должны были ждать этих нападении, хотя не знали, с какой стороны ожидать хищников. В виду такой неопределенности известий о киргизах, нельзя было принять и определенных мер предосторожности. Но, при всем том, надо же было принять какие бы то ни было меры, хотя местные средства обороны были весьма плохи. Так, один из форпостных начальников, донской походный сотник Кусков доносил Цыплетеву, что, хотя "состоящим команды моей на форпостах казакам приказание отдано, чтобы они всегда имели не довольно на форпосте, но и со всяким проезжающим, будучи в подводах, каждой ружье в чистоте и опрятности, которое они и до сего по званию своему имеют", однако, "что ж по предписанию в ордере (как он выражается), дабы команды моей казаки открывали по луговой стороне дальновидение, то не безызвестно царицынской комендантской канцелярии, что уже казачьи лошади пришли в изнурение".
   В ожидании новых нападений со стороны киргиз-кайсаков в волжское войско также сообщалось из Царицына, как из главного оборонительного пункта этой местности, чтоб казаки этого войска ни в каком случае не перегоняли за Волгу свой скот, а пасшиеся там стада непременно переправить на нагорную сторону Волги, чтоб все находившиеся там казаки переправились тоже "на горы" и за Волгой бы никто не показывался.
   Заволжье, таким образом, с его форпостами и разными заведениями, бросалось на произвол судьбы, вся заволжская степь отдавалась в руки киргизам.
   Вследствие этих распоряжений, дубовские казацкие власти сообщали в Царицын:
   "1. Находящиеся до сего повеления в луговой стороне для ловли рыбы и других надобностей против Дубовки и выше -- все до одного собраны в горы.
   2. Просившимся со скотом в правую сторону ради пастьбы, волжского войска чинам и казакам всем, кто оной имеет, о неперегоне его туда запрещение учинено, а содержать оной на горах, равно за травой и за дровами ездили б большим собранием, приказано".
   3. По берегу реки Волги и вокруг жительств определено производить ночной разъезд конным казакам, а пеший караул содержится вообще с ними ж, от стороны экономических здешних крестьян".
   Кроме того, в верховые станицы послан был с нарочным приказ, и станичным атаманам предписано, "чтоб по получении оного, того ж часу послал каждой своей станицы в луговую сторону нарочных, и всех тамо, ежели есть ведомства здешнего людей, согнать в городок, не оставляя ни одного, и иметь всегда наикрепчайшую предосторожность и содержать в пристойном числе людей ночной караул, а на случай необходимости, и лошадей, сколько есть, в седлах".
   Таким образом, все, что могло перебраться из беззащитного Заволжья на нагорную сторону Волги, уходило "в горы", под защиту русских и казацких войск. Однако все Заволжье не могло же перебраться на правый берег: левое Поволжье имело уже постоянные поселения, которые, за переходом казаков в горы, оставались совершенно открытыми для набега хищников. За Волгой находилась в это время слобода Николаевская, лежащая против Дмитриевска, заселенная малороссиянами, которые вызваны были туда из Украины, для возки елтонской соли. Кроме того, на Ахтубе находились шелковичные плантации или так называемый ахтубинский шелковичный завод и "ахтубинские селения", как "дальние", так и "ближние". Средства защиты, как Николаевска, так и ахтубинских селений, были ничтожны и, во всяком случае, не обезопаши-вали этих селений от грабительств киргиз-кайсаков.
   В виду тревожных известий о появлении в степи киргизов, смотритель Николаевской слободы писал в Царицын, что, так как "Дмитриевской Николаевской слободы малороссияне имеют возку с Елтонского озера соли, и необходимо надобно в ходовых транспортах каждому человеку иметь ружье и порох, а в оной Николаевской слободе ни за какую цену купить, ниже одного фунта отыскать не можно, да и продажи не имеется", то смотритель и просил царицынскую комендантскую канцелярию выслать в Николаевск из царицынской артиллерийской команды достаточное количество пороху для отражения хищников. Смотритель ахтубинского шелкового завода Рынков просил из Царицына присылки в помощь казаков, "которым беспрестанными разъездами, -- писал он к Цыплетеву, -- могу я удобнее занять здешние места, а в случае какого-либо вторжения оных злодеев, присовокупя к оных отборных людей конницею из крестьян, сколько по обстоятельствам потребно будет, могу воспрепятствовать их предприятию, а ежели нужда востребует, то и преследовать".
   По этим требованиям порох был выслан в Николаевку, но помощь людьми не была послана в ахтубинские селения, и, таким образом, большая часть Заволжья была совершенно обнажена.
   Правая сторона Заволжья, хотя и считалась обезопашенною от нападений киргиз-кайсаков, потому что, взамен укреплений и войск, правое Поволжье прикрывалось широкою рекою, однако, внутренние хищники, водившиеся в каждом селе, и все бродячие элементы страны были едва ли не опаснее азиатских хищников. Когда из Царицына была послана команда с казацким хорунжим Сурновым для усмирения Добринки, добринские крестьяне отказались выдать зачинщиков возмущения. Команда вошла в село тайно, ночью, так что крестьяне не были подготовлены к защите. Но утром они узнали цель прибытия команды и "бунтностно" выступили против казаков. Крестьяне вооружены были дрекольями, рогатинами и ружьями. Многие из них "наглостно" кричали.
   -- По указу царицынской комендантской канцелярии я к вам прислан с командою, -- сказал Сурнов к крестьянам.
   -- Мы твоим речам не верим, -- отвечали бунтующие крестьяне, -- покажи указ.
   Сурнов показал им ордер, полученный от Цыплетева.
   -- Покажи печать, -- кричали крестьяне.
   На ордере не было печати, а была только комендантская подпись, и крестьяне не поверили подлинности ордера.
   -- У тебя указ фальшивый, -- говорили они.
   -- Это не указ, а ордер, -- отвечал Сурнов, -- ордер печатью не знаменуется.
   Крестьяне еще более взволновались.
   -- У него нет указу, -- кричали они, -- он сам написал указ.
   Положение Сурнова становилось критическим. Шум возрастал. Слышались голоса: "Долой из нашего поселка!" Сурнов скомандовал к атаке.
   -- Выдайте мне воров и злодеев без сопротивления, и тем от напрасного кровопролития избавлены будете, -- сказал Сурнов, все еще не приступая к "атакованию".
   -- У нас воров и злодеев не бывало, -- отвечали крестьяне, -- и выдавать тебе некого.
   Сурнов старался объяснить непокорной массе, что виновных он найдет и закует в ножные и ручные кандалы, а за укрывательство виновных со всего селения "выти взыщутся".
   Крестьяне и на это отвечали "с продерзостью": "Ищи вытей, где хочешь, а от нас тебе вытей не видать".
   Тогда казаки, "с великою стремительностью атаковав оных бунтовщиков, и в немалое смятение и беспорядок привели, которые частью в бегство обратились, прочие ж, рассвирепев, подобно сказать, лютые звери на подкомандных моих, -- пишет Сурнов, -- с отчаянием бросались, рогатинами и дручками по лошадям били и казаков с седел тащить намерение имели". Одна рогатина угодила в самого Сурнова, и тогда он, "не стерпя продерзости таковой и приняв на свою душу пролитие крови христианской", приказал колоть бунтовщиков "нещадно" пиками и стрелять в них из ружей. Крестьяне рассвирепели еще более, и началась общая свалка, в которой казаки не выдержали и обратились в бегство.
   Сурнов старается благовидным образом представить пред начальством свое отступление. Он говорит, что когда началось "сражение" и многие из крестьян были ранены из ружей и поколоты пиками, а подкомандные его, "памятуя присягу и ревнуя о славе имени своего", блистательным образом и "всякой похвалы достойно одерживали победу над бунтостными мужиками", один из этих мужиков, как выражается Сурнов, "с несказанной грубостью меня по голове дручком ударил, так что и на малое время совсем памяти лишился".
   Как бы то ни было, но крестьяне выгнали из своего села казацкую команду. Неудачная экспедиция Сурнова кончилась тем, что он немедленно обратился к начальству с просьбою об увольнении его от "полевой службы за полученными ныне тяжкими ранами".
   

XI

   Между тем, розыски поповича Казанского не прекращались. Его искали по Волге, по всем поволжским селениям, станицам и в родном городе его Дмитриевске, где жила старушка-мать этого загадочного семинариста. Искали его по всей военной царицынской линии, по границам донского войска, по верховым русским селениям и по немецким колониям, хотя в то время уследить бродягу, особенно изведавшего все похождения или, как тогда выражались, "воровские" и "злодейские обороты" понизовой вольницы, было просто безумным делом. Опытные проходимцы, чуявшие, что их ищут, редко заглядывали в населенные места, особенно же когда имели такие видные приметы, как тот семинарист, о котором мы говорим, и редко показывались в степях, по которым иногда могла проехать разъездная сыскная команда, но, большей частью, прятались на время в уединенных землянках, вырываемых в неведомых местах бродячим людом, "сходцами" и всякого рода подозрительными личностями. Искали его и в калмыцкой орде. Но все эти розыски были тщетны. В то время, кроме тайных воровских притонов и разбойничьих станов, ютившихся по лесным балкам и по оврагам, особенно по гористому волжскому побережью, существовали и открытые притоны: почти каждое село и каждая станица имели свои притоны и своих пристанодержателей, к которым безопасно шли бездомные люди. Пристанодержателями были сельские и станичные власти, станичные атаманы и раскольники. У каждого целовальника были свои, покровительствуемые им, "странные добрые люди", и каждый кабак мог поставить своего грамотника, составителя фальшивых паспортов, какого-нибудь бродячего семинариста или канцеляриста не у дел. При таком положении всей страны, розыски были делом нелегким, особенно, когда по Поволжью целыми сотнями бродил посполитый люд, вышедший из Малороссии, из Запорожья -- нигде не приютившиеся остатки гайдамачины, сечевики и "гетманцы", как их называли в Поволжье.
   Одновременно с этими розысками производились расследования относительно источника слухов, вышедших из Дербетевых улусов, о том, "якобы оказался такой же, как прежде был, злодей".
   Мы уже говорили выше, что не калмыцкий пристав, коллежский комиссар Везелев, ни царицынский комендант Цып-летев не могли добиться, какие именно калмыки были виновниками разглашения слухов и от кого именно из Царицына вынесли они, что и там ожидают новых волнений в народе. Так прошло лето.
   Уже осенью, 3 сентября Цыплетев писал астраханскому обер-коменданту, генералу Левину: "Минувшего июня 25-го числа присланным ко мне от вашего превосходительства ордером, по сообщению астраханской губернской канцелярии велено Дербетева улусу попа Баахан-гелюнга и доносителей калмык, в том числе и бывшего в Царицыне, у знакомого человека в дому, в произносимом им эхе исследовать".
   Для исследования этого были привезены в Царицын под арестом калмыки, на которых указывали как на виновников разглашения. Показаниями этих лиц немногое выяснилось. Вот что писали в Астрахань о результатах допроса арестованных (удерживаем в точности фразеологию царицынских властей в донесении их о том, что, по их мнению, было причиною разглашения слухов о новом Пугачеве):
   "Калмыки Бахан-гелюнг и Арши-Гецуль показали, что Бурулова зайсанга Хошучи-Банца-Санжима калмыченин Лекшит, прибыв из Царицына в улусы, объявлял им, что в бытность его в Царицыне у русского человека, коего имя и прозвание не знает, в доме, вдруг пришли в избу четыре человека при шпагах, весьма с суровым образом, коих хозяин с женою испужавшись, не знали, что делать, а потому и он, Лекшит, от страху уехал в улусы. А в дополнение того калмыченин Хапчин показал на калмыченина Чазбой Ларинова, сына Жалчина, якобы он сказывал ему, Хапчину, что он, будучи в Царицыне, слышал от русских людей, что ожидают скоро Пугачева. А по присылке Жалчин на вопрос клятвою утвердил, что он вовсе того и ни от кого не слыхал и разглашения в улусах не чинил, а показано на него напрасно. По какому их ветреному состоянию и примечается одно пустое произношение, чему и верить, по неистовству их, не можно, а из показания калмыченина Лекшита примечается не иное что, как в приходе его к неведомому человеку в дом, увидя нечаянно пришедших из полевых или гранодир при шпагах, которые имеют в страшном образе усы и свирепый вид и не только со азиатцами, но и с россиянами, как недавно вышедшие из походу, по необыкновению и без свирепости обойтитца не могут, в таком случае тот калмыченин Лекшит, усмотря полевых солдат еще в первые и по ветренству своему не истолкуя и не спрося никого, беспутно уехал в улусы, и доныне находится при самим своем зайсане в Астрахани" {Другой вариант канцелярской стилистики того времени состоит в следующем: "И хотя б оного Лекшита в дополнение и надлежало спросить, у кого он был в доме русского человека, но об нем показано, что он ныне находится в Астрахани, а со стороны примечается не что иное, как их калмыцкая ветреность, и конечно тогда вошли в избу стоящие тогда в квартирах кабардинского полка солдаты, да и совсем из оного материя ничего не значит. Но притом же от него, Везелева, присланный калмыченин Хапчин на калмыченина ж Чазбой Ларинова, сына Жалчина, показал, якоб Жалчин ему, Хапчину, сказывал, что в бытность в Царицыне от русских людей слышал, что ожидают вскоре Пугачева, но Жалчин совсем от оного отперся, и как в Царицыне не слыхал, так и ему, Хапчину, не сказывал, то из сего видно, что с которой ни есть между ими стороны дело затаенное, но однако ж все сие предано в рассмотрение вашего превосходительства".}.
   Неудовлетворительность этого объяснения очевидна. Калмыки, напуганные неоднократными примерами тяжкой ответственности за какое-нибудь одно слово, некстати и неосторожно произнесенное, видимо, уклонялись от признания. Жалчин отказывается от своих слов и клятвою "утверждается", что обвинение в разглашении слухов введено на него напрасно. Все это тот же русский "поклеп", русское "знать не знаю, ведать не ведаю", особенно когда в перспективе кнут, битье батогами или Нерчинск. Хапчин, тоже напуганный допросом и перспективою кнута, в свою очередь путается и все сваливает на свою "калмыцкую ветреность", на свой испуг, который нагнали на него "четыре человека при шпагах весьма с суровом образом" и который, впрочем, весьма понятен: при входе в избу четырех солдат даже русские люди, хозяин с женою, со страху бросают свой дом и убегают от пришельцев, "которые имеют в страшном образе усы и свирепый вид" и которые "не только с азиатцами, но и с российскими людьми, как недавно вышедшие из похода, по обыкновению и без свирепости обойтитца не могут". Во всем этом в таких живых и неутешительных образах встает перед нами наше прошлое, еще так недалеко отодвинутое от нас временем, и в то же время так мало говорящее в пользу "златого на севере века".
   Местные власти, как и калмыки, тоже в недоумении и в испуге, хотя и силятся утешить себя и других, что в толках народных нет ничего серьезного, что все это не что иное, как пустое произношение "и калмыцкое неистовство".
   Между тем оказывается, что калмык Хапчин, если и испугался солдат и их свирепой наружности, то собственно потому, что, как показала хозяйка, у которой в доме, в Царицыне, это происшествие случилось, воображение калмыка настроено уже было рассказами о чем-то ужасном. Эта хозяйка, малороссиянка, записанная с мужем "в семигривенныи оклад" по городу Царицыну, Мавра Харченкова, содержавшая кабак, показала, что в то время у нее в кабаке были "верховые бурлаки" и с ними, как она выражалась на допросе, "попович Петька, по-падьин сын, Дмитриевский", который часто заходил в ее кабак с бурлаками и действительно говорил свои "неистовые речи". Как видно, во время разглагольствования "поповича Петьки, попадьина сына, Дмитриевского", когда этот попович говорил свои "неистовые речи", пришли в кабак гренадеры, а потому все бывшие в кабаке, приняв этих солдат за лица, власть имеющие, с испугу разбежались. Из этого-то кабака калмык Хапчин принес в калмыцкую орду весть о том, что скоро окажется "такой же, как прежде был, злодей".
   Нет никакого сомнения, что попович Петька быль не кто другой, как загадочный семинарист Казанский, взбунтовавший Добринку и из-под ареста пропавший без вести. Личность эта, таким образом, имела если не прямое, то косвенное отношение ко всем смутам, которые в то время волновали все нижнее Поволжье.
   

XII

   Значение подобных Казанскому поповичей в истории народных движений XVIII века не уяснено еще никем из русских историков, а оно было не малое. Поповичи являются весьма важными факторами бродивших в народе противоправительственных элементов и весьма деятельными агентами силы центробежной, которая составляла заметный противовес силе централизующей. Мало того: участие этого элемента в упорной и неподатливой борьбе сил правительственных с силами им противоборствующими едва и подозревалось русскими историками, по крайней мере, никто из них не обратил внимания на это весьма знаменательное явление в истории нашего медленного государственного уклада. Борьба этих двух сил была действительно упорна, и обе стороны настолько неподатливы, что нередко прибегали к кровавому разрешению своих прав, на преобладание или, по крайней мере, на законность исторического существования той или другой силы. Борьба эта велась на каждом шагу, из-за каждого клочка земли, который одна сила, побежденная, вынуждаема была уступать другой силе -- торжествующей и постоянно росшей, и постоянно становившейся более притязательною. Большей частью борьба велась тихо, негласно и состояла как бы только в пассивном, но упорном сопротивлении. Что преследовала одна сила (бродячие элементы, сходцы, беглые, понизовая вольница, не помнящие родства, беспаспортные, раскольники), то укрывала другая, давая у себя приют всему гонимому и угнетенному: отсюда вошедшее в народные обычаи, так сказать, в кодекс народной добродетели -- укрывательство беглых, беспаспортных, пристанодержательство и передержательство воров и разбойников, смешиваемое с понятием о христианском странноприимстве. Напротив, что покровитель-ствовалось одной силой (единицы и выражения правительственных и государственных функций, представители силы правительственной или экономической) -- помещики, чиновники, все богатые люди не были любимы другою силою: отсюда -- протест, выражавшийся то пассивным неповиновением, то просто уклончивостью от исполнения обязанностей, то открытой борьбой -- грабежом, воровством, поджогом, убийством. Одним словом, это была историческая борьба двух сил диаметрально противоположных: властвующей и подначальной, центростремительной и центробежной.
   К. последней силе примыкали и поповичи, собственно семинаристы и церковники, по каким-либо обстоятельствам вытесненные или не ужившиеся со средою, с которою их связало рождение и воспитание. Семинарист, по вине ли своей собственной дурно направленной или злой воли, или по вине неблагоприятно сложившихся обстоятельств и злого случая, лишенный средств к существованию, сам становился уже одною из единиц, из которых слагалась сила, враждебная существовавшему и преобладавшему порядку, и вступал в борьбу с этим порядком. Более подготовленный к этой борьбе, чем простой крестьянин или бродяга, получивший некоторое относительное образование и освоившийся более, чем крестьянин с условиями жизни в других сферах, семинарист или церковник становился более опасным, чем крестьянин, противником существовавшего порядка и нередко принимал на себя руководство в борьбе с этим порядком.
   Вот почему семинаристы являются не последними коноводами народных движений XVIII века, и на эту сторону нашей истории мы и намерены обратить внимание читателя, тем более, что сторона эта до сих пор оставалось положительно в тени. Этот тип народных деятелей давно выработан историей русского народа. В цикле былин о богатырях князя Владимира Алеша Попович является уже со своею типичностью, на что мы и указали выше. Алеша Попович не принадлежит к богатырям боярской крови, он и действует не по-боярски: он уже при Владимире является выражением силы противоборствующей существовавшему, всеми принятому порядку. Уже в былинах Алеша Попович является "каликой перехожим", когда это было для него нужно, то есть бродягой, не помнящим родства, нищим, чем-то вроде поволжского бурлака или оборвыша понизовой вольницы, подобно тому, какими являются поповичи XVIII века -- Заметаев, Казанский, Найда, когда они не хотели, чтоб их узнали разъездные команды или комендантские высылки. Напротив, когда предстояла необходимость действовать открыто, Алеша Попович является настоящим богатырем, подобно тому, как Заметаев являлся предводителем опасной шайки и украшал себя всеми знаками власти, или как Казанский являлся в виде богатого барина, разъезжал в берлинах, имел при себе гайдуков, одевался в богатое платье, шитое золотом. Насколько другие богатыри являются сторонниками существующего порядка, защитниками семейных прав (Илья Муромец, Добрыня Никитич), настолько Алеша Попович представляется противником и того, и другого: Алеша Попович рисуется радикалом по своему времени, не признающим того, что признавали другие богатыри.
   С этими качествами поповичи переходят чрез всю русскую историю и с этими качествами, только вылившимися в формы условий другого века, вступают они в историю того времени, которому мы посвятили настоящую заметку нашу.
   Обратимся прямо к известным нам атаманам понизовой вольницы и к их шайкам. В каждой такой шайке мы находим или беглого семинариста, или дьякона, или дьячка, попа или другого церковника. Все эти поповичи являются часто людьми с такою упругою энергиею и с характером такого закала, которые не всякому доброму молодцу или даже атаману были бы по плечу.
   Укажем на главных из них и перед нами обрисуется образ той силы, которая в XVIII веке вела такую упорную и неустанную борьбу с силами общественными. Везде в этой борьбе мы видим фигуру семинариста, иногда рельефно выдающуюся на первый план, иногда поставленную в тени, но в том и в другом случае личность семинариста выявится стойкою, неутомимою и опасною.
   

XIII

   В шайке атамана Иванова и есаула Юдина, производившей свои разбои по Волге в начале семидесятых годов XVIII века, является весьма заметной личность дьякона Никитина.
   Этот разбойник был прежде в Сибири, в Тобольске, и состоял дьяконом в тамошнем Успенском соборе. Бежав из Тобольска по никому не известным причинам, он проходит тысячи верст по всему востоку России и пробирается в привольное Поволжье, которое и в Сибири славилось подвигами добрых молодцев понизовой вольницы. В семидесятых годах мы видим Никитина в шайке атамана Иванова. Шайка эта перешла уже с Волги на Дон, и с этой шайкой бродит по белу свету дьякон Никитин. Атаман со своим есаулом и другими товарищами живут в Качалине, весьма свободно, на квартире, и платят за постой по пяти копеек в сутки. Тут живут главные разбойники -- есаул Юдин, Лукин, Стряхнин, Лобанов и дьякон Никитин. Затем они являются на Волге и разбивают суда, плывущие по этой реке. Являются в степи -- и разбивают обозы. В этой шайке есть и свой секретарь -- "бурлак Агап", может быть, тоже семинарист, потому что он, как грамотный и опытный в этом деле, готовит для шайки "воровские паспорта". В одно лето разбито и ограблено ими восемь судов.
   Сотник Горский и капитан Куткин с отрядом казаков и солдат захватили главных разбойников этой шайки. Взят был и дьякон Никитин. Всех их привели на суд в Царицын {См. наши монографии: "Самозванцы и понизовая вольница", изд. журнала "Север", 1901 г.}.
   Замечательно, что когда судили дьякона Никитина с прочею шайкою и когда суд еще не кончился, в Царицыне вспыхнул бунт во имя самозванца Богомолова, предшественника Пугачева. В этом бунте также принимало деятельное участие одно духовное лицо, но об нем мы скажем ниже.
   В одно время с атаманом Ивановым является на Волге другой атаман, более знаменитый и более опасный, -- это Кулага, которого и официальные бумаги того времени величают именем славного разбойника.
   Одного из первых товарищей и помощников себе Кулага находит в семинаристе Силантьеве. Силантьев -- это тип поповича, убившего свои богатые силы, -- которые могли бы быть употреблены на что-нибудь лучшее, -- в борьбе с тем, против чего бились антигосударственные элементы, таившиеся преимущественно на окраинах России, вдали от правительственных центров.
   Семинарист Силантьев -- родом из Казани, сын тамошнего протопопа. Он получил воспитание в казанской семинарии и неизвестно по каким причинам бежал оттуда, когда ему исполнилось девятнадцать лет. В 1764 году беглый бурсак является в Астрахань, может быть, с бурлаками по примеру других бродяг и семинаристов той эпохи, и поступает в приказчики к астраханскому купцу Озерову, у которого и занимает эту должность до 1771 года. В этом году он решается идти в разбойники, соединяется с астраханским казаком Ершовым и, успев пригласить в свою партию только двух человек, прежде всего грабит лавку Мешкова. Но первый подвиг несчастлив для Силантьева: грабители схвачены, уличены в преступлении и засажены в тюрьму, в которой уже сидел "славный" Кулага, впрочем, в то время еще мало известный. Это была тюрьма Троицкого монастыря. Надо полагать, что здесь Силантьев познакомился с Кулагою, потому что семинарист, спасшись из тюрьмы, прежде всех соединяется с шайкою Кулаги. Силантьев и Кулага сидели в остроге один около трех лет, другой -- около четырех, до августа 1774 года. В это страшное для России время, когда Пугачев, опустошив восток и Поволжье, взял уже Казань, Пензу, Саратов и подвигался к югу, и когда все остроги, набитые арестантами, ждали своего освободителя в мнимом Петре III, Кулага и Силантьев вместе с прочими двадцатью пятью колодниками ушли из Троицкой тюрьмы. Беглецы пробрались на взморье. Всю зиму Кулага скрывается в урочище Бертюле, а Силантьев ниже этого урочища в высоких камышах.
   Весной 1775 года Силантьев и Кулага имели уже прочно организованную шайку. Атаман ее или батюшка -- Кулага. Товарищи его -- Тарабарин, юный Шумников, который с шестнадцати лет бродил по России, другой такой же юный разбойник Васильев и семинарист Силантьев. Это -- коноводы шайки. Шайка грабит Башмаковку и на "досчанике" (большая лодка) рыщет по Каспийскому взморью, грабит рыболовные ватаги, запасается оружием, порохом, паспортами, пересаживается в другие, добытые оружием лодки. На Болде, у взморья, шайка сталкивается с разъездною командою, начинается перестрелка, и "по той пальбе было сражение". Победа остается на стороне разбойников.
   После этой битвы и Кулага, и Силантьев пропадают надолго. Они рыщут по морю. Оставив море, они снова входят в Волгу и пробираются мимо Астрахани. Они плывут на своих лодках вверх, в "Русь". Уже осенью их ловят выше Царицына и отправляют на суд в Астрахань.
   Что было дальше с отважным семинаристом -- неизвестно. Поимка его и Кулаги составляла потом гордость и славу волжского войска.
   Одновременно с семинаристом Силантьевым действует еще более страшный семинарист, атаман Заметаев. Это была слишком крупная личность, чтобы, -- в видах наибольшего разъяснения степени участия, которое принимали семинаристы в народных движениях XVIII века, -- не напомнить читателям те наиболее выдающиеся факты из беспокойной жизни этого семинариста, которыми имя его сделалось достоянием истории.
   В 1773 году в Переяславле Залесском у тамошнего дьячка, неизвестно за какие вины, был забрит в рекруты сын, по имени Игнат. С Кизлярским полком он был командирован в Грузию, и с тех пор ничего не было слышно об этом семинаристе-рекруте.
   В это время над Россией прошла буря пугачевщины и, как казалось правительству, улеглась с казнью Пугачева. Везде, казалось, господствовала тишина после этой страшной бури, только Поволжье волновалось вспышками народных смут, которые раздувались такими личностями, как Кулага или семинарист Силантьев. Но вот весною, следовавшею за казнью Пугачева, юго-восточные окраины России, в которых еще ни народ, ни власти не успели отдохнуть и успокоиться после погрома пугачевщины, были взволнованы новою вестью, что в скором времени должна явиться какая-то новая страшная личность, которая опять поднимет на ноги все, что едва успело улечься, и опять юго-восточный край будет видеть пожары своих городов, опять польется кровь, как лилась она во время пугачевщины. Говорили, что придет какой-то Заметаев. В воображении народа, напуганного только что пережитыми им смутами, уже рисовалась эта страшная личность в виде метлы, которая все пометет и уничтожит, от которой ничто не спасется {Об этой Метле (Заметаеве) до сих пор по Поволжью ходят баснословные рассказы, о том, например, как он, переряженный женщиною, является к саратовскому коменданту и воеводе, грозит им смести их с лица земли; как комендант велит схватить эту женщину, но женщина оказывается сильнее солдат, оберегавших коменданта, и т. п.}. Загадочная метла является уже в фантастических образах и уже до появления своего становится чем-то легендарным, почти мифическим. Метла представляется даже в виде женщины, перед которой трепещут коменданты и воеводы. Нижнее Поволжье передает эту весть о Заметаеве северу, и толки о нем переходят в самые отдаленные провинции.
   Саратов, Симбирск, Астрахань, Енотаевск, Черный Яр, Черкасск, Царицын, Москва и Петербург пересылают и получают ордера, промемории, рапорты, указы, и во всех этих ордерах и промемориях, озаглавленных таинственным "по секрету", упоминается одно и то же загадочное имя Заметаева. Правительство озабочено этим именем. Слухи о неистовстве шаек понизовой вольницы растут и раздуваются в подробности, которым верить страшно. Народ и со страхом, и с новой вспыхнувшей в нем надеждой ждет чего-то, -- ждет, конечно, воли, довольства, хлеба, соли, безоброчного и безбарщинного существования, и все надежды вяжутся с именем Заметаева, которого никто не видал, но слухом о котором полны все кабаки и базары, и большие города, и бедные деревеньки.
   Граф Петр Панин, уже около года командовавший императорскими войсками, посланными для восстановления тишины в провинциях, потрясенных пугачевским бунтом, и Суворов, державший в руках ближайший рычаг управления войсками, растянутыми вдоль всего Поволжья, тревожно должны были следить за народной молвой о каком-то неведомом, но для всех страшном призраке Заметаева или Заметайлы, о котором никто даже не догадывался, что это простой семинарист, -- "с великим оскорблением" догадывались, что почти годичная гонка их за призраками, волновавшими народ, что вешание по всем городам коноводов этого волнения и несчастных жертв недоразумения, что, наконец, все их здание умиротворения края, в цемент которого замешано было так много человеческой крови, -- что все это может вновь рухнуть на тот же самый народ под обаянием имени какого-то семинариста.
   И вот в июне 1775 года, в те самые дни, когда через Царицын проезжал в богатом берлине с гайдуками и в богатом камзоле с золотом другой загадочный семинарист, "Петька" Казанский, в Москве печаталось и рассылалось по всей восточной и юго-восточной России объявление о "чудовище" Заметаеве, тоже семинаристе, только с более грозною популярностью.
   Вот это объявление, до сих пор нигде целиком не напечатанное и приводимое нами сполна, как драгоценный исторический документ для будущих историков русского народа.
   "Войск ее Императорского Величества от полного генерала и кавалера графа Панина. По всемилостивейшему от Ее Императорского Величества мне препоручению к пресечению минувшего народного возмущения, сделанного злодеем и самозванцем Пугачевым, восприявшим уже на московской площади за свои беззакония смертную казнь, и по высочайшему продолжению доверенности Ее Величества к моему наблюдению над доставленною победоносным ее оружием государственною от того смятения тишиною, по истинной моей всеподданнической к Ее Императорскому Величеству и к государству верности и усердию, примечал я с великой сердечной радостью, что народ, бывший от оного злодея в возмущении, восчувствуя изъявленное от самодержицы своей милосердие, пощадою по наказании самого того злодея всех оставших и самых винных преступников противу Ее Императорского Величества и противу своего отечества, изъявлял признание свое спокойным во всем повиновением подданнической должности к своей монархине и учрежденным от нее начальствам, но ныне с великим оскорблением услышал я, что между народом в некоторых местах разглашаются и рассева-ются плевелы таковые, якобы какой-то разбойник Заметаев проявится и будет производить новое народное разорение. Я должностью моею нахожу, по всеподданнической верности к Ее Императорскому Величеству и усердию к сынам единого со мною отечества, чрез сие объявить и увещевать, чтоб тому разглашению и подобным оному отнюдь никому не верить и не попускать народу вводить себя в новое какое-нибудь заблуждение, к новой себе погибели и к крайнему разорению, не веря никакому об оном разглашению, и запрещаю имя Заметаева и всякого другого подобного тому чудовища, к народному устрашению, произносить и употреблять, или упоминать. Если же кто дерзнет именем злодея Заметаева или каким другим возвещать новое в народе возмущение, с тем, конечно, приказано будет поступить в наказаниях и казни с равною законов государственных строгостью, как было от меня поступлено с возмутителями и сообщниками минувшего народного возмущения. Сочинено в Москве июня... дня, 1775 года. Граф Петр Панин".
   Так страшно было имя этого семинариста, против которого направлены были все расположенные в Поволжье войска. Из Симбирска Суворов, не стыдившийся померяться силами с дьячковским сыном, выслал секунд-майора Соловьева с отрядом, который должен был пройти до самой Астрахани нагорным берегом Волги и наблюдать за всем, что делалось на этой реке. Астраханский обер-комендант генерал Левин отряжал против семинариста свои отряды. Царицынский комендант Цыплетев высылал против него свои команды. Черноярский комендант Айдаров делал подобные же высылки отрядов. Бригадира Пиля с частью поволжской армии Суворов отрядил к Саратову для прикрытия от семинариста этой стороны Поволжья. Вся Волга от Симбирска до моря была заперта войсками. Казацкие отряды рыскали по степям, ища семинариста. Все линейные крепости и форпосты сторожили его. Отряды калмыцкого нерегулярного войска оберегали кумскую степь и границы ее с Поволжьем. Донское войско также ждало страшного семинариста.
   А семинарист был в это время в море. Он наезжал на взморье, разбивал отряды правительственного войска и опять удалялся в море.
   Это была в высшей степени энергическая личность. Обаяние его было так велико, что к нему в шайку шли купеческие дети, однодворцы и вообще не простая голытьба. Он писал прекрасно, бойким, смелым и твердым почерком, несмотря на то, что мы видим этот почерк под допросами, в которых он сам себе прописывал смертный приговор. Он подписывался двойной фамилией -- "Запрометов и Заметаев". В шайке его были все большею частью молодые люди. Суворов был в высшей степени заинтересован загадочною личностью этого семинариста и хотел знать мельчайшие подробности его подвигов, его наружность, оружие, которым он действовал, и, в особенности, интересовался разведать об "его дальновидном политическом злонамерении". Об уме и храбрости этого семинариста говорит и историк Суворова, Антинг {"Il était homme d'esprit et de courage" (Les Campagnes, par Anthihg, 1 v).}.
   Читатели, наверно, помнят из нашей монографии о Заметаеве, какая ужасная казнь постигла этого опасного семинариста {"Самозванцы и понизовая вольница", изд. журнала "Север", 1901 г. "Атаман Заметаев".}.
   

XIV

   Но значение семинаристов в истории народных движений XVIII века будет не вполне уяснено, если мы не укажем и на других известных нам поповичей и церковников, которых тайная и явная агитация поднимала народ против общественного спокойствия.
   Уже в самый год восшествия на престол императрицы Екатерины II один семинарист успел возмутить всю Казанскую губернию, оглашая эмансипацию крестьян. Эта сочиненная и провозглашенная семинаристом эмансипация едва не последовала на самом деле ровно за сто лет до великой эмансипации 19 февраля, последовавшей в XIX уже веке.
   Народная смута, подготовленная и возбужденная семинаристом за одиннадцать лет до Пугачева, имела такой ход.
   Осенью 1762 года в Казанской губернии по заводским деревням и другим селениям появился всемилостивейший манифест, последовавший 7 июля того года, то есть в тот именно день, когда последовал манифест о кончине императора Петра III "от прежестокой колики в геморроидическом припадке". Этот новый манифест возвещал также всей России, что, по кончине государя Петра Федоровича, на императорский престол вступила супруга его Екатерина Алексеевна. Затем, как выражается высочайший указ 14 ноября 1762 года, в манифест этот "внесены самые пасквильные речи". Пасквильность этих речей заключалась в следующем: "Которые-де в прежних годах отданы были во владение собственные ее императорского величества крестьяне архиереям и по разным монастырям и которые подписаны под заводы к разным компанейщикам для заводских работ, таковым отнюдь на оных заводах не работать и от тех заводов, как Осокина, так Демидова и Петра Шувалова, и быть по-прежнему ясашным", и "сверх-де оного другие вымышленные непристойности".
   Этот пасквильный манифест, как называет его сенат в высочайшем указе, быстро разошелся по губернии и произвел необычайное волнение в народе. В Казань пришли вести, что крестьяне, добыв копии с этого манифеста, "ездя по приписным к заводам жительствам и разглашая, возмущают как состоящих, так и не состоящих в противности приписных к заводам крестьян, чтобы заводских работ не исправлять, и в том утверждая подписками, желающих быть в работе бьют смертными побои и разоряют, и из жительства вон выгоняют".
   Вести эти принес в Казань крестьянин Казанского уезда Арской округи деревни Нижней-Тоймы, приписной к заводам действительного камергера графа Андрея Шувалова, Степан Азебаев. Он предъявил и списанную с пасквильного манифеста копию. Азебаев объявил, что копию эту он взял в Казани, "у тамошней решетки", у приписного к тем же заводам крестьянина деревни Кугубору Данилы Широкова, а Широков взял ее у пахотного солдата пригорода Калмыжа Ивана Ватажникова.
   Так как, по мнению казанских властей, сие дело заключало немалую важность, то, "дабы такое умышленное разглашение через самую строгость истреблено быть могло", тотчас же велено было отыскать Ватажникова и привести в Казань. Ватажников был сыскан и прислан в Казань.
   Между тем, пока производились розыски Ватажникова и сочинителя фальшивого манифеста, казанские власти немедленно отправили нарочных во все села, приписанные к заводам графа Шувалова, с тем, чтобы через этих нарочных "тех приписных жительств крестьянам о вышеписанной сочиненной фальшивой с манифеста копии публиковать, дабы оной отнюдь никто не верил, и заводские работы исправляли безостановочно, и противности и ослушаний никаких не чинили, и в том сотников и крестьян обязать подписками, а вышеписанных разглашателей и возмутителей, по той фальшивой копии крестьян сыскав, за караулом привесть в губернскую канцелярию".
   Но дело приняло уже такой серьезный оборот, и население до того было взволновано, что одними нарочными бунт не мог быть потушен. Требовались войска для усмирения непокорного народа. Возбужденное искомою волею, население явно высказывало, что оно и войск не боится.
   Нарочные возвратились и объявили, что они "в показанные жительства ездили, точию до тех жительств приписные к объявленным заводам крестьяне, для публикования о показанной фальшиво учиненной с манифеста копии и для взятия об оном, також и о бытии в послушании заводских работ подписок, в жительства не допустили и показанных разгласителей и возмутителей крестьян сыскивать не дали, и собравшись каждого жительства с дубьем и со всяким дреколием держали их запертых в избе под караулом, и уграживая разными словами, выслали из жительств вон, и при той высылке объявляли, что хотя бы-де губернская канцелярия и больше их команды прислать могла, то-де они такой губернской канцелярии слушать ни в чем не будут и данную означенным нарочно посланным инструкцию называли фальшивою, и тем учинились противны".
   Растерявшаяся губернская канцелярия спрашивала у сената, "что с таковыми противниками чинить и какие и ко отвращению оных вкоренившихся противностей способы употребить".
   Сенат, опубликовав во всеобщее известие высочайший указ о фальшивом манифесте, дал знать в Казань: "А что ж следует до разглашения приписными к заводам объявленного графа Шувалова крестьянами и выпущения списыванием тех копий, ездя по приписным к заводам жительствам и о чинении смертных побой и разорении, то дабы они от сего воздержались, вышеписанным фальшивым копиям не верили, и никаких бы противностей своим командам, також своевольств и озарничеств отнюдь не чинили, и поступили бы как верноподданническая должность требует, под опасением в противном случае неупустительного по законам истязания, и о том не токмо в тех их жительствах, но и во всем государстве публиковать печатными указами, о чем сим и публикуется" {Указы императрицы Екатерины Алексеевны с 28 июня 1762 по 1763 год. В Москве при сенате 1763, стр. 152--155.}.
   Но не скоро после этой вспышки могло быть усмирено и успокоено население. Оно первое откликнулось и на призыв Пугачева, объявившего, что он дает народу волю.
   Оказалось, что фальшивый манифест, наделавший столько шуму и причинивший немало тревоги правительству, а затем подготовивший население к окончательному разрыву с властями, сочинен был семинаристом, именно, дьячком села Красной Горки Свияжского Богородского монастыря, Иваном Козминым. Козмин сочинил этот манифест, когда за какую-то провинность содержался под караулом в казанской духовной консистории.
   Так подготовлялась одна из самых кровавых народных смут XVIII века, и семинаристы далеко не были чужды этой постепенной, систематической подготовке.
   Сейчас мы увидим, что те же семинаристы и вообще поповичи настойчиво и неуклонно преследовали свои цели как до пугачевщины, так и тогда, когда уже вся Россия после кровавых смут казалась на время успокоенною.
   В 1772 году в Царицыне и в войске донском вспыхнул бунт в пользу самозванца Богомолова. Самое деятельное участие к поднятию на бунт народа и местных войск принимает лицо духовного звания, поп, а впоследствии "распоп" Никифор Григорьев. Во время содержания самозванца под арестом, отец Никифор, бывший священником царицынской соборной церкви, чаще всех навещает таинственного арестанта и в праздник приносит ему просфору. Отец Никифор предупреждает часовых, стоявших на карауле у каземата, где был заключен самозванец, что ночью за городом будут бить тревогу и потому часовые "поберегли бы государя: хотят его отбить дубовские казаки, -- говорил он, -- а ваш бы караул был крепок... а я стараться буду сколько возможно". Отец Никифор ходит ночью по городу, по солдатским квартирам, и тайно предуведомляет солдат, что ночью у городских ворот будет тревога.
   Предсказания попа сбываются, и бунт вспыхивает. Предвидеть бунта никто не мог, кроме самого попа, которого поспешили арестовать как возмутителя.
   Когда арестованного попа ведут в полицейскую избу с караульными, чтобы заковать в железа, он вырывается из рук караульных и кричит к народу: "Братцы! Православный народ! Не выдайте!" Народ рассвирепел и, разобрав базарные шалаши и загороди, с дрекольем пошел на гауптвахту освобождать попа и самозванца. Последствия царицынского волнения и бунта в донских станицах должны быть известны читателям из нашей монографии о самозванце Богомолове.
   Поп Никифор расстрижен и переименован в "распопа". Мнимого Петра III -- Богомолова, его государственного секретаря Долотина, распопа Никифора и множество других лиц, принимавших участие в бунте, постигла жестокая казнь.
   Бунт в станицах войска донского во имя самозванца Богомолова произведен тоже семинаристом, малороссиянином Степаном Певчим, которого фамилия обличает происхождение этого агитатора.
   Певчий бывал в Царицыне во время содержания Богомолова под арестом и тайно бывал на аудиенции у мнимого императора. В первое свое представление мнимому царю он поднес ему "витушку" (витой хлеб) и тридцать копеек денег -- это подарок подданного русскому императору. Когда Певчий раскланивался с лже-императором, этот последний сказал: "Поклонись всей Пятиизбянской станице". Певчий явился в станицу и стал волновать ее странными речами о государе. Он кланялся от него станичному атаману и казакам. Атаман собрал станичный сход и требовал от стариков совета.
   -- Что нам государю послать денег? -- спрашивал атаман на сходе.
   -- Дать рубль, -- приговорили старики.
   Певчий отвез эти деньги самозванцу. В эту вторую аудиенцию у лже-императора Певчий нашел там одного линейного казака, который говорил самозванцу:
   -- Прислан я от нашего линейного сотника Егора, станицы Букановской.
   -- Я сотника Егора Букановского знаю, -- отвечал самозванец и приказал кланяться.
   -- Сотник приказал вам донесть, -- продолжал казак, -- что курьер из Питербурха приехал и стоит у него на хватере. Сказывал, из Питербурха идут четыре полка, которые на дороге объехал, для встречи вас, государя, и при них же четыре генерала.
   Самозванец показывал присутствующим свою грудь со знаками на теле в виде креста: "Как на грудях видишь, так на лбу и на плечах есть у меня". Певчий откланялся. Лжеимператор приказал ему благодарить и кланяться станичному атаману, старикам и казакам всей станицы.
   После этого свидания с самозванцем Певчий начал мутить свою станицу. Станичные власти приняли сторону таинственного арестанта, старики тоже все поколебались и поверили Певчему.
   Когда в Пятиизбянскую станицу приехал с секретным предписанием фурьер Ромашев, он не смел арестовать Пев-чаго -- так было велико его значение в станице.
   -- Я и вся наша станица обстоим как у его высокопревосходительства, так и у царицынского коменданта и у войскового атамана не под командою, -- говорил фурьеру станичный атаман, давая понять, что есть кто-то выше их, которому они подкомандны.
   А станичный писарь выразился: "Мы знаем, оного названца (мнимого Петра III) затем не выручают и хотят уморить, что ее императорское величество желает быть в супружестве за графом Орловым".
   Как бы то ни было, Певчий, как возмутитель, был взят, закован в кандалы и посажен на цепь. В Царицыне его постигла казнь вместе с прочими бунтовщиками {"Самозванцы и понизовая вольница", изд. журнала "Север", 1901 г.}.
   

XV

   В руках семинаристов, попов, поповичей и всяких церковников была, таким образом, громадная сила, о которой никто не подозревал ни в XVIII, ни в XIX веке, и силу эту они удержали в своих руках до настоящего времени, хотя проявления ее теперь уже не те, что были в XVIII столетии. Но об этом мы скажем в своем месте. Теперь же укажем еще на несколько известных нам поповичей XVIII века.
   Душою шайки одного из последних атаманов понизовой вольницы Максима Дегтяренка был тоже попович. Он даже носил фамилию Поповича, как знаменитый богатырь времен князя Владимира. Мы говорим об его соименнике, поволжском разбойнике, часто руководившем шайкою Дегтяренка, -- Алешке Поповиче.
   Когда Дегтяренко в качестве атамана завербовал в свою шайку (в 1781 году) Алешку Поповича, этот последний считался уже старым разбойником, имевшим свои тайные связи и тайных агентов. Алешка Попович, который показывался также и Бурыкиным, сам говорил о себе, что он "с Дону, чинит разбои, где тамо случится". Действительно, Алешка Попович знал все входы и выходы не только по Поволжью, но по Дону, по Медведице, по донским и медведицким станицам и по медведицко-бузулуцким и медведицко-бурлуцким степям, которые для шаек понизовой вольницы были почти то же, что "Черный шлях" для гайдамаков украинских.
   Алешка Попович является не только вожаком шайки, но и ее секретарем. Соображаясь с летами и наружностью товарищей, он пишет им паспорта. Пользуясь указаниями Алешки Поповича, шайка колесит по волжским и донским степям на огромные расстояния. Рекомендация Алешки Поповича дает разбойникам приют не только у пристанодержателей, но и у помещиков, как, например, у донского походного есаула Маневского, которому разбойники дарят "от своей артели денег пятнадцать рублев да две лошади". О шайке, в которой действует Алешка Попович, молва доходит от Дона до Саратова, от Саратова до Царицына. Шайка эта действует и за Волгой. В ней почти все такие же отчаянные головы, как Алешка Попович. Во время битвы с арестовавшими их командами разбойники, за неимением пуль, стреляют не только жеребьями, но и пуговицами.
   Наконец, "Алешку Поповича вместе с атаманом Дегтяренком и разбойником Мирошниковым, намеревавшимися пробраться на "гетманщину", казаки схватили на бузулуцких хуторах.
   Алешка Попович до конца жизни выдержал свой характер и неподатливую волю. В то время, когда на суде даже атаман Дегтяренко под пытками сознался в своих деяниях, Алешка Попович ни в чем не сознался даже под пытками {"Самозванцы и понизовая вольница", изд. журнала "Север", 1901 г.}.
   В истории самого последнего известного нам самозванца Ханина, явившегося в Поволжье уже через пять лет после казни Пугачева, тоже является не последним деятелем семинарист, только вместе со своим отцом, священником села Вязовки.
   Этот семинарист вместе с отцом и крестьянами первые приезжали в Морец к Прохоровой, своею красотою пленившей последнего лже-Петра III, и звали эту девушку с собой, говоря: "Поедем с нами к Петру Федоровичу (мнимому государю): тебе жить будет не худо".
   Они первые пропагандировали во имя этого самозванца. Они, похитив дочь у Прохорова, с тем, чтобы сделать ее императрицей, утешали отца: "Не плачь, мы отвезли ее в хорошее место, к большому боярину Петру Федоровичу". Как видно, пропаганда, в которой участвовал вязовский семинарист с отцом, принимала было широкие размеры, если б обольщенная самозванцем девушка, которую Ханин обещал сделать императрицей, не разрушила заговора своим признанием. Заговор этот связывал в одно общее дело и Великую, и Малую Россию. Тут делались планы на участие в общем мятеже и уральского войска (оно уже в то время называлось уральским, а не яицким), и Запорожской Сечи. Уральское войско должно было идти в Малороссию и побудить к восстанию Сечь Запорожскую, которой в то время русское правительство уже подрезывало крылья. Солдаты тоже обещали помощь общему делу, кроме своих командиров. Заговорщики мечтали соединенными силами идти прямо на Москву и взять ее. Затем идти на Петербург и тоже взять. Русская армия должна была идти за ними. В голове их бродили планы чуть ли не шире и отважнее планов Пугачева. Они надеялись, что возьмут "ее императорское величество под свою власть и, сковав, посадят в заточение, а знатных всех особ истребят на смерть".
   Везде одна и та же безумная мысль!
   Но какую роль в исполнении этих дерзких планов думал играть семинарист с отцом? Верили ли они тому, во имя чего вели агитацию, и верили ли даже в сбыточность своих безумных речей? Этого нам не говорят немые документы прошлого, а сами виновники событий не открыли своим судьям и палачам своих тайных чаяний и надежд {"Самозванцы и понизовая вольница", изд. журнала "Север", 1901 г.}.
   Вместе с семинаристами и вообще с поповичами, факторами силы, враждебной существовавшему порядку, являются иногда и не юноши, а уже пожилое духовенство, попы, дьяконы, дьячки и монахи.
   Атаману Гавриле Букову и другим разбойникам, которых напрасно ищет правительство через своих агентов и разъездные команды, дает приют монах Лев, в лесу, на своем уединенном пчельнике, в березовских казацких юртах на Медведице {"Самозванцы и понизовая вольница", изд. журнала "Север", 1901 г.}.
   В Дубовке соборный священник Николаев находится в близких отношениях с шайкою атамана Братина и Зубакина. Он берет разбойников к себе на квартиру, кормит их, позволяет им продавать у себя награбленную "пажить", берет с них деньги, расписывается за них, когда с разбойниками входят в сделку власти дубовского войска, войсковой атаман Василий Персидский и брат его Федор Персидский, а также войсковой старшина Савельев и войсковой дьяк Криулин {Там же.}.
   Секунд-майор Циммерман, посланный князем Потемкиным с отрядом драгун для истребления шайки атамана Брагина, успел захватить 86 разбойников, в числе которых было три попа, три церковника и один дьякон. Таким образом, в шайках понизовой вольницы духовенство составляло 9 процентов.
   Мы не говорим о пугачевщине, когда духовенство всех мятежных провинций пошло за Пугачевым, как за своим законным государем. Самозванца везде встречал и провожал звон церковных колоколов. Церкви открывали царские врата, чтобы Пугачев мог свободно проходить до престола, как помазанник. Редкие из духовенства противились мятежу или бежали при приближении войск Пугачева. Зато молодежь, дьячки и семинаристы охотно шли в его войско, поступали в ряды конницы самозванца.
   

XVI

   Всматриваясь в проявление деятельности семинаристов как факторов силы центробежной в истории нашего государства, мы находим, что деятельность эта обнаружилась в различных сферах, хотя стремления их во всех этих сферах имели общую исходную точку -- подрыв существовавших тогда принципов.
   Императрица Екатерина II через пять дней по вступлении своем на престол огласила знаменитый манифест "о усмирении помещиковых крестьян". В этом манифесте императрица предъявила всей России главные принципы государственности, служение которым она вменяет в непременную обязанность своим подданным.
   "По восшествии нашем на всероссийский императорский престол, уведомились мы, -- говорит она в этом манифесте, -- к большому нашему неудовольствию, что некоторых помещиков крестьяне, будучи прельщены и ослеплены рассеянными от непотребных людей ложными слухами, отложились от должного помещикам своим повиновения, а потому и далее поступили на многие своевольства и продерзости".
   Вслед затем императрица совершенно уверенно прибавляет: "Мы твердо уверены, что такие ложные слухи скоро сами собой истребятся, и ослепленные оными крестьяне, увидев, что от легкомыслия впали в тяжкое преступление, тотчас о том раскаются и стараться будут безмолвным отныне повиновением своим помещикам заслужить себе прощение".
   Тут императрица оглашает главные принципы государственности, которые заключаются в следующем: "Понеже благосостояние государства согласно божеским и всенародным узаконениям требует, чтоб все и каждый при своих благонажитых имениях и правостях сохраняем был, так как и напротив того, чтоб никто не выступал из пределов своего звания и должности, то и намерены мы помещиков при их имениях и владениях ненарушимо сохранять, а крестьян в должном им повиновении содержать" {Указы Имп. Екат. Ал. 7--8.}.
   Едва этот манифест с его принципами государственности был оглашен по России, как семинаристы, вроде Козмина из Красной Горки, сочиняют контр-манифест и пускают его в народ. В этих прокламациях, носящих, по силе того времени, название манифеста, говорят крестьянам, чтоб они не повиновались помещикам и отказались от всяких обязательных работ и барщины. Народ читает или слушает эти ложные манифесты, и принципы государственности там и сям колеблются, пока народ не заставляют поверить в неизбежность повиновения этим принципам и в нелепость ложных манифестов.
   Эта борьба и колебание принципов государственности продолжается около десяти лет, и семинаристы не чужды этой борьбе, как люди, раньше крестьян имевшие возможность прийти к убеждению, "что выступать из пределов своего звания и должности" не противно законам божеским и человеческим.
   Затем, когда ложные манифесты не помогли и борьба против государственных принципов не дала победы противникам этих принципов, вместо ложных манифестов начали являться уже ложные императоры, как более верное средство для успеха борьбы со сказанными принципами и их применением.
   Семинаристы и тут являются не последними факторами силы противоправительственной: семинаристы в коннице и в пехоте Пугачева, Певчий и распоп Никифор, пропагандисты во имя самозванца Богомолова, вязовский семинарист с отцом, сватающие красивую крестьянскую девушку Прохорову за лже-императора Ханина, семинарист Петька Казанский, разъезжающий в берлинах, таскающий кули на барки, бурлакующий на Волге и в то же время подготовляющий народ к пришествию второго Пугачева -- вот известные нам факторы этой силы из семинаристов.
   Далее, семинаристы являются атаманами шаек понизовой вольницы и разбойниками: сын казанского протопопа Силантьев, "важнейший разбойнический атаман" Заметаев, соборный дьякон Никитин из Тобольска, Алешка Попович с Дону и т. п.
   Наконец, когда ни составление ложных манифестов и возмущение ими крестьян, ни агитация именем ложных императоров и бунты самозванцев, ни руководство понизовою вольницею -- ничто не помогло ниспровержению принципов, против которых воевали силы центробежные, семинаристы идут на последний и крайний риск -- на соединение сил Великой России с силами центробежными Малой России, Поволжья с Поднепровьем, понизовой вольницы и казачеств с Запорожьем и гайдамачиной.
   Но и тут борьба оказалась неравною. Запорожская Сечь уничтожена. Поднепровье и Поволжье постоянно заселялись и цивилизовались, как на Днепре, так и на Волге развивалась богатая торговля, города росли и богатели, население обращалось к труду, по городам открыты училища, а потом гимназии, университеты (в Казани и Киеве), духовные академии (тоже в Казани и Киеве), семинарии. Населению Поволжья и Поднепровья, а с тем вместе и семинаристам открылись новые поприща для деятельности и возможность "выступать из пределов своего звания и должности".
   С тех пор Поволжье и Поднепровье давало и дает лучших деятелей мысли как в среде служебной, так ученой и литературной, и поволжские семинаристы, когда-то бывшие атаманами понизовой вольницы, занимают нынче не редко самые почетные места в ряду лучших деятелей. Имена многих из таких семинаристов известны всей России.
   

XVII

   Причины явления, о котором мы говорим и которым XVIII столетие резко отличается от всех других столетий, лежали в самой основе неудачно сложившейся общественной жизни нашего отечества. Совокупность условий этой жизни была такова, что из некоторых сфер русского общества и в особенности из среды духовенства как бы силою выдавливались единицы, которые, чувствуя это давление со всех сторон и сознавая безвыходность своего положения, искали какого бы то ни было для себя исхода, и, не находя его, или погибали, если не имели в себе достаточного запаса сил для борьбы с жизнью и с повседневною нуждою, или примыкали к силам, враждебным существовавшему порядку вещей, и становились деятельными факторами их, особенно если обладали достаточною энергиею. Между этими, если можно так выразиться, общественными выкидышами было не мало даровитых личностей, и вот избыток этих сил шел иногда на дело злое, не оправдываемое никакими разумными и благовидными целями.
   В XVIII веке положение русского духовенства было незавидное. XVIII век представляет то замечательное в истории России явление, что умножение числа церквей и приходов весьма заметно приостановилось. Набожность и любовь к церковному благолепию, а равно ревность к умножению числа церквей, которыми отличалось русское общество допетровской Руси, сменились другим настроением в большинстве русского общества. Благолепие церквей сменилось общественною роскошью, особенно в высших, бывших боярских сферах. Набожность уступила место нахлынувшему с запада религиозному индифферентизму. Уже Петр Первый переливал церковные колокола на пушки, а если после Петра и не делалось этого, то с тем вместе и не особенно заботились о литье новых колоколов, когда медь нужна была на пушки.
   Но приостановка в построении новых церквей и открытии новых церковных приходов не остановила увеличения путем естественного нарождения людей духовного чина. Духовенство продолжало увеличиваться в числе, и семинаристы, нарождавшиеся далеко не пропорционально увеличению числа церквей, приходов, а следовательно, и мест, не редко оставались не при чем и должны были вне сферы своего сословия искать себе деятельности, а часто и куска хлеба.
   Ко второй половине XVIII века оказалось уже слишком много семинаристов и вообще церковников "не у дел", без мест, нередко без куска хлеба. Другие сферы деятельности для этих людей были закрыты, и оставалось или рекрутство, или батрачество, или бурлачество на Волге. Но все эти три рода деятельности непривлекательны. Между тем казенная служба, бюрократическая деятельность, которая в XIX столетии поглощает так много свободных сил и избытка из среды духовенства, в то время была недоступна для семинариста.
   В настоящее время попович, дьяконов и дьячков сын идет в писцы, если не достоин занять лучшее место, пробирается нередко пешком в университет, в медицинскую академию, в технологический институт, в земледельческую школу и потом пробивает себе, иногда путем больших лишений и мук, дорогу к полезной деятельности, к безбедному существованию, нередко к славе, к власти, к богатству. Нынешним семинаристам сравнительно легче жить, потому что есть возможность выбиться, а в XVIII веке и выбиться нельзя было. Образование в духовных училищах было скудное и слишком одностороннее, ни к чему в практической жизни не пригодное, не применимое. Светских училищ, где бы могли учиться семинаристы, почти не существовало -- не было ни гимназий в провинциях, ни университетов в столицах.
   И вот менее способные личности из семинаристов XVIII века, менее даровитые, пробивались кое-как всю жизнь, если не устраивались в сфере, присущей им по рождению, или шли в батраки, в бурлаки. Люди же с большим запасом сил, натуры беспокойные, деятельные, не могли мириться ни с инертною и обидною жизнью бурлака, ни с зависимым положением наемного рабочего и шли на дело смелое, рискованное, которое приводило их к разрыву всяких общественных связей, а потом к преступлению, вело на виселицу, под кнут, в Нерчинск. Такими были Заметаев, Силантьев, Алешка Попович, Петька Казанский.
   Ввиду этих явлений, правительственные власти XVIII столетия, полагая видеть источник зла не там, откуда зло в действительности исходило, высылали против семинаристов и руководимых ими шаек понизовой вольницы разъездные команды, иногда целые войска. Но войска не уничтожали зла, которое коренилось глубоко в самой почве, а не на Волге, не в приволжских степях. Ловили и казнили одних возмутителей общественного спокойствия и вместо них являлись другие, более беспокойные и более опасные, потому что условия жизни не изменялись.
   С этими условиями жизни Россия вступила и в XIX столетие. Вступили в XIX столетие и Заметаевы, только под другими именами и под другою наружностью.
   Наконец, XIX столетие начало ломать отжившие порядки и давать больше простора для человеческой деятельности. Семинаристы уже дали России Сперанского. Избыток духовного сословия шел на государственную службу, в гимназии, в университеты. Семинаристам отдаленного Поволжья было где учиться и пробовать свои силы, начиная от астраханской, саратовской и симбирской гимназий и кончая казанским, московским и петербургским университетами и медицинскими академиями. Поволжье богатело, и вместе с тем росли и его умственные силы. В настоящее время некогда дикое разбойничье Поволжье окончательно преобразовалось и становится гордостью и славой России не только производительностью сил почвенных, но и сил умственных. Если же в последние годы на поволжскую молодежь, в том числе и на семинаристов, легла тень обвинения в том, что в их действиях проявилась как бы историческая, унаследованная от XVIII века реакция рядовому ходу общественной жизни, то явление это опять-таки обусловливается суммою всех общественных явлений последних лет. Надо заметить, что последние университетские беспорядки исходили преимущественно от семинаристов, т. е. от людей, наименее обеспеченных в жизни.
   

XVIII

   Народное движение 1776 года, возбужденное главным образом разглашениями Казанского, не было, по-видимому, усмирено вполне, хотя и не превратилось в общий мятеж, как того можно было опасаться при том настроении умов, в котором находилось тогда население всего нижнего Поволжья, особенно когда с одной стороны поднимались калмыки, с другой -- русские селения начали выгонять разъездные команды, киргиз-кайсаки держали в страхе все Заволжье, и, наконец, сильно волновалась молодая партия волжского войска.
   Казанскому, как и Заметаеву, не удалось произвести "новое народное разорение", как выражалось правительство, хотя Казанский и Заметаев, по-видимому, имели ввиду не народное разорение, а только поднятие народных масс для достижения задуманных ими целей. Но они все-таки сделали свое дело: и тот и другой, хотя короткое время имели в руках власть, деньги, вели народ куда хотели, и не прошли бесследно.
   Много народа замешано было в смуту, возбужденную Казанским. В Царицын свозили бунтовщиков из разных мест -- волжских казаков из Дубовки, в том числе беспокойного Мечникова, крестьян из села Добринки, калмыков из их улуса. Партия бунтовавших бурлаков также была пригнана в Царицын. Во главе этой партии стоял бывший гайдамак Толока.
   Толоку, как агитатора и продерзливого, засадили при гауптвахте, где уже содержался разбойник Топоров. Прочих же колодников -- Мечникова, нескольких калмыков и добринских крестьян с бурлаками заключили у Предтеченских ворот и на другой день на канате отправили по городу для сбора милостыни, что было в обычаях того времени. Только Толоку и Топорова не решались выпустить из заключения и отпускали им на содержание по две копейки ассигнациями в сутки.
   Это было уже осенью. Арестантов не допрашивали в Царицыне, потому что из Астрахани пришел ордер, чтобы всех колодников отправить туда за крепким и "значительным" караулом. В Астрахани должны были идти окончательные допросы. О Казанском тоже спрашивали из Астрахани: "Оной злу причинитель, именуемый Дмитриевский попович, сыскан ли?"
   Но Казанского пока нигде не находили.
   Наконец, всех этих колодников, замешанных в последнюю народную смуту, отправили в Астрахань. Офицеру, командовавшему отрядом, который наряжен был для сопровождения преступников в Астрахань, дано было особое наставление, в котором, между прочим, говорилось:
   1. Всех арестантов принять с гауптвахты и из тюрьмы, заклепав в колодки, а Толоку и Топорова, заковав в ручные и ножные кандалы с колодками и посадив на подводы, следовать до Астрахани "с осторожностью и всем быть надлежаще вооруженным".
   2. Находясь в пути "для ночлегу избирать способные места, окружив колодников конвоем, не допуская не только видеть посторонним и разговаривать с конвойными, но никто б не знал, кто такие те под стражею у вас находятся, что и конвойным накрепко подтвердить, дабы о ложном эхе не только не разглашали, но и на вопросы б посторонним ничего не отвечали".
   3. "Ночным временем всех колодников класть в одно место, ставить два притона воинских, и тем соблюдать их, а равно и весь свой лагерь; в случае ж ненастного времени, становиться, по отводу, в избах, выслав хозяев, с осторожностью, не допуская к окнам никого посторонних.
   4. Запирая оных колодников в избы или землянки, в ночное время без огня не оставлять, требуя жиру или лучины.
   5. Если на пути от разбойников, там шатающихся, последует нападение к выручке колодников, таковых оставив под конвоем, оных нападателей ловить и в смерть убивать без всякого опасения".
   6. На пути, в других городах, как, например, в Черном Яру, при смене конвоя свежею командою, "наблюдать, как новый конвой сбираться будет, то б сбирались во отдалении, и по собрании, одним вступить, а другим той же минуты, не вступая ни в какие разговоры, выступить, чрез что и конвойные не могут знать, какие те колодники, дабы тем меньше опасаться разглашения о ложном эхе".
   Мало того, за всякое упущение в дороге конвойному офицеру грозили жестоким наказанием и даже смертною казнью. Офицер не должен был "ни на минуту" отлучаться от конвоя. "А если паче чаяния, -- говорилось в наставлении, -- что пренебрежено будет, и колодникам упуск или вред последует, то за таковое нерадение и жизнью ответствовать будете".
   Так напуганы были власти всеми предшествовавшими народными смутами!
   Впрочем, в распоряжении властей проявлялись заботы даже и об арестантах, как о людях. Подобно тому, как за год перед этим велено было оберегать дорогой Заметаева, когда его, уже битого семьюдесятью ударами кнута в Царицыне и Саратове, везли в Астрахань, чтоб там опять наказывать кнутом, так точно велено было оберегать и этих арестантов.
   "Оглавленных колодников везти с поспешностью, хранить и призирать от стужи и случающейся осенней мокроты, чтоб оттого в болезни не впадали, от ненастья брать у конвойных епанчи или также и шубами накрывать и одевать, а в случае смерти умерших не бросать, но зарывать в землю" {Заметим кстати, что когда везли Заметаева, то принимались еще большие предосторожности. В наставлении, данном сопровождавшему его конвойному офицеру, сказано было: "В случае смерти, умерших зарывать в землю, кроме Заметаева. ибо его и мертвого надлежит доставить к команде".}.
   Что сталось с этими арестантами в Астрахани, какая казнь постигла этих участников народной смуты и что правительство узнало нового из допросов -- этих сведений нет в имеющихся у нас документах старого царицынского архива.
   Найден ли был главный виновник этой смуты, семинарист Казанский, также неизвестно.
   В заключение мы должны сказать, что историк нашего времени, в силу честных побуждений столько же своего сердца, сколько и рассудка, относясь с глубоким сочувствием к судьбам русского народа, выразившимся в его исторической жизни, не может не прийти к непоколебимому убеждению, что русский народ уже пережил тяжелую пору брожения стихийных сил -- брожения, сказавшегося в массовых движениях пугачевщины, гайдамачины и понизовой вольницы, и что все эти стихийные силы, сообразно удельному весу каждой, уложившись в своих естественных границах, вместо безобразных факторов силы центробежной, каковы Пугачев, семинаристы Заметаевы, Силантьевы, Алешки Поповичи, Петьки Казанские и проч., выделяют ныне из своей среды честных и полезных общественных деятелей и хотя из тех же семинаристов, но уже как факторов силы государственно-центростремительной, почетные имена коих мы не перечисляем здесь потому, что они известны всей России и с честью перейдут в историю нашего отечества.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru