Мордовцев Д. Л. Сочинения, В 2 т. Т. 1. Великий раскол; Фанатик
М., "Художественная литература", 1992.
СОДЕРЖАНИЕ
I. Царь поет на клиросе
II. Ужасное подозрение
III. Архимандрит на цепи
IV. Об острове "Сикилии" и "сиклопесах"
V. "Обед с музыкой" и "слово и дело"
VI. В тайной
VII. "Нитка урвалась"
VIII. Накануне пытки
IX. В кабинете
X. Босиком по снегу
XI. Юродство -- сила древней Руси
XII. Нечаянная встреча
XIII. Странница Агапеюшка -- ученая женщина древней Руси
XIV. Нечто очень возмутительное
XV. "У него в гостях"
I. ЦАРЬ ПОЕТ НА КЛИРОСЕ
Во второй половине января 1719 года в Александро-Свирском монастыре, что за Ладожским озером, шла обедня.
Службу совершал настоятель монастыря, архимандрит Александр, высокий, с курчавою головой и цыгановатым обликом монах, с другими иеромонахами. Служение было торжественное, и торжественность эта замечалась во всем -- в ярком горении свеч в паникадилах, в курении ладана, благовонный дым от которого ходил по церкви волнами, в праздничном облачении служащих и в выражении их лиц, в выражении какого-то страха и благоговения. И клир казался торжественнее обыкновенного.
Но что особенно поражало и привлекало взоры всех -- это гигантская фигура человека, стоявшего на правом клиросе. Гигант был не в монашеском одеянии, а в камзоле из грубого темно-зеленого сукна с красными выпушками и обшлагами, из-за которых видны были белые манжеты. На голове гиганта целая грива черных лоснящихся волос с небольшою косицею. На гладко выбритом полном лице, несколько осунувшемся, оставлены были только небольшие, несколько поднятые кверху усы. Но что особенно поражало в этом энергическом лице, в гордом повороте головы -- это необыкновенные глаза, которые, казалось, насквозь проникали душу и вселяли в нее невольный трепет. А между тем лицо это подергивалось иногда какими-то нервными судорогами.
Гигант пел вместе с прочим клиром, только сильный грудной голос его так резко выделялся из всего клира, что, казалось, он один только и был слышен.
В то время, когда архимандрит стал читать молитву: "Боже святый, иже во святых почиваяй", гигант обратился к одному из стоявших на клиросе монахов:
-- Подай мне Апостол, я буду читать,-- сказал гигант.
Иеромонах с глубоким поклоном подал книгу, развернутую на одном месте, с шитою золотом закладкою.
-- Глава четвертая на десять, ваше царское величество,-- пробормотал он с тем же глубоким поклоном.
Гигант взял книгу и вышел с нею на середину церкви, к амвону. Перед ним все с трепетом и низкими поклонами расступались, словно трава перед косою.
-- Благослови, владыко! -- возгласил между тем иеродьякон.
-- Благословен еси на престоле славы царствия Твоего,-- провозгласил архимандрит.
Клир запел "трисвятое", а затем следовал возглас иеродьякона: "Воимем".
-- Мир всем! -- с каким-то трепетом в голосе отвечал архимандрит; но его покрыл могучий голос гиганта:
-- И духови Твоему!
Вся церковь, казалось, дрогнула от этого могучего, повелительного возгласа. Все глядели на эту трехаршинную фигуру великана с львиною гривою на голове и, казалось, ничего, кроме него, не видели -- ни икон в блестящих золотых окладах, ни тысячи огней в паникадилах, ни иеродьякона, совершавшего каждение...
-- Премудрость!-- провозгласил этот последний, осеняя великана дымом кадила.
-- Прокимен!-- грянул голос великана.-- К коринфянам послание, святого апостола Павла чтение. Братие! Ныне же, аще приду к вам, языки глаголя, какую вам пользу сотворю, аще вам не глаголю или в откровении, или в разуме, или в пророчестве, или в научении? Обаче бездушная, глас дающая, аще сопель, аще гусли, аще разнствия писканием не дадят, како разумно будет пискание или гудение? Ибо аще безвестен глас труба даст, кто уготовится на брань?
Могучий голос чтеца, по обычаю московских протодиаконов, возвышался все более и более, и от богатырского дыхания гиганта даже пламя свечей на ближайшем паникадиле колебалось, как от дуновения ветра.
-- Не царем бы ему быть, а первым протодиаконом в Успенском соборе,-- шептал иеродьякон Иоаким своему соседу, "свиточнику" монастырскому Степану Артемьеву.
-- Воистину глас трубный,-- отвечал шепотом же "свиточник".
Между тем архимандрит, сидя в алтаре "на горнем месте", сердито ворчал себе под нос:
-- Грех один, грех... и лицо скобленое, образ блудоносен... и табун-траву нюхает... не подобало бы таковому бесстыднику в храме Божием Священное писание чести... о-ох, увы!
Когда же гигант-чтец, в окончании, грянул: "Но в церкви хочу пять словес моим умом глаголати, да ины пользую, нежели тьмы словес языком",-- то все стекла в церкви задребезжали, а молящиеся со страхом вздрогнули.
Чтец этот был царь Петр Алексеевич. После сильных душевных потрясений, испытанных им за последнее время, когда шли розыски и казни по делу сына его, царевича Алексея Петровича1, государь чувствовал себя не совсем здоровым и теперь ехал на Марциальные воды лечиться. По дороге он заехал в Александро-Свирский монастырь отдохнуть, где и пробыл четыре дня. Перед отъездом из монастыря он слушал обедню, пел на клиросе и читал Апостол. Читать Апостол Петр Алексеевич всегда любил и оттого во время церемоний знаменитых "всепьянейших соборов"2 он всегда исполнял должность "архидьякона, княж-папина жезлоносца" и всегда первым возглашал "песнь Бахусову":
Бахусе пьянейший главоболения,
Бахусе мерзейший рукотрясения,
Бахусе, пьяным радование,
Бахусе, ногам скакание,
Бахусе, хребтом вихляние,-- и т. д.
По окончании службы государь, в сопровоходении настоятеля и всей братии, отправился к монастырской трапезе. Он заблаговременно объявил архимандриту, что будет трапезовать вместе с братиею и чтобы трапеза была обычная, повседневная, без "величания чаши".
Трапезная представляла длинную, слабо освещенную келью, воздух которой насыщен был запахом прокислой капусты и свежеиспеченного черного хлеба. Слышалось также благовоние лука и черного конопляного масла.
После предобеденной молитвы и благословения яств государь с двумя денщиками поместился в голове стола, а противоположный конец стола занял настоятель. Вдоль всего стола тянулся ряд мисок, выдолбленных из карельской березы и окованных железом. Грубые, неуклюжие мисы вмещали в себе по полуведру серых, пустых щей, от которых клубами валил пар. Перед мисками возвышались пирамиды резанного огромными ломтями черного, как тамбовский чернозем, хлеба. Тут же стояли деревянные солоницы соответственной величины, самого грубого подела. Длинною шеренгою, словно солдаты в строю, лежали против каждого монаха деревянные ложки, величиною в голову двухмесячного младенца. Такая же ложка лежала и против царя, а равно такая же была против него и миска, и солоница.
Государь, не дожидаясь очереди, отломил кусок хлеба, обмакнул его в солоницу, взял ложку и начал хлебать щи. Братия при этом заметила, что, когда царь обмакнул хлеб прямо в солоницу, отца-настоятеля, видимо, что-то покоробило, и они знали, что именно. Им это строжайше воспрещено было делать на том основании, как объяснял настоятель, что когда апостолы за "тайною вечерею" спросили Христа, кто из них будет Его предателем, Он отвечал: "Омочивший в солило руку, той мя предаст..." И вдруг царь это сделал!..
Чтобы показать братии и самому царю пример "истового соления святого хлеба", отец-архимандрит, осенивши крестным знамением стоявшее перед ним "солило", взял из него щепотью сколько было нужно и посолил лежавший перед ним ломоть, который и направил ко рту, предварительно перекрестив и этот последний.
-- Сие творю по Писанию,-- пояснил он, обводя строгим взором всю братию, в том числе и царя,-- когда Господь наш Иисус Христос на тайной вечери омочил свой хлеб в солило и подал его Иуде Искари-отскому, "и по хлебе тогда,-- речет евангелист Иоанн,-- вниде в он сатана".
Откусив от ломтя и положив его на стол, настоятель взял ложку, зачерпнул ею из общей миски щей, опрокинул ложку в рот, опять положил ее на стол и стал "истово", медленно жевать содержимое во рту.
Точно то же самое проделал и сидевший по правую его руку инок, седой старец; за ним третий, четвертый.
Это была странная, поразительная картина: к солонинам протягивались руки, затем эти руки, одна за другою, точно по команде, несли ко рту каждая ломоть, затем рука за рукой брались за ложки, тянулись в миски, ложки опрокидывались в разинутые рты, и затем шло общее "истовое" жевание сотни челюстей с бородами седыми, русыми, черными.
Царь отложил в сторону свою ложку, необычайное зрелище братской трапезы поглотило все его внимание: братия жевала медленно, опустив глаза, и только слышалось чавканье челюстей, да мелькали ложка за ложкой то к мискам, то к разинутым ртам, а потом чинно клались на стол по очереди...
А в стороне, у аналоя под иконами, дневальный инок читал вслух "истово", сильно гнуся, "Повесть о Ионе, епископе новгородском".
-- "Прежде бо зело малех дней епископства его воздвижеся Витовт, князь виленский, аки волк гладей человеком нападая, плоти их оружием хапая, и со всем литовским множеством ходя на Великий Новград, оборити и попленити хотя, и Порхов град уже аки в неводе обият войска множеством, и борити той начинаше, и вся злая творити не умолчеваше..."
Государь слушал "повесть" с видимым интересом. До щей он уже более не дотрагивался. А дневальный инок продолжал под мерный стук деревянных ложек и неумолчное чавканье иноческих челюстей:
-- "Тем же суровый волк, яко время гладству своему обреть, не уставшая люди мирныя клятвы беззаконно и пагубно; обаче последи воздаст ему Господь ординскими цари. Цари бо ординстии с своими татары многое его литовское воинство, излезшее на ня в поле, аки худы некия животны, иже от пещер исскачущая, погубили и сильные коня его и комони отъяша, самому Витовту в мале полце утекшу".
Огромные миски со щами выхлебаны братиею дочиста, ложки облизаны чисто, "истово" и положены на стол. Дневальные бельцы-послушники убрали со стола миски и вместо них поставили такие же, наполненные доверху гречневою кашею, жирно политою конопляным маслом.
Государь и каши зачерпнул своею ложкой, отведал и ложку положил на стол. Снова перед глазами его замелькали ложки иноков, снова раскрывались и закрывались рты, снова слышалось только чавканье, прерываемое то там, то здесь громкою икотой, причем икающий рот непременно осенялся крестным знамением; а дневальный черноризец продолжал читать.
-- "И польские грады, и великие села без заставы остави Витовт оный, свое спасение токмо ища, их же татарстни руце пусты ему вся положили мнозем гневом царя их..."
Государю точно молния прорезала память: он вспомнил несчастную битву под Нарвой, и энергическое лицо его судорожно передернулось... "А за Нарву -- Полтава",-- подсказала та же память.
II. УЖАСНОЕ ПОДОЗРЕНИЕ
По отъезде из монастыря государя среди братии возник ропот. То и дело слышалось имя настоятеля, сурового архимандрита Александра: его обвиняли не только в жестокости и своекорыстии, но даже в измене его царскому величеству.
Дело в том, что государь, отъезжая из монастыря под тяжелым впечатлением неприглядной монастырской жизни "впроголодь и впоколоть", при жалкой обстановке, в которой он сам видел вопиющую "босоту и наготу" бедной братии, рядовых черноризцев, пожаловал "здоровой братии" двести рублей, а "больничной" пятьдесят: по тому времени деньги большие. Однако настоятель все эти деньги взял себе, а у больничной братии, которой государево жалованье было роздано по рукам, в присутствии самого царя, архимандрит отобрал просто силою.
-- Приезд великого государя в обитель великий убыток монастырю учинил, и этих денег вам не будет,-- сурово отвечал архимандрит инокам, когда те спросили его про государево жалованье.
Эти слова поразили монахов, и по келиям качались тайные совещания о том, как быть.
Особенно резко осуждал настоятеля знакомый уже нам монастырский уставщик Иоаким Олончанин, прозванный так потому, что родом был из Олонца: он во время службы, как мы видели, подал царю на клиросе Апостол и указал, какую главу следует читать из послания апостола Павла к коринфянам. Его перебил монастырский "свиточник", белец Степан Артемьев.
-- Он нас всех подведет под пытку,-- взволнованно говорил Степан некоторым пришедшим в его келью монахам.-- Прошедшею осенью, в день тезоименитства царицы Екатерины Алексеевны3, это был день субботний, после обедни и обеда пришли ко мне по свитки вот он, отец Иоаким...
-- Помню, приходил,-- подтвердил тот,-- да отец Кирилл, бывший архимандрит, тут же случился, да и отец Иоанн Лоянский... Как же! Помню... Я еще и говорю отцу Кириллу: сегодня-де царицы ангела торжество, а у нас у обедни родителей поминали...
-- Это в царский-то день поминать! -- укоризненно покачал головой один из монахов.
-- Да,-- продолжал Олончанин,-- я и говорю отцу Кириллу, что-де в городе и по мирским церквам в такие дни за царское здоровие молебны поют и заздравные чаши величают. А ты-де, говорю, Кирилл, как был архимандритом, так ли делал? "Нет,-- говорит,-- при мне-де в такие государевы ангелы родителей не поминали, и неподобно-де в такие дни родителей поминать, а всегда-де бывали торжества, и за государево здоровье молебны певали и чаши величали".
-- Еще бы! А при этом идоле нам и по малой чарочке не дадено! -- заметил Олончанин.
-- Какая там чарочка! -- с сердцем добавил "свиточник".-- И капуста-то была гнилая, цвелью отдает... Держи карман! Да тогда же приходил ко мне старый уставщик Иосиф. Кирилл и спрашивает его: так ли, де, надлежит чинить, как вы сегодня родителей поминали? А надлежало бы, де, для ангела благоверный царицы праздновать и молебны петь, а не родителей поминать. Если-де о том будет донесено государю, то вы-де взяты будете на пытку. А уставщик на это: что же, де, нам делать! Я спорил-де, да архимандрит праздновать не велел, а выше-де лба очи не растут.
-- Вестимо,-- подтвердил Олончанин,-- а лоб-то у него медный.
-- Медный-то медный, а и он, архимандричий лоб, под пыткой вспотеет, в застенке-то,-- добавил еще один монах.
-- А вы слушайте, я не досказал,-- продолжал "свиточник".-- Как Кирилл так-то говорил тогда с уставщиком, пришел ко мне в келью и "просвирный", отец Авраамий. "Какую у тебя ныне просвиру взяли?--спросил его Кирилл,-- заздравную или за усопших?" -- "За усопших,-- говорит тот,-- а не заздравную: заздравной-де просвиры архимандрит печь не велел".-- "А прежде как бывало?" -- спросил Кирилл. "Да при прежних,-- говорит,-- архимандритах в такие дни бирывали заздравные просвиры".
-- Вот каковы дела творятся в нашей святой обители,-- заключил свою речь "свиточник",-- был бы у нас архимандрит отец Кирилл, этого бы не было.
-- Бедный Кнриллушка! -- вздохнул Олончанин.-- Где-то он теперь? Что с ним?
Кто же был этот так часто упоминаемый Кирилл?
Кирилл был предместником архимандрита Александра по управлению монастырем. В последние годы он сложил с себя звание настоятеля и жил в монастыре на покое. Это был тихий, добрый старичок с кроткими глазами. Он отличался необыкновенным благодушием и сердечною привязанностью ко всему слабому, беззащитному и угнетенному. Не только люди, но даже звери, птицы и насекомые находили в нем защитника и покровителя: все это было для него "Божье творенье", "Божьи детки", все, до последней козявки.
Будучи уже на покое, он летом, бывало, по целым часам бродил по монастырскому лесу, где или молился, беседуя прямо с Богом, с природою, или тихо напевал стих о "пустыне прекрасной". Одною из забот его было оберегание птиц, свивавших гнезда в монастырских постройках или около монастыря, от хищничества кошек, которых довольно водилось в монастыре для оберегания провизии от мышей. Все соловьиные и иной мелкой пташки гнезда были у него на счету, особенно те, которые свивались низко, часто даже в траве. Такие гнезда отец Кирилл обыкновенно обтыкал всякими колючками, так что до такого гнезда не мог добраться никакой кот.
-- Ишь, дурачок, как низко свил гнездышко,-- бормочет, бывало, старик, обтыкая гнезда соловья или малиновки,-- долго ли до греха.
А то, бывало, начнет журить вслух воробья или ласточку за ту же неосторожность:
-- Для чего сюда соломку таскаешь, глупый? А ты, дурочка, вишь, где лепит гнездышко; вот и наблюдай за тобой.
Голубей он прикармливал так, что они были с ним просто нахальны: садились к нему на плечи, когда он выходил из кельи, совали головки за пазуху старика, где часто находили горох, чечевицу или полбу.
-- Ну-ну, полно вам, дурачки! -- отбивается, бывало, старик от назойливой птицы, а у самого лицо светится умилением и любовью.
Муравьев и пчел он всегда ставил в пример молодым послушникам, когда те ленились или засыпали за работой.
-- Вон какое бревно тащит муравьишко, а для кого? Не для себя, а для братии, в свой монастырек тащит. Да и пчелка -- для кого труждается, медок и вощинку собирает? На свой же монастырь да и для нас, нам медок на кутью, а вощинку для божьего храма, на свечи.
Старика глубоко смущали и действия, и характер нового настоятеля, архимандрита Александра: черствый и самолюбивый эгоист, он обладал самыми несимпатичными для братии качествами, корыстолюбием и жестокостью. Монастырские суммы он считал своею собственностью и монахов, которые иначе смотрели на братскую казну, беспощадно сек плетьми и сажал на цепь, как собак или диких зверей. Он не только морил монахов неумеренными постами, но даже голодом.
-- Живучи мы впроголодь да впоколоть, ежечасно помираем нужною смертью с босоты и с наготы.
Это была ходячая фраза, вечная песня монахов Александро-Свирского монастыря, когда они бродили за подаяниями по соседним селам.
Сам же отец архимандрит вел совершенно иной образ жизни: в своей келье он кушал и осетринку от благодетелей, и всякие разносолы, и пил ренское и хереса. Мало того, у него была в соседней женской обители хорошенькая и молоденькая духовная дочка, смиренная девятнадцатилетняя инокиня Павла, или белобрысенькая Павочка, с льняною косою чуть не до пяток. Впрочем, она была еще беличка, хотя и носила иноческое одеяние, которое так шло к беленькому личику и к белокурым, льняного отцвета, волосам.
Кроме обычной своей жестокости и держания братии впроголодь, отец Александр восстановил против себя монахов и тем, что, против обыкновения, исстари установившегося в монастыре, он отменил празднование царских дней, когда после молебствия иноки угощаемы были "чашами за трапезою", что называлось у них "утешением", "малым" или "великим".
-- Не было у нас ноне утешения, ни великого, ни даже малого,-- часто жаловалась братия старому архимандриту, благодушному отцу Кириллу.
Новый архимандрит отнял у них и это "утешение".
Жалея братию, отец Кирилл и заговорил как-то об этом со своим преемником. Это было накануне Екатеринина дня, когда праздновалось тезоименитство царицы Екатерины Алексеевны, после вечерни, совершенной без праздничного пения.
-- Для чего ты, отец архимандрит, в тезоименитство благоверныя государыни Екатерины Алексеевны праздновать не велел? -- скромно спросил старик.
-- Что праздновать! И так добро!--дерзко отвечал архимандрит.
-- Нет, то не хорошо,-- заметил Кирилл,-- мы преж сего для ангелов государыней цариц всегда праздновали с палеелеосом и после вечерни молебствовали соборне, и в такие дни для государственных ангелов, по святой литургии, на трапезе братии бывало утешение довольное.
-- А тебе какое дело! -- грубо оборвал старика архимандрит.-- Утешай своих воробьев да голубей, а в мое дело не суйся... Плетей моих да цепи еще не нюхал, так понюхаешь!
Глубоко оскорбленный, старик поник головою и пошел в свою келью, бормоча шепотом: "Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его..."
Но в душу его запало страшное подозрение...
III. АРХИМАНДРИТ НА ЦЕПИ
Прошла зима. С весною отец Кирилл ожил, потому что с прилетом птиц, грачей, ласточек, соловьев и прочих певчих "дурачков" он всею душой отдался расцветающей природе и уходу за птичьими гнездами. Грачей он особенно любил и называл "божьими черноризцами", и как бы они ни галдели -- это не надоедало старику.
-- Вона! Как черноризцы-то Бога славословят,-- часто говаривал старик, с любовью поглядывая на черные комья, торчавшие на высоких деревьях, на грачовые гнезда.-- А умен шельмец черноризец, у! Умен! Вот как высоко келью себе ставит: ни один кот-разбойник к нему не доберется, ни-ни!
-- И сорока-вещунья умна, тоже высоко вьет гнездо, да еще с покрышкой: и дождем деток не промочит, да и коршун-вор сквозь покрышку до птенцов не доберется... А иволга, поди, всех умнее: повесит капчушек на тоненькой гилочке, доставай его! А вот соловушки, так те дурачки, маленькие: у самой земли, в кусточке, гнездышко вьет, ну, кот-лакомка и заберется... А я, старый, на что? Не допущу, ни-ни! Коли честную братию, монахов, мне блюсти не приходилось, так соблюду воробушка, ласточку -- вот моя братия... Смешно сказать: "воробьиный настоятель", "сорочий архимандрит"!..
Подошел, наконец, и Петров день, тезоименитство самого государя Петра Алексеевича.
Архимандрит Александр опять запретил торжественное служение, ни за царя не молились, ни братии за трапезой не было "утешения".
Страшное подозрение старика превратилось в уверенность: архимандрит ясно показывает, что он знать не хочет царя, не признает его... А давно ли были ужасные истязания и казни людей за то только, что их подозревали в сочувствии к царевичу Алексею?..
Надо спасаться из этого ужасного монастыря, надо бежать тайно. Но как? В последнее время за стариком, видимо, стали наблюдать по распоряжению архимандрита. Пойдет ли он в лес молиться и радоваться с природой или навещать и свидетельствовать знакомые птичьи гнезда, а уж из-за какого-нибудь дерева или куста высовывается скуфья какого-нибудь послушника или страдника: ясно, за стариком шпионят.
Надо было обдумать способ побега. И старик надумал вот что.
Любимым его духовным сыном был знакомый нам монастырский "свиточник", белец Степан Артемьев. Старик и открыл ему свое намерение бежать из монастыря, да притом просил и помочь.
-- Твоя келья, Степанушко, крайняя к выходу,-- говорил Кирилл,-- коли бы ты пустил меня с моими манатками, с узелком, к себе в келейку на ночь, я бы с Божьей помощью и утек.
-- Что ж, отец святой, располагай мною и моей келейкой,-- отвечал "свиточник",-- я рад служить моему отцу духовному.
-- Добро, сынок, спасибо... Я не забуду молиться за тебя.
-- Когда ж ты думаешь уйти?
-- Да хоть бы и ноне ночью: ночь будет темная, а дорогу до Новгорода я и ощупью найду.
-- Ладно. Так я под вечер и зайду к тебе за манатками.
Настал вечер. Все монахи и послушники были по кельям. Свиточник тихонько пробрался в келью Кирилла, захватил его дорожный скарб и посох и понес к себе.
-- Ты куда это, Степан?-- вдруг раздался у него за спиной знакомый голос.
Свиточник так и замер на месте: голос принадлежал монастырскому келарю, хитрому наушнику архимандрита.
-- Свитки, что ль, несешь куда? Да еще и посошком подпираешься,-- продолжал келарь.-- А покажь, что у тебя там за свитки?
Свиточник выпустил из рук узелок и стоял как к казни приговоренный: он знал, что такое архимандричьи плети и цепи.
Келарь подошел и стал развязывать узелок.
-- Ба-ба-ба! Да тут все пожитки старой лисы, "сорочьего игумена", и посох его... Ты что ж, Степушка, воровством стал заниматься? -- спросил келарь.
-- Нет, я не воровал,-- оправдывался свиточник.
-- А это что ж? Само к тебе бежало?
-- Нет... Мне дал отец Кирилл.
-- Что ж? Подарил?
Пойманный с поличным не мог дольше запираться.
-- Ну, веди меня к отцу архимандриту, во всем ему сознаюсь,-- сказал он покорно.
Они вместе пошли к настоятелю. Александр в это время занимался выкладками на счетах.
Войдя в келью архимандрита, свиточник повалился в землю.
-- Прости, отец игумен, не своей волей согрешил, а по указу отца духовного,-- сказал он, стоя на коленях.
-- В чем же твой грех? -- спросил архимандрит.
-- Отец Кирилл уйти из монастыря умыслил.
-- Как! Этот старый черт "воробьиный игумен"! -- вспыхнул архимандрит.
-- Он, владыко... И велел это мне свои манатки вынести...
-- А! Так вот оно что! И ты послушался?
-- Как же, владыко, не послушаться? Он мой отец духовный.
-- А если б он велел тебе зарезать меня? Ты бы тоже послушался?
-- Наказать-то я сумею, ты не учи меня; а вот старую лису поучить надо! Нну!
И архимандрит в бешенстве вышел из своей кельи. За ним шли келарь и свиточник.
-- Ты куда это, отец, собрался уходить? -- спросил Александр, входя нечаянно в келью старика, который в это время стоял на коленях и молился.-- Уж не к святым ли местам?
Старик встал с колен и тревожно смотрел на гневного настоятеля, не в силах будучи сразу сообразить, что случилось.
-- На кого ж ты нас, сирот твоих, покидаешь? -- с злобной улыбкой допрашивал архимандрит.-- На кого и сирот галок да сорок покидаешь? А?
-- Хотел я идтить в Новгород,-- отвечал, наконец, старик.
-- А, в Новгород... А ради какого промыслу?
-- Долгов своих выбирать.
-- Долгов... Вишь богач какой!.. Что, разве монастырскую казну в рост давал?
Старик молчал. Он понял, что архимандрит все знает, напрасно было бы увертываться.
-- Добро! Я покажу тебе Новгород... Эй,-- оборотился Александр к стоявшему позади келарю,-- позвать сюда двух келейников с плетьми.
Келарь вышел и скоро воротился с двумя дюжими молодцами.
-- Раздеть его! -- приказал архимандрит.
Несчастного старика раздели и положили на пол.
-- Эй, свиточник! Держи своего отца духовного за голову... нет, садись на него верхом, а ты, отец келарь, держи "сорочьего игумена" за ноги,-- командовал настоятель.
Все было сделано, как он приказывал, тем более что старик не сопротивлялся.
-- А вы, молодцы, катайте в две плети, да жарче! Послышались удары плетей. Старик молчал.
-- Жарче! Жарче! Вот так, так! А! Это тебе за то, чтоб не бегал из монастыря! Что, доносить на меня вздумал? Так вот же тебе!
Когда кончилось варварское истязание, несчастного подняли, потому что сам он не в силах был подняться.
-- Что, больше не будешь бегать? -- спросил мучитель.
Старик молчал. По лицу его катились слезы, слезы стыда и глубочайшего унижения: ведь он раньше своего мучителя был настоятелем этого монастыря.
-- Теперь не убежишь... На цепь его! В тюремную келью!
И бывшего архимандрита посадили на цепь, точно собаку...
IV. ОБ ОСТРОВЕ "СИКИЛИИ" И "СИХЛОПЕСАХ"
В конце зимы 1719 года царица Прасковья Федоровна4 пользовалась Марциальными водами и в половине марта, возвращаясь в Петербург, должна была проезжать через Александро-Свирский монастырь.
Старую царицу, как большую богомолку, встретили с большими почестями: встретил сам архимандрит со всею братиею и с иконами.
Но едва государыня вышла из колымаги и приложилась к иконе, как из рядов монахов выделился один и упал перед нею на колени. На голове он держал какую-то бумагу.
Архимандрит, предчувствуя что-то недоброе, шепнул стоявшему около него келарю, чтоб тот велел звонарю тотчас же благовестить к обедне.
Увидав челобитчика, царица дала знак архимандриту.
-- Прими челобитье и вычитай вслух,-- сказала она.
Архимандрит слегка побледнел, но тотчас же исполнил приказ царицы. Руки его дрожали, когда он развертывал челобитную, но когда глаза его упали на титул просьбы, он обратился к царице:
-- Государыня царица! Челобитье писано не на твое имя, а на государево.
-- Что ж! -- возразила Прасковья Федоровна.-- Все челобитья пишутся на государево имя.
-- Так повелишь, государыня, вычитать?
-- Прочти, что главное, вон к обедне, кажись, заблаговестили.
-- Заблаговестили, государыня: скоро проскомидия начнется.
-- Ну же, чти,-- торопила цархща. Архимандрит, глядя в бумагу, что-то несвязно бормотал, путался и заикался...
-- Читай громче, не слышу,-- заметила Прасковья Федоровна.
-- "Построил на пристани реки Свири за четыре поприща часовню,-- бормотал архимандрит,-- и на построение оной сбирал волею и неволею, правил с братии и трудников волею и неволею ж, с мала и до велика..."
-- Это кто правил-то неволею? -- спросила царица,
-- На архимандрита, государыня, безлепично клеплют,-- отвечал Александр, запинаясь.
-- На какого архимандрита?
-- На меня, стало быть, государыня царица.
-- А-а, читай-ко дальше.
-- "Также и с крестьян,-- продолжал архимандрит,-- отчего многие разбрелись врознь, не терпя такого правежа, часовню украсил образами местными из новопостроенного в монастыре придела Петра и Павла, и построил ее ради своей безраздельный корысти и прибытка, чтоб часовенный сбор получать в свою пользу. Он же, архимандрит, царским ангелам не празднует, и молебного пения на те царские ангелы не совершает, и по царским родителям, на памяти о преставлении их, божественной службы соборно не служит и панихид соборно не поет..."
-- И это правда?-- строго глянула царица на чтеца.
-- Посмотрим, разыщем... А что дальше? -- спросила Прасковья Федоровна.
-- Все, государыня, кончил все челобитье, ябеду.
-- А кто челобитчик?
-- "А к сему доношению,-- читал архимандрит,-- за страхом его, архимандрита, руку приложить никто не смел, потому что, если кто начнет говорить про архимандрита, то ему доносят, и он бьет до полусмерти, и бывший архимандрит Кирилл хотел донести вашему царскому величеству об его архимандричьем непорядочном житии, и за то он, архимандрит, его, Кирилла, бил по три накона5, что едва ожил..."
-- Как! -- строго спросила царица.-- Архимандрита бил по три накона?
-- Архимандрита-то! Чем сек? -- волновалась Прасковья Федоровна.
-- Плеточками, государыня...
-- Плетьми! Старика! За что же?
-- За провинности, государыня... Вздумал он, Кирилл, однова бежать тайно из обители, а я и поймал его, да и велел маленько посечь, по уставу, и посадить в тюремную келью на цепь, легонькая такая цепь, не тяжелы железы... А через три дня освободил от уз... А он возьми да убеги вдругорядь, и бежал в Новгород, к преосвященному Стефану, а когда его, Кирилла, до преосвященного не допустили и он ушел в Петербург, к преосвященному Федосию клепать на меня, преосвященный Федосий велел ему возвращаться в монастырь... За то я его, государыня, и посек вежливенько, по уставу, соймя рубашку...
-- Ну! -- нетерпеливо перебила его царица.-- Дочитывай челобитье.
Архимандрит повиновался и продолжал:
-- "...что едва ожил, и, оковав, сослал в приписной Введенский монастырь, чтобы к вашему величеству с доношением не шел; также и иеромонаха Константина бил и его келейную рухлядь ограбил, и его, иеромонаха, в приписной же монастырь сослал; схимонаха Савватия бил и келейную его рухлядь пограбил и из монастыря выслал; схимонаха Исайю бил и келейную его рухлядь пограбил же, да служебника Лазаря Минина бил смертным боем и пожитки его пограбил, а его скорбного из монастыря выслал, и он в деревне от того бою неделю лежал да и умер; также и многих монахов и служебников бьет до полумертвия, и того ради явно вашему величеству доношения писать и рук прикладывать за таким его убивством и страхом не смели, а сего доношения вашему величеству донести было и вручить невозможно того ради, что он, архимандрит, нас, богомольцев ваших, с монастыря не спускал и у ворот поставил караульщиков с дубьем, чтобы никого из монахов к вашему величеству ни с каким доношением не ходили..."
Благовест к обедне между тем продолжался. Скоро начали и трезвонить. Царица спохватилась.
-- Как бы не опоздать,-- заторопилась и Прасковья Федоровна,-- ужо дослушаю челобитье.
И она поторопилась в отведенный ей покой, чтобы переодеться и идти в церковь.
За душеспасительными мыслями челобитье у нее тотчас же вылетело из головы, а потом она и совсем забыла о нем. Да и до того ли ей было?
Едва она вышла от обедни, как на паперти ее уже ожидала странница Агапия. Это была удивительная странница! Она пришла к царице Прасковье Федоровне, когда та была на Марциальных водах, и до того очаровала царицу своими россказнями, что та с нею теперь совсем не расставалась и везла с собою в Петербург. Уж и где не была эта странница! Сама, своими глазыньками видела и бесов, и "адские врата". У нее же оказалась удивительная книга, которую Агапия сама и читать умела. При чтении странницею этой книги у богомольной царицы мурашки под кожей ползли, так занятно и так страшно!
И едва после трапезы царица легла отдохнуть, как Агапия уселась за чтение вслух.
-- А ты, Агапеюшка, прочти мне то место, где говорится об островах,-- сказала царица, лакомясь коломенской пастилой.
-- Слушаю, матушка царица,-- смиренно отвечала странница Агапия, видимо, жох-баба, с рысьими глазками и вкрадчивым голосом.
Она порылась в старой засаленной рукописной книжке, писанной полууставом с киноварными заставками.
-- Вот, государыня,-- сказала она.-- "Первый остров Тиверис,-- читала Агапия,-- близ его Крит, подле того Хомос, еже есть полн злата; к нему же прилежит Парос, оттуда вывозят нарочитый камень мраморный и лутший сардис; тамо же родятся сивиллы..."
-- Что же это за сивиллы такие, Агапеюшка? -- полюбопытствовала царица.
-- Это, матушка государыня, такие девки простоволосы, сказать бы, наши русалки,-- отвечала всезнающая Агапия.
-- Что же эти девки делают, милая?-- спрашивала далее любознательная царица.
-- А вьюношей, государыня, заманивают к себе и щекощут.
-- А сама-то ты, Агапеюшка, видала этих девок?
-- Видала, государыня, близко видала.
-- Что ж, каковы они из себя?
-- Просто, как девки, только от них тени не бывает, да в глазах мальчиков нету, оттого оне вьюношей и заманивают.
-- "Тамо же остров Сикилия,-- снова читала она, чавкая пастилу,-- на нем гора, а с той горы каплет жупел, или реши, сера горючая; глаголют же, яко тамо под землею души мучими суть. В том же самом месте есть бездна морская: к тем местам аше корабль приидет, то изгибнет. В том же месте есть остров полн огню, и в том огне стоят ковачи посреди огня, и нарицают тех кузнецов языческие книги именем сиклопеси, куют громовые стрелы; наши христианские книги учат нас, еже те сиклопеси самые диаволы, иже хранят путь ко аду, и стоят близ адских зрат, и мучат осужденные души человеческие..."
-- Господи! -- вздохнула царица.-- Ты, чаю, этих сиклопесов не видала?
-- Как не видать, матушка государыня! Чего я не видала! Видела и сиклопесов,-- безбожно лгала странница.
-- Где же ты их видела? -- удивилась Прасковья Федоровна, даже приподнялась на локте.-- Где?
-- А на том острове, государыня, на Сикилии: от Соловецкой обители до острова Сикилии рукой подать.
-- Какие ж они из себя, эти сиклопеси?
-- Страшны зело, аки ефиопы.
Агапия, видимо, уклонялась от более обстоятельных ответов: до Сицилии -- Сикилии от Соловков рукой подать, циклопы -- "сиклопеси" у нее точно ефиопы, вот и все. А потому, желая усыпить любознательность своей просвещенной слушательницы, Агапия начала вновь читать, ужасно гнуся по требованиям тогдашней декламации:
-- "Тамо от того острова дале некий остров Сардиния,-- продолжала ученая женщина допетровской Руси,-- в том острове краль Сардинус создал град крепок. В том острове великие волки и змиеве, да тамо же есть трава, и кто ее яст. то будет тот долго спати, яко невозможно его возбудити, дондеже сам не восстанет; тамо же есть источник воды, а аще кто больной испкет, здрав будет; аще ли тать испиет, то вскоре обрящется тамо, идеже крал, и сам на себя исповедает..."
Агапия остановилась и глянула на царицу. Просвещенная слушательница спала сном праведным...