Мордовцев Даниил Лукич
Движение в расколе в 30-40-х годах XIX века

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   
   Мордовцев Д. Л. Собрание сочинений: В 14 т. Т. 6.
   M.: TEPPA, 1996. (Библиотека исторической прозы).
   

Движение в расколе в 30-40-х годах XIX века

ИСТОРИЧЕСКИЙ ОЧЕРК

   
   Мы намерены рассмотреть исторические движения, последовавшие в расколе во второй четверти XIX столетия, преимущественно в сороковых годах, выявившие особенную самостоятельность в Поволжье. Пособием для этого мы имеем довольно богатый запас неизданных документов, относящихся к данному предмету, извлеченных нами преимущественно из архивных дел судебных мест, а равно из частных бумаг раскольников, которые, имея везде своих агентов, получали подробные сведения и копии бумаг по расколу нередко прежде, чем подлинники тех бумаг доходили до того, кому официально адресовались.
   

I

   Начало беспокойных движений в поволжском расколе совпадает с тем временем, когда правительством положено было уничтожить главную опору этого раскола, так называемые иргизские раскольничьи монастыри.
   Монастыри эти, числом пять, находились на реке Иргизе, за Волгой, в нынешней Самарской губернии. Они основаны были раскольниками, вышедшими из-за границы, после известного манифеста императрицы Екатерины II от 14 декабря 1762 г., коим дозволялось всем раскольникам, бежавшим из России во время разных гонений и смут XVIII и первой половины XIX столетий, возвращаться в отечество и селиться на особо отведенных местах.
   Мы считаем излишним упоминать, какое громадное нравственное значение иргизские монастыри оказывали на народ в смутные эпохи, ознаменовавшие вторую половину XVIII века; влияние это было не в пользу существовавших государственных порядков. Так, иргизские скиты служили главным рычагом, которым двигалась известная смута бывшего яицкого войска, -- смута, предшествовавшая пугачевщине и потом слившаяся с нею. Рычагом этим скиты служили и во внутренних смутах донского войска, которое обнаруживало попытки отложиться от правительства в пользу Пугачева. Рычагом служили иргизские скиты в деле измены бывшего волжского войска в пользу самозванца. На Иргизе же старец Филарет дал первое благословение Пугачеву и его посконным с раскольничьим крестом знаменам, под которые стала целая половина населения всего юго-востока России и которые "глупственное дерзновение предъявляли развеваться над самым императорским троном, яко то изрыгали скверные уста самого злодея Емельки Пугачева".
   В одном из иргизских монастырей после того затеяна была сложная, но неудавшаяся смута, в которую втянуты были яицкие и донские казаки и даже запорожцы, в лице гайдамаков, похвалявшиеся "российскую державу вверх дном поставить" и получившие благословение от старца Питирима.
   Наконец, на Иргизе надеялся получить благословение неизвестный самозванец, который, опираясь на бывший заговор декабристов, принял на себя имя великого князя Константина Павловича и следовал за этим благословением из Москвы, но после двух поднятых им в Саратовской губернии бунтов, в Ошмятовке и Романовке, был схвачен, не успев добраться до Иргиза.
   Вслед за этой последней, подавленной в самом начале, народной смутой, которая связана была с именем раскольничьих общин на Иргизе, и обращено было особенное внимание на этот нравственный, весьма опасный центр раскола, уничтожение которого заняло весьма значительный период времени, от тридцатых и почти до конца сороковых годов XIX столетия.
   В 1837 году уничтожен был один из наиболее авторитетных раскольничьих монастырей на Иргизе Средне-Никольский. Сведения об этом важном событии в истории русского раскола сделались известными в литературе только недавно {"Последние годы иргизских раскольничьих общин", изд. журнала "Север", 1901 г.}, но сведения эти далеко не полны.
   В настоящее время мы имеем под руками драгоценный исторический документ об этом событии, ходивший в рукописи между приверженцами раскола и носящий заглавие: "Историческое описание обращения Средне-Никольского, что на Иргизе, раскольничьего монастыря в единоверческий". Описание это -- есть основание полагать -- составлено одним из самых беспощадных "сокрушителей древнего благочестия на Иргизах" или "хоботом десяторожного зверя", как называли раскольники бывшего саратовского епископа Иакова, который действительно нанес роковой удар расколу в Поволжье, или кем-либо из исполнителей его распоряжений. Описание это обстоятельно передает подробности уничтожений монастыря и вместе с тем разоблачает те ошибки и ту нераспорядительность бывшего тогда саратовского губернатора Степанова Александра Петровича, которые едва не подняли на ноги все крестьянское население Поволжья, восставшее, как и в пугачевщину, на защиту раскольничьего "креста и бороды", а равно свободного пользования богатыми поволжскими землями.
   Главные факты из этого периода борьбы с расколом, сгруппированные в "Описании", заключаются в следующем.
   В 1836 году, 1 апреля прибыл из Петербурга в Саратов, на место состоявшего в должности саратовского гражданского губернатора, действительного статского советника Федора Лукича Переверзева, помянутый Степанов. При отправлении Степанова министр внутренних дел с высочайшего соизволения поручил ему, "по приезде в Саратовскую губернию дознать на месте о возможности один из оставшихся на Иргизе раскольничьих монастырей, именно Средне-Никольский, преобразовать в единоверческий и определить самое время такового преобразования -- можно ли исполнить сие без отлагательства времени, или отложить оное до благоприятствующего ему случая".
   Степанов, приехав в Саратов, сам отправился на Иргиз. Ознакомившись с монахами и с состоянием монастыря, он от самих иноков, конечно, от некоторых, узнал "расположенность их к беспрекословному повиновению воле правительства". Этого было достаточно, чтоб донести министру, что означенный монастырь может быть преобразован в единоверческий, "без всякого со стороны раскольников противословия, а потому и без отлагательства времени". Насколько Степанов ошибался в своем заключении, это мы увидим ниже: обращение монастыря затрагивало интересы не монахов только, но всего местного населения и могло окончиться очень дурно. Как бы то ни было, опрометчивый отзыв Степанова был доложен государю Николаю Павловичу. Государь лично рассмотрел дело об иргизских монастырях и, признав возможным немедленно обратить к единоверию Средне-Никольский монастырь, повелел применить в отношении к нему следующие правила:
   1) Оставить при монастыре все земли и угодья, которые к нему были отмежеваны и считались издавна в его владении.
   2) Если кто из живущих в этом монастыре раскольников пожелает присоединиться к единоверию, то всех таковых оставить на прежнем месте, а "прочих, упорствующих в своем заблуждении", перевести "к их собратьям" в Верхний Спасопреображенский монастырь, который еще оставался крепок расколу.
   3) Новый единоверческий монастырь именовать Никольским и "считать на собственном содержании от оставляемых земель и угодий", но к этому добавлялось: "впрочем, дабы дать в нем богослужению более благолепный вид, для привлечения окрестных жителей, уклонившихся от православия", дозволить настоятелей этого монастыря производить в сан архимандрита.
   4) Для первоначального устройства поручить монастырь во временное управление известного опытностью архимандрита единоверческого Высоковского монастыря Зосимы, которому вменить в обязанность, секретно и не объявляя никому о цели своего путешествия, прибыть с двумя или тремя из братии, нужными для священнослужения, непременно во второй половине января 1837 года в Саратов, где Зосима должен получить от епархиального епископа наставление для дальнейших действий.
   5) Епархиальному архиерею и гражданскому губернатору, по общему совещанию, негласно и с должною осторожностью распорядиться, чтобы архимандрит Зосима, при помощи полиции, мог принять сказанный монастырь в свое ведение со всем церковным имуществом, приведенным в известность еще бывшим саратовским губернатором, князем Голицыным, а также все земли и угодья, которыми монастырь до того времени пользовался.
   6) Чтобы "открыть удобность" раскольническим инокам приступить к единоверию, "с возможностью сохранить избранный ими образ жизни", число монашествующих в монастыре определить до 25, уполномочив архимандрита принимать, согласно с существующими правилами, преимущественно обращающихся из раскола.
   7) Епархиальному архиерею предоставить "приуготовить надежного архимандрита", который мог бы заменить временно туда определенного (т. е. Зосиму).
   8) Женщин, самовольно поселившихся на землях Средне-Никольского монастыря и "называющих жилища свои женским монастырем", перевести в другой раскольничий женский монастырь, называемый Покровским, предоставив им право дома свои продать или свезти оттуда в продолжение 1837 года.
   9) За остающимися раскольничьими монастырями, Верхне-Спасопреображенским мужским и Покровским женским, учредить ближайший надзор и наблюдать правила полиции на основании высочайшего повеления, состоявшегося в 1833 году; и, наконец:
   10) "Все сие привести в исполнение в одно время и секретно, по гражданской и духовной власти".
   Преосвященный Иаков, получив это высочайшее повеление, 28 января 1837 года, чрез синодального обер-прокурора графа Протасова, в тот же день сообщил об этом губернатору, прося его назначить с гражданской стороны "надежнейшего" чиновника для передачи помянутого раскольничьего монастыря прибывшему в Саратов 27 января архимандриту Высоковского монастыря Зосиме, при присутствующем от саратовской духовной консистории члене, протоиерее Гаврииле Чернышевском. В то же время Иаков просил Степанова ни в каком случае не переводить из Средне-Никольского монастыря в Верхне-Преображенский ни беглых священников, ни беглых диаконов, так как ничего об них не было сказано в высочайшем повелении, а советовал оставить их на прежнем месте до разъяснения этого вопроса, особенно если они не пожелают принять единоверия. Вместе с тем, архиерей просил прислать ему опись имущества сказанного монастыря, упоминаемую в высочайшем повелении, для вручения этой описи архимандриту Зосиме, затем, существующую в женском Средне-Успенском монастыре часовню оставить неприкосновенною и, наконец, приказать оставить в мужском монастыре достаточную пропорцию хлеба и дров на зиму и на весну для имеющих быть в монастыре монахов.
   Степанов, получив в тот же день эту бумагу от архиерея, "медлил, -- как сказано в "Историческом описании", -- на оную ответом, отзываясь то неполучением подобного предписания от министра внутренних дел, то неотысканием нужного к исполнению такового поручения чиновника, хотя командированный для сего архимандрит Зосима, являясь к нему, г. губернатору, лично, неоднократно напоминал ему".
   Так прошло девять дней, молчание Степанова продолжалось до 5 февраля. Ниже мы увидим, какие последствия имело это молчание.
   Только 5 февраля губернатор прислал Иакову описи имуществу всех пяти иргизских раскольничьих монастырей, но о чиновнике, необходимом с гражданской стороны для передачи монастыря из гражданского в епархиальное ведомство, опять "ни словом не упомянул". Тогда Иаков, приказав передать присланную Степановым опись архимандриту Зосиме, предписал духовной консистории распорядиться выдачей ему также двух древних антиминсов, из коих один должен быть во имя Святителя Николая, а другой -- во имя Покрова Пресвятой Богородицы, с тем чтобы архимандрит, по приеме монастыря, освятил находящиеся в нем две церкви, затем выдачею святого мирра и достаточной суммы денег "на непредвидимые потребности" вновь открываемого монастыря. Таким образом, сказано в "Описании", "со стороны местного духовного правительства все зависящие от него распоряжения для исполнения высочайшей воли были окончены, недоставало подобных со стороны гражданской, не замедлено, однако ж, и в оных".
   6 февраля губернатор уведомил архиерея, что и он несколько дней тому назад получил предписание от министра внутренних дел, но что раньше не мог выслать описи иргизских скитов, "отысканных с трудом в делах канцелярии своей". При этом он сообщал, что к исполнению высочайшего повеления о Средне-Никольском монастыре он назначил николаевского городничего, а в помощь к нему придал одного из частных приставов Саратова, Константиновского, велев им обоим руководствоваться в этом деле "наставлениями" архимандрита Зосимы. Но архиерей, приказав вручить Зосиме пакет на имя николаевского городничего, присланный Степановым, предписал консистории дать знать архимандриту указом, "что ему нейдет распорядительная часть по делам, касающимся до гражданской власти, а только по духовной".
   Из всего этого ясно видно, что между губернатором и архиереем уже возник разлад, что архиерей старается выставить в невыгодном свете действия Степанова, сваливая на него всю вину в дальнейшей смуте, которая возникла в Поволжье в этот период борьбы с расколом. Кто из них прав -- пока трудно решить, но как бы то ни было, раскольники, воспользовавшись этой размолвкой властей, имели право жаловаться, что их обращали в единоверие силой, что их обливали на морозе водою из пожарных труб, вязали и арестовывали тех, которые будто бы сами вызывались на единоверие.
   6 же февраля архимандрит Зосима с братией, протоиерей Чернышевский и пристав Константиновский в пять часов пополудни выехали из Саратова по направлению в Николаев, в соседстве с которым находились иргизские монастыри, в расстоянии от Саратова до 250 верст. На другой день вечером партия эта остановилась в селе Каменке, не доехав до места назначения верст семь. Остановка была сделана для того, чтобы, не въезжая всею партиею в город в предотвращение могущих возникнуть толков, снестись с николаевским городничим относительно порядка предстоящих действий. В город был отправлен Константиновский, который вместе с городничим и должен был сделать некоторые подготовительные распоряжения. Рано утром, до свету, 8 февраля, и остальная партия въехала в город, прямо в дом городничего Дмитриева. После короткого совещания все тотчас же отправились в раскольнический монастырь, взяв с собою "для предосторожности" двух унтер-офицеров и десять рядовых из местной команды. В монастыре они явились к настоятелю, иноку Корнилию, просили также собрать всех монахов и немедленно объявили им высочайшую волю. Затем архимандрит обратился к настоятелю и братии с увещанием о принятии единоверия; но все они от единоверия решительно отказались. Тогда Дмитриев предложил Корнилию передать архимандриту все церковное и монастырское имущество. Корнилий и все монахи вновь решительно от сдачи имущества отказались, объявив, что без воли окрестного населения, состоящего из раскольников, они этого сделать не могут и ключей сами собой дать не смеют, так как и монастырь, и церкви построены на суммы не монастырские, а на суммы усердствующих раскольников, "а они, иноки, только стражи сего места".
   Между тем, пока происходили эти объяснения, в монастыре стал появляться народ. Это сделалось так быстро, что в несколько минут нахлынуло до ста человек, потом толпа увеличивалась до двухсот, до трехсот и т. д. Монахи, видя, что народ за них, стали действовать смелее и упорнее. Составитель "Исторического описания", как видно участвовавший лично в обращении монастыря, прибавляет от себя: "Иноки, оказывая сопротивление исполнению высочайшего повеления, между прочим, высказали, что они до приезда нашего имели сведение об обращении монастыря их в единоверческий, что четыре уже дня ожидают прибытия нашего, что они обдумали уже, как поступать им при предъявлении им высочайшей воли". Наиболее упорными выказались казначей монастыря инок Серапион и иноки Филарет и Амвросий. Между тем Серапион и другой инок Ефрем возбудили народ требовать объявления и им высочайшей воли. Архимандрит Зосима видел, что надо исполнить требование народа, и прочел ему текст высочайшего повеления. Тогда народ решительно объявил, что "не допустит отдать церковь для единоверия, хотя бы то стоило ему даже пролития крови".
   Ни увещания архимандрита Зосимы, ни убеждения Чернышевского, Дмитриева и Константиновского не в состоянии были подействовать на непреклонность раскольников: как монахи стояли на своем, так точно стояли на своем толпы народа, нахлынувшие на монастырь из города и из ближайших раскольничьих селений: Каменки, Толстовки, Давыдовки и Пузановки.
   Тогда исполнители высочайшей воли на общем совещании решили пригласить уездного стряпчего, чиновников земского суда и удельной конторы, а равно удельного голову, так как большинство волновавшегося народа принадлежало к крестьянам удельного ведомства. За этими чинами отправлен был нарочный. Через несколько часов в монастырь съехались: удельный стряпчий Кизо, земский заседатель Трофимов, удельный чиновник Акшевский и местного удельного приказа голова Шикин. Им также предъявлено было высочайшее повеление. Начались новые увещания со стороны прибывших лиц: они "кротко" и усердно уговаривали народ покориться высочайшей воле. Тогда монахи и народ снова потребовали объявления им высочайшего повеления, и оно вновь было им прочитано. Последовавшие затем подтвердительные увещания не привели ни к чему: народ и вмешавшиеся в толпу монахи решительно объявили, что монастыря не отдадут никому, что верой своей также никому не поступятся. Пока шли эти бесполезные переговоры в монастырской ограде в толпе, в это время архимандрит Зосима и Константиновский, оставаясь в настоятельских кельях, употребляли последние усилия победить упорство настоятеля и главных чинов монастыря. Корнилий, несколько надломленный в своей неподатливости убеждениями архимандрита, а равно прямыми требованиями Константиновского о неизбежном повиновении, приказал схимнику Паисию принести ключ от церкви. Ключ принесен и положен на стол. Но никто не решался передать ключ с рук на руки исполнителям высочайшей воли. Настоятель объявил, что все прочие ключи от другой церкви и от ризницы хранятся в самой церкви, но при этом присовокупил, что ни он и "никто из братии не решится быть предателем церкви и своими руками передавать имущество монастырское", что архимандрит и все находящиеся с ним в монастыре исполнители высочайшей воли могут сами, без личного его и всей братии присутствия, пересмотреть и принять все церковное и монастырское имущество.
   Архимандрит Зосима, взяв со стола ключ и пригласив с собою всех исполнителей высочайшей воли, решился идти в церковь, так как время приближалось уже к вечеру. Но едва все стали подходить к церкви, как народ, подстрекаемый монахами, бросился загораживать им дорогу и оцепил церковь, заслонив собою ход к паперти. В то же время некоторые бросились на колокольню и ударили в набатные колокола. Звон еще более встревожил толпу и окрестные села. Дело принимало слишком дурной оборот и становилось далеко не негласным. Особенно буйствовали в толпе крестьяне-раскольники: Широков, Кузнецов, Алексеев, Кожемякин и Стекольщиков. Исполнители высочайшей воли не осмелились никого из них взять под арест, "дабы, по причине ожесточения раскольников, в монастырь набежавших, не произвести большего зла". За этой последней вспышкой, "страшась остаться в ночное время в стенах монастыря", они тотчас же воротились в город, где и собрались вторично в доме городничего для составления журнала о происшествиях этого дня. Здесь, по вторичном совещании, положили на утро, 9февраля, собрать 24 человека понятых из православного вероисповедания, предварительно привести их к присяге, а для безопасности -- истребовать от военного начальника до 25 солдат с унтер-офицером, а из ближайших сел собрать до 200 жителей, снова отправиться в непокорный монастырь и еще раз предложить настоятелю, инокам и народу о беспрекословном исполнении объявленной им высочайшей воли.
   Так и было исполнено. В И часу утра все это шествие, с духовенством и чиновниками во главе, приблизилось к стенам монастыря, но оказалось, что ворота его были заперты. В стенах монастыря заперлось до 500 раскольников, накануне сбежавшихся из окрестных сел.
   Дмитриев, именем высочайшей воли, приказал привратнику отпереть ворота. Приказание было исполнено. Когда исполнители высочайшей воли, солдаты, понятые и толпа крестьян вступили в ограду, Дмитриев объявил, что требует беспрекословного исполнения уже объявленной накануне высочайшей воли. Народ упал на колени. Те из крестьян, которые накануне не были в монастыре и, следовательно, не слышали чтения высочайшего повеления, просили вновь вычитать это повеление. Но в это время, когда Дмитриев и другие чиновники уговаривали народ оказать покорность, иноки Ефрем, Амвросий и Филарет ходили в толпе и безбоязненно подстрекали народ к неповиновению, и приказания начальнического удалиться в свои келий не слушали.
   Тогда Кизо вышел к народу и громогласно прочел высочайшее повеление.
   -- Слышали вы высочайшую волю и ясно ли поняли оную? -- спросил он, обращаясь к народу и к понятым.
   -- Слышали и поняли, -- единогласно отвечал народ. Затем, обращаясь к толпе раскольников, Кизо сказал:
   -- А когда вы знаете волю государя императора, то должны, не препятствуя исполнению ее, разойтись по домам.
   -- Нет, не дадим нашу церковь! Она нашим коштом строена и украшена! -- кричал народ.
   "Много и долго", как сказано в "Описании", исполнители высочайшей воли старались образумить народ "обольстительно иноками вовлеченный в преступление -- противление власти" -- все было напрасно. Вынесли законы. Кизо прочел вслух ст. 242, 243, 247 и 248 т. XV уголовных законов о сопротивлении власти. Ничто не помогало.
   -- Мы всякую казнь претерпим, но добровольно не уступим нашу церковь! -- кричали непокорные.
   -- Это не высочайшая воля, -- кричали некоторые из толпы, -- она подложная... Она писана не на гербовой бумаге, и нет на ней руки государевой...
   Начались крики, брань, оскорбительные выражения... Особенною дерзостью отличалась речь ясачного крестьянина из села Камишкира Кузнецкого уезда Семена Лазарева. Его велели арестовать, но раскольники вырвали бунтовщика из рук солдат и спрятали в толпе. Другие кричали тем, которые находились на колокольне: "Бей в колокола тревогу!"
   -- Мы никого не послушаемся! -- кричал расходившийся народ.
   Не оставалось ничего больше, как снова обратиться к настоятелю Корнилию, который, вместе с некоторыми монахами, оставаясь в келье, не выходил к народу. Корнилию представили, что, так как он глава всего раскольнического общества, то он один и может успокоить толпу, внушив ей повиновение высочайшей воле. Его самого убеждали покориться необходимости, не доводить народ до беды, но Корнилий отвечал, что он не препятствует исполнению воли верховного правительства, а что "уже сам не может остановить буйство народа, страшась и сам насилия его".
   После этого исполнители высочайшей воли должны были оставить монастырь. Они воротились в Николаев, донесли обо всем происшедшем и ожидали дальнейших повелений.
   Оставалось последнее средство -- "сильные меры". Но к ним не решались прибегнуть без особого повеления.
   С 9 февраля духовные власти оставались в городе безвыездно: никто из них не только не посещал монастырь, но даже не входил в какие-либо другие сношения с раскольниками. Гражданские же власти, обставив монастырь караулом из жителей православного исповедания и отправив в Саратов нарочного, иногда являлись к непокорному монастырскому населению и к толпам народа, в нем безвыходно остававшимся, вновь приступали к увещаниям -- но также бесполезно. Только весьма немногие "образумились и тайно ушли из монастыря, жестоковыйные оставались там безысходно, получая довольствие пищею от монастыря".
   Видно было, что народ ждал, ко всему приготовившись. Дело раскола оказалось делом опасным, а власти этого не понимали.
   В таком положении оставалось дело до 16 февраля. В этот день из Саратова прискакали новые чиновники -- советник губернского правления Зевакин и саратовский исправник Микулин. Отчего не ехал сам губернатор -- неизвестно, но только такая полумера, как присылка двух новых чиновников, еще более портила дело, и без того уже испорченное. Зевакин не въезжал в монастырь, а приказал явиться к себе в город двум или трем инокам, "дав им слово возвратить их опять в монастырь". Из монастыря явились трое иноков, и в числе их игуменский келейник Александр Трофимов. В "Историческом описании" сказано при этом: "Разговор г. советника, бывший наедине, в сенях, был недолговременен, и обстоятельства оного были неизвестны удовлетворительно". После этого таинственного разговора все отправились в монастырь. "Но бытность их там ничего не произвела лучшего: раскольники по-прежнему не отдавали церкви и монастыря и по-прежнему не повиновались". Г-ну советнику тоже не предоставлено было других мер к восстановлению порядка, кроме убеждения: "Без полномочия же, -- сказано в "Описании", -- и самые благоразумные меры были недействительны".
   Так прошел этот день без всякой пользы. Равным образом прошло бесполезно для дела и 18 февраля.
   Толпы народа продолжали стоять в монастыре, ожидая, чем все это кончится.
   19-го февраля неожиданно прибыл в Николаев из Саратова жандармский штаб-офицер Быков, 20-го числа он явился в монастырь совершенно один. Таково было желание архиерея, и по его просьбе он приехал на помощь растерявшимся властям. "По весьма долгом, начально с иноками монастыря, а потом с собравшимися туда крестьянами, разговоре и при объявлении им противозаконного их действия, ведущего их к тяжкому наказанию по законам, сопротивляющиеся единогласно объявили Быкову, что высочайшей воле государя императора они не противятся и противиться не смеют, но оставить монастырь сами по себе, заданною пред Богом клятвою, не могут". Тогда Быков разъяснил им, что "воля царя земного, действующего по воле Царя небесного, разрешает их клятву" и что поэтому они должны исполнить эту волю, но что при дальнейшем упорстве он прикажет всех их вывести из монастыря. На это раскольники "единодушно" отвечали, что, если их выведут силою, то тогда они не будут виновны перед Богом. "Следовательно, -- прибавляет "Описание", -- сии раскольники держатся буквально слов клятвы, и вывод их из монастыря силою снимет, по разумению их, с них клятву: ежели б они иначе думали, они бы запаслись оружием, и при том в толпе сей, простирающейся до трехсот человек, большая часть стариков".
   Не сделав ничего, и Быков в тот же день выехал обратно в Саратов. Он не имел от губернатора никаких полномочий и потому не решался действовать силою. "Но, -- прибавляет "Описание", -- появление сего чиновника потрясло было дух противления бунтующих".
   Наконец, 21 февраля прибыл к монастырю и губернатор. Это было уже вечером. Еще с последней станции он отправил в Николаев приказ, чтобы все гражданские чиновники, как командированные из Саратова, так и все местные власти с полициею ожидали его в монастыре. При встрече со Степановым советник Зевакин и некоторые другие чиновники хотели было напомнить ему о позднем времени, но он не стал и слушать, велев всем следовать за собою в монастырь. Там, подъехав прямо к настоятельским покоям и войдя в кельи, Степанов "изъявил негодование" настоятелю Корнилию "на оказанное им сопротивление высочайшей воле государя императора". Затем вышел из покоев и отдал приказание силою выводить из монастыря народ. Для этого употреблено было в дело до 800 человек крестьян православного вероисповедания, согнанных к монастырю еще до приезда губернатора, в качестве понятых. Началась свалка. Не было выведено и половины "бунтовщиков", как темнота превратила свалку в какую-то рукопашную битву: понятые смешались с бунтовщиками и, не распознавая друг друга, схватывались не с раскольниками, а с понятыми же; из монастыря вытаскивали тех, которые сами согнаны были для того, чтобы вытаскивать других. Над монастырем стоял гул и крик, так что шум и отчаянные голоса побиваемых были слышны в Николаеве и всполошили все городское население. Раздался набатный звон всех колоколов. Набат отозвался в соседних селах и поднял на ноги все население. Почти весь город бросился на помощь монастырю -- "иные верхом, иные пешком, иные на запряженных в сани лошадях, так что в самом городе быть было ужасно". Из всех соседних сел народ тысячами хлынул к монастырю. "Темнота ночи благоприятствовала буйству раскольников, так что многие являлись с ружьями, пистолетами, копьями, кистенями и дубинками. Понятые, расставленные около монастыря, не выдержали напора бежавших в монастырь". Завязалась еще более ожесточенная свалка. Народ, приставленный к воротам и ограде в виде стражи, старался обезоружить тех, которые угрожали оружием. Бросив ворота, толпа полезла чрез ограду, словно в осажденную крепость. Там снова завязалась рукопашная битва, и православные на всех пунктах были побиты.
   Степанов был в это время в покоях настоятеля. Узнав о критическом положении дела, он приказал бросить защиту монастыря от постоянно прибывавших масс народа, отпереть ворота и не раздражать народа. Опасаясь долее оставаться в толпе, он бежал в город. За ним последовали и все гражданские власти. Монастырь остался в руках раскольников.
   "Так кончилось, -- говорит "Описание", -- неблаговременное распоряжение г. губернатора относительно вывода раскольников из монастыря. Но оно бы не произвело такого смятения, ежели бы было во время дня".
   Даже за бегством Степанова, набатный звон продолжался почти до полуночи.
   Наутро губернатор велел распустить по домам всех понятых, число которых, хотя и доходило до 1000 человек, однако это была горсть в сравнении с тем контингентом защитников монастыря, который выставили раскольники.
   Днем Степанов вновь явился в монастырь, который еще был полон народом; богатый монастырь кормил эти толпы, и потому им нечего было возвращаться по домам. Степанов в последний раз обратился к толпе с вопросом, хотят ли они добровольно покориться распоряжениям верховного правительства.
   Народ отвечал: "нет".
   Степанов выехал из монастыря. Из Николаева он написал Зосиме, что на представление свое ожидает распоряжения министра относительно того, как ему действовать в этих затруднительных обстоятельствах, а до того времени предлагал архимандриту отправиться в Воскресенский единоверческий монастырь, где и ожидать особых известий. Уезжая в тот же день в Саратов, Степанов приказал воротиться к своим местам и всем чиновникам, бесполезно прожившим под стенами непокорного монастыря 16 дней, и оставил там только помощника управляющего удельными имениями Часовникова -- "для наблюдения и успокоения крестьян удельного ведомства".
   Прошло еще две недели, и раскольники оставались в неизвестности относительно ожидавшей их участи.
   Наконец, Степанов получил из Петербурга ответ, как ему действовать. Из Саратова он немедленно отправил в Николаев пооруженную команду солдат из 200 человек с надлежащим числом офицеров и с боевыми запасами. А вместе с тем отправил туда же и команду казаков из 3-го казачьего полка астраханского войска. Из Хвалынска вытребовал квартировавшую там конно-артиллерийскую резервную батарею. Послал половинное число саратовской пожарной команды с брандмейстером и пожарными трубами. Затем приказал собрать 2000 человек понятых из окрестных селений православного исповедания.
   9 марта прибыл из Саратова губернаторский чиновник Горохов. Он явился туда вместе с командиром конно-артиллерийской батареи бароном Дельвигом, николаевским исправником Немировым и вышеупомянутым Часовниковым. Горохов от имени губернатора еще раз спросил непокорных монахов и державшую в своей власти монастырь толпу крестьян, согласны ли они покориться распоряжениям правительства. И те, и другие отвечали, что "они скорее умрут, чем отдадут свою церковь".
   Через три дня явился и губернатор. В виде последней попытки он, "желая образумить бунтующих мерами кротости и убеждения", послал в монастырь барона Дельвига в последний раз предложить инокам и народу об изъявлении добровольной покорности и, в случае отрицательного ответа, решительно объявить им, что после всего этого "употреблены будут силы к водворению в монастыре порядка, желаемого правительством", а что все виновные будут преданы строгому суду и потерпят наказание.
   Барон Дельвиг воротился с ответом, что на добровольную покорность нет никакой надежды. Тогда Степанов велел двинуться к монастырю военным командам и согнанному в город народу. Пушки и прикрытые солдатами пожарные трубы следовали в голове шествия. Монастырь был весь обложен толпами непокорного народа, собравшегося тысячами.
   Приблизились войска. Последовала артиллерийская команда, и вместо ядер и картечи на народ полилась холодная вода из пожарных труб. Ужас овладел бунтовщиками, особенно когда в суматохе на них бросились солдаты с крестьянами и стали всех вязать. Связано было до 1700 человек. Остальные все разбежались.
   Так усмирен этот раскольнический бунт -- "без кровопролития". Некоторые из монахов тотчас же отправлены были в Саратов, а монастырь занят властями и войском.
   Явился и архимандрит Зосима со своею духовною свитою. Немедленно отслужен был молебен с водосвятием.
   

II

   Уничтожение этого "раскольничьего гнезда" не принесло, однако, той пользы для государства, какая имелась в виду при возбуждении систематической борьбы с расколом. Во-первых, там же, на Иргизе, оставалось еще два таких же "гнезда" -- скит Верхне-Спасопреображенский мужской и Покровский женский, соединявшийся с первым узкою лесною тропою. Оставшиеся скиты покрылись еще большею славою в глазах раскольников, как единственные, уцелевшие "светильники света незаходимого". Во-вторых, из двух разрушенных "гнезд" старые и юные птенцы разбрелись по всей России и стали опаснее тем, что пропаганда их не ограничивалась уже никаким пространством, а с Иргиза перешагнула на Урал, на Обь, на Двину, на Дон, на Терек, на Кубань и т. д. Старцы и старицы, ютившиеся в "пустыне прекрасной", на "брезе нового Иордана", как иногда называли раскольники реку Иргиз и озеро Калач, над которым стоял один из монастырей, превратились в бродячих пророков и пропагандистов более неуловимых.
   Из дел того времени мы видим, что выгнанные из иргизских монастырей монахи и монахини вдруг открывали скиты где-нибудь в уединенном хуторе, превращая "овечью избу" в раскольничьи святилища, и на сотни верст кругом между раскольниками шел таинственный шепот: "Солнце православия, зашедшее на Иргизе, по милости Божией, воссияло на Бер-дее" -- какая-то неизвестная реченька где-нибудь у границ войска донского, где, например, сыновья майора Персидского, внуки или племянники бывшего наказного атамана волжского казачьего войска, иноки Герасим и Савватий, основывают новую святыню, таинственно превратив в храм "овечью избу", и к этой "овечьей избе" съезжаются сотни и тысячи сектантов. Еще дальше, еще в большей глуши, в самом далеком углу войска донского, где кончаются станичные поселения и начинаются глухие степи, на Тушкановых хуторах, возникает новое светило в казацкой избе, в подполье, и за сотни верст бредут и едут в это подполье поклонники старой веры, "пришибленной на Иргизе".
   "Православный народ! -- фанатически взывает "тушкановский святитель", отставной казак. -- Помяните древних учителей и апостолов, и укрепитеся духом на борьбу с диа-волом. Мучили нас, православных, и в древнем Риме, извлекали ревнителей веры из пещер и катакомвий, лютым зверям на растерзание отдавали, а иных, паклею обмотавши и смолою намочивши, аки факелы в садах мучителей возжигали, а вера православная крепла и множилась, и царство Римское победила, на престол в багрянице воссела. Не то же ли и ныне совершается? Извлекли нас из наших катакомвий, что на Иргизе, и отдали на растерзание псов голодных и львов лютых. Но придет время, и победит наша святая правоверность и древнее благочестие..."
   В селе Колояре Вольского уезда крестьянин Акимов говорил на базаре, что "прежде сего времени одним раскольникам было житье", что только они одни были и "денежны и сыты", но что как только стали обращать их в церковников", то и они "скудеть начали".
   В течение четырех лет движение в расколе проявилось с такою силою, что все Поволжье, казалось, пошло в старообрядчество, и потому положено было уничтожить последнее "гнездо" на Иргизе, потому что это гнездо считалось рассадником раскола в Поволжье, в Подонье и в Поуралье. Уничтожение это последовало в 1841 году. Местные власти, наученные уже горьким опытом предшествовавших лет, постарались обставить дело закрытия последнего раскольничьего убежища такою тайною и такими предосторожностями, что раскольники говорили впоследствии об этом последнем своем поражении, как о "ночном нападении волков на овчарню". Действительно, губернатор Фаддеев с небольшою командою солдат и с чиновниками неожиданно явился в стенах монастыря в то время, когда весь монастырь молился в церкви, поставил караул у ворот, у колокольни, чтобы отвратить возможность набатного звона, неожиданно вступил в церковь, прочел растерявшемуся от страха собору раскольников высочайшее повеление, в тот же момент явилось в церковь православное духовенство в облачении, тут же на глазах изумленных раскольников последовало окропление церкви святою водой, после чего раскольничья святыня теряла в глазах их свою святость, взяты ключи из рук казначея, и только к вечеру этого "дня вавилонского пленения" окрестное население узнало, что "солнце православия зашло на Иргизе" окончательно. Даже чиновники, взятые с собою Фаддеевым из Саратова для закрытия монастыря, не знали зачем они туда едут: им сказано, что губернатор едет для свидания и переговоров с оренбургским военным губернатором относительно башкирских земель.
   Мало того: когда в мужском монастыре читалось в церкви высочайшее повеление, то для того, чтобы об этом не узнали в женском монастыре, сообщавшемся с мужским кратчайшим путем чрез озеро Калач, где находилась перевозная лодка, и чтобы, из любопытства или случайно, монахини женского монастыря не пробрались в мужской, у перевозной лодки оставлен был жандарм, которому и велено было как бы для удовольствия "купаться в Калаче". Простая мера эта была придумана преосвященным Иаковом, который в секретно врученной Фаддееву записочке сообщал: "Если на озере Калаче принять лодку, на которой монастырские бабы переезжают в мужской монастырь, если поставить штыка три-четыре на мосту монастырской мельницы, то доступ к мужскому Спасо-преображенскому монастырю для посторонних людей совершенно будет невозможен. Жандарм может при лодке на Калаче покупаться".
   Насколько, однако, местные власти тревожились неизвестностью относительно состояния умов всего окрестного крестьянского населения, видно из того, во-первых, что на другой же день после закрытия последних раскольничьих скитов на Иргизе ближайшим властям велено было тайно осведомляться во всех селах, какое впечатление произвел на них этот совершившийся факт, и в то же время вызвать крестьянские приговоры о том, что при закрытии скитов не было употреблено военной силы, и во-вторых, что военный караул, поставленный в этих скитах, не снимали в течение нескольких лет.
   Монахи и монахини этих скитов, упорно отказывавшиеся принять единоверие, были высланы из скитов в свои жительства под строгий полицейский надзор и при этом лишены "ангельского вида", т. е. обязаны носить светское одеяние. Но и "сия последняя Христова инвалидная команда", как называли себя раскольники, не вся дошла до мест жительства, а большинство монахов и монахинь, укрепившиеся в своем фанатизме до какого-то морального исступления, тайно разошлись по всей России и стали новыми бродячими пророками и агитаторами; народ же слепо пошел туда, куда вела его эта странная "инвалидная команда".
   На Тушкановых хуторах, на границе войска донского и Саратовской губернии, захвачена была фабрика раскольничьих прокламаций, изготовляемых отставным казаком Петровым и маленьким учеником его, готовившимся принять схиму, казачьим "малолетком" Алексеевым. В подземном склепе, наполненном образами, найдено было 117 набело переписанных прокламаций, которые носили название: "Стих преболезненного воспоминания о озлоблении кафоликов" и которые распространялись по всему Поволжью, Подонью и Поуралью. Чтобы судить, какое зажигающее свойство могли иметь эти прокламации, приведем небольшие выдержки из этого любимого раскольниками "стиха":
   
   По грехом нашим, на нашу страну
   Попусти Бог такову беду:
   Облак темный всюду осени.
   Небо и воздух мраком потемни,
   Солнце в небеси скры свои лучи
   И луна в ночи светлость помрачи,
   А и звезды вся потемниша зрак,
   А и свет дневный преложися в мрак.
   Тогда твари вся ужахнушася,
   А и бездны вся со дрогнушася,
   Егда адский зверь узы разреши,
   От заклеп твердых нагло искочи:
   О, коль яростно испусти свой яд
   В кафолический красный вертоград;
   Зело злобно враг сей возреве,
   Кафоликов род мучить повеле.
   Святых пастырей вскоре истреби,
   Иргизское солнце тучею закры,
   Храмы Божии замком заклепи,
   Книги древний огнем попали.
   Четы иноков уловляхуся,
   Злым наказанеем умерщвляхуся,
   Всюду вернии закалаеми,
   Аки класове пожинаеми, и т. д.
   
   "Стих" прямо указывает на иргизский погром и потому не мог не производить на невежественную массу громадного впечатления, особенно когда лиризм этого аскетического произведения бьет по самым чувствительным струнам народного мировоззрения:
   
   Ох, увы, увы, благочестие,
   Увы, древнее православие!
   Кто луча твоя вскоре потемни?
   Кто блистание тако измени?
   Десяторожный зверь сия погуби,
   Седмиглавый змий тако учини:
   Весь церковный чин зверски прекрати,
   Вся предания злобно истреби.
   Церкви Божия истребишася,
   Тайнодействия вси лишишася,
   Но и пастыри попленишася,
   Жалом дьявола умертвишася.
   Зело горестно о сем плачемся,
   Увы, беднии, сокрушаемся,
   Что вси пастыри посмрадилися,
   В еретичестве потопилися.
   
   Бродячие пророки в этом мистическом произведении видят как бы свое собственное изображение: изгнанные из иргизских скитов, они бродят по дебрям, не зная, где голову преклонить -- они видят себя в "чужой земле":
   
   Оле, бедствия нам без пастырей!
   Оле, лютости без учителей!
   По чужой земле вси скитаемся,
   От зверей лютых уязвляемся.
   Всюду беднии утесняемся,
   Из отечества изгоняемся.
   
   Изгоняемый из скитов раскол укреплялся в городах, где его сторону держали влиятельнейшие купцы-капиталисты. Они на свой счет, как саратовский купец Рощин, развозили беглых попов из города в город, отправляли богослужение, венчание и проч. где-нибудь на мельнице, в лесу, а иногда и просто в поле, в степи, в глухом степном овражке, где наскоро разбивали походную церковь, крестили и венчали раскольников.
   Официально признанным раскольничьим священником на все Поволжье был поп Прохор (Дмитриев) в Вольске, но на сотни и тысячи верст одного священника было недостаточно. В Саратове и Вольске, например, были богатые раскольнические церкви, каменные, но они были заперты по распоряжению правительства, церковные главы и кресты сняты, и в колокола не имели права звонить. При этом употреблены были особые старания, чтобы отнять у раскольников их бродячих или, как их всегда называли, "беглых" попов, что и исполнялось довольно успешно: в Поволжье было схвачено несколько таких походных священников, а прочие из страха должны были бежать из Поволжья под чужими именами. Некоторые бежали в "Цыцарию", т. е. успели пробраться за австрийскую границу, а также в Бессарабию, в Закавказье и в Турцию. Оставленные без священников, крестьяне требовали, чтоб кто-нибудь крестил их детей, отпевал умерших. О венчании они не особенно беспокоились: по всему Поволжью вошел в употребление гражданский брак, простое "купножительство", против которого власти были положительно бессильны. Когда от одного из саратовских губернаторов требовали духовные власти особых распоряжений относительно сел, где раскольники повально сходились на купножительство, он отвечал, что это решительно невозможно, что "нельзя же поставить около каждой девки по человеку с ружьем".
   После долгой и бесполезной борьбы одно из раскольничьих селений, большое удельное село Криволучье, находящееся в соседстве с иргизскими скитами и считавшее до 2000 душ населения, доведенное до крайности, попросило себе священника на правах единоверия. Селу этому дали священника, но "выправу" все-таки совершал беглый поп Пахомий (из Высоковских скитов), и криволучане продолжали считать себя истыми раскольниками. То же самое вынуждены были сделать и саратовские раскольники, у которых к концу 1843 года распечатали церковь и позволили избрать себе особого священника, с тем, чтобы "табачники" не смели входить в их церковь.
   Как смотрели в это время на нравственную силу раскола правительственные власти, видно из особой записки бывшего тогда в Саратове губернатора Фаддеева, представленной им министру внутренних дел Перовскому. Говоря об обращении Криволучья, Фаддеев замечал: "Пример этот не мог иметь вдруг быстрого и общего последования по той причине, что прочие старообрядцы колебались разными невежественными предположениями, как-то: одни полагали, что это дозволение дано лишь для крестьян удельных, что мера сия есть лишь приуготовление, дабы принудить их к обращению в православие и т. п. Для того, чтобы вывести их из сего заблуждения, надлежащие внушения их старшинам и местному начальству сделаны; но за всем тем утверждения раскольников в единоверии нужно ожидать от времени. Начально раскольники села Криволучья приняли священника, находясь в уверенности, что они остаются теми же старообрядцами, но не предполагая, что они существенно переходят в единоверие. По прибытии этого священника в село, как о том секретно мне николаевский исправник донес, приглашены были тайно криволуцкими жителями из разных селений раскольники, и, собравшись в часовню, они ввели его, по раскольническому обряду, в выправу (это, надо разуметь, вроде пересвящения своим духовным лицом), чрез бежавшего из Высоковского единоверческого монастыря иеромонаха Пахомия, после сего допустили его к служению и отправлению треб. Преосвященный получил такого же рода донесение от единоверческого архимандрита Платона, в соседнем к тому селению единоверческом монастыре находящегося. Этот иеромонах, вследствие сделанных мною распоряжений, вместе со своим причетником в г. Хвалынске пойман, и теперь ожидается, как с ним поступить, разрешение министерства. Это обстоятельство, по мнению моему, такого рода, что знать об оном правительству нужно, но обращать внимание, производить о том расследование и преследовать (кроме беглых монахов и попов) едва ли полезно: это более бы их ожесточило. Действие сие наружных отношений священника к архиерею не изменяет, заблужение же их о надобности таковой выправы уничтожится временем и прекращением бродяжничества беглых попов и монахов".
   Но это-то прекращение бродяжничества и было выше сил, коими располагали власти, и сколько ни хватали бродячих пророков, пророки продолжали бродить, потому что в этом случае всякая старуха-странница делалась нередко таким же действительным агитатором, как и тот тушкановский казак, который фабриковал раскольничьи прокламации.
   Фаддеев в своей записке делит раскольников на три партии: "Первые две состоят наиболее в классе купечества, из людей а) близких к принятию единоверия и б) закоснелых фанатиков, а третья в народной толпе, которая существует дотоле, пока первые две не распадутся, а вместе с тем не уничтожится и чаяние их к возможности иметь своих беглых священников по-старому. В первых готовность к принятию единоверия изменяется и колеблется по видам личных интересов: например, они понимают ничтожность причин своего упрямства, готовы решиться на принятие единоверия, но в то же время встретится им надобность в кредите или в покровительстве какого-либо их собрата-фанатика, и они в решимости своей удерживаются. Вторая партия состоит из стариков и старух, кои упорны единственно потому, что им кажется страшно и противно переменять на короткое время, которое им жить остается, тот образ мыслей, с коим родились, взросли и прожили до старости. Людей этих немного, и они на образ мышления следующего поколения большого влияния иметь не могут. Третья партия, народная, держится партии фанатиков дотоле, пока поп их в Вольске есть, пока они видят упорствующими купцов и почетных людей из своих единомышленников, пока они находят в них подпору убеждениями, пособиями, работами, пока они не совсем еще разуверились в удобстве и возможности иметь попов беглых. Коль скоро побуждения сии разрушатся, то, по всей вероятности, и упорство их уничтожится".
   Выдержка эта ясно обнаруживает, как мало понимал Фаддеев, а вместе с ним и другие правительственные лица, внутреннюю силу раскола. Понятно, что такие лица не могли бороться с расколом, а если и боролись с видимым успехом, то победы их были фиктивные, кажущиеся, на самом же деле служили к укреплению раскола и приданию ему активной силы.
   Также узко Фаддеев понимает и внешние приемы раскола в борьбе за свою независимость. "Хитрости раскольников, -- говорит он, -- состоят не столько в обращении в свою пользу послаблений правительства, действующего по твердым и систематическим правилам, но послаблений местного начальства и духовенства. И то, и другое приобретается деньгами. Первыми ослаблялось доселе преследование и поимка беглых попов и вообще точное исполнение постановлений о законных ограничениях раскольников, сколько им то возможно, не подвергая себя изобличению пред начальством; вторыми покрывается наружное их присоединение к православию, а в существе коснение в расколе, и т. п. Я имею основание предполагать, что некоторые православные приходские священники, по видам личной корысти, готовы даже тайно противодействовать совершенному уничтожению раскола. Есть примеры, что старообрядцы показывались обращенными к православию и исполняющими все требы оного лишь по спискам, а на деле этого вовсе не делали, условившись лишь с приходскими священниками давать им за то двойную плату. В Вольском уезде был пример, что священник показывал совершаемым бракосочетание раскольникам поморской секты по православному обряду, научив их ночью приехать в церковь, где обряда никакого совершено не было, а пробыли лишь они в церкви время, на то потребное".
   Далее Фаддеев высказывает, что раскольники желают быть под ведением гражданского начальства, а не духовного. Так, по крайней мере, казалось Фаддееву как губернатору. Желание это, по мнению Фаддеева, происходит от "недоверия к архиерею", так как раскольники думают, что "цель и намерение его есть обратить их к православию", что "оказываемая им уступчивость есть только временная", что "архиерей если не по своим правилам, то по влиянию на него прочего духовенства, будет действовать в этом духе", что гражданское начальство будет всегда равнодушнее и не имеет столько времени обращать столько внимания, как духовенство, на действия их попов и на исполнение ими в точности всех правил 1800 г., как, например, на образ поминовения императорской фамилии, и т. п. "Бывшие в старообрядческом иргизском монастыре иноки, когда я их убеждал к принятию единоверия, при уничтожении монастыря, между прочим, мне говорили, что они затрудняются совестью подчинить себя архиерею и потому, что прежде положенная на них клятва на бывшем в XVII столетии, в Москве, соборе снята не таковым же собором, а одним святейшим синодом". Все видимые факты и построенные на них соображения, по мнению Фаддеева, доказывают, что "как смышленные раскольники, так и невежды не принимают единоверия не по одной, а по многим причинам. Тут действует и фанатизм, и невежество, и корысть, и ложные понятия, и опасение подвергнуться каким-либо ограничениям в том образе жизни и действий, к коему от детства привыкли. Иногда препятствует успехам обращения самое ничтожное оскорбление их самолюбия. В 1827 г. был пример, что бывший здешний губернатор князь Голицын, приготовив к тому в Вольске старообрядцев почти окончательно, испортил все дело лишь тем, что дал первому подписать акт о присоединении городскому голове, а не Сапожникову (уже умершему), бывшему первостатейным из них человеком по общественному от раскольников уважению. Отзывы умнейших из них состоят в том, что они были продолжительное время гонимы, потом видели допущение к ним снисхождения; с 1827 г. почитают себя вновь гонимыми и с переменою обстоятельств не отчаиваются в новом снисхождении, отзываясь выражением: "Сердце царево в руце Божией". Все это относится к их, так сказать, оракулам, к числу коих, весьма вероятно, принадлежат сверх купцов и высланные на место жительства иноки из уничтоженных старообрядческих иргизских монастырей, кои, хотя и ведут себя столь осторожно, что никакого явного подозрения в том на себя не подают, но совершенно прекратить их здесь сношений с их единомышленниками, кои к ним благоговеют, нет возможности. По этой причине высылку их в отдаленные места, если не обратятся к единоверию, почитал бы неизлишним".
   Наконец, Фаддеев указывает и на меры, которые, по его мнению, правительство должно принять для более успешной борьбы с расколом, добавляя, что "эти меры в общем объеме и в одно время изложить все нельзя", что "хитрости и пронырства раскольников, вероятно, будут изыскивать и еще новые средства к поддержанию своего заблуждения, кои могут открываться и уничтожаться по мере их открытия", но что им лично уже "ослаблен раскол" -- как ошибочно утешает себя Фаддеев -- "воспрещением их уставщикам, под видом заработков в других местах, бродить по раскольничьим селениям и способствовать исполнению их богомоления".
   Вот эти меры:
   "1) Не обращать внимания и не отказывать раскольникам" в разрешении иметь свою церковь и своих священников, потому что раскольники, "существенно единоверие принимая, желают между собою именовательно оставаться не единоверцами, а старообрядцами {"Здешний преосвященный, -- говорит Фаддеев, -- полагает это в особенности нужным для того, дабы предотвратить случаи, подобные бывшему в Криволучье, совершением выправы над священником после утверждения его архиереем, но я думаю, что, если это, по их заблуждению и фанатизму, признается необходимым, то они это будут делать и без беглых монахов, чрез своих уставщиков и стариков. Преследование же и поимка беглых попов и монахов главнейше нужно и полезно для уничтожения людей, поддерживающих упорство старообрядцев и облегчающих им средства в исправлении духовных треб".}.
   2) Усугубить особенное внимание местных властей на преследование и поимку беглых попов и монахов: для этого архиереи должны извещать всех губернаторов, где находятся раскольники, о каждом бежавшем монахе, попе или причетнике, с описанием примет беглецов, и за каждую поимку назначать награды.
   3) Строго преследовать совершение браков у раскольников посредством купножительства и немедленно прекращать суд и преследование за купножительство, как только виновные примут единоверие.
   4) Дозволять раскольникам и даже содействовать к построению новых церквей: если они и не все будут принимать единоверие, а по частям, то этим они сами будут разъединяться, а чрез это сам собою ослабится раскол.
   5) Всех поверенных и агентов, которых раскольники отправляют в Петербург, немедленно арестовывать и за караулом возвращать в места жительства, где и отдавать под строгий полицейский надзор.
   6) Воспретить всякое бродяжничество и отлучку из деревень раскольничьих старух, потому что старухи эти часто заменяют у них причетников и поддерживают раскол укреплением фанатизма и суеверия в женском поле.
   7) Строжайше запретить всякое стеснение и вмешательство православного и единоверческого духовенства в дело внутреннего богослужения новых единоверческих церквей и в особенности воспретить какое-либо шиканство, коему доныне они подвергались, как, например, вчинание следствии по неосновательным и ничтожным доносам".
   Как ни ошибочна была подобная система действий в борьбе с расколом, она была, однако, усвоена всеми и принята к руководству. Болезнь лечили наружными средствами, а болезнь гнездилась внутри государственного организма и постепенно разъедала все тело.
   

III

   В конце 1843 года, как мы сказали выше, саратовским раскольникам дозволено было иметь своих священников на основании правил митрополита Платона. Раскольники других городов Поволжья, встревоженные этой уступкой саратовских раскольников, назвали их уступку "отпадением Саратова от правой веры". Говорили, что Саратов должен был уступить силе, но что другие города "будут твердо стоять за святую церковь".
   В Вольске по этому случаю было собрание раскольников в доме тамошнего богатого купца Суетина. Собранием, по-видимому, заправлял другой Вольский капиталист -- Курсаков. На эту сходку принесены были раскольничьи книги и разные документы, на которых раскольники основывали свои права на неприкосновенность их церкви. Собрание было бурное. Один из ярых раскольников, бывший крестьянин Злобина Яковлев, говорил к собранию: "Если нас будут пугать солдатами, то мы то же сделать принуждены будем, что и кузинцы".
   -- Какие кузинцы? -- спрашивал Суетин. -- И что они сделали?
   -- Пострадали за веру, как и у нас в Копенах много народу сами себя сожгли, не стерпя гонения, -- отвечал Яковлев. -- Мы будем жаловаться правительствующему сенату. Сенат нас законом прикроет, как кузинцев прикрыл. Вот закон.
   Яковлев вынул бумагу и показал собранию.
   -- Читай в голос! -- закричали раскольники.
   "В указе правительствующего сената изъяснено, -- читал Яковлев, -- что в Оренбургской губернии, в деревне Кузиной Исетского острога, подвергли себя самосожжению полторы сотни душ и пред сожжением себя говорили, что-де предаем себя сгорению от присылаемых команд, грабительства и разорения, для того, что-де многие из нас безвинно взяты в Тобольск и в заключении претерпевают голод и мучения, и никому-де свободы нет, при котором-де сгорении собравшись многие обыватели и во многих местах сгорению себя предадут, а между тем-де дошло известие, что из Тобольска паки следует команда не малая, человек до ста, и ежели-де, паче чаяния, такая команда туда пришлется, то-де и спору, чтоб в руки не даться, учинить некем, ибо-де крестьяне и разночинцы все состоят в великом страхе и многие домы учинились после того сгорения пусты".
   -- Губернатор и архиерей и нас хотят разорить, -- говорил Суетин, -- я поеду в Петербург просить защиты у самого государя.
   Об этом собрании раскольников секретно доносил Фаддееву Вольский городничий Григорьев и при этом присовокуплял, что, как он узнал под рукою, "виною всех незаконных действий здешних раскольников следует признать старообрядческого их попа Прохора".
   Равным образом "отпадение Саратова" сильно встревожило и раскольников посада Дубовки. Боясь насильственного обращения в единоверие, они собрались у купца Грушенкова и высказывали мысль о необходимости удалиться из Поволжья -- одни за Кавказ, другие в Австрию. "Чем дальше, тем тягостнее нам будет жить в России", -- говорили раскольники. Некоторые предлагали снестись с царицынскими и Вольскими раскольниками и, по общему выбору, послать депутацию в Петербург. Большинство было того мнения, что с началом весны всего безопаснее будет бежать в Астрахань, а оттуда пробраться в Баку.
   Со своей стороны царицынские раскольники, напуганные "отпадением Саратова", решились послать агента к раскольникам войска донского с вопросом: началось ли и у них гонение на правую веру. Агентом этим был избран мещанин Савельев, который и отправился в Пять Изб (одна из донских станиц). Царицынский полицеймейстер Розенмейер проведал об отправлении этого агента и распорядился следить за ним в Пятиизбенной станице. Посол царицынских раскольников явился прямо в дом казака Петрова и имел с ним тайное объяснение. На другой день, в ночь, у Петрова, слывшего под именем "Пятиизбинского святителя", назначено было раскольническое собрание. Но так как тамошний станичный атаман был предуведомлен Розенмейером о посольстве Савельева, то это собрание и было накрыто: большая часть собравшихся у Петрова раскольников разбежалась, а Савельев был схвачен. При этом слепая старуха-казачка, тетка Петрова, говорила станичному атаману: "У кого руки поднимутся на святителя -- и те руки отсохнут".
   Савельева за караулом привезли в Царицын и отдали под суд.
   Не меньшее волнение господствовало в это время и в Хвалынске. Между раскольниками прошел слух, что архиерей вытребовал именные списки всех сектантов и списки эти передал губернатору; что Фаддеев с двумя ротами солдат скоро выйдет из Саратова, чтобы лично обращать всех раскольников в единоверие, а упорных усмирять войском. Многие, вследствие этих ложных слухов, попрятали все свое имущество и с семействами перебрались за Волгу -- кто в Балаково, а кто в другие заволжские селения. В это время приехал из Петербурга агент их, один из самых влиятельных раскольников, купец Кочуев. Раскольники собрались к нему на совещание: все были того мнения, что обращение их в единоверие будет произведено силою.
   -- Иргизских иноков крестили водою из пожарных труб, а нас будут крестить картечью из пушек, -- говорил один раскольник, купеческий сын Кузьмин.
   -- Этого не будет -- государь не допустит, -- говорили старики.
   -- Пока до государя дойдет, наши кости сгнить успеют, -- горячился Кузьмин. -- Лучше все продадим и бежим в подданство к турецкому султану.
   -- В Цыцарию бежим в бело-крымский (то есть бело-криницкий) монастырь, куда ушли иноки Прохор и Паисий, -- говорили некоторые.
   -- Мы не иноки, нам с семьями бежать не приходится, а придется, верно, здесь пропадать, -- возражали другие.
   Кочуев старался успокоить собрание, говоря, что "войско у государя определено на поражение врагов, а не своих верных подданных: мы не враги, а дети государя, и нас стрелять не будут", -- доказывал он.
   -- По острогам разберут, -- говорил Кузьмин.
   -- Весь город в острог не посадишь, -- возражали другие.
   Сходка продолжалась далеко за полночь, и порешено было отправить Кочуева вновь в Петербург и Москву, с одной стороны, для того чтобы "подкрепиться советом от тамошних сильных людей, оставшихся в истинной вере", с другой -- чтоб добиться аудиенции у государя, которого будто бы "чиновники святотатственно обманывают".
   Когда Фаддеев узнал об этом решении хвалынских раскольников, то велел тамошним властям задержать Кочуева в Хвалынске, но его известили, что Кочуев по паспорту, выданному ему из местной думы, успел уехать "по своим делам" в Нижний, в Москву и Петербург.
   Одновременно с этим раскольники были встревожены слухами об участи, постигшей детей майора Персидского. "Дети майора Персидского" (как их называли в бумагах того времени) -- это были два старых раскольничьих монаха Герасим и Савватий, пользовавшиеся большим авторитетом между раскольниками среднего Поволжья, а равно во всем войске донском и уральском, так как считались "великими светилами правды" и сами были природные казаки из древнего рода наказных атаманов Персидских. Это были уже очень маститые и почтенные старцы. Первому из них было 73 года, а второму, младшему, 71 год. Что заставило их отказаться от военной службы и пойти в расколоучители -- неизвестно, потому что в делах нет прямого указания на этот предмет. Но есть основание полагать, что история этих двух дворян-расскольников тесно связана с историей всего волжского казачьего войска.
   Известно, что волжские казаки во время пугачевщины передались на сторону самозванца. Пушкин в своей "Истории Пугачевского бунта" говорит об этой измене волжского войска, и только мимоходом, без подкрепления документами. У пишущего же это в одной из монографий об этом времени, именно в "Пугачевщине", приведен даже подлинный документ, найденный проезжими на другой или третий день после поражения Пугачева Михельсоном под Черным Яром, между трупами убитых пугачевцев, и возводящий это событие в несомненный исторический факт. В наказание за эту измену правительство распорядилось переселением всего волжского войска с Волги на Терек. В территориях волжского войска, столицею которого была Дубовка, осталось только несколько казачьих семейств для охраны войсковых станиц и хуторов как от набегов азиатских хищников, так и от своей "понизовой вольницы".
   В числе атаманов этого оставшегося волжского казачьего войска мы видим в семидесятых и восьмидесятых годах XVIII столетия одного из природных волжских казаков -- Персидского. Далее мы видим этого атамана замешанным в историю одного из последних коноводов поволжской понизовой вольницы XVIII века, именно атамана Братина. Персидского обвиняли в незаконных связях с атаманом шайки Брагиным и главным разбойником Зубакиным {"Самозванцы и понизов. вольница", изд. журн. "Север", 1901 г.}.
   К чему привело это обвинение -- неизвестно, Персидский во время самого суда, не дав ответов на обвинение, уехал в Петербург по делам службы.
   Вообще все эти неприятности, как можно догадываться, заставили других Персидских, родственников атамана, которых было не мало, уклоняться от государственной службы. Решение это было тем естественнее, что волжское войско поголовно состояло в расколе. Раскольниками издавна были и Персидские, из которых некоторые, после уничтожения волжского казачьего войска, считались принадлежащими к астраханскому войску. Имения Персидских, которые были помещиками, числились в Царицынском уезде, а на речке Бердее находился хутор Ильин, который весь состоял из Персидских: хутор принадлежал одному из четырех братьев Персидских, пятидесятнику астраханского казачьего войска Луке Персидскому, и в 1842 и 1843 годах все население его состояло из детей, племянников и внуков этих четырех братьев.
   Родные братья пятидесятника Луки, сыновья майора Персидского Григорий и Степан, в восьмидесятых годах XVIII столетия, вскоре после разгрома волжского войска, еще мальчиками бросили свою родину и ушли на Иргиз, где и постриглись в монахи Спасопреображенского монастыря -- первый под именем Герасима, а последний под именем Савватия.
   Старший оставался в иргизском монастыре в течение пятидесяти лет, а младший, пожив там несколько лет, пробрался в уральское войско, где и поселился в раскольничьем Бударинском скиту, известном тем, что отсюда Пугачев в первый раз выступил в качестве будто бы государя, окруженный небольшою толпою бударинских и иргизских раскольников, и пошел на Яицкий Городок. Инок Савватий прожил в Бударинском скиту 46 лет. Уже в старости оба брата вновь сошлись на Иргизе, перед самым разгромом тамошних раскольничьих монастырей. Они видели, как уничтожали один из этих монастырей -- Никольский, всеобщее волнение населения, соседнего с монастырем, когда разнесся слух об уничтожении их, набатный звон монастырских колоколов, бегство более робких иноков, панический страх, овладевший женскими монастырями, страшные слухи, распускаемые бродячими пророками об общем гонении, затем привод к монастырю войска с артиллериею, обливание раскольников водою из пожарных труб, арестование более полуторы тысячи народа, на коленях защищавшего монастырь от воображаемых выстрелов из пушек, -- все это проходило перед глазами старых иноков Персидских, которые не могли не знать, что скоро очередь дойдет и до их обители, которая была там же, на Иргизе.
   Персидские не дождались, когда возьмут и их монастырь, как взяли Никольский. Они решились искать нового убежища, "дабы, -- как выражался один из них, -- умереть не в остроге и предстать пред Господом не в серой свите (в сером армяке) арестанта, но в иноческом одеянии".
   -- У отцов наших войско (волжское) отняли и насеки {Насека -- атаманская булава.} атаманской лишили, -- говорил Савватий, -- с нас же ризы ангельские снимают и посохи страннические отнимают. Порушены казацкие вольности на Дону, на Яике и на Волге -- нет более славного войска яицкого и волжского, и не возвратится вспять казацкая вольность. Мы сокрыли себя в пустыне (в иргизских скитах), там стали в ряды воинства Иисусова, но пришел враг и разогнал наше войско. (Из донесения ду-бовского благочинного, священника Максима Волковского.)
   Вот вследствие-то этого Персидские и воротились в свое отцовское имение на речку Бердею, где и основали скромный скит; но чтобы власти не открыли их убежища, они превратили в скит и в храм простую "овечью избу" на своем хуторе, то-есть такое строение, которое на зиму предназначалось для содержания в тепле маленьких ягнят. Бывшая же на хуторе часовня оставалась запечатанною по распоряжению начальства.
   Скоро слава этих отшельников распространилась в окрестном населении и прошла в пределы войска донского, в казацкие станицы. Тогда-то и стала расходиться между раскольниками тамошнего края молва, что "солнце православия, зашедшее на Иргизе, по милости Божией воссияло на Бердее". Все жаждали видеть это солнце, хотя знали, что всякие сборища раскольников строго воспрещены, и потому осторожные сектанты посещали Персидских тайно. Также тайно отправлялись на Бердее и общественные моления. Богослужение, по-видимому, совершали сами Персидские, хотя при молельне и находились лица, которые, как подозревали власти, исполняли обязанности уставщиков, -- это хвалынский мещанин Алексеев и бывшая иргизская монахиня Василиса Макарова, которая жила в самой молельне, поселившись на хуторе у Персидских в качестве их родственницы.
   Как ни тайно совершались эти моления, однако в окрестных селах известно было, что на Бердее бывают значительные съезды раскольников. Так, посторонние, проезжавшие через хутор Персидских, видели иногда, что происходит там общественное моление, но так как весь хутор состоял из Персидских и их родственников, то любопытствовавшие узнать, что там делается, на вопросы свои ни от кого не получали ответов. Поэтому, например, жители деревни Погожей, отстоявшей недалеко от хутора Ильина, показывали расспрашивавшим их властям: один -- что в 1841 году "в хуторе Ильине собиралось раскольников чрезвычайно много, так что приезжавших с Дону и Бузулуку было повозок до ста и проживали там по неделе и более"; другой -- что "ходил он в хутор Ильин и, не доходя до оного несколько сажен, услыхал громкое пение", или -- "видел там большой съезд раскольников, но что они там делали, не знает"; третий -- что к Персидским из разных мест ездят много "странних раскольников и даже с младенцами" и особенно эти съезды бывают по Великим постам и на Пасху и т. д.
   Следовательно, к этому новому раскольничьему светилу, силившемуся заменить иргизские общины, начинал тяготеть Дон, Бузулук, Медведица (сношения хутора Ильина с хуторами Тушкановыми на Медведице по делам раскола были постоянны), Бурлук, Иловла и та часть Поволжья, которая лежала ниже немецких колоний. Каков был характер этих сборищ (кроме богомоления), неизвестно, но уничтожение иргизских общин, преследование бродячих пророков и опасение "предстать пред Господом в свите арестантов" не могли не усилить того мрачного аскетизма в сектантах, который так неприятно действует при чтении "стиха преболезненного воспоминания", послужившего тушкановскому фанатику материалом для прокламаций. Вот, например, с каким советом "стих" этот обращается к людям:
   
   Почто в юности мы не умрохом,
   В самой младости мы не успнухом?
   
   И чего еще хощем ожидать,
   Посреди мира долго пребывать;
   Уже жизнь сия скончавается
   И день судный приближается.
   Ужахнись, душе, суда страшного
   И пришествия преужасного,
   Окрылись, душе, крылы твердости,
   Растерзай, душе, мрежи прелести,
   Ты пари, душе, в чащи темные,
   От мирских сует удаленные, и т. д.
   
   Такое же мрачное воззрение на жизнь выносили от Персидских и те "странние" раскольники, которые приезжали поклониться новому солнцу, воссиявшему на какой-то Бердее. Люди должны были заранее готовиться к смерти и шить себе саваны. Были и такие мрачно-безнадежные, которые заблаговременно приготовляли себе гробы. Мало того, находились такие фанатики, которые, подобно Карлу V, ложились в эти гробы, как бы предвкушая переход от этой жизни в жизнь неизвестную, и переживали все ужасы своего собственного напутствования. На Бузулуке в лесу, "в чаще темной", на пчельнике одного старого казака Илюшина найдены были две старухи, которые, одевшись в саваны, лежали в "каюках" (в гробах), а Илюшин читал над ними псалтирь, как над умершими.
   Каюки, или маленькие лодки, часто служили раскольникам гробами. Гробы не делались из досок, как обыкновенно теперь они изготовляются, а чаще устраивались из обрубка дуба, в котором для мертвеца выдалбливалось соответственное лежание, а потом этот цельный обрубок забивался сверху крышкой. Часто для этой цели служили старые лодки, "каючки", которые тоже выдалбливались из цельного дерева и могли вмещать в себе одного только седока. Эти же лодки, по своей небезопасности и легкости на воде, называются "душегубками".
   Вот в таких-то лодках хоронили иногда раскольников. Может быть, это старый русский обычай, сохранившийся от времен язычества, когда Русь жила по лесам "зверински" и верила в переселение душ вместе с телом в загробный мир. Это переселение должно было совершаться через море или через реку, как это было и у греков (через мертвый Стикс), и потому умершему, страннику на тот свет, нужно было запастись перевозочной лодкой.
   Такое древнее поверье могло сохраниться и у раскольников, где-нибудь на уединенной Бердее или на Бузулуке, и потому мы видим здесь эти страшные, потрясающие приготовления старух-раскольниц для перехода в загробную жизнь, что они и думали совершить в "темной чаще", на приютившемся в лесу пчельнике казака Илюшина.
   Старухи лежали в гробах, в саванах, под деревом и держали в руках по зажженной свече. Тут же, под деревом, вырыты были две могилы, которые и должны были принять в себя религиозных маньяков, дикое суеверие которых, распаляемое ужасами всякого аскетического, горячечного лиризма, превратилось в сумасшествие.
   На эту возмутительную картину случайно набрел станичный писарь из Березовки Назаров, охотившийся с ружьем в той местности. Когда он подходил с ружьем к пчельнику, то издали услыхал протяжное чтение псалтири "старообрядческим способом", как он выражался в рапорте станичному правлению, а потом увидел самого Илюшина, два гроба и две могилы "не нарочитой глубины, вырытые рядом". На вопрос писаря, обращенный к Илюшину, что он делает, последний отвечал: "Напутствую в жизнь вечную". Старухи лежали в гробах с закрытыми глазами, но когда Назаров отнесся к ним с укоризненным вопросом, мнимые покойницы открыли глаза и перекрестились {Призванный впоследствии в станичное правление для объяснений, Илюшин жаловался на грубость обращения с ним Назарова, который, будто бы подойдя к старику, спросил: "Что ты тут делаешь, старый черт?" А потом, обратись к гробам, с азартом воскликнул: "А вы что тут лежите, старые ведьмы?"}. Назаров спрашивал, по какому праву Илюшин осмеливается напутствовать людей, когда они еще живы, кто позволил ему это. Старый казак отвечал, что "Бог велит всегда быть готовым к смерти", а что "молиться о душе никакой закон не запрещает".
   Назаров, воротясь в станицу, донес об этом станичному правлению, и казака Илюшина потребовали к ответу, чрез рассыльных казаков. Рассыльные, явившись к Илюшину на пчельник, нашли там только самого старика, но ни старух, ни гробов, ни свежевырытых могил там уже не было. На вопросы станичного атамана Илюшин отвечал то же, что и Назарову, говоря, что "помышлять о последнем часе сам Бог повелевает" и что некоторые из святых отцов "заранее смерти приготовляли себе гробы, и в оных, яко в домах на постели, возлежали в посте и молитве". Убежденные этими доводами, станичные начальники в действиях Илюшина и старух раскольниц не нашли, по-видимому, ничего противозаконного, тем более, что и сами, вероятно, втайне придерживались раскола. Старик Илюшин был отпущен на свободу.
   Замечательную сторону этого факта составляет то известие, что найденные в гробах старухи, по показанию Илюшина, жительство прежде имели на речке Бердее, в Царицынском уезде, т. е. в той именно местности, где начинал приобретать между раскольниками славу святости хутор Персидских.
   Все эти обстоятельства были причиною того, что против братьев-монахов Персидских возбуждено было сначала административное, а потом судебное преследование. И в этом случае борьба против усиления раскола на окраинах донских земель, соприкасавшихся с землями Поволжья, начал тот же саратовский преосвященный Иаков, названный "хоботом десяторожного зверя", который подрубил под самый корень величие и силу раскола на Иргизе. От глаз его агентов не скрылись действия "дворян-раскольников" Персидских. Через одного агента он узнал, что в Царицынском уезде, на хуторе Ильине, принадлежащем пятидесятнику астраханского казачьего войска Луке Персидскому, на речке Бердее поселились два раскольничьих монаха, "выходцы из иргизских монастырей", и что эти расколоучители построили себе там часовню, в которой и отправляют богослужение открыто.
   Иаков тотчас же сообщил об этом открытии губернатору. Этот последний, по заведенному порядку, приказал местным властям уничтожить сказанную часовню и произвести об этом следствие. Когда на хутор Ильин явился полицейский чиновник, то он нашел там уже известных нам иноков Герасима и Савватия. "Старцы эти, -- сообщал чиновник по начальству, -- именуют себя иноками, носят халаты темного цвета и темные на головах скуфьи, называя халаты мантиями, а скуфьи -- камилавками". Оказалось, что часовня устроена с 1839 года. В ней захвачены были образа, книги, свечи и другие предметы, употребляемые при богослужении. Часовня тотчас же была запечатана. Узнав об этом, губернатор велел немедленно снять с Герасима и Савватия монашеское платье и строго наблюдать, чтобы они на будущее время не осмеливались ходить монахами и возобновлять уничтоженную часовню. Снова на хуторе Ильине явился чиновник. Герасим и Савватий упорно будут носить иноческое платье и называться иноками, потому что дали Богу обет быть монахами. Донесли об этом губернатору. Тогда губернатор послал третьего чиновника исполнить то, что следовало исполнить. Этот последний нашел дворян-раскольников опять-таки "в иноческом одеянии, отправляющих в доме брата своего Луки Персидского вечернюю службу, которая от громкого пения была слышна при подъезде к дому, где находились почти все жители хутора Ильина, молящиеся Богу".
   Дворяне-раскольники и тут выказали прежнюю неуступчивость. Персидские продолжали говорить, что они действительно монахи, что посвятил их в это звание покойный иеромонах Патермуфий, но они утверждали при том, что в запечатанной часовне богослужения не отправляли, а молятся в доме брата своего во время вечерни, заутрени и часов; что платья монашеского с себя не снимут и называться иноками не перестанут, "хотя за сие и будут подвергнуты законному осуждению"; что богослужение их состоит только в чтении псалтири и других богослужебных книг, но что соблазна этим они никому не делали. Они рассказали, как судьба завела их прежде на Иргиз, потом на Урал, а оттуда вновь на родину. Видя упорное преследование их и не желая поступиться своим званием ни перед чем и ни перед кем, боясь, наконец, покончить жизнь в "свите арестанта", они просили, чтобы их вновь отправили на Иргиз, в единственный оставшийся там раскольничий монастырь, где они провели свою молодость и где у них была собственная келья.
   Началось формальное следствие, допросы, справки. На повальном обыске дворяне-раскольники были всеми одобрены. Подтверждали только некоторые из окрестных жителей, что служба Персидскими действительно совершается, что к ним для богомолений съезжаются раскольники из Дубовки, Пролейки и проч. От Персидских потребованы были документы. Это были увольнительные виды "от общества дворян" -- братья значились слабыми здоровьем, неспособными к государственной службе. На документе младшего из них, Савватия, была надпись, что в 1837 году он "был замешан в деле о подаче его императорскому высочеству государю наследнику уральскими казаками ябеднической просьбы, за что, по воле высшего начальства, выслан из пределов уральского войска с тем, чтобы туда никогда не приходил и чтобы никому из уральских войсковых обывателей его не держать, под строжайшею за противное сему ответственностью по законам".
   Следственное дело поступило в суд. Как ни строго относились власти к раскольнической пропаганде, но назвать Персидских пропагандистами не представлялось никаких прочных оснований, хотя сила их раскольнического авторитета в крае и казалась несомненною: послушав их мрачной проповеди, люди живьем ложились в гроб -- так велика была сила фанатического лиризма, которым отдавало от всей замечательной жизни дворян-раскольников.
   Арестованных Персидских суд приговорил, на основании манифеста 16 апреля 1841 года, "учинить свободными", а за неуступчивость, за непременное намерение остаться на своем посту до гроба, во избежание соблазна" для населения, выслать на Иргиз в раскольнический монастырь и ни под каким видом из монастыря не освобождать.
   Но этим дело не кончилось. На хутор Персидских был сделан четвертый наезд властей, как бы случайно, при розыске одного беглого донского попа; этот наезд открыл, что прежнее место богослужения брошено, а вместо него выстроено новое -- это замаскированная "овечья изба". В этой избе, в "образной", найдена была "старая девка", жившая прежде в женском иргизском монастыре -- это известная уже нам Василиса Макарова. При новых спросах братья Персидские упрямо отстаивали свое право быть тем, чем они были в продолжение всей своей многолетней жизни.
   Затем последовал пятый наезд властей на Персидских. Молва расходилась об этих наездах по Дону и по Волге и держала в крайней агитации раскольников Дубовки, Царицына, Камышина, Саратова, Вольска, Хвалынска и всех городов Поволжья. Пятый наезд нашел братьев Персидских на своем посту -- в "овечьей избе". Ее тотчас же запечатали. Когда в пятый раз от них потребовали повиновения, они и в пятый раз решились не повиноваться. Мало того, в тот же день приехал из своего имения, из деревни Чернобуровки, находящейся в земле войска донского, четвертый брат Персидских, войсковой старшина Ловгин Персидский, и увез с собою братьев-монахов в свое имение, где саратовские власти имели, конечно, менее значения, чем в своей губернии.
   Через несколько времени местные власти в шестой раз посетили хутор Персидских. Тут они узнали, что братья-монахи ненадолго ездили в войско донское, а большею частью прожили в своем имении, скрываясь в землянках, чтоб только настоять на своем решении -- остаться монахами до смерти и, "скрыв некоторым образом следы настоящего своего звания, с большею ревностью предаться фанатическому своему изуверству", как выражались власти. И вот начинаются новые допросы. К делу привлечено много лиц. Ответы отбираются от всех прикосновенных и неприкосновенных к делу. Выясняется связь хутора Ильина с Тушкановыми хуторами войска донского, одним из раскольничьих центров довольно большого района. "Заочное крещение младенцев", "заочное погребение умерших", венчание раскольников братьями Персидскими, наезды к ним беглых попов, съезды сектантов к Персидским во время постов для говения -- все это служит материалом к обвинению упрямых расколоучите-лей, которые вторично приговариваются к двухнедельному тюремному заключению, а после того -- к ссылке в раскольнический иргизский монастырь.
   Летом 1844 года Персидские под строгим караулом были привезены на Иргиз и водворены в своей собственной келье. Дальнейшая судьба этих "великих светил правды" неизвестна.
   

IV

   Сейчас рассказанная нами история дворян-раскольников, перенесших центр сектаторской пропаганды с Йргиза на окраины донских земель, является одним из характерных эпизодов в истории движения раскола нашего времени. Вместе с бродячими пророками раскола явились и бродячие "солнца православия", которые, как блудящие огоньки, вспыхивали то на какой-нибудь неизвестной реченьке Бердее, то на таком же неведомом до того времени казачьем хуторке Тушкановом, то в овраге около села Золотого, то в лесных дачах села Ах-мата, то на Ахтубе и т. д. Но и этого было недостаточно для раскола.
   Так, когда обращено было особое внимание на Тушкановы хутора, то там задержаны были по подозрению двое слепых нищих с поводырем, маленьким мальчиком. Подозрение усилилось, когда нищие, при спросе заседателем усть-медведицкого сыскного начальства, спутались в показании местности, откуда они пришли. Сначала они показали, что пришли из слободы Мариновки, графа Орлова-Денисова, откуда приехал и заседатель, но где их, в бытность заседателя в Мариновке, никто не видал. Затем сбивчивость показаний маленького поводыря окончательно убедила сыскного чиновника, что под видом нищих скрываются совсем не те личности, за которые они себя выдавали.
   Оказалось, что оба странника были раскольничьи монахи из иргизского Никольского монастыря, которые под видом калик перехожих прошли все Поволжье, распевая народу "душеспасительные стихи" и в тоже время тайно совершая требы по раскольничьим требникам. Останавливаясь в селах, они пели подходящие раскольничьи канты и преимущественно (как показывал мальчик-поводырь) песню "Идет монах из пустыни" или "Идут лета всего света". Зажиточные крестьяне зазывали странников в свои дома, и они там нередко, при толпе гостей и любопытных, пели по целым часам, а "люди, слушая таковое пение, нередко плакали", или, по показанию поводыря, "бранили начальство и попов".
   Чтобы понять все значение этих явлений не столько в истории раскола, сколько в исторической жизни всего русского народа, следует заметить, что раскольничьи стихи вообще составляют отдельный, самостоятельный цикл в народной поэзии. Раскольничий стих -- это такое сильное и опасное оружие в руках раскольника-пропагандиста, что с ним не в состоянии сравниться вся раскольничья литература, догматическая, историческая и апологетическая, начиная от сочинений протопопа Аввакума, от "Вертограда духовного или винограда райского", "Вопроса и ответа старца Авраамия", "История о вере и челобитной о стрельцах", "История о бедствующем священстве" и кончая "Брачным врачеством" и "Мечом духовным". Поэтому, чтобы понять всю силу раскольничьего стиха, который возбуждал народные страсти, мы считали бы не лишним указать на самые мотивы, дававшие особую закваску раскольничьему стиху, и на идею, которой проникнута вся раскольническая поэзия.
   Письменная раскольническая литература более или менее известна каждому, кого интересует раскол, как историческое явление, но устная раскольническая литература, как продукт поэтического творчества самого народа, известна очень мало, и при том только людям, специально изучающим народную поэзию. Литература эта как бы прячется в сборниках памятников народного творчества, потому что раскольничья песня -- это не совсем песня, а духовный стих, который вызывает к себе в народе солидное и строго-почтительное отношение, как священная книга, как проповедь, только более доступная для общего понимания, чем проповедь книжная.
   Из признаний поводыря мнимых нищих, задержанных в Тушканах, видно, что эти агитаторы преимущественно пели стихи "Идет монах из пустыни" или "Идут лета всего света". В основу каждого из этих стихов положена идея пустынножительства, которая прикрывала собою не одно только аскетическое восхваление "прекрасной пустыни", но целый ряд протестов народа против существовавших порядков государственности: стих как бы освещает разрыв всяких связей с обществом, бегство из городов и сел, где существовали известные порядки и где жило начальство, собиравшее подать, судившее народ за проступки и преступления. Так, в первом из этих стихов говорится о старце, вышедшем из пустыни, т. е. о таком калике перехожем, именем которого прикрывались пойманные в Тушканах бежавшие с Иргиза раскольничьи монахи, принявшие на себя роль сектаторских апостолов. Идет монах из пустыни, говорится в стихе, -- идет он, слезно плачет. Навстречу ему сам Господь Бог: "Ах, ты монах, монах! Об чем ты, монах, слезно плачешь?" -- "Как же мне не плакать? Недавно меня в монахи посвятили, а меня одолели злые мысли, потерял я ключи от пустыни -- уронил их в сине-море глубокое". Опускался монах в море глубокое, но не достал ключи золотые. "Мне не жалко ключи золотые -- жалко книгу золотую в пустыне". Вот и пишет Ефрем книгу, он пишет ее со слезами, дружьев к себе призывает.
   
   Вы послушайте, дружья-братья-христианы,
   Вы такую мою речь не глупу:
   Вы пойдемте жить в горы, во пещоры --
   Народился у нас злой антихрист.
   
   На последних двух стихах отразилась целая идея, которую практически принял к жизни русский народ -- это идея бродяжничества, которая вызывалась собственно не аскетизмом, а всем нескладным строем общественной и государственной жизни старой Руси -- неумеренною податью, деспотизмом правителей, воевод и прочих государственных функций, частой рекрутчиной, нагнетанием крепостного права, безсудицей, отношением к "подлому народу" исключительно как к служебной и рабочей силе, и т. д.
   Другой стих еще яснее указывает причины, по которым народ должен из городов и сел бежать "в горы, во пещеры".
   "Идут лета всего света, -- говорит стих, -- приближается конец века. Пришли времена лютые, пришли года тяжкие, не стало веры истинной, не стало стены каменной, не стало столпов крепких, погибла вера христианская:
   
   Стали у нас судии неправедные,
   Пастыри при церквах запоицы и пьяницы,
   Отягощают люди даньми тяжкими --
   Нету у нас пути спасения.
   Кому повем печаль мою?
   Кого призову в помощники?" и т. д.
   
   Понятно, что, слушая эти стихи, народ плакал или ругал начальство, попов и т. д., как показывал поводырь тушкановских бродяг-раскольников. И самый стих выражает эту угрозу: "Падут, падут многогрешницы, всего мира прелестницы".
   Идея пустынножительства, отчуждения от общества, бродяжничества, одним словом, идея непримиримого протеста против существовавших порядков вызвала целый ряд раскольничьих стихов, в которых такой протест возводится в культ, в религиозный догмат.
   
   Ничто же может воспретити
   От странства мя отлучити,
   Пищи тако не алкаю,
   Странствоватися понуждаюсь,
   Не так жаждою смущаюсь,
   Скитатися понуждаюсь,
   Всему миру в смех явлюся,
   Токмо странства не лишуся.
   Бежи, душа, Вавилона,
   Постигай спешно Сиона... и т. д.
   
   "Бежи, душа, Вавилона" -- это понималось и толковалось так: убегай, душа, от станового пристава, от податей, от рекрутчины. "Сион" -- это какой-нибудь лес за Волгой, степи, Иргизы, Бердея и т. д.
   Разумеется, ко всему этому присоединяется имя "злого антихриста", которого агенты -- исправники, попы и т. д. В виду того, что уже "народился злой антихрист", лиризм раскольника выражается так:
   
   А кто бы мне построил
   Прекрасную пустыню,
   Во темных во лесах,
   Во горах бы, в вертепах,
   Во пропастях во земных?
   Уже бы мне не видати
   Жития бы суетного,
   Уже бы не слыхати
   Человеческого гласу!.. и т. д.
   
   Оказывается, что сам Бог похваляет пустыню, потому что пришли "остатошны времена", "последняя кончина", потому что народился злой антихрист:
   
   Как рыкнул он, окаянный,
   Во все концы во земные...
   Испустил он свою злобу
   По всей поднебесной:
   Не будет уходу, не будет ухорону
   Ни в горах, ни в вертепах,
   Ни в расселинах земных.
   
   В одном стихе восхваляются все совершенства пустыни, и некоторые строфы стиха не лишены поэтической окраски: в них сказывается чутье природы, понимание того, что в пустыне есть прекрасного:
   
   О, прекрасная пустыня!
   Наш Господь пустыню восхваляет,
   Отцы в пустыне скитают,
   Ангели отцем помогают,
   Апостоли отцев ублажают,
   Пророцы отцев прославляют,
   Мученицы отцев величают,
   А вси святии отцев восхваляют.
   Отцы в пустыне скитают,
   И гор воды испивают,
   Древа в пустыне процветают,
   Птицы к древам прилетают,
   На кудрявые ветви посядают,
   Красные песни воспевают,
   Отцев в пустыне утешают... и т. д.
   
   Преследование бродяжничества, уничтожение скитов и пустынь, обращение раскольничьих монахов в единоверие послужили мотивом для создания стихов, в которых пустыня оплакивается как мать, отрываемая от детей:
   
   В другом стихе, служащем как бы вариантом вышеприведенному, высказывается боязнь, что "плоть невоздержная" может выгнать раскольника из пустыни:
   
   Плоть моя невоздержная,
   Я боюсь тебя -- погубишь меня,
   Выгонишь из темных лесов,
   Из темных лесов из дремучиих,
   Из зеленой из дубравушки,
   Из прекрасной из пустынюшки.
   
   А вне пустыни человека ожидают ужасы, потому что жизнь на грешной земле ведет к мукам: "Под морем, под землею мучатся души грешные, мучатся и день и ночь, они плачут -- что реки льются, возрыдают -- что ручьи ревут: "Есть ли у нас отец и мать? Есть ли у нас и брат, и сестра? Есть ли у нас и род, и племя? Поведали бы мы им муку вечную, тошно нам в огне гореть, грустно нам в смоле кипеть, еще того тошней -- черви точат, всего-то тошней -- на дьявола зреть". Как расплачется и растужится мать-сыра земля перед Господом: "Тяжело-то мне, Господи, под людьми стоять, тяжелей того -- людей держать, людей грешныих, беззаконныих, кои творят грехи тяжкие, досады чинят отцу, матери, убийства и татьбы делают страшные. Повели мне, Господи, расступиться и пожрать люди грешницы, беззаконницы". Отвечает земле Иисус Христос: "О, мати ты, мать-сыра земля! Всех ты тварей хуже осужденная, делами человеческими оскверненная! Потерпи еще время Моего пришествия страшного, тогда ты, земле, возрадуешься, убелю тебя снегу белей, прекрасный рай пророщу на тебе, цветы райские пущу по тебе..." и т. д.
   Это мрачное представление жизни -- продукт исторического существования народа: от всего веет грустью, тоскою, безнадежностью; идеал у народа -- Лазарь убогий, ожидающий не перемены к лучшему в своей жизни, а могилы. Других идеалов и образов народ не знает, не смеет любить, а любит только образы, отвечающие его жизненной обстановке. "Не веселы были эти образы, -- говорит издатель "Русских духовных стихов", г. Варенцов, -- однообразные и тоскливые напевы, но в них отзывалась знакомая народу грусть, и в образе Лазаря убогого он узнавал себя самого, оскорбленного, забытого богатым, -- себя, убитого судьбой, с единственным убежищем-могилой. Религия в этих стихах казалась ему грозной и карающей; она требовала жизни, полной отречения, требовала лишений и жертв, ему все грезилась огненная река и страшные муки, которые будут за ней; все грезились мытарства и грозные ангелы. Такие образы, казалось, могли бы вызвать на борьбу с жизнью силы души и развить энергию в народе; но когда он не находит в них ничего, кроме грозы и страха, горя и лишений, когда ему так редко слышится слово любви, примирения -- дух его падает, наконец, под гнетом этих тяжелых томительных призраков; народ становится подавленным, запуганным и робко клонит голову, не выступая на борьбу. И жизнь, и смерть равно представляются ему чем-то враждебным, в жизни нет светлых радостей, а есть только отречение от мира, муки, да казни, смерть холодная, безрадостная, в чистом поле, далеко от дому и друзей" {Сборник русских духовных стихов. СПб., 1860 г., стр. 5--6.}.
   Вот почему русский раскол создал такие возмутительно-мрачные и безнадежные произведения, как стихи "морельщиков". Тут уже прямо проповедуется самоубийство.
   
   Послушайте мои советы:
   Последние пришли лета.
   Народился злой антихрист,
   Напустил он свою прелесть
   По городам и по селам,
   Наложил печать свою на людей,
   На главы их и на руки,
   Что на ноги и на персты.
   Кто его печать принимает,
   Тому житие пространно;
   А кто его печать не принимает,
   Тому житие гонимо.
   Убирайтесь, мои светы,
   Во леса, в дальные пустыни,
   Засыпайтесь, мои светы,
   Рудожелтыми песками,
   Вы песками, пепелами!
   Умирайте, мои светы,
   За крест святой, за молитву,
   За свою браду честную..." и т. д.
   
   "Умирать за бороду" -- это, по-видимому, смешно, аскетически-узко. Но с бородой связано все, чем нерадостна была жизнь народу: борода -- это "двойной подушный оклад, ношение указного платья", преследование, разорение, острог.
   Ту же самую идею, но еще в более ужасных формах, преследуют песни "глухой нетовщины" и "об Аллилуевой жене". Это такая крайность отчаяния, дальше которой идти нельзя. Идея этих стихов -- самосожигательство, как последний взрыв народного бессилия.
   Как родился, говорит песнь, Христос в Вифлееме, как крестился наш Спас в Иордане, антихристы-жиды его замечали, злой смерти его предать хотели. И кидался Христос в келью, к Аллилуевой жене милосердой. Аллилуева жена печку топит, на руках своего младенца держит. Как возговорит к ней Христос Владыка: "Ох ты гой еси, Аллилуева жена милосерда, кидай ты свое детище в печь, во пламя, примай меня, Царя небесного, на белые руки". Аллилуева жена молосерда кидала свое чадо в огонь, во пламя, брала Царя небесного на белые руки. Прибежали тут жидове-архиереи, антихристы, злые фарисеи, говорили Аллилуевой жене престрашно: "Ох ты гой еси, Аллилуева жена милосерда, ты куда Христа схоронила?" Отвечает им Аллилуева жена милосерда, что кинула Христа в печь, во пламя. Жидове-книжницы, архиереи, антихристы, злые фарисеи подходили к печке, заглянули, Аллилуева младенца в печке увидали, заскакали они, заплясали, печку заслонками затворили. И скоро тут петухи запели. Антихристы-жидове тут пропали. Аллилуева жена заслон отворяла, слезно плакала, громко причитала: "Уж как я, грешница, согрешила! Чадо свое в огне погубила!" Как возговорит Христос, Царь небесный: "Ох ты гой еси, Аллилуева жена милосерда, загляни-ка ты в печь, во пламя". Увидала она в печи вертоград прекрасный, в вертограде травонька муравая, во травоньке ее чадо гуляет, с ангелами песни воспевает, золотую книгу евангельску читает, за отца, за мать Бога молит. Как возговорит Аллилуевой жене Христос Царь небесный:
   
   Ох ты гой еси, Аллилуева жена милосерда,
   Ты скажи мою волю всем моим людям,
   Всем православным христианам,
   Чтобы ради меня в огонь они кидались,
   И кидали бы туда младенцев безгрешных.
   Пострадали бы все за меня Христа света,
   Не давались бы в прелесть хищного волка,
   Хищного волка, антихриста злого.
   Что антихрист на земле взял силу большую,
   Погубит во всем свете веру Христову,
   Поставит свою злую церковь,
   Он брады всем брить повелевает.
   Креститься щепотью всем завещает..." и т. д.
   
   Подобных стихов в раскольнической литературе немало; все они развивают ту мысль, что милосердая жена спасла Христа от жидов, бросив в печь своего ребенка, который, однако, остался невредим.
   Несколько иначе развивается идея самосожигательства в стихе "глухой нетовщины". Стих этот начинается так же, как и вышеприведенные нами стихи: "Как шел старец по дорожке" и т. д., но дальнейшее содержание этого стиха возводит самосожигательство в раскольнический догмат. Встретившийся с этим старцем Христос говорит будто бы ему следующее:
   
   Ой вы люди, рабы мои Христовы,
   Православные христиане,
   Не забыв Бога живите,
   Не буянно поступайте.
   Не речисто говорите.
   Народился дух нечистый,
   Дух нечистый -- злой антихрист,
   И пустил он свою прелесть
   По городам и по селам,
   Людей моих изгоняет,
   В свою веру принуждает,
   В свою церковь ходить заставляет.
   Своих попов поставляет,
   Своих судей посылает.
   Свои письма рассылает
   По селам и по деревням,
   По прекрасным пустыням.
   Не сдавайтесь вы, мои светы,
   Тому змию седмиглаву,
   Вы бегите в горы, вертепы,
   Вы поставьте там костры большие.
   Положите в них серы горючей,
   Свои телеса вы сожгите.
   Пострадайте за меня, мои светы.
   За мою веру Христову:
   А за то вам, мои светы,
   Отворю райские светлицы,
   И введу вас в царство небесно,
   И сам буду с вами жить вековечно.
   
   Нет ничего удивительного, что под влиянием дикого лиризма этих стихов, в экстазе крайнего изуверства раскольники шли на костры, которые сами же готовили, или же сожигали себя в своих собственных домах, как это было в деревне Кузиной Исетского острога или в селе Копенах Саратовской губернии еще недавно, лет 65 тому назад.
   Наконец, есть еще отдел раскольничьей литературы, в котором выразился рационалистический догматизм одной части сектантов, именно последователей Петрова крещения. В стихах этого рода проповедуется крайний религиозный рационализм и полное отрицание всякой обрядности.
   Так, в то время, когда иргизские раскольники защищали свои церкви и свои монастыри, в то время, когда они тяготились неимением своих попов, последователи раскольничьего рационализма пели:
   
   Кто Бога боится, тот в церковь не ходит,
   С попами, дьяками хлеб-соль не водит,
   К Богу с покаянием часто прибегает.
   Стой-ка с покаянием пред святым Спасом --
   Обрадован будешь архангельским гласом.
   Ляг-ка с рабой божией, с Христовою любовью --
   Причастит тебя ангел Христовою кровью.
   Кайся-ка поутру, встань-ка в умиленье --
   Получишь от Спаса Петрово крещенье.
   Кайся с воздыханием, запершися в клети --
   Избавлен ты будешь диавольской сети.
   Сам Спас проповедник, сам Спас и причастник,
   В Христовой любви есть праздникам праздник.
   
   Таковы главные мотивы раскольничьей поэзии, столь возбудительно действовавшей на народ.
   Взятые на Тушкановых хуторах мнимые калики перехожие, распевавшие, как видно, по всему среднему Поволжью вышеприведенные возбудительные канты и пробиравшиеся на Дон вместе с маленьким поводырем, отправлены были за караулом в Усть-Медведицу, в тамошнее сыскное начальство. Раскольники-агитаторы выдавали себя за крестьян деревни Пузановки, за Василия Ипатова и Корнила Семенова. Малолетний крестьянский сын Илья Борисов также был взят ими из Пузановки, одного из коренных раскольничьих селений Поволжья.
   

V

   Между тем в городах среднего Поволжья совершалось в это время видимое поражение раскола. Мы говорим "видимое", потому что в сущности поражения этого совершенно не было, а оно представлялось лишь официальному глазу, в виду тех внешних признаков, по которым казалось, что раскол уступал как перед силою времени, так и неотвратимостью обстоятельств. Саратовские, Вольские, хвалынские, дубовские и царицынские купцы, когда увидели, что у них отнят единственный священник, поп Прохор, резиденция которого была в Вольске, и видя запечатанными свои церкви и часовни, нашлись вынужденными покориться необходимости и выпросили себе священников на основании пунктов митрополита Платона, а вместе с тем, в силу компромисса, исходатайствовали себе колокольный звон при церквах, восстановление церковных глав и крестов на своих молитвенных зданиях.
   Но, повторяем, это не было поражение раскола. Масса раскольников, мещане, крестьяне и все сельское население, охотно слушавшие бродячих рапсодов, распевавших о "пустыне прекрасной", о "судиях неправедных", о "попах запоицах и пьяницах", давно отшатнулись от богатых горожан, от купцов, "брады честные оскобливших, ради повешения на выях своих лика... на огненных лентиях", т. е. ради медалей и прочих официальных почестей. Раскол стал прятаться по селам да по темным закоулкам в городах, становясь, таким образом, исключительным достоянием народа.
   Народ, электризуемый бродячими пророками, вроде взятых на Тушканах, или просто летучими слухами, неизвестно кем разносимыми, если и не волновался открыто, то воспитывал в себе новое недоверие ко всему, что исходило из городов, и ожидал то прямых гонений -- от кого, за что -- он сам не мог этого сказать, то какой-то беды, начиная от голода и мора и кончая войною, кровопролитием. Русский народ и в этом случае оставался верен самому себе, каким он был еще в древние времена, каким является в летописях, когда видел знамения несчастий, голода, войны и прочих общественных бедствий и в "звездах хвостатых", и в "съедании солнца" какими-то "волкодлаками" и в самопроизвольном звоне колоколов и, наконец, в истечении слез и крови из икон.
   То же повторилось и в описываемое нами время. Так, за Волгой в Николаевском уезде, "в краю ериси", как тогда выражались, т. е. в районе ближайшего нравственного влияния иргизских раскольничьих центров, прошел слух, что на Еланском хуторе, в доме Вольского мещанина Мунина, совершилось чудо: "накануне Нового года из образа рождества Богородицы текла кровь".
   Одна уже эта эпическая фраза переносит нас во времена летописные, когда перед каждым общественным бедствием, особенно перед войной, почти постоянно повторялось в летописях, что в такой-то церкви "плакала Богородица" или "из сухого древа иконы текла кровь", и проч. Такое же чудо совершилось на Еланском хуторе после уничтожения иргизских раскольничьих общин. Естественно, что народ должен был ожидать беды, "крови", потому что иначе и нельзя было объяснить страшного чуда.
   Об этом мнимом чуде крестьяне объявили священнику Новоузенского уезда села Всесвятского Иоанну Симановско-му, который около этого времени по делам службы приезжал в деревню Верхнюю Мечетку. Узнав об этом, Симановский пригласил "к освидетельствованию сего чуда" своих церковнослужителей и управляющего имением г. Бибикова. Оказалось, что кровь действительно текла из иконы, и потому лица, свидетельствовавшие это странное чудо, собрали в особый пузырек капавшие с иконы капли крови и пузырек этот прислали в Саратов к преосвященному Иакову.
   Тотчас же наряжено было следствие. Велено было расследовать причины нелепой молвы о чуде, открыть виновных в этом деле, а икону доставить в Саратов, в кафедральный собор. Немедленно донесено было об этом также министру внутренних дел и правительствующему синоду, но не как о чуде, а о "необыкновенном случае".
   Через несколько дней все объяснилось. Следователи доносили губернатору, что "на полку, выше образа сделанную, был положен кусок сырой свинины, и мокрота из оного, по случаю покатости полки, стекала на самый образ рождества Богородицы, в чем созналась частью семейная Мунина -- Матрена Гаврилова; это доказывается и тем более, -- прибавляли следователи, -- что по испытанию налитием на полку воды произошло то же самое". Виновные в этом деле, Гаврилова и прикосновенные к делу лица посажены были в острог, но судом признаны невиновными; только первой из них, искренно поверившей в возможность такого чуда и введшей в заблуждение других, сделано было судом внушение: "Как о происшедшем будто бы чуде от образа Божией Матери, -- говорилось в определении суда, -- сделалось известным от мещанки Матрены Муниной, принявшей чудо то за настоящее, то, чтобы не было от нее в последствии времени о том мнимом чуде толков, поручить о сем иметь наблюдение местному сельца Еланки духовенству, а Муниной внушить, что она за противное сему подвергнет себя строгому взысканию по законам.
   Такова была почва, на которой держался и которой питался раскол. А между тем трудно даже поверить, что подобные дела возникали еще так недавно, именно в 1845 году, и что народ, бывший причиною возбуждения таких дел, и до сих пор тот же, каким был при Андрее Боголюбском.
   Но возбуждение раскольников на этом не остановилось. Вслед за помянутой молвой об истечении крови из образа по Заволжью прошла молва о каком-то "небесном огне". Достаточно было одного пустого слуха о том, что с неба где-то сходит огонь, чтоб все население заволновалось самыми неестественными и самыми невероятными рассказами, в которых этот огонь играл таинственную роль, и чем неправдоподобнее, чем туманнее и даже нелепее были слухи, тем сильнейшим было возбуждение умов, уже давно настроенных на что-то необычайное и, преимущественно, страшное, гибельное для края. Толковали, что этот небесный огонь показывался недалеко от слободы Криволучья, на могиле какого-то праведного человека. Сначала суеверные старухи, а за ними не менее суеверные мужики выходили ночью за слободу и, действительно, видели свет на том месте, где недавно был похоронен один из иргизских скитников, старец Иона, высланный из Никольского иргизского скита по распоряжению начальства. Вскоре весть об этом таинственном явлении привлекла в Криволучье суеверных и из окрестных селений, которые тайком посещали могилу Ионы и молились на ней. Появление мнимого небесного огня суеверием жителей связано было, конечно, с последними событиями на Иргизе. Затем прошел слух, что у криволуцкого крестьянина Пармена Назарова в образной избе горит лампадка с неугасимым огнем, добытым будто бы от небесного огня. Тогда соседи криволучане, а равно жители соседних селений, стали сходиться к Назарову для молений и для получения от его неугасаемой лампады небесного огня. Мнимый небесный огонь разошелся таким образом по разным селам и по возможности поддерживался в разных раскольничьих домах. Говорили, что, по случаю приближения будто бы кончины мира, огонь этот будет спасительным для тех, кто сохранит его до страшного суда: при помощи этого огня в ночь страшного суда раскольники надеялись "найти дорогу в рай".
   Но слухи о мнимом небесном огне недолго могли оставаться тайною. Об них проведали власти и тотчас же произвели секретное дознание, а потом следствие. В доме Назарова, в образной половине избы, действительно, найдена была неугасаемая лампада. При спросе хозяин дома показал, что лампадка зажигается им в праздничные дни, а "при усердии молящихся святым иконам огонь в лампадке не угасает по целым неделям, а то и по месяцам, особенно в дни говений". Когда же ему сказали, что он ложно называет огонь лампады небесным огнем, то Назаров отвечал, что всякий огонь, горящий пред иконой, "есть огонь Божий, а следовательно, и небесный". Его уличали в том, что он распускает слухи о явлении мнимого небесного огня на могиле раскольника Ионы и что будто бы от этого огня он добыл и тот огонь, который горит у него в образной. Находчивый раскольник-казуист и на это возражал, что слухов о мнимом огне он не распускал, но что на могиле Ионы не он один, а многие видят по ночам какой-то свет, и что этот свет должен быть небесный, "ибо, -- прибавлял он, -- сказано в писании: "свет светится во тьме и тьма его не объят".
   Предполагая, что в мнимом явлении огня на могиле раскольника Ионы кроется какой-нибудь обман, следователи отправились на показанную могилу ночью, взяв с собой Назарова. Подходя к могиле, они действительно увидели нечто похожее на свет, который слабо мерцал в середине креста, поставленного на могильной насыпи. Когда же около самого креста открыли фонарь с огнем, до той минуты закрытый полстью, то свет, который виден был как бы стоящим над могилою, исчез. Осмотрели крест и нашли: в деревянный восьмиконечный крест с одной стороны был вделан небольшой образок, медный, складной, какие обыкновенно пользуются преимущественным уважением раскольников, а на обратной стороне креста также вделан был в небольшое выдолбленное углубление кусок дерева, сильно подверженного гнилости, или, как объясняли следователи, просто "кусок гнилушки". Так как гнилушка имеет свойство в темноте издавать от себя небольшой фосфорический блеск, то этот блеск разлагающегося дерева и принят был раскольниками за "небесный огонь".
   За объяснением этого обстоятельства опять должны были обратиться к Назарову. Последний объявил, что найденный в кресте кусок дерева вделан в этот крест по словесному духовному завещанию умершего старца Ионы, который за несколько дней до смерти просил Назарова "освятить его могилу", как он выражался, "останками от честного гроба усопшего в Никольском монастыре инока Филарета". Кусок дерева -- это и были "останки" от гроба какого-то Филарета, вероятно, раскольника, давно умершего на Иргизе, принесенные с собою старцем Ионою, когда его выслали из Никольского скита в Криволучье.
   Вот это-то обстоятельство и послужило началом легенды о мнимом "небесном огне", которым запасались раскольники, на случай страшного суда. Как ни нелепа была вся эта сказка, в создании которой, по-видимому, Назаров играл не малую роль, однако сказка нашла верующих слушателей и огонь от лампадки Назарова переносился "в горшках" и в фонарях из села в село, пока не накрыли самого составителя легенды и не препроводили в Николаев на суд.
   Не приводим множества других случаев, в которых проявлялись те или другие движения в расколе. Ясно только одно становится при обобщении этих отдельных явлений, что, несмотря на твердую уверенность в административных сферах, будто раскол, "за принятыми мерами, сам собою падает", раскол не падал, а усиливался, находя для своего питания и роста благоприятную почву в невежестве масс и в малой обеспеченности их экономического благосостояния. Массы населения не могли не видеть, что при относительной нравственной сплоченности раскольников, между которыми всегда проявлялась не только духовная солидарность, но и экономическая общинность, раскольники сравнительно живут богаче нераскольников, что зажиточные из них в нужде помогают незажиточным, что даже богачи-раскольники, эта аристократия капитала, не чуждается самого бедного брата-раскольника, и потому, естественно, раскол стал представлять собою центр тяготения не столько религиозного, сколько экономического. За купцами, мещанами и удельными крестьянами в раскол стали идти даже помещичьи крестьяне, которые в сектаторстве как бы смутно искали выхода из крепостной зависимости, так как выхода этого они не видели нигде, и потому не надеялись ни на кого из тех, кому можно было придать эпитет "барина" или "богатого".
   Вот почему русский раскол остался крепок и неподатлив, несмотря на строгие мероприятия того времени.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru