Был прекрасный, яркий зимний день, какие бывают на Руси в конце января или в начале февраля. Лучи на этот раз холодного солнца искрились иридиевыми блестками в морозной, кристаллизованной пыли. Северный ветерок, тихий, но режущий, переметал через дорогу белые струйки сухих снежинок-позёмки. Солнце, однако, клонилось уже к закату и еще ярче, казалось, сверкало на золотых маковках и крестах московских церквей и башен Кремля.
В это время из Серпуховских ворот вышел высокий и плечистый мужик в меховой шапке-треухе, в дубленом тулупе и белых, подбитых кожею, валенках на ногах. Большая рыжая борода его и усы, несколько подрезанные вдоль верхней губы, серебрились морозным инеем. Опираясь на длинный посох, рыжий мужик шел ровною, бодрою поступью, не глядя по сторонам, хотя серые, живые и, по-видимому, хитрые глаза как будто что исподтишка высматривали.
То, что в настоящее время давно составляет городские заречные части Москвы, тогда, четыреста лет назад, представляло разбросанные подгородние поселки и деревни, отделявшиеся от города полями, а частью садами и огородами. В один из таких поселков, по-видимому, и направлялся рыжий мужик.
Но едва наш путник отошел от города на такое расстояние, которое скорее приближало его к поселку, чем к городу, как снег-позёмка стал срываться с земли порывистее и крутиться вихрем, а до того яркое солнце заволокло скоро не то этими крутимыми ветром позёмками, не то густыми снеговыми тучами. Скоро оказалось, что действительно повалил снег, который, будучи гоним ветром и крутясь вместе с позёмкою, начал хлестать в лицо, в глаза и наметать сугробы. Начиналась пурга, буран. Это тот обыкновенный, причудливый и опасный каприз нашей суровой зимы, который даже привычного к своей родной вьюге мужика застает врасплох, как знойный хамсин араба в пустыне: буран останавливает и заметает обозы в поле; заставляет мужика, выехавшего в лес за дровами или в ближний луг к своему стогу сена,--ночевать или под этим стогом в снежном сугробе, или у своей же околицы, а то и замерзать у этой околицы; он застает баб с бельем на речке, и ослепляемые "понизухою" -- понизовою метелью и вьюгою порывисто мчащихся с ветром снеговых туч, бабы едва-едва попадают ко дворам. Это тот каприз зимы, когда, в самый разгар вьюги, в селах начинают звонить в колокола, точно на пожар, чтобы погибающие в поле путники могли идти на звон, подобно тому, как погибающие на море в бурю корабли могли бы держать путь на огонь спасительного маяка.
-- Свят-свят-свят! -- невольно остановился наш путник и, перекрестясь, стал оглядываться.-- Вот в недобрый час вышел.
Он поворотился лицом туда, где должна была находиться Москва. Но с той стороны именно и неслась снежная буря, бросая в лицо и в глаза снег комьями.
-- Батюшки светы! ин к Москве мне не попасть. А Котлы, кажись, не далече -- пойду в Котлы.
И он, распустив треух малахая и надвинув его на самые глаза, бодро зашагал вперед.
Буря гнала его в спину, а впереди снежные облака застилали и даль, и близь, наметая сугробы и отнимая у путника последний след дороги.
-- Господи! что ж это такое? да туда ли я, полно, иду?
Сугробы попадались все чаще и чаще. Ноги вязли в снегу по колена; идти было все труднее и труднее. Сумерки надвинулись так быстро, что в каких-нибудь полчаса на землю налегла непроглядная тьма. Путник остановился.
-- Боже всесильный! спаси от наглыя смерти,-- шептал он растерянно,-- пощади не ради меня окаянного, а ради народа твоего, православного крестьянства. Где я?
Как бы в ответ на его отчаянную мольбу, где-то вправо послышался заглушаемый бурею слабый крик петуха.
-- Петел возгласи, господи! -- перекрестился он,-- не знамение ли сие, аки Петру апостолу? Полно, петух ли это? не почудилось ли мне то в вое ветра?
Он тревожно прислушался. Теперь он явственно услыхал то, к чему жадно прислушивался; но ему от этого еще страшнее стало: петух прокричал теперь не с правой стороны, а где-то далеко влево.
-- Куда идти? Силы небесные!
Но оставаться было невозможно: снег заносил его, наметая кругом все большие и большие сугробы; от трудной ходьбы и внутреннего волнения он чувствовал страшную усталость и пот градом катился из-под малахая.
-- Пойду вправо, правым путем... А правым ли путем шел я доселе? -- мелькнуло вдруг в его смущенной мысли.-- Господи! пощади окаянного: с сего часу буду идти всю жизнь правым путем -- Твоим путем, господи!
Он еще раз перекрестился и взял вправо, по тому направлению, откуда в первый раз донесся до него голос петуха. Но потому ли, что ветер переменился, или он круто сбился с пути, но только теперь порывами бури снег несло ему не в затылок, а прямо в лицо. Ноги его постоянно вязли в сугробах, а когда он выбирался из сугроба, то попадал или в рытвину, или на кочки. Под ним подкашивались ноги, звенело в ушах. Ему чудилось, что он слышит отдаленный звон почтового колокольчика.
-- Да, да, колоколец... Сказывают, что бесовская свадьба... Свят-свят-свят! с нами крестная сила.
И он со страхом прижимал руку к груди, где под тулупом нащупывал тельный крест свой, с которым не расставался всю жизнь.
Но вот ему показалось, что невдалеке блеснул огонек, но как-то странно, точно он двигался и мигал.
-- Не волк ли светит очами? Час от часу не легче. Он наткнулся на что-то вроде загородки и ощупал.
-- Плетень, точно -- жилье, должно, недалеко.
Он пошел вдоль плетня. Впереди опять мелькнул огонек, и уже гораздо явственнее.
-- Слава тебе, боже всесильный! не оставил меня.
Но около плетня нельзя было идти дальше -- сугробы намело непроходимые. Он повернул в сторону. Путеводный огонек исчез.
Путник собрал последние силы и с решимостью отчаяния двинулся вперед. В глазах у него темнело, ноги дрожали и заплетались, звон в ушах все усиливался и усиливался.
-- Изба! -- прошептал он не то радостно, не то испуганно.
Из-за неплотно прикрытой ставни светился огонек. Прохожий подошел к окну.
-- Господи Иисусе Христе, Сыне божий, помилуй нас! -- постучал он палкою в ставню.
Но обычного ответа "аминь" из избы не последовало. Он снова постучал.
-- Господи Иисусе...
-- Кто там шляется в эку непогодь по ночам? -- раздался со двора сердитый голос.
-- Прохожий заплутался,-- был ответ,-- пусти, человече, переночевать.
-- Коли прохожий, так и проходи,-- снова отвечали сердито: -- у меня не съезжий двор.
-- Я Христом богом прошу: не дай погибнуть душе православной.
-- То-то -- погибнуть! Кто тебя знает: может, сам души губишь! Иди себе, ищи местов у других.
Прохожий поднял было палку, но рука его моментально остановилась в воздухе; только в глазах, на которые упала полоса света из окна, блеснул зловещий огонь.
-- Га! души гублю... Может, и вправду,-- прошептал прохожий, отступая от окна,-- может, за это и наглую смерть посылает мне господь... О-о!
Он зашагал дальше, бормоча как бы в забытьи: "Помни это, Иванушка, помни: сам, может, души губишь... Ох, много, много погубил -- сам знаю мое окаянство..."
Вдруг нога его споткнулась обо что-то. Он нагнулся. Это была небольшая дверца калитки, сорванная ветром. Прохожий вошел в калитку. Вправо, в маленьком подслеповатом окошечке, затянутом пузырем вместо стекла, мигал огонек, вероятно, от лучины.
Прохожий и тут постучался. На обычное обращение "Господи Иисусе" из избушки последовал ответ "аминь".
Скоро сенная дверка скрипнула, и кто-то вышел из избушки.
-- Кого бог принес? -- послышался оклик.
-- Прохожий, кормилец... Непогодь загнала, с пути сбился, думал в поле замерзать... Пусти, родимый, на ночь: не дай погибнуть душе крестьянской.
-- Что ты, что ты, отец родной! -- отвечал приветливый голос,-- али на мне креста нету? Ноли я сам не вижу, что в поле теперь смерть в очи глядит? Взойди ко мне, переночуй. Только -- сказать ли тебе, отец родной? -- у меня в избе-ту не ладно...
-- Чем не ладно?
-- Да как тебе сказать? Жена-ту моя опростаться собралась.
-- Как? умирает? -- участливо спросил прохожий.
-- Нету, где умирать! -- рожать собралась; не даст она тебе всю ночь спокою.
-- Ничего, милый человек; под забором-то хуже замерзнуть.
-- И то, и то. Ну, ин иди с богом, переночуй.
II "НЕ АНГЕЛ ЛИ ЭТО?"
Добрый мужичок ввел прохожего в маленькие сенцы. Так как нежданный гость был мужик рослый, то он должен был согнуться, чтобы войти в низенькую дверь.
-- Постой, милый человек, дай мне отряхнуться малость,-- сказал гость,-- вот что на мне снегу, как бы избу твою не выстудить.
-- Отряхнись, отец, отряхнись.
Скоро и хозяин, и гость вошли в избу. Избенка была бедненькая, тесная. Закоптелые стены в иных местах завалились. У печи, над лоханью, трещала лучина. В избе не было никого, только из печурки выглядывала белая кошечка и усердно умывалась лапкой.
-- И вправду, милая, к гостям умывается,-- улыбнулся мужичок-хозяин.
Гость вошел, отыскал глазами в переднем углу закоптелый деревянный образок и набожно три раза перекрестился.
-- Мир дому сему,-- сказал он, кланяясь хозяину и кладя малахай на лавку.
Тот, в свою очередь, поклонился.
Гость с помощью хозяина распоясался, снял тулуп и остался в суконном кафтане.
-- За кого же я должен молиться? -- ласково обратился он к хозяину, вытирая цветной ширинкой мокрое лицо и бороду.-- Как зовут тебя, милый человек?
-- Киткой меня дразнют, отец родной,-- сказал, улыбаясь, хозяин,-- Киткой Голодранцем: Китом меня поп окрестил; вот я и Китка; а Голодранец -- по шерсти кличка; видишь, отец, голо.
И он, по-прежнему добродушно улыбаясь, развел руками, показывая, что не красна его изба ни углами, ни пирогами. Сам он был маленький, тщедушный, с редкой бороденкои и белыми как кипень зубами; но в маленьком лице было столько добродушия и честной прямоты, что оно сразу располагало к нему всякого.
-- Видишь, отец,-- пояснил он,-- не красна изба ни углами, ни пирогами, а и всей скотинки-ту у меня -- одна кошечка.
И он погладил кошечку, которая вылезла из печурки и терлась у ног гостя, грациозно выгибая свою пушистую спинку, а потом вскоре перебралась к нему на колени.
Гость уже сидел на лавке, опершись локтем о стол, и видимо отдыхал. Выразительные глаза его были задумчивы и грустны. Он машинально гладил кошечку и что-то, по-видимому, соображал; в глазах светился не то укор, не то смущение.
Вдруг послышался слабый стон.
-- Что это? -- встрепенулся гость.
-- Это, отец, баба моя на печке,-- смущенно заговорил хозяин,-- я сказывал тебе.
-- Знаю, знаю. Вот что, Тит,-- а как по отчеству?
-- Захаров был.
-- Вот что, Тит Захарыч,-- сказал гость, вставая,-- уж коли ты не дал мне замерзнуть под забором, так буду я тебе кумом -- крестным отцом младенца, которого ныне вам бог посылает.
Тит радостно заволновался.
-- Ах, отец родной! век за тебя будем бога молить: вить ко мне, к нищему, никто в кумовья не пойдет; а вот тебя бог послал, вестимо. Он сам батюшка. Вон и куму-то даве насилу выплакала моя Орина у суседа, в ногах валялась: шибко норовист богатый соседушко.
-- А кто такой? -- спросил гость.
-- Да Илья Щекин.
-- Это тот, что изба тут большая?
-- Он и есть; богатей на всю губу.
-- Точно? А меня взашей прогнал из-под окошка, когда я просился к нему ночевать. Не постучись я к тебе, пришлось бы замерзать под забором.
-- Оо-хо-хо! -- вздохнул Тит,-- до чего богачество доводит -- бога богатые забывают.
При этих словах гость как-то особенно странно взглянул на хозяина: взгляд этот говорил что-то, допрашивал, казалось, о чем-то, ждал ответа; но простоватый Китка ничего не понял, и ему как будто чего-то страшно стало.
Он нерешительно глянул в глаза незнакомцу. Никогда не видал он таких глаз. Ему казалось, что, если такими глазами глянуть на печь -- печь развалится, на дерево -- дерево усохнет. А между тем в глазах светилось что-то доброе, ласковое. И он с суеверным страхом стал молиться в душе; но этот страх был особенный. Ему почему-то тут же припомнились слова батюшки, отца Нифонта: "Странного примешь -- ангела примешь, а то и самого Христа". А может, и в самом деле ему бог ангела послал. Так нет: он видел в церкви ангелов на образах -- все молоденькие, "вроде как бы девушек, а то и махоньких робяток с крылышками". А этот -- здоровый мужик да и борода рыжая -- большая. Зато руки незнакомца поразили Китку: таких рук, как и глаз, он никогда не видывал.
На печке повторился стон.
-- Китушка, родной, беги за баушкой: час мой настал.
Тит заметался по избе, отыскивая шапку.
-- Не осуди, отец родной,-- робко обратился он к пришельцу,-- я побегу.
-- Беги, беги, милый человек.
-- А как же ты не поужинамши?
-- Я не голоден, милый человек, я только устал; лягу на лавку, укроюсь тулупом, усну себе, а тем временем бог подарит меня крестником, не хочу крестницы!
Хозяин ушел, а гость, оставшись один, опустился на колени и стал горячо, со слезами на глазах, молиться. Долго он молился, долго шептал молитвы, а потом, улегшись на лавку и укрывшись с головой тулупом, скоро заснул крепким сном.
III НЕОЖИДАННОЕ КУМОВСТВО
Зимнее яркое утреннее солнце сквозь прозрачный пузырь заглядывало уже в бедную избушку Тита, когда незнакомец, спавший на лавке, проснулся. Он сбросил с себя тулуп, торопливо поднялся и перекрестился. Глаза его изумленно оглядели ветхую избушку и, казалось, говорили: "Где я? что со мной?"
Но скоро взгляд незнакомца засветился радостью. Белая кошечка уже терлась около его ног.
-- А! Тит Захарыч, здравствуй! -- весело сказал он.
-- Здравия желаю, кормилец, как почивал? -- засуетился хозяин.
-- Отменно, милый человек, давно так не спал. Послышался крик новорожденного.
-- А! кого бог дал? -- улыбнулся незнакомец.
-- Сына, отец родной.
-- Я так и знал -- не люблю девчонок. А когда же крестины? Мне надо спешить в Москву -- дело есть.
-- Как прикажешь, отец родной, хоть сейчас.
-- Добро! а мне ждать некогда.
Тит опрометью бросился звать батюшку и куму. Незнакомец остался один в избе, да на печи, слышно, роженица возилась с ребенком.
Странная улыбка играла на выразительном, несколько суровом лице незнакомца. Он так задумался, сидя у стола и подперев ладонью голову, что и не заметил сразу, как хозяин тихо вошел в избу в сопровождении какой-то бабы.
-- А! это ты, Тит Захарыч.
-- Я, отец, а вот и кума.
-- Жена соседа, что вчера...
Незнакомец не договорил. В дверях показался священник. Это был старенький попик с кроткими голубыми глазами и благообразным лицом.
Незнакомец при входе встал и подошел под благословение.
-- Благослови, отче.
Священник глянул на незнакомца, и какая-то внезапная мысль поразила его. Он где-то видел это лицо. Как молния, память перенесла его в Москву, в Архангельский собор. Там он видел это лицо, но в какой-то другой обстановке. Казалось, он видел его там в каком-то сиянии, в золоте. Но не образ ли он это видел в соборе? Нет, не образ, а живое лицо...
Он вспомнил и весь задрожал. Изба, казалось, заходила кругом... Он упал на колени...
-- Не мне благословлять тебя,-- бормотал он растерянно,-- ты благослови меня...
Все это произошло необыкновенно быстро, так что едва ли кто и заметил случившееся в избе.
Священник глянул в глаза незнакомцу и увидел, что тот приложил палец ко рту. Глаза незнакомца все сказали, и растерявшийся попик понял это. Он быстро вскочил с полу и сделал широкое крестное знамение.
-- Во имя Отца и Сына и Святаго Духа...
-- Аминь.
Незнакомец смиренно принял благословение от священника и поцеловал его руку. Поцелуй этот, казалось, обжег благословящую десницу скромного служителя церкви. Он не знал, как ему стать, куда глянуть. Но незнакомец прервал тягостное замешательство.
-- Ну, куманек,-- обратился он с улыбкой к хозяину, который был точно на иголках, догадываясь о чем-то необыкновенном, что совершалось в его жалкой избенке. Особенно смущало его замешательство отца Нифонта. "Уж в сам-деле не аньдела ли я принял? -- шевельнулось опять в его простоватом мозгу.-- Дак нет -- те с крылышками, а для Христа он, сказать бы, стар".-- Ну, куманек,-- говорил этот таинственный гость,-- проси батюшку крестить младенца.
-- Поспешу, поспешу неукоснительно,-- бормотал батюшка.-- В храме или здесь?
-- Здесь, здесь,-- отвечал гость.
Священник торопливо вышел. Через несколько минут он воротился вместе с дьячком, который внес в избу купель и узел с священническим облачением. Оба они казались очень взволнованными и делали все торопливо, нервно. Дьячок хлопотал с кумой около купели, устанавливая ее на неровном полу избы и наливая холодной водой из кадки, стоявшей у порога. Священник между тем облачился. Смущенный хозяин, его жена-роженица и кума с удивлением заметили, что отец Нифонт облачился на этот раз в лучшие свои белые глазетовые ризы, которые он надевал только в светлое Христово воскресенье и на Троицу.
По заведенному обычаю кума положила на стол принесенные ею для новорожденного "ризки".
Таинственный гость, увидев это, вспомнил, что и он, как восприемник, должен с своей стороны принести "дар" для воспринимаемого им нового христианина и непременно крест.
Тогда он, расстегнув свой кафтан, снял с шеи великолепный золотой крест, усыпанный драгоценными камнями.
-- Вот и мой дар младенцу,-- сказал он, положив крест на "ризки",-- пусть носит на здравие и души спасение.
Крест сверкал разноцветными огнями.
-- Отец родной! -- не вытерпел Тит.-- Стоим ли мы, нищие захребетники, таких даров!
-- Про то я знаю да бог,-- отвечал гость,-- душа человеческая дражае злата и камней самоцветных, а ты, милый человек, душу мою спас -- ты не дал мне помереть наглою смертию.
Приступили к крещению.
-- Как же младенца-то назвать? -- тихо обратился священник к родителям.-- Ноне память преподобных Кира и Иоанна бессребреников -- не дать ли крещаемому имя Кира?
Тит смущенно глянул в глаза гостю.
-- Пусть будет Иван,-- сказал этот последний,-- у нас ноне на Москве государствует государь великий князь Иоанн Васильевич всеа Русии.
-- Аминь,-- тихо и внятно произнес священник.
Едва кончился обряд крещения, как дверь избы тихо отворилась, и в нее робко вошла матушка, старушка попадья. В руках у нее был узелок. Низко поклонившись гостю и всем находившимся в избе, она развязала узелок, достала из него скатертцу, хлеб, кусок вяленой белорыбицы, берестяночку с солеными грибами и бутылку заморского вина, которое отец Нифонт хранил у себя на случай посещения его убогой церкви какою-либо высшею духовною особою.
Потом матушка накрыла своей скатертцой стол, положила хлеб, переложила рыбу на деревянную тарелку, достала нож, которым сделала на хлебе крест, и молча поклонилась гостю, приглашая его за трапезу.
-- Спасибо, матушка,-- ласково сказал гость.-- Отец Нифонт! благослови трапезу.
Отец Нифонт благословил.
-- Садись же, отче.
Отец Нифонт смущенно переминался на месте, но садиться не решался.
Но отец Нифонт не мог совладать с своей робостью и не садился.
-- Ну, ин я сяду, коли так,-- решил гость, пробираясь под образ.
Он сел и весело и лукаво обвел глазами всех присутствующих.
-- А помнишь, отче, русскую поговорку про передний угол? -- с лукавой улыбкой обратился он к отцу Нифонту.
Тот еще больше смешался и ничего не отвечал.
-- Не помнишь? так я тебе напомню,-- продолжал гость тем же тоном,-- в переднем углу сидит либо поп, либо дурак... Ну, ин пусть же я сей раз буду дураком.
И гость весело рассмеялся, наливая себе чарочку вина и выпивая ее маленькими глотками.
-- Э! -- рассмеялся он весело, ставя чарочку на стол и обращаясь к Титу,-- да ты, брат кум, не промах: вишь каким винцом дурака угощаешь; на славу винцо!
-- Ах, отец родной! -- заметался Тит,-- ах, куманек любезный! да и вино-то не мое, и все угощенье не мое, а батюшкино, отца Нифонта. А у меня, куманек, ни синь-пороху.
Встав из-за стола, он благодарил и отца Нифонта, и хозяев за приют и угощение, а куме и жене Тита дал несколько серебряных и золотых монет -- "корабленников".
-- А теперь, куманек,-- обратился он снова к хозяину,-- где бы мне раздобыть клячонку да санишки, до Москвы добраться.
А Тит уже раньше выбегал на двор и видел, что сани и лошадь соседа, того самого Ильи Щекина, что ночью прогнал от своего окна путника, уже стоят у крылечка, а на козлах сидит его батрак. "Для кого это?" -- "Для твово кума".-- "Сам Илюша прислал?" -- "Он самый".-- "Ишь догадливый! спасибо ему".
-- А? как же, куманек? будет клячонка? -- спрашивал гость,-- вон ты меня так угостил, что я теперь сам, спьяну, поди, и Москвы не найду.
Ободренный Тит весело смеялся.
-- Помилуй, куманек дорогой,-- говорил он, кланяясь,-- вон и сани стоят у крыльца.
-- Спасибо, милый человек.
Гость наскоро оделся, попрощался со всеми и вышел из избы. Все провожали его с низкими поклонами. Гость сел в сани и велел трогать.
-- Как же, куманечек милый, нам поминать тебя? -- кричал ему вслед растроганный Тит,-- за кого молиться? да и приведет ли нам бог видеть тебя когда?
-- Так ты приходи сам ко мне на Москву в гости,-- отвечал незнакомец.
-- Ах, куманек, Москва не Котлы: как тебя найдешь там?
-- Найдешь, спроси только кума Ивана, и тебя приведут ко мне.
Сани исчезли за сугробами снега, а озадаченные котловяне все смотрели им вслед, давно ничего не видя.
-- Уж и чудной же человек! -- развел руками Тит,-- либо он большой боярин, либо набольший протопоп.
Отец Нифонт ничего не отвечал.
IV ГОСУДАРЫНЯ СОФЬЯ ФОМИНИШНА
В то время, когда в Котлах, в жалкой избе Тита крестили новорожденного, в Москве, особенно же в Кремле и в великокняжеском дворце, происходило что-то необыкновенное. Ранним утром по всему дворцу разнеслась страшная весть, что накануне еще великого князя и государя Ивана Васильевича не оказалось в княжеских палатах, и где он делся, никто ничего не ведал.
С вечера еще ближний боярин, князь Данило Холмский, знаменитый победитель новгородцев в Шелонской битве, явившись во дворец с докладом, не нашел великого князя. Кого он ни спрашивал, не видали ли государя, все отвечали, что великого государя никто не видал с самого обеда.
Холмский явился к государыне, к великой княгине Софье Фоминишне, чтоб у ней осведомиться о государе, но и та ничего не знала.
Тогда разослали гонцов во все концы города и в Замоскворечье; но дети боярские, возвращаясь во дворец один за другим, к ужасу Холмского, докладывали, что великого князя нигде нет и никто об нем ничего не слыхал.
Так прошла ночь.
Холмского пугало одно обстоятельство. Он больше других знал привычки великого князя, "собирателя Русской земли". Он знал, что Иван Васильевич любил тайно, переодетым, ходить по городу, по базарам и площадям, чтобы лично прислушиваться к народному говору, к тому, что об нем и о его делах и подвигах думает вся Русь и доволен ли народ его порядками и людьми, долженствовавшими блюсти эти порядки. В то время на Руси не было ни газет, ни того, что в настоящее время называется общественным мнением. Все, что ни делалось на Москве и во всей Русской земле, доходило до государя или через уста ближних бояр, или чрез отписки воевод и наместников. Но для умного государя этого было мало. Он сам хотел слышать, что говорят и думают о нем не одни бояре и воеводы. Он крепко верил непогрешимости народного изречения: "Глас народа -- глас божий". Он чуял своим практическим чутьем, что покорение Новгорода и суровые меры, примененные к новгородцам, вызывали в стране глухой ропот. На раззорение Новгорода многие смотрели, как на ненужную, не только не полезную для государства, но совершенно вредную для него жестокость. "Али мы татары! -- слышал он однажды на базаре возглас новгородца.-- За то, что мы были богаты и вольны, так нас и разорять. У нас был свой вечный колокол, он и говорил нам про волю; а у вас на Москве и колокола святые пикнуть не смеют". Слова эти запали в душу великого князя, и он их не забыл, а потом все чаще и чаще прислушивался к народному говору.
Холмский знал это и когда не нашел во дворце великого князя, то тотчас же догадался, что он прошел из дворца тайным ходом, ему одному известным, и этим же ходом возвратится во дворец. Но когда разом налетела на город вьюга, а за нею настала и ночь, а великий князь не возвращался, Холмским овладел страх: "Долго ли до греха в такую непогодь!"
Такие же опасения, но только в более острой степени, угнетали и великую княгиню. Она не спала всю эту ужасную ночь; она постоянно становилась на молитву, но и молитва не приносила облегчения ее смущенной душе. Стоя на коленях или припав пылающей головой к холодному дереву киоты с чудотворным образом Богородицы, она невольно прислушивалась к вою вьюги, бушевавшей над Кремлем, и в этом вое ей слушался стон, заставлявший трепетать все ее тело.
То она подходила к кроватке своего маленького сына Васюты и, глядя на его розовое, во сне улыбающееся личико, в сотый раз повторяла обычное бабье причитанье: "На кого ты нас, сирот, кормилец наш, покинул?" -- и слезы неудержимо лились из ее прекрасных черных глаз, в которых и под московскими снегами не погас огонь южного, жаркого солнца ее далекой родины.
Вот и теперь, утром, когда яркое зимнее солнце, ворвавшись целыми снопами лучей в окна терема великой княгини, сверкает золотом на шелковых узорах вышиванья, перед которым сидит, глубоко задумавшись, Софья Фоминишна, глаза ее, видимо, заплаканы.
В эти мучительно-тревожные часы перед нею проходит вся ее жизнь. Что-то будет с нею, когда ее великого князя не станет? А если его уже нет в живых? При одной мысли руки ее холодеют, и иголка падает на малиновый бархат ее работы.
Любила ли она его, однако? Нет, когда она, там, в далекой, милой Италии, еще девушкой, узнала, что за нее сватается великий князь московский, ее охватил ужас. Как это ей покинуть милое южное небо, это бирюзовое море, свои привычки, всю привычную обстановку всей ее жизни, и тащиться в далекий, неведомый край, где по хмурому небу ходит такое холодное, неприветливое солнце, где царствует вечный снег, где не понимают ее родной речи и где не с кем ей будет обменяться живым словом! А каков он сам, ее нареченный жених? Варвар, в полном смысле варвар, как ей казалось!
Но выбора не было для бедной отрасли царственного дома некогда могущественных Палеологов. Внучка императоров византийских, она там, на далеком севере, должна восстановить свой царственный род. И как горько она плакала, расставаясь с родными и отправляясь в неведомый путь!
Нет, тогда она не любила его, не могла любить!
Какой бесконечный путь, бесконечное плавание по неведомым морям! Все это теперь припомнилось ей. Чем дальше уносил ее сердце чужой корабль от ее милой родины, тем более и более ныло и тосковало это сердце. Еще когда корабль плыл вдоль италийских и гишпанских берегов, она видела с палубы этого корабля что-то свое, родное: зеленые и лазоревые горы, красивые берега, лимонные и апельсиновые рощи, красивые букеты гордых пальм, ярко-голубое небо; но чем более корабль подвигался к северу, тем однообразнее и грустнее становились картины, на которые она глядела грустными глазами: бирюзовое море сменялось каким-то свинцовым, пологие берега становились все однообразнее и однообразнее, и небо было уже не то, что там, на ее родном юге.
Тоскливый, бесконечный путь!
Но вот однажды, пасмурным, туманным утром, когда мокрый западный ветер порывисто надувал мокрые парусы ее корабля, ей указали на низменную, такую же туманную, как утро, полосу земли и сказали, что это -- Русская земля! Какой тревогой и боязнью сжалось ее и без того истосковавшееся сердце!
Так вот она та далекая, неведомая Русская земля, где она должна похоронить свою молодость, свою красоту!.. Сыро, туманно, тоскливо кругом...
Нет, она не любила его!
Но вот она покинула и свой корабль, на котором она так много и так нерадостно думала. Теперь и корабль этот казался для нее чем-то своим, родным, близким. Но она и с ним должна была проститься, проститься навсегда!
Как она помнит эти псковские суда -- "насады", которые окружили ее корабль! Эти псковские бояре в высоких меховых шапках, эти длинные, шитые золотом кафтаны, эта незнакомая речь, как все это было не похоже на то, к чему она привыкла с детства!..
Вот они плывут Наровою по землям великого Пскова... Вот и Псков, торжественные встречи, а там -- Москва и -- он, ее будущий муж и государь!
Нет! тогда она не любила его...
Зачем же теперь слезы текут по ее смуглым щекам и падают на богатое вышиванье?
-- Мама, мама! об чем ты плачешь? -- услыхала она детский голос.
Это прибежал из соседней палаты ее сынок, князюшка Васюта, пяти или шести лет, хорошенький мальчик.
-- Об чем ты, мама? -- заглядывал он ей в глаза.
-- Ах, сыночек! да все о том, что батюшки князя доселе нету,-- отвечала княгиня.
И она, обхватив руками курчавую головку сына, тихо причитала: "И на кого ты нас, сирот твоих, покинул?"
Ребенок тоже громко заплакал, уткнув лицо в колени матери. Княгине стало жаль малютку, и она начала утешать его.
-- Не плачь, дитятко, батюшка князь скоро воротится.
-- А где он? -- спросил ребенок.
Этот наивный вопрос смутил княгиню. Она не знала, что отвечать.
-- А я знаю, куда поехал батюшка,-- серьезно сказал мальчик, утирая заплаканные глаза.
-- А куда, дитятко? -- обрадовалась мать.
-- Псков громить,-- быстро отвечал мальчик,-- вчера батюшка за что-то разгневался на Псков и говорит князю Даниле Холмскому: я, говорит, скоро и Псков разгромлю, как разгромил Новгород. А что, мама,-- продолжал лепетать ребенок,-- и во Пскове есть Марфа-посадница и вечной колокол? А знаешь, мама, когда я буду государствовать на Москве, знаешь, кого я разгромлю?
-- Крым! я возьму в полон крымского хана... А что это ты вышиваешь, мама?
-- Орла государева, дитятко.
-- Орла! А для чего у него две головы?
-- Это двуглавый орел, дитятко: это наше государское знамение, это мое вено, это государское знамение моих отцов и дедов.
Вдруг в соседней палате, со стороны "государевых переходов", послышались чьи-то шаги.
Княгиня радостно, скорее как бы испуганно, встрепенулась. Она узнала знакомые шаги,-- шаги того, которого она когда-то не могла полюбить,-- его, всегда угрюмого, вечно занятого своими думами о "собирании Русской земли", всегда холодного...
"Стерпится, слюбится",-- слова эти не сходили с его уст... И вот "стерпелось" -- она полюбила его...
-- Это он!
-- Кто, мама?
Шаги все ближе и ближе. Вот он сейчас войдет...
Княгиня сорвалась с места... В дверях стояла могучая фигура мужчины. На рыжей окладистой бороде заиграло солнце -- это был он!
Княгиня с радостным криком бросилась ему на шею...
-- А уж я, горькая, не чаяла и в живых видеть тебя, света моего!.. Ваня! соколик! радость очей моих!
V ТИТ ИЩЕТ КУМА ИВАНА
Миновала суровая московская зима. Солнце все левее и левее восходит за Москвою, когда Тит, выйдя из своей избенки утром, молится, оборотясь лицом к востоку, а потом обернется лицом к своей избенке и видит, что она все больше разваливается: и крыша вся расползлась, и углы позавалились.
Покачает, покачает Тит своею бесталанной головой, почешет в затылке,-- а что поделаешь? чем взяться?
Котлы все ярче и ярче одеваются в зелень. Ласточки давно прилетели и не гнушаются жалкой, разваливающейся избенкой Тита...
-- Вон, касатыя, и гнездышко у меня лепют -- это к счастью,-- утешает себя Тит.
А между тем в избе есть нечего. Плачется Орина, и ребенок плачет с голоду, а Тит все утешает жену:
-- Погоди, Орина, вот ужо пойду в гости к куму Ивану...
-- О, дурак, дурак! -- махнет на него рукой Орина,-- где ты будешь этого кума искать?
-- Где? на Москве! он сказал, он не обманет, он не такой человек...
-- Ах, дурак! дурак! да вить Москва, чать, не Котлы!
-- Он сам сказал, он не обманет.
-- Да как ты его сыщешь там, дурацкая твоя образина? ноли на Москве только и есть один Иван, твой кум?
-- Да он сам сказал: спроси, гыть, только кума Ивана, и тебя приведут ко мне... А он не обманет -- не такой он человек... А я и хлебца попрошу у него, и леску для избы -- он всего даст.
-- О, дурак, дурак! что мне с ним делать, господи!
Идет огорченный Тит и к соседу своему, к Илье Щекину, позычить хлебца, а тот ему тоже в ответ: "Эх, дурак, дурак! да чем ты отдашь?"
-- Да вот я ужо пойду на Москву к куму Ивану.
-- Ха-ха-ха! вот дурак!
-- Он мне всего даст...
Опять та же история. Все смеются над дураком Киткой, а Тит не унывает.
Наконец он идет к батюшке, к отцу Нифонту.
-- Благослови, отец Нифонт, на Москву иду.
-- Что? как?
-- Да пойду к куму Ивану.
-- Что ж, дело хорошее, давно бы пора надуматься тебе, Титушка: вить он звал тебя в гости.
-- Звать-то звал... А вон все смеются, говорят: дурак! дурак! в одно слово все дураком называют. А ты как, батюшка, думаешь?
-- Да думаю, Титушка, что ты не дурак, а только смирен, и тебе за смирение господь пошлет.
-- А как ты думаешь, отец Нифонт,-- я найду его на Москве?
-- Непременно найдешь: тебя так к нему и приведут.