Мордовцев Даниил Лукич
Последний исторический шпынь

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   
   Мордовцев Д. Л. Собрание сочинений: В 14 т. Т. 6.
   M.: TEPPA, 1996. (Библиотека исторической прозы).
   

Последний исторический шпынь

   

I

   Есть исторические личности, которые всего менее могут подходить под широкое определение "исторических деятелей", но которые, выражая собою более отрицательные, чем положительные стороны и стремления данной эпохи, всею своею жизнью представляют живой пример примирения этих крайностей эпохи, так сказать, нравственный баланс исторического актива и пассива своего времени. Характеры, по самой природе своей отрицательные, они являются живою сатирою своего века в известной среде, но не тою жесткою и беспощадною сатирою, доходившею иногда до фанатизма и изуверства, рельефные примеры которой представляют нам юродивые в нашей древней исторической жизни, и не тою, факты которой впоследствии являются нам в лице сатириков-писателей, а сатирою самой жизни, сатирою, стирающею шероховатости известных исторических явлений и примиряющею нас до некоторой степени с их грубым реализмом.
   К таким личностям в русской истории XVIII века принадлежит знаменитый обер-шталмейстер двора императрицы Екатерины II Лев Александрович Нарышкин.
   Около сорока пяти лет он находился при этой государыне, находился буквально безотлучно. Екатерина II славилась умением узнавать людей и давать им верную, всегда практически-приложимую оценку. Вся слава ее продолжительного царствования отчасти покоится на плечах сотрудников ее государственной деятельности и ее поклонников в России и вне России, которых она умела находить с такою редкою безошибочностью. И эта-то даровитая женщина, всю свою жизнь изучавшая людей во всех сферах их разнообразной деятельности, понимавшая Вольтера и Дидро, отводившая соответственное место Бибикову и Суворову, Потемкину и Дашковой, уже на старости лет так характеризует своего приближенного, своего неразлучного спутника, собеседника и товарища во всех ее путешествиях, Льва Александровича Нарышкина, которому тогда тоже уже было за 50 лет: "Это был человек самый странный, какого когда-либо я знала, -- говорит императрица, вспоминая молодость и всю жизнь Нарышкина. -- Никто не заставлял меня так смеяться, как он. Это был шут до мозга костей, и если бы он не родился богатым, то мог бы жить и наживать деньги своим необыкновенным комическим талантом. Он был вовсе не глуп, многому наслышался, но все слышанное чрезвычайно оригинально располагалось в голове его. Он мог распространяться в рассуждениях обо всякой науке и обо всяком искусстве как ему вздумается, употреблял технические термины, говорил непрерывно четверть часа и более, но ни он сам, ни его слушатели не понимали ни слова из его речи, хотя она текла как по маслу, и обыкновенно это оканчивалось тем, что все общество разражалось смехом. Так, например, он говорил про историю, что не любит истории, в которой есть истории, и что для того, чтобы история была хороша, надо, чтобы в ней не было историй, но что, впрочем, история произошла от Феба. Он также бывал неподражаем, когда принимался говорить о политике: самые серьезные люди не могли удержаться от смеха. Он говорил еще, что хорошо написанные комедии большей частью скучны".
   Это говорилось после 1783 года, когда способности Нарышкина как деятеля и наклонности как человека в течение пятидесятилетней жизни должны были высказаться всесторонне. Следовательно, в словах Екатерины читается полная характеристика человека, воспитавшегося в знаменитой "стае Екатерининских орлов" и сохранившего в себе врожденные качества птицы иной породы.
   Лев Нарышкин принадлежал к тому знатному русскому роду, который считался не только историческим, но и кровным родством с царями и которого члены всегда имели возможность проявить свои государственные дарования, идя рука об руку с властителями Русской земли. Родился он в 1733 году, 26 февраля, когда петровские традиции переживали ломку в умах и руках людей новой школы и когда руководящая нить государственной жизни, выскользнувшая из мертвых, мозолистых рук Петра, по-видимому, перервалась. Отец Льва Нарышкина был Александр Львович, действительный тайный советник.
   Придворная карьера молодого Льва Нарышкина начинается с сентября 1751 года, когда он назначен был камер-юнкером к Екатерине, тогда еще великой княгине. Нарышкину в это время было всего только восемнадцать лет. Как мальчик, он таким и проявляется в новой придворной обстановке: это мальчик живой, остроумный и при том большой оригинал. Таким рисует его и Екатерина в первые дни знакомства с ним, таким он дожил и до гробовой доски, по пословице: "какой в колыбельке, такой в могилке". Самая прекрасная черта, замечаемая в Нарышкине, -- черта, которая является каким-то анахронизмом в придворной атмосфере того века, которая, если можно так выразиться, составляет отрадный диссонанс в общем гаме жизни, -- это отсутствие в нем интриги. Он ни у кого не становится на дороге, никому не копает яму, ни у кого не вырывает из рук ни лакомого куска, ни лакомой власти, хотя мог бы захватить самый большой кусок, утопить многих, по головам других взобраться очень высоко. Он доволен своей ролью и никому не завидует -- его шутка скользит над всеми шероховатостями и никому не делает зла. С этой стороны Нарышкин является положительно симпатичною личностью среди повального, до циничности доходящего эгоизма.
   Императрица сама является биографом молодой жизни Нарышкина, она же не забывает его и в пожилых летах, и в старости. Воспользуемся же указаниями такого компетентного биографа и такого опытного историка, как Екатерина, для определения нравственной и общественной физиономии Нарышкина. Метко очертив своего юного камер-юнкера теми немногими штрихами, которые мы привели выше, Екатерина, в другом месте, объясняет то положение, которое занимал молоденький Нарышкин у нее при дворе и как он держал себя в придворной обстановке. Описывая жизнь так называемого "малого двора" и знакомя с личностями, составлявшими этот "малый двор", Екатерина особенно часто останавливается на Чоглоковых, состоявших в качестве попечителей и регуляторов жизни "малого двора", на камергере Сергее Салтыкове и на друге его, молодом Нарышкине. "Салтыкова, -- говорит Екатерина, -- всегда можно было встретить с Львом Нарышкиным, всех забавлявшим своими странностями, о которых я выше говорила подробно"... Нарышкин слыл просто чудаком, и ему не придавали никакого значения. Так как жизнь "малого двора" отличалась однообразием, то придворная молодежь, вроде Салтыкова и Нарышкина, изыскивала все средства, чтобы повеселиться, и, несмотря на бдительность Чоглокова, успешно, разными хитростями достигала своих невинных целей. Салтыков и Нарышкин умели усыпить бдительность сурового аргуса следующим образом: чтобы отвлечь Чоглокова, Салтыков успел возбудить в нем страсть к стихотворству, и хотя стихи его, по свидетельству самой императрицы, "лишены были всякого человеческого смысла", однако, молодежь показывала вид, что восхищается ими, а Нарышкин клал эту поэзию на музыку и распевал созидаемые Чоглоковым песни вместе с самим их автором. Молодежи таким образом было весело, и каждый занимался тем, что ему нравилось. Конечно, повесам иногда доставалось за это от кого следует, но молодость брала свое -- и шалости повторялись. Так, однажды от "большого двора" был сделан небольшой выговор в лице г-жи Чоглоковой, отнесенный к "малому двору", за то, что молодежь ведет себя не совсем прилично, при этом сам Чоглоков назван был "ночным колпаком", который позволяет собою распоряжаться "соплякам" -- этот нелестный эпитет относился, главным образом, к Нарышкину и к Салтыкову. "Не прошло суток, -- замечает по этому случаю Екатерина, -- как все это было пересказано доверенным лицам, по поводу выражений "сопляки", сопляки утерлись и держали между собою тайный совет, на котором было положено, чтобы точнейшим образом была исполнена воля ее величества (императрицы Елизаветы Петровны), чтобы Сергей Салтыков и Лев Нарышкин притворились, будто получили строгий нагоняй от Чоглокова (тот, по всему вероятию, -- добавляет Екатерина, -- даже и не знал об этом), и чтобы они оба, для прекращения ходивших слухов, недели на три или на месяц удалились к своим родственникам с целью будто бы навестить их во время болезни. Так и было сделано, и на другой день Салтыков с Нарышкиным отправились в изгнание к своим семьям на целый месяц".
   Следя за заметками Екатерины относительно Льва Нарышкина, мы еще более убеждаемся, что нарисованная ею характеристика этого человека чрезвычайно метка. Шутка, шалость, легкая ирония, дурачество -- вот та сфера, которою окружена была вся жизнь Нарышкина, особенно в молодости. Нередко ему доставалось за эти дурачества, но он снова возвращался к ним, меняя только их форму. Екатерина рассказывает, как она однажды собственноручно наказала за шалость своего молодого камер-юнкера. "Однажды, -- говорит она, -- я застала его в своем кабинете: он разлегся на диване и распевал какую-то песню, в которой не было человеческого смысла; видя такую невежливость, я тотчас вышла из кабинета, заперла за собою дверь и отправилась к его невестке (Анне Никитичне, урожд. Румянцевой, надо полагать), которой сказала, что непременно следует достать порядочный пучок крапивы, высечь этого человека за его сумасбродное поведение и выучить его уважать нас. Нарышкина охотно согласилась, мы велели принести розог, обвязанных крапивою, взяли с собою одну из моих женщин, вдову Татьяну Юрьевну, и все три пошли в мой кабинет. Нарышкин лежал на прежнем месте и во все горло распевал свою песню. Увидев нас, он хотел убежать, но мы успели настрекать ему руки и лицо, так что он дня два или три должен был оставаться в своей комнате, не смея даже никому сказывать, что с ним случилось, потому что мы его уверили, что при малейшей его невежливости, при малейшей неприятности, которую он нам сделает, мы возобновим наше наказание, так как иначе с ним не было никаких средств. Мы все это делали как будто шутя и вовсе без злобы, но тем не менее проучили Нарышкина, по крайней мере он сделался тише прежнего".
   Едва ли, впрочем, подобные уроки могли быть внушительны для такой личности, как Нарышкин. Это значило бы перевоспитывать человека в основных чертах его характера, а подобное перевоспитание менее чем полудостижимо: Нарышкина не могли перевоспитывать никакие обстоятельства, в продолжение трех царствований, в трех разных придворных сферах, он оставался все тем же, каким первый раз попал ко двору. Это был своего рода цельный характер, и надеемся, что весь последующий очерк его жизни подтвердит это положение, а равно заключение самой Екатерины относительно характера этой личности. Упоминая о нем по поводу концертов, бывших при дворе великого князя Петра Федоровича, и о лицах, постоянно присутствовавших на этих концертах, Екатерина замечает: "Лев Нарышкин с каждым днем больше дурачился. Все считали его пустым человеком, чем он и действительно был". По обыкновению, он беспрестанно перебегал из комнат великого князя на половину его супруги и нигде не оставался подолгу. Но и тут он прибегал к разным выходкам. Подходя к дверям кабинета великой княгини, он обыкновенно начинал мяукать по-кошачьи, и если ему отвечали, то это значило, что он мог входить в кабинет. Но эти дурачества не всегда были бесцельны. С помощью их он иногда оказывал услуги там, где в этих услугах нуждались, и эти услуги не всегда были шаловливого свойства, а доказывали его такт и искреннюю преданность своей будущей императрице. Так, Екатерина рассказывает, что в конце 1755 года Нарышкин помог ей составить интимный кружок из близких ей лиц, и в этом кружке время проводилось очень весело и назидательно. Вечером 17 декабря, рассказывает Екатерина, она услыхала у своих дверей мяукание и, догадавшись, что это -- Нарышкин, впустила его к себе. Оказалось, что он пришел с поклоном от своей невестки Анны Никитичны, которая была не совсем здорова.
   -- Но вам следует проведать ее, -- сказал он великой княгине.
   -- Мне самой хотелось бы этого, -- отвечала Екатерина, -- но вы знаете, что я не могу выйти из дому без позволения, и мне ни за что не позволят навестить ее.
   -- Я вас проведу, -- сказал Нарышкин.
   -- С ума вы сошли! -- возразила Екатерина. -- Как мне идти с вами! Вас посадят за это в крепость, а мне будут Бог знает какие неприятности.
   Но Нарышкин настаивал на своем.
   -- И! -- сказал он. -- Никто не узнает.
   -- Как так? -- спросила великая княгиня.
   -- Я приду за вами через час или через два, великий князь пойдет ужинать и просидит за столом до полуночи, а потом уйдет спать. Для большей предосторожности оденьтесь по-мужски, и мы пойдем вместе к Анне Никитичне.
   "Его предложение начало соблазнять меня, -- говорит по этому случаю Екатерина. -- Я целые дни просиживала у себя в комнате за книгами, без всякого общества. Наконец, чем дальше спорила я с ним об этом похождении, в сущности, нелепом, и на которое сначала я не хотела согласиться, тем более оно казалось мне возможным. Отчего, решила я, не доставить себе несколько часов развлечения и удовольствия. Нарышкин ушел. Я кликнула моего калмыка-парикмахера и приказала принести мужское платье и все, что нужно для мужского наряда, сказавши, что кому-то хочу подарить его. Калмык этот не отличался разговорчивостью, с ним гораздо труднее было завести речь, чем других заставить молчать. Он в ту же минуту исполнил мое приказание и принес все, что было мне нужно. Я притворилась, что у меня болит голова, и сказала что поэтому раньше лягу спать; только что Владиславова уложила меня и ушла, как я встала, оделась с ног до головы по-мужски и подобрала как можно лучше волосы (к чему мне было не привыкать и что я ловко умела делать). В назначенный час Лев Нарышкин прошел комнатами великого князя к дверям моим и замяукал. Я отворила ему; мы прошли через небольшую прихожую комнату в сени и сели в его карету, никем не замеченные и помирая со смеху. Лев Нарышкин жил в одном доме с женатым братом своим. Мы застали дома Анну Никитичну, которая никак не ожидала нас. Там же был и граф Понятовский. Лев Нарышкин рекомендовал его как одного из друзей своих, просил принять в расположение, и мы провели полтора часа самым веселым и забавным образом. Я преблагополучно возвратилась домой, по-прежнему никем незамеченная. На другой день было императрицыно рождение; поутру при дворе и вечером на балу мы, участвовавшие в секрете, не могли смотреть друг на друга, чтобы не разразиться смехом при воспоминании о вчерашнем похождении. Через несколько дней Лев Нарышкин предложил отдачу визита, т. е. чтобы гости собрались ко мне; он точно также привел их в мою комнату и потом благополучно вывел. Так начался 1756 год. Нам чрезвычайно полюбились эти секретные свидания: мы стали еженедельно собираться по одному, по два и даже по три раза то у того, то у другого; если же кто из нашего общества занемогал, то непременно у больного. Случалось, что, сидя в комедии по разным ложам и иные в партере, мы, не говоря ни слова, подавали друг другу известные условные знаки, куда собираться, и никогда не путались. Два раза только мне пришлось возвращаться домой пешком, но это было вместо прогулки".
   Вообще Нарышкин входил, по-видимому, оживляющим началом в общество "малого двора" и потому занимает не последнее место в молодых воспоминаниях будущей "Фелицы". Эта "богоподобная Фелица" не забыла бывшего юного шалуна и тогда, как находилась уже наверху земного величия. Но об этом -- в свое время. Нарышкин, действительно, был на своем месте. Его любили все, составлявшие замкнутый кружок будущей императрицы. Он вносил в этот кружок веселость, в которой все нуждались, до некоторой степени стесняемые приличиями придворного этикета, и если веселость эта вносилась туда в виде дурачеств, то это обусловливалось общими основаниями жизни: эта форма веселости, как нам известно, сложилась историческим путем, переходя от юродивых Грозного к шутам, дуракам и "дуркам" Петра и его преемников и из Нарышкиных перерождаясь в Тредьяковских, Кантемиров, а потом кристаллизуясь в более определенной форме -- в форме Фонвизина.
   В 1758 году в жизни молодого придворного совершилась важная перемена: Нарышкин женился. Екатерина подробно и обстоятельно излагает ход самого сватовства, в котором она сама принимала косвенное участие и которое повело к довольно важным последствиям.
   На исходе масленицы этого года при дворе великого князя был бал. В числе танцующих был, конечно, и Лев Нарышкин. Великая княгиня находилась с гостями, в кругу придворных дам, и сидела между невесткой Льва Нарышкина, часто упоминаемою Анною Никитичною, и сестрою его, бывшею замужем за Сенявиным. Нарышкин танцевал менуэт с фрейлиною императрицы и племянницею графов Разумовских -- Мариной Осиповной Закревской. Марина была "ловка и легка". Великая княгиня и придворные дамы находили, что она "довольно мила и танцует хорошо". При этом невестка и сестра Нарышкина сообщили Екатерине, что старуха Нарышкина, мать Льва, собирается женить его на девице Хитровой, племяннице Шуваловых, сестра которых была за Хитровым. Так как Хитров часто бывал в доме Нарышкиных, то мать Льва и задумала женить его на Хитровой. Но ни Сенявина, ни невестка Льва не любили Шуваловых, равно как не жаловала их и великая княгиня, а потому эти три женщины и решились помешать браку Льва Нарышкина на Хитровой, тем более, что сам жених и не подозревал, что затевает его мать. Мало того, он был влюблен в другую фрейлину императрицы, в графиню Марью Романовну Воронцову. Узнав все эти подробности, Екатерина тотчас же сказала Сенявиной и Нарышкиной, что надо во что бы то ни стало расстроить брак их веселого собеседника на Хитровой, тем более, что, по отзыву Екатерины, Хитрову "никто терпеть не мог", потому что она была "интриганка и вздорная сплетница", что надо действовать в этом случае решительно и дать веселому Льву такую жену, которая принадлежала бы к партии "малого двора" (по словам Екатерины -- "была бы заодно с нами"), и для этого непременно женить его на хорошенькой племяннице Разумовских, на Марине Закревской, которую любили и Сенявина, и Нарышкина и которая постоянно бывала у них в доме. И Сенявина, и Нарышкина, конечно, согласились с великою княгинею. На другой день, во время придворного маскарада, великая княгиня подошла к фельдмаршалу Разумовскому, в то время малороссийскому гетману, и сказала ему напрямик, "как ему не стыдно не хлопотать для своей племянницы" о такой прекрасной партии, как Лев Нарышкин. Великая княгиня добавила, что мать хочет женить его на Хитровой, но что сестра его, невестка и сама она, великая княгиня, находят, что ему гораздо лучше жениться на Закревской и что он, гетман, должен, не теряя времени, приняться за дело. Разумовский одобрил этот проект, сообщил его своему фактотуму Теплову, который тотчас же передал об этом старшему графу Разумовскому и получил его согласие. На другой день Теплов отправился к петербургскому архиепископу "купить за 50 рублей разрешение на брак" (едва ли это разрешение нужно было "покупать", потому что врачующиеся не находились, кажется, в родстве, а если и считались родственниками по Разумовским, то родственниками очень отдаленными), и как скоро разрешение было получено, фельдмаршал с женою явились к старухе Нарышкиной, матери Льва, и так ловко умели взяться за дело, что старуха против воли согласилась. А не успей они уговорить ее в этот день -- дело было бы проиграно: в этот день Нарышкина должна была дать слово отцу Хитровой. После матери Разумовский, Сенявина и Анна Нарышкина принялись за сына -- за веселого повесу Льва, и убедили его жениться на девушке, "о которой он даже не помышлял". Волей-неволей, он дал согласие, хотя любил другую: об нем можно было буквально сказать, что он "прошутил" свою любовь. Впрочем, молодая графиня Воронцова, которую он любил, была уже почти сговорена за графа Бутурлина, и он все равно мог ее потерять. О Хитровой же, конечно, он не жалел. Когда согласие Льва была получено, хотя помимо его воли, фельдмаршал призвал к себе племянницу, объявил ей о своем решении, и девушка нашла брак с Нарышкиным слишком выгодным, чтобы отказаться от него. Затем на следующий день оба Разумовские явились к императрице и исходатайствовали у нее соизволение на брак племянницы с Нарышкиным. "Шуваловы, -- замечает по этому случаю Екатерина, -- узнали обо всем этом, когда императрица уже дала соизволение, и не мало удивлялись, как мы провели их и Хитровых. Дело сделано -- назад идти было нельзя, и Лев, который влюблен был в одну девушку, которого мать прочила для другой, женился на третьей, о которой никто, ни он сам, три дня тому назад вовсе не думал. Этот брак Льва Нарышкина еще более сдружил меня с графами Разумовскими, которые очень привязались ко мне за то, что я устроила для их племянницы такую прекрасную и значительную партию, сверх того были довольны, одержав верх над Шуваловыми. Сии последние даже не могли жаловаться и должны были скрывать свою досаду. Это я им еще раз насолила".
   Постоянные дурачества и напускное шутовство не отнимали, однако, у Нарышкина такта, с которым он умел относиться к делам более серьезным. Смеясь над другими и прежде всего над собой, он в то же время входил в разнообразное и разъединенное интригами общество примиряющим и объединяющим началом. Великий князь, тогдашний наследник престола, как известно, жил совершенно своеобразною жизнью и, не имея точек соприкосновения ни с одним из тогдашних влиятельных кружков, оставался как бы в стороне от общественной жизни. Нарышкин и здесь пустил в ход свое искусство, чтобы вывести великого князя из его заколдованного круга. Он убедил фельдмаршала графа Разумовского приглашать к себе великого князя на вечера раз или два раза в неделю. Собрания эти делались секретно и составляли почти замкнутый кружок, в который входили только сам фельдмаршал, великий князь, Мария Павловна Нарышкина, жена знаменитого Теплова и неизменный примиритель и объединитель Лев Нарышкин. Собрания эти происходили Великим постом 1758 года, и общество великой княгини при посредстве того же Нарышкина воспользовалось этим обстоятельством, чтобы там же, у Разумовских, устроить и свои интимные собрания. Разумовский, фельдмаршал, жил тогда в деревянном доме; наверху, в отделении фельдмаршалы", собирались обыкновенно гости первого кружка, и так как хозяин и хозяйка дома любили играть, то на этой половине и происходила постоянная игра. Фельдмаршал приходил к играющим и уходил; на его половине, когда на вечере не присутствовал великий князь, также собиралась своя беседа. Но тут устроилось и третье отделение беседы: граф Разумовский бывал иногда у великой княгини на интимных вечеринках, выдуманных и устроенных Львом Нарышкиным, следовательно, он как бы обязан был просить и великую княгиню в свою очередь приезжать к нему на вечеринки. Этой третьей фракции собраний граф Разумовский отвел две или три комнаты в нижнем этаже своего дома и называл это своим "эрмитажем". "Гости, -- замечает по этому случаю Екатерина, -- должны были прятаться друг от друга, потому что мы не смели выезжать без позволения". Таким образом в одном и том же доме, сравнительно небольшом, занимаемом одним хозяином, собиралось по три и по четыре разных обществ, и Разумовский, как любезный хозяин, переходил из одного собрания в другое. "Мы, -- поясняет Екатерина, -- все знали, что происходило в доме (конечно, благодаря Льву Нарышкину, который тоже, как Разумовский, сновал из одного кружка в другой), тогда как об нас никто не подозревал".
   Свадьба Нарышкина последовала 22 февраля 1759 года. Накануне свадьбы сама государыня была у невесты на девичнике. Свадьба была веселая и торжественная. А между тем и в день девичника, и в день венчания Нарышкина и Закревской по народу ходили зловещие слухи, и не одно сердце у веселых придворных трепетало от ужаса: арестован был великий канцлер, знаменитый граф Бестужев-Рюмин. Как? За что? -- Никто не знал.
   

II

   Характеристика личности, которой посвящен настоящий очерк, была бы не полна, если бы мы не обратили внимания еще на одну черту в характере Нарышкина, которой доселе не касались.
   Мы знаем уже ту оценку, какую прилагала к нему такая проницательная особа, как императрица Екатерина II. Она могла изучить Нарышкина до тонкостей, сначала как своего шаловливого камер-юнкера, умевшего выпутываться из самых тонких ловушек окружавшей его жизни, потом как веселого обер-шталмейстера и неразлучного своего спутника. Но проницательная императрица не вполне очертила своего камер-юнкера и обер-шталмейстера. Мы видели, что, будучи юным шалуном, он был в милости у великой княгини и, по-видимому, всецело принадлежал к ее маленькому интимному кружку, а не к кружку великого князя, который создал около себя совсем иную придворную атмосферу. Великий князь не должен бы был благоволить к Нарышкину по многим причинам, тем более, что иногда он исполнял такие поручения великой княгини, которые не могли быть приятны великому князю. А между тем, когда нужно было, Нарышкин быстро сумел войти в милость к великому князю, особенно когда он сделался императором. Так, посол римского императора и королевы венгерской и богемской, находившийся при русском дворе, граф Мерси-Аржанто, на пятый или на шестой день по восшествии на престол императора Петра III, сообщая графу Ка-уницу о производствах, сделанных русским императором в первые дни своего царствования, между прочим, говорит: "Лев Нарышкин, которого нынешний русский император особенно жаловал, будучи великим князем, получил место шталмейстера" ("Сборн. Истор. Общ.", т. 18, стр. 18). Ясно, что веселый камер-юнкер, игравший часто роль шута в кружке Екатерины и снискавший ее милость, как человек верный и безобидный, умел снискать ту же милость и у стороны совершенно противной: это уже говорит в пользу нравственной эластичности и покладчивости молодого придворного. Мало того, он идет еще далее, если только можно вполне доверять свидетельству графа Аржанто, а не доверять ему нельзя, потому что все его депеши, ныне обнародованные, обнаруживают полную историческую достоверность. Всем известна горячая привязанность Петра III к прусскому королю Фридриху II, -- привязанность, доходившая до обожания. Из депеш графа Аржанто обнаруживается, что Лев Нарышкин, за несколько месяцев до этого только и знавший что дурачиться да мяукать кошкой, теперь уже не чужд известного рода политических тенденций и поддерживает в Петре то восторженное удивление, которое он питал к прусскому королю. "Я давно уже начал замечать, -- сообщал граф Мерси графу Кауницу от 14 апреля, -- что некоторые приближенные императора, для того ли, чтобы польстить крайнему пристрастию государя к королю прусскому и таким образом приобрести большую милость своего государя, или, может быть, они подкуплены поименованным королем, только я заметил, что они часто внушают государю делать дальнейшие, наиболее выгодные для нашего врага уступки. Между прочим, два наибольших фаворита, а именно: гоф-шталмейстер Нарышкин и генерал Мельгунов, несколько дней тому назад перед ужином имели с его величеством особенно интимный разговор и, казалось, настоятельно говорили в пользу чего-то. То лицо, от которого я узнал все это, правда, не могло расслышать их речей, но слышало ясно ответ императора, который имеет обыкновение всегда говорить громко, и при этом случае высказался так: "Он сделал уже очень много на пользу короля прусского, теперь ему, государю русскому, нужно подумать о себе и позаботиться о том, как ему подвинуть собственные свои дела и намерения; теперь он не может выпустить из рук королевства Пруссии, разве только если король прусский поможет ему деньгами". Из этого граф Мерси делает такое заключение: "Это ясное заявление достаточно показало поименованному слушателю, что Нарышкин и Мельгунов говорили в пользу короля прусского, и вопрос, вероятно, касался ранней или поздней уступки королевства Пруссии" (там же, стр. 267-268).
   Все эти обстоятельства достаточно, кажется, обнаруживают, что в веселом потешнике бывшего "малого двора" произошла крутая перемена, когда "малый двор" сам превратился в "большой двор". Однако перемена эта не могла значительно изменить мнения о нем лиц, знавших его прежде. Так, в первый месяц правления Петра III, когда только обозначались будущие роли придворных нового императора, граф Аржанто, между прочим, замечает, что, кроме графа Романа Воронцова и генерал-прокурора Глебова, к которым новый государь особенно благоволит, "не мало царской милости падет, вероятно, генералу Мельгунову, большому интригану, и Льву Нарышкину... хотя, -- прибавляет он, -- эти оба лица, вероятно, будут больше заниматься придворными интригами, чем внешними великими вопросами" (там же, стр. 29). В другом месте граф Аржанто прямо называет Нарышкина "любимцем" государя (там же, стр. 75). А что касается того, какою неограниченною доверенностью молодого императора стал пользоваться Нарышкин, то это видно из следующего факта, приводимого австрийским послом в депеше от 14 апреля. Граф Мерси сообщает своему двору, что 1 апреля император "в сопровождении Нарышкина, Мельгунова, Волкова (секретаря личных дел) и только двух придворных служителей с рассветом уезжал куда-то из Петербурга и вернулся только около полуночи". "Чем неожиданнее, -- говорил австрийский посол, -- было это секретное путешествие и чем труднее было угадать, куда оно предпринималось, тем усерднее, хотя и безуспешно, старались, преимущественно иностранные министры, доискаться сущности дела. Мне, однако, к счастью, удалось допытаться истины и узнать с достоверностью, что император предпринимал сухим путем поездку в Шлиссельбург, куда за несколько дней перед тем был перевезен принц Иван. Прежде всего следует заметить, что государь перед тем несколько раз говорил о нем и высказал, что имеет намерение относительно этого принца, нисколько не заботясь о его мнимых правах на русский престол, потому что он, император, сумеет заставить его выбросить все подобные вещи из головы; если же найдет в поименованном принце природные способности, то употребит его с пользою на военную службу. Итак, вследствие этого-то намерения и подобного образа мыслей случилось, что государь отправился в Шлиссельбург, и, чтобы не быть узнанным, не отделялся от трех поименованных лиц своей маленькой свиты; когда им подвели несчастного принца, то они нашли его весьма статным, крепкого телосложения и, несмотря на его 22-летний возраст, с большою бородою: его заставляют носить бороду, которая придает ему дикий и грубый вид. В этот раз Нарышкин спросил его, какое понятие он имеет о своем звании и слышал ли он когда-либо про принца Ивана? На это он отвечал, что его зовут Григорием, что принца Ивана нет более в живых; ему же известно об этом принце, что если бы этот принц снова явился на свет, то он прежде всего велел бы отрубить голову императрице -- себя же считает ее первым подданным -- и великого князя с его семейством выгнал бы из государства" (стр. 271--273).
   Нарышкин быстро поднимался по лестнице почестей. Мы видели, что в сентябре 1751 г. восемнадцатилетним юношей он поступил камер-юнкером к великой княгине Екатерине Алексеевне. Почти через пять лет, проведенных им в дурачествах, по свидетельству самой великой княгини, он назначается при ее же дворе камергером (2 июня 1756 г.). Через год -- двадцатичетырехлетним молодым человеком получает чин генерал-поручика и орден св. Анны 1-й степени (25 декабря 1757 г.). В 1761 году, 10 февраля, получает орден св. Александра Невского. 1 января 1762 года назначается шталмейстером с рангом и жалованием действительного генерал-поручика. 10 февраля этого же года получает в подарок каменный дом. 9 июня этого же года, по случаю заключения мирного трактата с Пруссией, жалуется орденом св. Андрея Первозванного -- не достигши 30 лет от роду! Бантыш-Каменский рассказывает, будто он получил этот орден, старейший из всех орденов, с помощью одной проделки, на которые он был такой мастер. 9 июня, находясь у государя, когда он надевал мундир к выходу, Нарышкин воспользовался веселым расположением духа императора и попросил позволения примерить к себе лежавшую на столе Андреевскую ленту и посмотреться в зеркало -- идет ли де к нему. Петр III позволил. Нарышкин, надев ленту, вышел из уборной в другую комнату, говоря: "Там удобнее можно видеть -- к лицу голубая или нет". Из второй комнаты он вышел в третью, а через несколько минут возвращается к императору в большом будто бы смущении и начинает умолять его:
   -- Не погубите, государь, не выдайте на посмеяние!
   -- Что с тобою сделалось? -- спрашивает император.
   -- Ах, государь! Погиб я да и только, если не спасете...
   -- Но говори же, чего ты от меня хочешь? Почему ты так встревожен.
   -- Вообразите, государь, мое изумление, стыд мой: выхожу я с поспешностью в третью комнату от уборной, в ту самую, где находятся большие зеркала, вдруг -- откуда взялись, проклятые -- окружают меня и военные, и придворные, и статские, и Бог знает кто! Один жмет мне руку, другой душит в своих объятиях, третий заикается от досады, обращаясь с поздравлениями, четвертый, кланяясь в пояс, стряхивает на меня всю пудру со своего парика... С большим трудом вырвался я из шумной толпы, где множество голосов как будто нарочно слились в один, приветствуя меня с монаршей милостью. Что мне делать теперь? Как показаться? Пропал да и только!
   "Насмеявшись досыта, -- прибавляет Бантыш-Каменский, государь возложил тогда же на встревоженного царедворца Андреевскую ленту" ("Слов. дост. люд.", стр. 481-482).
   До самой кончины Петра III Нарышкин был при нем неотлучно. Это отдалило его от кружка Екатерины, но, с восшествием ее на престол веселый царедворец снова занял прежнее место.
   Как бы то ни было, но при вступлении Екатерины II на престол Лев Нарышкин вместе с несколькими приверженцами Петра III был арестован в Ораниенбауме, где он находился при своем императоре. Так, граф Аржанто 12 июля н. с. 1762 г. сообщает, между прочим, графу Кауницу, что, кроме голштинцев, в Ораниенбауме были арестованы: генерал-поручик, шталмейстер Нарышкин, граф Воронцов, генерал Мельгу-нов и тайный советник Волков ("Сборн. Истор. Общ.", т. 18, стр. 422).
   

III

   Но арест Нарышкина был непродолжителен. Напротив, новая императрица не замедлила осыпать милостями своего прежнего баловня. Так, 22 сентября 1762 г., в день своей коронации, Екатерина пожаловала его в обер-шталмейстеры.
   Жизнь Нарышкина потекла по-прежнему. Бантыш-Каменский говорит относительно положения, которое занимал Нарышкин при дворе, в таких лирических выражениях: "Находясь беспрестанно при государыне, сопутствуя ей во всех путешествиях, в которых, равно как и в торжественные выезды, сидел в карете императрицы, Нарышкин веселостью своею, забавными шутками, непринужденной любезностью изгонял тягостный этикет придворный или, лучше сказать, оживлял собою двор. Появлялась ли печаль на величественном челе обладательницы нескольких царств, он тотчас умел прояснить сумрачное облако, восстановлял улыбку, ни с чем не сравненную. На одном придворном бале императрица сделала ему строгий выговор -- и Нарышкин тотчас удалился. Через несколько минут Екатерина велела его отыскать; дежурный камергер донес государыне, что обер-шталмейстер на хорах с музыкантами и решительно отказывается явиться в залу. Камергер был отправлен с вторичным приказанием, чтоб Нарышкин немедленно исполнил волю государыни. "Скажите ее величеству, -- отвечал Нарышкин, -- как мне показаться в таком многолюдстве с вымытою головою?" ("Слов. дост. люд.", стр. 482--483).
   Во всех памятниках царствования Екатерины имя Нарышкина иначе не упоминается, как вместе с шуткою, с каламбуром, с анекдотом. Под 1764-м годом (7 ноября) Порошин в своих "Записках", говоря о времяпровождении своего юного воспитанника, великого князя Павла Петровича, и о том, чем вообще они занимались, поясняет: "Потом сказывал я его высочеству о вчерашних шутках Л. А. Нарышкина: в то время как великий князь вчера был у государыни, были все мы в бильярдной, и Лев Александрович передразнивал тут турецкого посланника, также графа Ржевуского, как он государыне речь на аудиенции говорил по-польски, и еще комедианта Рено, который в опере, называемой "Молочница", наряжался медведем" ("Зап. Порошина", СПб., стр. 1844, 125).
   Ни годы, ни обстоятельства не изменяли Нарышкина. Граф Сегюр знал его уже немолодым, когда у него были уже дочери невесты, и он продолжал оставаться тем же нестареющим повесой. Дом Нарышкина -- это был единственный дом в Петербурге, подобного которому не было, как не было другого и владельца дома, похожего на Нарышкина. "Это был, -- говорит Сегюр, -- человек богатый, с именем, прославленным родством с царским домом. Он был довольно умен, очень веселого характера, необыкновенно радушен и чрезвычайно странен. Он и не пользовался доверием императрицы, но был у нее в большой милости. Ей казались забавными его странности, шутки и его рассеянная жизнь. Он никому не мешал, оттого ему все прощалось, и он мог делать и говорить многое, что иным не прошло бы даром. С утра до вечера в его доме слышались веселый говор, хохот, звуки музыки, шум пира; там ели, смеялись, пели и танцевали целый день; туда приходили без приглашений и уходили без поклонов; там царствовала свобода. Это был приют веселья и, можно сказать, место свидания всех влюбленных. Здесь, среди веселой и шумной толпы, скорее можно было тайком пошептаться, чем на балах и в обществах, связанных этикетом. В других домах нельзя было избавиться от внимания присутствующих; у Нарышкина же за шумом нельзя было ни наблюдать, ни осуждать, и толпа служила покровом тайне". Сегюр говорит, что вместе с другими дипломатами он часто ходил к Нарышкину -- "смотреть на эту забавную картину". Даже Потемкин, который почти никуда не выезжал, часто бывал в веселом доме Нарышкина. Только там он чувствовал себя свободным, ничем не стесняемым, и сам никого не стеснял своим подавляющим присутствием; мало того -- он ухаживал за одной из дочерей Нарышкина, за Марьей: "он был влюблен в нее". ("Запис. гр. Сегюра", СПб., 1865, стр. 56, 57). Эта дочка Нарышкина, которую любил "великолепный князь Тавриды" и с которой он "всегда сидел вдвоем и в отдалении от других", пела и играла на арфе. Державин посвятил ей оду в "Евтерпе". Впоследствии эта дочка веселого Нарышкина была замужем за князем Любомирским.
   До какой степени Нарышкин вел себя непринужденно даже в присутствии императрицы, можно видеть из следующего рассказа, передаваемого принцем де Линь в одном из его писем. Однажды, говорит он, обер-шталмейстер Нарышкин, "самый любезный и вместе резвый человек", пустил волчок в присутствии императрицы и иностранных послов. У волчка голова была больше, чем у самого Нарышкина. "После жужжания и высоких скачков, которые довольно нас позабавили, -- продолжает де Линь, -- он, т. е. волчок, разлетелся с ужасным свистом на три или четыре куска, прошел между ее императорским величеством и мною, поразил двух наших соседей и ударил в голову принца Нассау, который два раза велел пустить себе кровь"! ( "Письма" и проч. принца де Линя. М., 1809, ч. I, стр. 49). Вот какие волчки пускал знаменитый обер-шталмейстер. Без сомнения, этот "волчок" разумеет Державин, воспевая Нарышкина в оде "На рождение царицы Гремиславы":
   
   Что нужды мне, что по паркету
   Подчас и кубари спускал?
   
   Что нужды мне, кто все зефиром
   С цветка лишь на цветок летя,
   Доволен был собою, миром.
   Шутил, резвился как дитя!
   
   Хвалю тебя: ты в смысле здравом
   Пресчастливо провел свои век!
   
   Тот же де Линь упоминает о Нарышкине уже не по поводу "волчка", а по поводу его остроумия. Екатерина раз сказала окружавшим ее послам и другим знатным особам:
   -- Для меня кажется странно, отчего вы, означающее множественное число, вошло в употребление, и для чего изгнали ты?
   -- Оно еще не совсем изгнано, ваше величество, -- отвечал де Линь, -- и может быть употреблено между великими особами, потому что Ж.-Ж. Руссо говорит к Богу: Господи, в божественной славе Твоей, и Богу во всех молитвах также говорят, например: nunc demittis servum Tuum, Domine {Ныне отпущаеши раба твоего, Господи.}.
   -- Скажите, для чего ж вы обходитесь со мною с большею церемонией?
   -- Посмотрим, я вам тем же буду отвечать.
   -- Будешь ли ты со мною так говорить? -- сказала императрица, обращаясь к Нарышкину.
   -- Для чего же не так, -- отвечал он, -- если только ты сама будешь со мною учтивей?
   "Тут, -- говорит де Линь, -- полились целые тысячи ты, одни смешнее других. Я свои мешал с именем величества и твоего величества было уже для меня довольно. Другие не знали, что сказать, и величество, осыпанное грубыми ты, возвращая оное обратно, несмотря на сие, имела вид владычицы всероссийской и почти всех частей света" (I, стр. 49-- 50).
   Хороший каламбурист и остряк, Нарышкин известен был, конечно, более при дворе, чем в публике и литературе, как сочинитель стихов на случай, водевилей и песенок. Так, ему приписывают известную песню: "Во селе, селе Покровском", хотя некоторые писатели (г. Мельников) утверждают, что песню эту сочинила императрица Елизавета Петровна, когда была еще великою княжною. Глинка в "Русском Чтении" приводит следующий разговор свой с княгинею Дашковою, которая была того мнения, что помянутая песня сочинена Львом Нарышкиным:
   -- Я прочитала, -- сказала княгиня Дашкова Глинке, -- вашу поэму или повесть о царице Наталье Кирилловне, и она пробудила во мне чрезвычайно приятное воспоминание. Лев Александрович Нарышкин назначил у себя маскарад. Узнав об этом, государыня прислала за мной и сказала мне: "Нам надобно неожиданно порадовать Левушку (так она называла иногда Нарышкина): я наряжусь царицей Натальей Кирилловной, а ты -- подмосковной) крестьянкой, с тем, что пройдешь в хороводе и пропоешь песню его сочинения:
   
   Во селе, селе Покровском,
   Среди улицы большой,
   Разыгралась, расплясалась
   Красна девица-душа.
   
   Нарядясь, как было сказано, мы, незваные гости, поспешили к Нарышкину. Нечаянно, неожиданно, увидя Екатерину, через многочисленный ряд посетителей Лев Александрович с быстротою молнии бросился к императрице, упал на колени, схватил ее руку, поцеловал и в радостных слезах воскликнул: "Матушка! Матушка! Умру от радости!" -- "Не хорошо же, -- возразила Екатерина, -- заплатил ты мне за родственный мой к тебе приезд"... Не нужно говорить, что и я сделала свое дело. А хозяин! Он был вне себя от восхищения и повторял несколько раз Екатерине: "Матушка! Ты сто лет прибавила мне жизни!" ("Рус Чтение" Глинки. СПб., стр. 1845, ч. 2, стр. 306).
   Утверждают также, что Нарышкин был отчасти косвенною причиною тогдашней моды на "меценатство". Так, в известном "Дневнике чиновника" рассказывается, что Екатерина, которая почти до конца своего царствования покровительствовала словесности, наукам и художествам, заметив в одном вельможе закоренелое презрение к произведениям ума и художеств, обратилась к Нарышкину с таким вопросом:
   -- Отчего N. N. не любит живописи и ненавидит стихотворство до такой степени, что, по словам княгини Дашковой, он всех ни к чему не годных людей своих называет "живописцами" и "стихотворцами"?
   -- Оттого, матушка, -- отвечал Нарышкин, -- что он голова глубокомысленная и мелочами не занимается.
   -- Правда твоя, Лев Александрович, -- сказала императрица, -- только и то правда, что головы, слывущие за глубокомысленные, часто бывают пустые головы.
   "Замечание императрицы, -- поясняет автор "Дневника", -- огласилось, и с тех пор придворные друг перед другом стали покровительствовать стихотворцам и живописцам, заводить домашние театры и составлять картинные галереи. С той поры и "меценатство попало в моду" ("Дневн. чинов.", "Отеч. Записки", 1855 г., No 7, стр. 156).
   Выше было замечено, что Нарышкин постоянно сопутствовал Екатерине во время ее путешествий по России. Чем же он проявлял себя во время этих путешествий? Отчасти мы уже видели это. Своего "волчка", поранившего принца Нассау, он пускал во время поездки в Крым. Он развлекал императрицу, шутил, острил и постоянно находился в ее карете во время пути, вместе с любимою статс-дамою Екатерины, г-жею Протасовой, как упоминает об этом и граф Сегюр (стр.138). Тот же Сегюр замечает, почему Нарышкин всегда был нужен: находясь с вельможами, послами, иностранными путешественниками и проч., императрица любила говорить обо всем, "исключая политики", она охотно слушала рассказы, и сама охотно рассказывала. Если беседа случайно умолкала, то обер-шталмейстер Нарышкин своими шутками непременно вызывал на смех и остроты (Сегюр, стр. 79). Глинка рассказывает, что в 1781 году, на пути из Белоруссии, императрица пожелала заехать на родину князя Потемкина, в село Чижово. Оттуда, проезжая на Порхов, заехала в имение капитана-исправника Глинки, отца известного писателя С. Н. Глинки. Императрицу сопровождали Нарышкин и граф Румянцев, который прежде знал отца Глинки по службе его в дунайской армии. Румянцев разговорился с Глинкой. Императрица заметила это и спросила, где они познакомились. Граф объяснил. Тогда капитан-исправник воскликнул:
   -- Матушка-государыня! Я за все обязан его сиятельству, даже и за детей, которых готовлю на службу вашего императорского величества!
   В это время Нарышкин, подскочив к императрице, со свойственным дурачеством прибавил:
   -- Слышите, матушка! Капитан-исправник говорит, что он и за детей своих обязан Петру Александровичу...
   Капитан-исправник спохватился, но за словом в карман не полез.
   -- Я правду говорю, ваше величество, -- отпарировал он Нарышкина. -- Однажды с видом унылым явился я в Молдавию к графу на ординарцы. Его сиятельство с отеческою заботливостью спросил, отчего я так грустен. Я отвечал, что помолвлен и получил весть, что к невесте моей присватывается другой жених. Граф немедленно дал мне домовый отпуск. Итак, по милости его сиятельства, представляю вашему величеству мое семейство" ("Рус. Вестн.", 1841 г., кн. 8, "Екатерина II на родине моих отцов", С. Глинки, стр. 431).
   Во время путешествия Екатерины в Крым в 1787 году, когда она останавливалась в Киеве, то предводителем дворянства, Андреем Полетикою, составлен был дневник об обстоятельствах этого пребывания государыни в Киеве. В дневнике неоднократно упоминается и имя Нарышкина. Так, 31 января говорится, что Нарышкин открыл бал польским танцем. 20 февраля Екатерина посетила Нарышкина, который в тот день был именинник. Это событие так передается в дневнике: "В день тезоименитства господина обер-шталмейстера Л. А. Нарышкина, поутру все здешние и многие придворные ездили его поздравлять, а в часу восьмом пополудни императрица осчастливила его прибытием в квартиру его, бывшую в доме господина советника Вишневского. На счет Л. А. Нарышкина освещена была вся улица в два ряда по обеим сторонам плошками, а перед домом играла духовая музыка. По прибытии императрицы открыли бал, и придворные танцевали" и т. д. Под 4 апреля значится, что Нарышкин выехал в город Канев к польскому королю, а 9 апреля говорится, что он возвратился и получил от короля "богатую табакерку". ("Сын Отечества", 1843 г., стр. 4, 9, 20). Да, этот король польский, бывший граф Понятовский, секретарь Нарышкина, писавший под его диктовку веселые письма молодой великой княгине Екатерине Алексеевне и просивший у нее "варенья" и других "безделиц" и потом получавший от нее польскую корону -- этот граф-король дарит теперь Нарышкина табакеркой, как бы задабривая его, чтобы у него не отнимали польской короны... А давно ли, кажется, они все дурачились? И оказывается, что не переставал дурачиться один только "Левушка" -- все же остальное так страшно изменилось!
   Но остроумные дурачества "Левушки" не всегда были невинного свойства. Впрочем -- об этом после, когда мы будем говорить о возвращении Екатерины из Крыма.
   В апреле Екатерина выехала из Киева на галере "Днепр" в сопровождении великолепнейшей флотилии, которую когда-либо видел Днепр-"славутич". Флотилия состояла из 80 судов с 3000 человек матросов и солдат. Впереди шли семь нарядных галер огромной величины, искусно расписанных, со множеством ловких матросов в одинаковой одежде. Комнаты, устроенные на палубах, блистали золотом и шелками. Одна из тех галер, которые следовали за царскою, была назначена Кобенцелю и Фиц-Герберту, другая де Линю и Сегюру, прочие -- Потемкину и его племянницам, Мамонову, Нарышкину, министрам и т. д. Кабинеты, диваны, штофные занавески, письменные столы из красного дерева, музыка на каждой галере -- и все это там, где плавали только казацкие "човны" да развевались чубы запорожские... На галерах разыгрываются пьесы, сыплются остроты, дурачится "Левушка"...
   Но вот "Левушка" начинает зло дурачиться...
   Екатерина возвращается из Крыма. Проездом она останавливается в Туле. Тульский наместник генерал Кречетников, который, бывши астраханским губернатором, совершенно растерялся, когда Пугачев полонил всю его губернию вместе с Саратовом, принадлежавшим к Астраханской губернии, и который раньше так храбро действовал против гайдамаков, когда они были разбиты, -- этот Кречетников донес государыне, что в Тульском крае "все обстоит благополучно" и народ благоденствует. "Но, к сожалению, -- говорит г. Андреев в "Изустной хронике", -- Михаил Никитич (Кречетников) находился не совсем в приятельских отношениях с Львом Александровичем Нарышкиным, обер-шталмейстером государыни, вельможею тем более опасным, что он под видом шутки, всегда острой и часто язвительной, умел легко и кстати высказывать самую горькую правду. Его эпиграмма кололась "больнее иглы". Дело в том, что Кречетников в проезд государыни через его наместничество желал показать "товар лицом" -- дабы видела императрица, как под его мудрым управлением благоденствует край. Для этого он приказал поселянам деревень, мимо которых должна была проезжать государыня, побелить, вычистить и изукрасить свои избы, нагнать по дороге скота всякого и табуны лошадей, а самим крестьянам нарядиться в праздничное платье и встречать государыню с веселым видом. Сказано -- сделано. Екатерина видит повсюду многочисленные стада, окрашенные избы, чистоту, довольство, веселые лица, хлеб-соль -- и ее сердцу приятно. Еще приятнее видеть, какое впечатление производит это довольство края на иностранных послов. Императрица изъявляет свое удовольствие Кречетникову. Кречетников рапортует, что все обстоит благополучно, народ не нуждается ни в чем, жизненные припасы баснословно дешевы, урожай хорош. Что же больше желать государыне!
   Но тут подвертывается шутник "Левушка". Рано утром из окна своего кабинета государыня видит, что идет Нарышкин -- на плече у него огромная коврига ржаного хлеба, в ковригу воткнута трость, а в руках две кряковые утки. Екатерина, изумленная этой картиной, приказывает позвать к себе шутника. Шутник входит со своею оригинальною ношею...
   -- Что все это значит, Лев Александрович? -- спрашивает императрица.
   Нарышкин, преспокойно положив на стол свою покупку (он возвращался с рынка), отвечает:
   -- Я принес вашему величеству тульский ржаной хлеб, да двух уток, которых вы жалуете...
   "Утки" -- едва ли не намек на Кречетникова (наместника) и Заборовского (губернатора).
   Подозревая во всем этом одну из обыкновенных выходок "Левушки", императрица вторично спрашивает:
   -- А по какой цене за фунт купили вы этот хлеб?
   Нарышкин докладывает, что за каждый фунт печеного черного хлеба он заплатил по четыре копейки. Екатерина не верит -- в рапорте Кречетникова совсем не те цены.
   -- Быть не может! Это цена неслыханная, -- говорит она. -- Напротив, мне донесли, что в Туле такой хлеб не дороже одной копейки медью...
   -- Нет, государыня, -- это неправда: вам донесли ложно. Я сам покупал на торгу хлеб и знаю ему цену, -- отвечает "Левушка", низко кланяясь.
   -- Удивляюсь! Как же меня уверили, что в здешней губернии был обильный урожай в прошлом году!
   -- Нынешняя жатва, может, будет удовлетворительна, ваше величество, а теперь пока голодно, -- продолжает "Левушка", насмешливо улыбаясь.
   Государыня берет рапорт Кречетникова и подает Нарышкину. "Левушка" пробегает рапорт и почтительно докладывает:
   -- Может быть, это ошибка... Впрочем, иногда рапорты бывают не достовернее газет...
   Екатерина поняла, в чем дело.
   -- Михайло Никитич меня обманул.
   Но она простила старому Михаиле Никитичу. Только когда он явился к ней, она слегка заметила ему о ценах на хлеб. Кречетников смутился. Но государыня ласково сказала, успокаивая старика:
   -- Надобно поскорее помочь этому горю, чтобы не случилось большой беды.
   Но вот Тула дает бал императрице. Все, что было лучшего, богатого, красивого -- все пущено в ход, лишь бы бал вышел на славу. Говорят, что туляки превзошли себя -- эффект был поразительный. "И мы, -- рассказывает старик-очевидец, тульский дворянин, -- с нетерпением ждали прибытия августейшей путешественницы, которая уже изъявила свое согласие на приглашение тульских дворян. В восемь часов вечера придворная карета скоро ехала по направлению к дому собрания. Кречетников и Заборовский поспешили сойти к подъезду, чтобы встретить государыню... Но вместо матушки-царицы из кареты вышла статс-дама графиня Скавронская и уведомила наместника, что императрица, по случаю нездоровья, лишается удовольствия быть на бале и прислала ее благодарить от своего лица всех дворян тульской губернии. После мы узнали, что матушка-царица отвечала камер-фрейлине Протасовой и фрейлине графине Чернышевой, напомнившим ей о бале: "Могу ли я принять в нем участие, когда, может быть, многие здешние жители терпят недостаток в хлебе?" Весть, привезенная графиней Скавронской, разлила уныние по зале с быстротою молнии. Мы не смели роптать, не смели и сетовать, но -- признаться ли вам! -- это нас глубоко опечалило... Безумные! Если бы каждый из нас мог знать то, что известно сделалось после, мы должны бы были все упасть на колени пред мраморным бюстом, благоговейно произнести ее великое имя и безмолвно удалиться из залы. Государыня поняла бы нас вполне, а потомство сказало бы об нас доброе слово... Но мы предались печали, тоске, скуке" ("Изустная хроника" Андреева. Пребывание императрицы Екатерины II в Туле. "Москвитянин", 1842, кн. 2, стр. 483--488).
   И все это наделал "Левушка" со своим черным хлебом и утками.
   

IV

   Итак, нам кажется, что после всего сказанного личность Нарышкина обрисовывается довольно ясно. Он не принимал участия в государственных делах: с одной стороны, это была не его сфера, с другой -- едва ли Екатерина и доверила бы "Левушке" что-либо серьезное. К государственным, как и общественным делам он мог прикасаться только жезлом арлекина, и его шутка подчас делала свое дело.
   Но в чем он, по свойству своего ума и характера, мог принимать деятельное участие, так это в литературных, не говорим занятиях, а в литературных забавах Екатерины. Тут он был на своем месте. Эти литературные забавы происходили большею частью в Эрмитаже. Они так и назывались литературными играми. "После приятной, разнообразной беседы, -- говорит Свиньин, -- в кругу ученых, приятных, остроумных людей и вельмож, каковы: Дидро, Гримм, Шуваловы, Панины, Потемкин, Нарышкин (Нарышкин уж непременно!), Сегюр, Кобенцель, Сент-Эленс, принц де Линь, Строганов, Безбородко и прочие, Екатерина подходила к письменному столику, которых было по несколько в каждой комнате, и, взяв лоскуток бумаги, чертила несколько строк или подавала его кому-нибудь из собеседников для предложения вопроса или текста. После сего всякий из присутствовавших обязан был, не приготовляясь и прочитав только последние слова предыдущей фразы, продолжать ее или опровергать. Можно посудить, какая остроумная галиматья рождалась от того, сколько высоких, гениальных мыслей перемешивалось с обыкновенными, сколько нравоучения с колкостями и личностями!" Как бы то ни было, но Нарышкин принимал тут деятельное участие, ибо был, по отзыву современников, "душою блестящего двора", и он же сохранил для потомства следы этих литературных придворных забав. После вечеров он собирал исписанные листки, и из них впоследствии составился порядочный портфель. Портфель этот по наследству перешел в руки Кирилла Александровича Нарышкина, от которого Свиньин и позаимствовал отрывки из того, что содержали помянутые листки.
   Вот для примера содержание листка 6-го:
   "Что заставляет меня смеяться?
   Спесь.
   Острое словцо.
   Г. обер-шталмейстер (это ответ самой Екатерины, указывающий на весельчака "Левушку").
   Ее высочество, когда говорит по-немецки, и великий князь -- когда поет.
   Чему я смеюсь? -- Часто самому себе", и т. д.
   Но какие из этих ответов принадлежат самому Нарышкину -- из листков этого не видно ("Сын Отечества". 1836, кн. I. Литературные забавы Екатерины Великой в Эрмитаже, II. Свиньина, стр. 83, 85, 89) {Ср. "Маяк", 1842, кн. 4. С. 101-102.}.
   Нельзя при этом обойти молчанием одного важного эпизода в истории нашей литературы -- собственно литературной полемики Екатерины с княгиней Дашковой и с знаменитым автором "Недоросля", бессмертным Фонвизиным, -- полемики, возникшей из-за Нарышкина и его острот. Эпизод этот обстоятельно исследован покойным академиком Пекарским в его сочинении -- "Материалы для истории журнальной и литературной деятельности Екатерины II" (Прилож. к III т. "Запис. Император. Академии Наук", No 6, 1863).
   В 1783 г. княгиня Дашкова, назначенная директором Академии Наук, начала издавать журнал "Собеседник". В нем принимали участие Екатерина, Державин, Фонвизин, Капнист и другие литературные знаменитости того времени. В этом журнале Екатерина напечатала свои "Были и небылицы". Но война загорелась собственно из-за того, что в третьей книжке "Собеседника" Фонвизин напечатал сатирические вопросы, на которые Екатерина и отвечала, но невпопад -- не угадав автора вопросов. Один из вопросов ей не понравился. Вот он: отчего в прежние времена шуты, шпыни и балагуры чинов не имели, а ныне имеют и весьма большие? Вопрос намекал на Нарышкина. На этот вопрос Екатерина отвечала, что он родился от "свободоязычия". Мало того, в продолжении к "Былям и небылицам", в четвертой книжке "Собеседника", она говорит о некоем "дедушке", который разворчался по поводу вопроса о "шпынях" и "шутах". Вот что она говорит об этом "дедушке": "Отец его при доме князя цезаря с ребячества находился, и в оном вместе с сыном князя Федора Юрьевича Ромодановского, сказывают, будто воспитан был, где случаи имел много о старине слышать. Он помнил маскарад, где Бахус, сидящий на бочке, в провожании семидесяти кардиналов, переехал чрез Неву, знал также наизусть похождения неусыпаемой обители. Дедушка часто и много сам рассказывает о свадьбе в ледовом доме и о присутствовавших при оной, и как весна свистала. Все сие без хемхема никогда не говорится, понеже у дедушки много мокроты в груди, которую не всегда свободно откашливает. Когда дедушка дошел до шпыней, то разворчался необычайно и крупно говоря: шпынь без ума быть не может -- в шпынстве есть острота" и т. д.
   Фонвизин понял, что его вопросом обиделись, и написал повинную. Возвращая к Дашковой повинную, Екатерина пишет: "Так как я возвращаю жалкое произведение, которое очевидно вышло из-под пера автора "Вопросов", то вместе с тем имею честь приложить готовый к напечатанию лист. Я присоединила только примечание, которое, может быть, не имеет никакого достоинства"... А в этом примечании сказано: "Ябедниками и мздоимцами заниматься не есть наше дело -- мы и грамматику худо знаем, где нам проповеди писать!" На самую повинную Фонвизина отвечала, что каяться -- дело христианское, но что разрешение зависит от "многоголовной публики". Но обида, как видно, засела в Екатерине, и она уже не хочет печатать своих "Былей и небылиц". Понятно, что такое намерение императрицы встревожило редакцию "Собеседника". Еще бы! Дашкова печатает, что читатели уже плачут, узнав о прекращении "Былей и небылиц". Екатерина зло отвечает ей, прося не расточать похвал. Смущенная Дашкова посылает ей другую похвальную статью, но уже не от себя, а как бы от постороннего лица, и пишет: "Сию минуту я получила статью, которая написана к автору "Былей и небылиц". По прочтении вашим величеством, умоляю вас возвратить мне, чтобы я могла распорядиться о помещении ее в той части, которая ныне печатается. Вы видите, государыня, что мое мнение о "Былях и небылицах" не принадлежит мне одной и что наш журнал падет без них. Скажу даже более: нас покинут совсем, и те, которые мешают писателям быть нашими сотрудниками, будут считать себя более чем когда-либо в праве преследовать всех тех, которые осмелятся иметь ум и наклонность к литературе. При полной доверчивости, под скипетром добродетельного государя и философа, пользуясь при том счастьем быть в таких отношениях, как я, надобно иметь очень пресмыкающуюся душу, чтобы бояться, кого бы то ни было, но я боюсь сделаться невинным орудием неудовольствий, навлекаемых на честных людей от их начальников. Если бы автор "Былей и небылиц" захотел быть столь благосклонным и сказал бы несколько слов в ободрение писателей, то оказал бы тем услугу покорному издателю и в то же время публике".
   В статье, о которой здесь идет речь, автор восторгается "Былями и небылицами" и уверяет, что все другие статьи журнала -- статьи Фонвизина, Державина, Капниста -- возбуждают только скуку и дремоту. Но и это не смягчило Екатерину. Она пустила в ход самого обиженного "Левушку" с его "шпыньством", и в журнале Дашковой явилась насмешливая заметка за подписью: "Каноник, известный покровитель "Былей и небылиц", член общества незнающих, которого принятая подпись есть ignorante bambinelli... обыкновенная же надпись текущим делам слово мимо". В ядовитой заметке "Левушки", между прочим, говорится: "Мне кажется, для читателей и писателей равно опасна прививка стужи, происходящая от жидкости частиц, либо от естественного хлада. Сей столь прилипчив, что посредством бумаги и пера сообщается от писателя к читателю гораздо скорее, нежели разобрать можно чтением намерение писателя; к сему роду холодной лихорадки соединяются обыкновенно все приметы: некоторое нетерпение, чесание глаз, неспокойное пребывание на одном и том же месте, ломание палец, топтание ногой, сжимание плеч и тому подобное"...
   Чем далее, тем вражда разгорается более. "Левушка", поддерживаемый Екатериной, которая всегда недолюбливала Дашкову, становится неумолим, точно в Туле с ржаным хлебом против Кречетникова. Он написал еще одно сочинение для журнала, и Дашкова, желая смягчить "Левушку", пишет Екатерине: "Я еще не получала последнего сочинения Льва Александровича -- оно хорошо, и жаль будет его опустить". Императрица отвечает: "Произведение обер-шталмейстера великолепно и всеобъемлюще". Но "Левушка" жесток. Он уже начинает бить не только Дашкову и ее журнал, но и Академию Наук, Российскую академию, которую Дашкова только что начинала открывать. "Левушка" в союзе с Екатериною написал статью -- "Общества незнающих, невежд, ignoranti bambinelli, ежедневная записка". Это злая пародия на заседания академии. Все вопросы там будто бы идут "мимо". С каждым заседанием число членов умаляется -- все бегут. Собрание общества разделилось на две палаты: палата с чутьем и палата без чутья. "Палата с чутьем" постановила: "По воздуху не летать с крыльями или без крыльев -- разве крылья сами вырастут, или кто предпринял или предпримет летать, сам собою оперится"... и т. д. Неумолимый "Левушка" не останавливается и на этом -- верно уж больно доехал его вопрос Фонвизина о чиновных "шутах, шпынях и балагурах". Он, в "палате с чутьем", т. е. при императрице, подражая голосу и ухваткам Дашковой, сказал речь, которую княгиня произнесла при открытии Российской академии. Княгиня обиделась -- да и было чем. Тогда, за эту обидчивость, Екатерина лишила ее права участвовать в шутливом обществе, а чтобы утешить -- подарила 25 000 рублей для постройки дачи. С этих пор вражда между Дашковой и "Левушкой" превратилась в открытую войну. "Дашкова с Львом Александровичем, -- говорила императрица Храповицкому, -- в такой ссоре, что, сидя рядом, оборачиваются друг от друга и составляют двуглавого орла -- ссора за пять сажен земли" {Академик Пекарский ошибочно полагал, что знаменитая вражда между Дашковой и Нарышкиным из-за побитых княгинею свиней относится к той же вражде Дашковой с "Левушкой"; нет, Дашкова побила свиней не Льва Александровича Нарышкина, а Александра Александровича, обер-шенка, с которым и тягалась по судам. См. записки Храповицкого, изд. Барсуковым.}.
   Ясно, что "Левушка" был очень самолюбив, а в настоящей литературной полемике, превращенной им в придворную интригу, "Левушка" был положительно неправ -- видно, что он более обладал придворным тактом, чем литературным. Так, он написал еще кое-что для журнала, и в том числе продолжение "Записок общества незнающих". По-видимому, Дашкова дала ему литературный совет как человеку, незнакомому с требованиями печати. И "Левушка" вновь обижен. Императрица снова в неудовольствии на Дашкову. Она пишет княгине: "Я прошу вас, милостивая государыня, прислать мне переписку так называемого портного (это продолжение "Былей и небылиц" -- у Пекарского) и все, что я к вам посылала и что еще не напечатано".
   Дашкова в отчаянии, но должна повиноваться. "Имею честь возвратить вашему величеству, -- пишет она, -- требуемые вами бумаги. Как мне кажется, что ваше величество намереваетесь не помещать их более в нашем журнале, то умоляю вас, государыня, не делать этого и прислать мне сочинения Каноника -- я напечатаю их с величайшим удовольствием. Я в отчаянии, если дурно, как видно, выразилась, потому что, уверяю вас, только после двукратного разговора самого г. Каноника я не могла удержаться от совета ему что должен знать автор, вступающий на литературное поприще. Умоляю вас верить мне, что я не могу быть спокойна, пока буду считать себя малейшею помехою ваших развлечений. Ваше величество окажете мне милость прислав ко мне протокол г. Каноника (это все "Левушка"). Заклинаю в том ваше величество. Я бы сама явилась умолять вас о том, если бы не удерживала меня в постели боль в горле и сильная лихорадка. Удостойте, государыня, соизволить на мое прошение и доказать тем, что я, невинная в этой распре, вовсе не имела возможности сделать вам неугодное".
   Но дело уже потеряно -- его исправить нельзя. Вопрос Фонвизина непоправим -- он стал историческим вопросом, и "Левушка" чувствует, что вопрос этот уже написан на страницах русской истории. Императрица тоже неумолима. "Между присланными вами, милостивая государыня, бумагами, -- отвечает Екатерина Дашковой, -- я старалась отыскать одну, которой не нашла, она кончается словами: le ris tenta le rat etc., поэтому прошу вас отыскать ее и прислать мне в возможной скорости. Что касается опыта моего друга Каноника, то я ничего не могу сделать, не посоветовавшись с ним. Так как ему никогда не приходило в голову мысли обидеть какое-либо человеческое существо, что довольно ясно видно из его шутливого тона, то он, конечно, не нарушит правила, которое вы ему преподали; искренно сожалею, узнав, что вы не совсем здоровы".
   От такого холодного тона Дашковой, конечно, не стало легче. Все это происходило 16 ноября. В тот же день она вновь пишет императрице, косвенно извиняясь перед обидчивым "Левушкой": "Еще раз умоляю вас, государыня, успокоить меня, оправдать меня. Поверьте, что только после двукратного разговора я не могла, не будучи лживою, -- что не в моем характере, -- удержаться и не высказать того, что я высказала. Заклинаю ваше величество возвратить мне бумаги, которые взяли вы сегодня утром, и приказать о продолжении протокола Каноника. Я никогда не считала этого серьезным: ваше величество можете припомнить, что в продолжение трех недель, когда доходили до меня слухи о мнении в публике, что насмехаются над возникающей академией, я, далекая от того, чтобы обращать на это внимание, сама шутила и часто диктовала Канонику... Так как я никогда не была равнодушна ко всему, что бы ни касалось вас, то ваше величество в состоянии легко понять, как должна я огорчаться тем, что навлекла на себя неудовольствие ваше в деле, которого я не могла ни предвидеть, ни предотвратить и в котором, напротив, думала показать простосердечие. Дело это, впрочем, при рассмотрении его окажется ничтожнее производимых им последствий. Ради Бога забавляйтесь и не думайте, чтобы у меня было когда-либо в мыслях препятствовать тому, что может вас развлекать. Напротив, заклинаю ваше величество велеть продолжать заседания и протокол (общества незнающих). Это докажет, что шутка не могла и не должна была иметь серьезные последствия. Что могу я сделать, государыня, чтобы доказать вашему величеству один раз навсегда, что вы всегда есть и были для меня первым предметом? Тогда, государыня, не могло бы возникать недоразумений между вашим величеством и мною, и никакое внушение или обманчивая наружность не подали бы повода огорчать совершенно вам преданное сердце".
   Все напрасно. Екатерина не возвратила своих бумаг -- и они доселе хранятся в Государственном архиве.
   Так кончилось сотрудничество Екатерины в "Собеседнике" -- и все из-за Нарышкина. Последний, таким образом, оказал непохвальную услугу русской литературе, потому только, что не мог снести одной насмешки, тогда как сам любил рассыпать их направо и налево.
   

V

   Рассматривая в общем своеобразную историческую фигуру -- фигуру "Левушки", нельзя не видеть, что она вполне цельно и рельефно вырисовывается на историческом фоне своей эпохи. И действительно, редко кто из тогдашних исторических деятелей и не деятелей, а, так сказать, аксессуаров исторической жизни, выступает так колоритно, как этот аксессуар своей исторической эпохи -- Нарышкин. В самом деле, то был очень характерный аксессуар. Екатерина написала в честь его целую шуточную эпопею, и даже две, где героем является "Левушка" или sir Leon, как она его называет. Эта комическая Одиссея носит название "Левушка" -- Leoniana или Dits et faits de sir Leon Grand Ecuyer, recueillis par ses amis", "Леониана" целиком напечатана в сочинениях Пекарского, при записках Императорской Академии Наук. В ней изображена вся жизнь "Левушки" -- его рождение на берегу Фонтанки, его детство, поступление ко двору и т.д. Другое сочинение Екатерины о "Левушке" носит заглавие: "Relation veridique d'un voyage d'outre mer que sir Leon Grand Ecuyer pourrait entreprendre par l'avis de ses amis". Это его фантастическое (отчасти не фантастическое) путешествие в Крым, затем к султану в Константинополь, посещение сераля, потом плавание по Средиземному морю, по океану и т. д. до самого Кронштадта. Все это пересыпано остротами, шутками, намеками, которые в свое время имели цену для известного кружка. "Левушка" испытывает тысячи приключений -- и везде остается цел, даже в Кронштадте, где он в конце своего плавания не попадает в шлюпку, а прямо в море, откуда его вытаскивают собаки за икры. В похождениях "Левушки" столько же истинного и фантастического, сколько и в похождениях капитана Копейкина, но зато в них есть историческая основа -- есть немало исторических черт, есть много исторических фактов, только замаскированных довольно прозрачно, и такие мастерские штрихи, которые живописуют весь строй жизни известного общества, для нас превратившегося в историческое воспоминание.
   Что Нарышкин стоял вдали от всяких государственных дел, что в общем ходе политической жизни России он является как нечто придаточное, как исторический аксессуар, видно также и из того, что Храповицкий, довольно чутко прислушивавшийся к биению государственного пульса и замечавший патологические проявления в государственном организме, почти совсем не занимается неинтересною для него личностью обер-шталмейстера, а Гарновский -- человек, обладавший очень хорошим зрением для того, чтобы отличать все малейшие оттенки придворной жизни, -- даже ни разу, кажется, не упоминает о Нарышкине. Храповицкий отмечает, напр., в своем дневнике, когда его собака укусила собаку императрицы, когда он потел или купался, чтобы не потеть, -- и вдруг, видя Нарышкина каждый день, слыша его постоянные остроты, упоминает о нем всего раз пять, и то совершенно вскользь. Так, 24 июля 1785 года он заносит в свой дневник: "На слова Л. А. Н. (это инициалы "Левушки"), что у попугаев и пераклитов "язык подобного сложения человеческому", Екатерина замечает: "Je ne savais pas cela, je donnerais à la perruche la survivance de votre charge". 26 июня 1786 года y Храповицкого отмечено: "За туалетом Завадовский сказывал, что видел редкость: "Л. А. Н. верхом". На это Екатерина замечает: "Il falloit le faire monter sur un ane".
   Известно, что Екатерина, кроме комической эпопеи в честь Нарышкина -- "Леонианы", -- сочинила еще комедию под названием "L'insouciant", где целиком изображается "Левушка". По этому поводу у Храповицкого под 29 сентября 1788 года записано: "Отдано мне для переписки "L'insouciant", comédie en trois actes. Она изображает всего Л. А. Нар.". А под 15 октября значится, между прочим: "В вечеру играли при малом собрании в Эрмитаже "L'insouciant", и как сам Л. А. Нар., так и все зрители много смеялись". Затем 26 января 1789 г. у Храповицкого записано: "При туалете был похвальный разговор об опере со Л. А. Нар-м". Под 14 февраля: "Ее в-о изв. быть в маскараде у Л. А. Нарышкина до 11 1/2 часов". Потом 29 октября отмечено: "Лев Нар. сказал при туалете о нововышедших книгах: "Vie privée d'Antoinette de France et de l'histoire de la Bastille" -- Ce sont des libelles et je ne les souffre jamais" (это, конечно, отзыв императрицы). Наконец, уже 11 апреля 1793 г. снова мимоходом замечается о Нарышкине, да и не о Нарышкине, собственно, а о "золотой шпаге со всаженным солитером в 10 000 рублей", подаренной графу д'Артуа, который с этой шпагою был на вечеринке у Нарышкина. Вот и все. Ясно, что и тут Храповицкий не Нарышкиным интересовался, а или императрицей и ее словами, или золотою шпагою.
   Поэтому мы не с особенною верою принимаем свидетельство Глинки, который уверяет, будто Екатерина поручала Нарышкину наблюдать за народным мнением о тех указах, которые она предполагала издавать ("Русск. Чтение". СПб., 1845, ч. II, стр. 312). Другое дело, когда Глинка примешивает Нарышкина к своим личным воспоминаниям. Тут нет ничего неправдоподобного. Мы уже знаем, как Нарышкин острил насчет отца Глинки, капитана-исправника, который будто бы обязан был Румянцеву даже своими детьми. В своих "Записках" Глинка уверяет, что Нарышкин вообще покровительствовал семейству Глинок, и по этому случаю рассказывает следующие обстоятельства своей жизни, где имеет место и Нарышкин. С. Н. Глинка, только что выпущенный из корпуса поручиком, сочинил "Песнь Великой Екатерине" и представил ее Нарышкину. Нарышкин отправил автора к тогдашнему фавориту, князю П. А. Зубову, с майором Петровым, служившим в дворцовой конюшне. В приемной Зубова толпилось уже множество лиц и в мундирах, и во фраках. Нисколько не робея, говорит Глинка, но только укрываясь от любопытных взглядов, он прижался в углу приемной и прикрыл шляпой свое сочинение, а его услужливый путеводитель, как опытный знаток барских передних, подбегал то к тому, то к другому с поклонами, приветствиями и расспросами. "Я много уже читал, -- замечает Глинка, -- о передних временщиков и думал: чего от них добиваются? (А сам-то Глинка чего же добивался в передней?) Сегодня они все, а завтра, вместе с их случайностью, все исчезнет, и те самые раболепные поклонники, которые с такою жадностью ловили каждый их взгляд, первые забудут их". После философского размышления Глинка нечаянно оглянулся и увидел знаменитого (особенно впоследствии) Кутузова, который тоже "смиренно прижался в углу", недалеко от дверей. В это время из кабинета Зубова вышел лакей с подносом и пустою чашкою. Кутузов поспешно подошел к нему и спросил по-французски: "Скоро ли выйдет князь?" -- "Часа через два", -- с важностью отвечал лакей. "Кутузов, -- замечает при этом Глинка, -- не отступавший от стен Очакова, ни от стен Измаила, смиренно стал на прежнее место. Мне стало невыносимо досадно; я подошел к Петрову и сказал: "Я не стану более ждать". Оторопев от этих слов, Петров спросил: "Что же я доложу Льву Александровичу?" -- "Что вам угодно, -- отвечал раздосадованный Глинка. -- Кутузов, герой мачинский и измаильский, ждет здесь и не дождется, а я что такое?" И юный храбрец ушел. Вечером он явился к Нарышкину. У него сидел старик Державин. Увидев Глинку, Нарышкин захохотал и сказал:
   -- Гавриил Романович! Посмотрите -- вот Вольтеров Гурон, -- убежал из приемной князя, он затеял вычитывать там послужной список Кутузова.
   -- Понатрется в свете, перестанет балагурить. Однако, в песне его к Екатерине есть хорошие стихи.
   И Нарышкин, будто бы, прочитал наизусть:
   
   Ты отроком меня прияла,
   Ты разум мой образовала,
   Ты в сердце чувствия влила,
   Благотворительной рукою
   Ты правила моей душою!
   Ты жизнь мне новую дала.
   
   Державин якобы похвалил эти стихи. Глинка был очень рад похвале и с восторгом начал наизусть декламировать "Фелицу". Нарышкин при этом приговаривал: "Продолжай, братец!"
   Лицо Державина оживилось, он поцеловал Глинку и сказал:
   -- Питайте всегда чувства благодарности к государыне, это делает честь вам и вашему сердцу, но, -- прибавил он, -- передал ли вам В. А. Озеров мнение мое о вашей элегии?
   -- А что, -- не дождавшись ответа, спросил Нарышкин, -- он, видно, и там что-нибудь напроказил? Уж не ударился ли он в политику?
   Державин отвечал, что в элегии нет ничего предосудительного, но что автор слишком часто и слишком неосторожно увлекается порывами воображения.
   -- То-то, брат, -- сказал Нарышкин, -- воображение бред, а до политики не касайся, наша политика в кабинете Екатерины. Она за нас думает и заботится. А наше дело пировать да веселиться!
   "Подлинно ли был в этом убежден Лев Александрович -- не знаю", -- замечает Глинка {"Записки С. Н. Глинки". "Рус. Вестн.", 1866, No 2, 684 и др.}...
   Можем уверить почтенного ветерана, что, сколько мы могли изучить "Левушку", он подлинно был убежден, что вся политика сосредоточена в кабинете Екатерины, поэтому он туда и не заглядывал, а предпочитал острить в уборной, а пировать и веселиться -- у себя дома. Что же касается любимого занятия -- "шпыньства", как выражается Фонвизин, то "шпыньством" почтенный "Левушка" любил заниматься везде, на всяком месте и при всяких обстоятельствах. Бантыш-Каменский рассказывает, что однажды он немилосердно "шпынял одного заслуженного генерала, Пассека, в присутствии императрицы". Пассек долго молчал, хотя внутренне выходил из себя. Но, наконец, досада пересилила сдержанность, и он потребовал у "шпыня" удовлетворения.
   -- Согласен, -- отвечал Нарышкин, -- с тем только, чтобы один из нас остался на месте.
   Пассек одобрил это предложение, сел в карету Нарышкина, который захватил с собою пару пистолетов, и противники поехали за город. Экипаж остановился у рощи. Лакей отворил дверцу со стороны обиженного -- и вспыльчивый генерал тотчас выпрыгнул. Дверца захлопнулась. "Левушка" высунул из окна кареты голову и закричал:
   -- Я сдержал свое слово: оставил тебя на месте.
   Кучер ударил по лошадям, пыль поднялась столбом, и экипаж исчез. Взбешенный Пассек должен был пешком воротиться в город и поклялся отомстить жесточайшим образом такую дерзкую, непростительную шутку "Левушки". Но тот знал, к кому прибегнуть -- и императрица помирила непримиримых врагов (Бант.-Кам., стр. 483--484).
   Нарышкин несколькими годами пережил свою высокую покровительницу.
   При императоре Павле I Нарышкин также продолжал оставаться в милости: как человек, не мешавшийся в политику, он действительно был безвреден и продолжал оживлять собою двор. Мало того, "Левушка" иногда ходатайствовал перед императором за невинно пострадавших. Болотов, со слов А. С. Брянчанинова, бывшего при Павле пажом, рассказывает, что однажды, к концу царского обеда, является престарелый официант, лишь только что прибывший из Сибири, откуда он был возвращен по ходатайству Нарышкина. При входе старика Павел сказал, обращаясь к Нарышкину:
   -- Вам обязан я этим прекрасным десертом...("Руск. Арх". М. 1864, стр. 472).
   Под конец жизни на долю Нарышкина выпала было необходимость приняться за дело. Но и тут он отшутился.
   Императором Павлом издано было повеление, чтобы президенты всех присутственных мест непременно заседали там, где состоят на службе. Пришлось и "Левушке" первый раз в жизни явиться в то место, где он был президентом около сорока лет -- в придворную конюшенную контору по должности обер-шталмейстера.
   -- Где мое место? -- спрашивает он членов.
   -- Здесь, ваше высокопревосходительство, -- отвечают они с низким поклоном, указывая на огромное готическое кресло.
   -- Но к этим креслам нельзя подойти, -- замечает Нарышкин, -- они покрыты пылью.
   -- Уже несколько десятков лет, -- отвечают члены, -- никто в них не сидел, кроме кота, который всегда тут покоится.
   -- Так мне нечего здесь делать -- место мое занято.
   И с этими словами "Левушка" вышел из присутствия.
   Едва ли после всего сказанного стоит приводить мелкие подробности и черты из жизни Нарышкина, рассеянные в разных изданиях -- в "Северном Архиве" (1827 г., ч. 27, No 11, стр. 261 -- описание данного Нарышкиным маскарада), в "Отечественных Записках" Свиньина (1828 г., ч. 33, стр. 14 -- описание колонны на даче Нарышкина), в "Дневнике Студента" Жихарева (ч. I, стр. 250), в "Русском Архиве" (1863 г., стр. 99, 1866 г. - 58, 1871 г. - 1487, 2039 и др.), в "Примечаниях Грота к сочинениям Державина", и проч. Нарышкин выразил собою и своею жизнью слишком слабую и одностороннюю историческую функцию, и потому сказанного об нем в настоящем очерке мы считаем более чем достаточно.
   Нарышкин умер 9 ноября 1799 г., на 67-м году жизни -- менее двух месяцев не дожил до XIX века: да едва ли в XIX веке он и был бы на месте, едва ли был бы и нужен при ином строе жизни и иных требованиях.
   Подобно тому римскому императору, который, умирая, спрашивал придворных: "Хорошо ли я сыграл свою роль?" -- Лев Александрович Нарышкин тоже мог спросить своих близких, умирая на рубеже нового века: "Хорошо ли я прошутил более полувека?"
   Фонвизин был прав: Нарышкин был исторический шпынь -- и, кажется, последний.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru