Миров Михаил Васильевич
Реквием Онуфрию Шкоде

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Михаил Миров.
Реквием Онуфрию Шкоде

1

   Удачные замыслы приходят всего больше невзначай. Надуманные темы -- зерна, брошенные в бесплодный, как кастрат, сухой и рыжий песок. Искусственное удобрение, орошение и тщательный уход -- упорная работа без творческого увлечения и радости -- могут все же выжать даже из надуманной темы рахитичный и чахлый рассказ.
   Удачные замыслы, как талантливые дети, рождаются случайно, по неведомым законам, и зачинается рассказ тогда радостно и легко, как первенец у молодоженов.
   Мне кажется, что и этот рассказ мой, -- повесть о давно минувших днях и прошлых почти забытых событиях, -- небессодержателен, не пуст. Мне кажется, что бросать его не стоит. Рассказ этот правдив и вспомнился он мне в одинокий, зимний вечер. Денег не было и не было дров. Я лежал укутанный с головой в мою большую шоферскую шубу и в ленивую задумчивость мою прорвалось половодьем воспоминание, стрепенуло, угнало прочь раздумье, и заставило, властно потребовало писать тотчас же. Все полней набухала голова образами, мыслями, обрывками фраз и диалогов, и рвалось все наружу, неотложно и настойчиво требуя взяться за перо.
   Стопочка ровно нарезанной бумаги на моем столе лежала заманчивая, манила своей нетронутой, нестерпимой белизной. Я поспешил искромсать, исковеркать се нестройными рядами мелко исписанных строк. А поверх их, в самой их гуще, нагромоздились друг на друга исправления и помарки, нагромоздились обильно и густо, как дыры на мишенях после учебной стрельбы.
   Так я писал до утра. Писал до тех пор, пока первые не прогудели гудки, пока в убогую мою нетопленную комнату не заглянуло застенчиво утро, напомнить, что я устал, что пальцы моих рук окоченели и что окончен шестой по счету рассказ, шестой рассказ за всю мою недолгую жизнь...

* * *

   Расслабленный зноем день клонился к вечеру, устало и словно нехотя. Устлал закат небо багряными парусами. Отблеском пожарищ пламенели окна соседних домов.
   У крыльца, привязанная к палисаднику, била копытами землю кобылица ординарца и нетерпеливо грызла удила. И я сам, большими скорыми шагами рассекая комнату, нетерпеливо и нервно грыз удила, взнуздавшие мое воображение.
   Я бился мухой в паутине старых и ненужных слов. Я пытался уйти от собственной памяти, засоренной целыми ворохами заношенных образов и затасканных рифм.
   Мне нужны были иные, никем еще не сказанные слова, -- тяжелые, как последняя предсмертная слеза, тревожные и зовущие, как набатный гул в ночи. Мне нужны были не слова, а глашатаи, -- а их не было.
   На моем столе -- хромоногом, искалеченном инвалиде, мозолила глаза записка начдива:
   
   "Направляю до Вас с ординарцем моим звестия, а также копии о зверской неслыханной расправе с комбатом 2/143 товарищем Шкодой, -- предлагаю в самом срочном порядке составить надгробный стих для газеты нашей "Красный Боец".
   Сроку даю сутки -- до завтрашнего дня, а еще лучше просив бы, -- обратно с ординарцем прислать мне и самый стих наперед для прогляда.
   В просьбе прошу без отказа, потому, как Онуфрий Шкода другом мне, помощником и братаном двоюродным был."

Начдив 47 Дорохов.

   Я ворошил нетерпеливыми пальцами мои волосы, длинные, как у неудачника поэта. Я грыз собственные ногти от злобы на бессилие свое, на свои неумелые строки, искалеченные надуманностью, дряблые от недостатка воображения, тусклые из-за отсутствия той искренности и простоты, которая одна лишь может взволновать и тебя и других.
   Творческое волнение, которое всегда приходит и никогда не придет по заказу -- не соглашалось меня навестить.
   Лесли пришло бы оно -- вспухла б сразу голова от избытка еще не записанных строк, и рука бы забегала по бумаге радостно, легко и торопливо. То, что в старину называли вдохновением, то, что капризно, как избалованный единственный сын, дарящий искреннюю и преданную ласку своей матери лишь невзначай и как редкий подарок -- отказалось в тот вечер ко мне и на миг заглянуть...
   Дело не клеилось, я был зол.
   Восемь вымученных рахитичных строк и больше ничего...
   Ординарец начдива ускакал обратно ни с чем.
   Пурпур заката поблек, пожарища потухли, наступила ночь. На вечернем небе кое-где выступали словно кем-то просыпанные, нечаянно оброненные звезды. Месяц молодой и задирчивый боднул тонким рогом, краешек облака и сам потонул в его толще.
   Я сидел у раскрытого окна и держал опущенную голову на руках, поставленных локтями на колени. Тяжело вообще признать себя бесталанным, а еще тяжелее почувствовать это в отрочестве, в дни больших надежд и крепких чаяний.
   Я представлял себе лицо начдива, -- его серые, немного сощуренные глаза, крутой подбородок, высокий лоб и две глубокие борозды на нем, словно две неровные колеи разбитой проселочной дороги. Мне казалось, что слышу голос его твердый и жесткий, слегка прохваченный простуженной и сиплой хрипотой.
   -- Ворочайсь назад. Никола. Скажи пацану, душа с него вон, а чтоб к завтраму был мне стих и никакая сила!..
   Через два часа кобылица ординарца уже снова ржала под моим окном, а сам он, низенький, худой и вертлявый, протягивал мне вторую записку:
   
   "Приказываю в порядке боевого приказа, надгробный стих немедля составить и чтоб безо всяких волынок...
   За неисполнение возьму под арест на двадцать суток и с "Красного Бойца" вообще выгоню, как суку и явного гада".
   
   Ординарец, громко высморкавшись в руку, двумя быстрыми движениями отер нос и от себя добавил:
   -- Скачи, каже. Никола, до його, и душа з його вон... так прямо и каже -- душа з його вон, а назад до мэнэ без надгробного стиха не вертайсь. -- Чуешь? -- каже...--Чую! -- кажу... Ну, шо тут зробыть. -- Ординарец сокрушенно развел руками.-- А еще вин казав,-- поспешно добавил он -- що тоби башку на бок скру- тыт, як стиха не будэ... Ей бо, отак як я тоби кажу, отак вин мини и отрубив...
   Ординарец, взглянув на меня, и очевидно почувствовав горечь своих слов, переминулся с ноги на ногу, полез в карман, вытащил расшитый цветистый и замусоленный кисет, и вдруг, весело улыбнувшись и махнув рукой, протянул его мне:
   -- Закуряй, Михайло, матери его дуля!.. Закуряй, браток! Махра -- вырви глаз, крипче ни за шо не знай- дешь!..

2

   Я носился угорелым из угла в угол моей комнаты... Я опрокинул табуретку и не поднял ее... Я нервно мял свои пальцы и тер до боли лоб... Мне нужно было хоть двадцать рифмованных строк, а их было всего восемь, и вдобавок никудышных.
   Я знал, что начдиву не понять меня, не понять и не поверить доводам моим, просьбам и увереньям. Я чувствовал, что пошатнулось и рухнуло счастье, выпавшее на долю безвестному мальчишке, большое счастье быть певцом и поэтом дивизии.
   Я изведал в тот вечер полынную, нестерпимую горечь разочарований подростка. И от этого, я то валялся на койке вялый, как немочь, то бегал по комнате, натыкаясь на вещи, ругая себя и свою бесталанность.
   Я хорошо знал моего начдива, чьи приказы должны были исполняться точно, безотложно и не глядя ни на что. Занозой вклинилась в мою память еще с прошлого года, еще со времен боев под Ростовом, участь двух командиров, не исполнивших приказа и отступивших ранее срока. Вспомнился расстрел Григория Копытенко, лучшего друга самого начдива и любимца всей 105 бригады, казненного за пьянку в день наступления.
   Что я мог сказать?! Чем я мог оправдаться?!
   Начдив был уверен твердо и без сомнений, что если человек лишь вчера умел владеть шашкой иль править грузовиком, то за ночь умение не забывается и не проходит, если только человек не в горячке, не в тифу и не ранен тяжело. И если лишь вчера я смог написать восторженный стих о каком-то, никому неведомом Спартаке, то чем же я смогу об'яснить свое неуменье сегодня? Чем смогу об'яснить мой отказ составить надгробный стих в память Онуфрия Шкоды?
   Сжав руками голову, я бегал нервно по комнате и споткнувшись об опрокинутую табуретку -- упал и ушиб колено. Я выругался зло и бессильно отвратительной и жирной русской бранью.
   Вестовой Подива [Полит. Отдел дивизии] -- Василий Однорукое, мой друг и приятель, деливший со мной ложе, сахар и махорку, прибежал на грохот, рассмеялся и, погодя, сказал:
   -- Из пехтуры какой-то гриб с пакетом притопал... Непременно, говорит, обязательно надо!..
   -- Меня, что-ль?
   -- Выходит, что вроде тебя... Я и сам не пойму... От него толком не добьешься...
   Вестовой ушел и через минуту вернулся:
   -- Ну проходь, чего топчешься?--сказал он кому- то, находившемуся за дверью.
   Вошел низенький, коренастый и плечистый красноармеец с рыжими усами и небритым скуластым лицом. Взглянув на меня, он вдруг растерянно осмотрелся вокруг и запинаясь проговорил:
   -- Я... э-э... м-м... Я до... будем говорить, дорогого товарища ридахтбра,-- собравшись с силами он вдруг залпом выпалил последнюю часть. Его очевидно смутило мое малолетство, мое злобное и нахмуренное лицо обиженного подростка.
   -- Редактора нет, но я его заменю? Понял? Говори в чем дело...
   -- Не-е, никак нельзя... никоим родом...
   -- Я ты что, с пакетом?
   -- Так точно, с пакетом.
   -- Ну так давай его сюда.
   -- Как же так, вроде не того... Наказано, стало быть, в руки...
   -- Я ты откуда?
   -- Я, што-ль?--просветлев и улыбнувшись переспросил красноармеец: -- Откуда родом?
   -- Да кой-чорт родом, послан откуда?
   -- Я... Я... от наших бойцов...
   -- "От наших бойцов! Никак нельзя! Никоим родом!" -- передразнил его Василий. -- Ишь ты, отставной козы барабанщик!.. Отдавай пакет, ишь ты, гляделки вылупил!.. Даром людям голову морочишь, растетеха Дурова!
   Красноармеец от окриков моих растерялся еще больше, попытался было заикаясь и сглатывая слюну, что-то путанно и сбивчиво объяснить, но потом, окончательно сбитый с толку вестовым -- нерешительно вытащил какой-то сверток из-за ремня, стягивавшего гимнастерку. Развернув длинное деревенское полотенце, а потом еще что-то вроде портянки, он извлек пакет и передал его мне.
   На пакете с бьющей в глаза старательностью, было написано крупными буквами, неумело украшенными завитками:

ДОРОГОМУ ТОВАРИШУ РИДАХТОРУ ДОРОГОЙ ГАЗЕТЫ НАШЕЙ "КРАСНЫЙ БОЕЦ"

В собственные руки.

   Вскрыв заклеенный хлебным мякишем самодельный пакет, я вытащил оттуда пять листков разлинованной от руки бумаги, густо исписанных с обоих сторон, и фотографии с заснятым, изуродованным и нагим, мертвым телом мужчины...

3

Ризалюция

   Нащот зарубленного командира нашего Шкоды Онуфрия Остаповича.
   "Заочно приветствуем Вас, Дорогой Товариш Ридахтор, и имеем до нашей газеты "Красный Боец" сообщить:
   13-го Июля сего месяца нежданным, негаданным налетом, впотьмах и ночью, бандою небезызвестного бандита Голубчика захвачено было почти без всякого бою, местечко Годомысля, в котором мы, выходит, стояли гарнизоном.
   Я без бою, потому как неожиданность и опять же обратно подмога из нутра, от самых жителев сказанного местечка Годомысля. Так что наше охранение и вообще весь наш дозор и сторожевка были повырублены начисто, не успев даже вдарить тревогу, как полагается. Все дело сделалось моментом и при полной темени, прямо черным черно, так что только остатки нашего батальону успели уйти от полного разгрому и вырубки начисто. И был тою бандой захвачен живьем, в беззащитном сонном состоянии неукротимый герой, а ноне покойник, дорогой товариш Шкода Онуфрий Остапович.
   И банда того самого Голубчика не только что сказнила комбата нашего смертной казнью, а ищо учинила ему мучительство зверское и невиданное по полной своей бандитьской неслыханной форме. И со слов жителев и даже баб, которые плакали в голос, от доброго своего материнского сердца, делаем мы Вам описание полное, безо всякой утайки, всех смертных мук и конечной гибели прославленного героя, комбата нашего товарища Шкоды.
   Перво-наперво, раздели они его почти до гола, то есть оставили в одних сподниках и даже не во всем споднем. потому как рубаху на нем тут же порвали в клочья. И выходит, что были на нем, в смертный час, токи подштаники, безо всего остального прочего.
   И оборотился к нему тут сам бандитьский головной атаман и батька Голубчик с явной издевкою:
   -- Кажи, говорит, коммуна ты, или жидовский наймит?..
   И ответил ему, не моргнув и глазом, товариш Шкода, как и подобает чистой коммуне и чистой пролетарии, безо всякой утайки и с полной гордостью:
   -- По отцу и матери, я, говорит, хохол-украинец, а по смыслу жизни коммуна-большевик и за Советы и Трудову Риспублику стоять буду до последнего, до крови и смертного дыхания...
   -- А в бога -- дале опрос ему держит Голубчик -- в бога веруешь?..
   -- Нет, -- отвечает ему товариш Шкода, -- не верую я, говорит, ни в какого бога, потому как бог есть злая выдумка и обман один, а леригия опия и угар для всего народа.
   И отдал тогда зверский приказ Голубчик банде:
   -- Раз сам говорит, что в бога не верует, значит не нашей он веры, а жидовской нации. А раз так, то и обрезать его надо по жидовскому закону на вершок, а хрест на спине ему вырезать...
   И повалили они тут же бесценного товариша Шкоду на земь и такую издевку над ним учинили, что весь гашник был в крови и даже описанье сделать невозможно. И еще вырезали живьем у него мясо со спины в форме хреста и глубиною в палец, а шириною в три. А сам комбат наш, до самого беспамятства, до последнего кричал:
   -- Да здравствует советска власть и вообще Мировая Пролетария!
   Так с этим криком он и помер, так с ним и дух спустил.
   А когда на утро другого дня остатки нашего батальону, вместях с первым батальоном и второй ротой третьего, обратно пошли в наступленье и отбили назад местечко Годомысля -- нашли мы там на Соборной площади труп и дорогие останки товарища Шкоды и ищо 48 наших бойцов, зарубанных и перестрелянных, а также много явреев, даже яврейских совсем малых дитев, попадаются года на три не боле, убитыми и порубанными пока без счету. И только к завтрому можно будет вполне и в точности сосчитать и представить численность убитых явреев точной цифрою в штаб, потому, как они на задворках большей частью валяются. А также с девяти наших пропавших без вести бойцов, может статься кое-кто меж явреев найдется...
   А если дойдет до Вашего сведения, со стороны комбата 2-го батальона, нащот того, что мы вопреки приказу, захваченных живьем бандитов тут же кончали расстрелом, то тогда просим принять обратно во внимание, что такую издевку учинили нашему комбату и товарищам, а также иметь в виду за наше сердце, потому пощаду дать беспощадным врагам и гадам во время опять же боя не было никакой силы возможности. Тем боле, мы народ пока-что темный и до сей поры понять нам невмоготу, для чего надо заведомую контру пощажать, когда одна ей должна быть дорога в Землянский уезд Могилевской губернии.
   А еще посылаем мы Вам, Дорогой Товарищ Ридахтор, патрет в смертном виде товарища Шкоды и просим, как можно скорее, не продолжая время, охлопотать Орден Красного Знамени бывшему комбату нашему, а ныне покойнику, геройской памяти бойцу Онуфрию Остаповичу Шкоде.
   Просим Вас, Дорогой Товарищ Ридахтор, не отказать нам в просьбе нашей и патрет и Орден, что схлопочите товарищу Шкоде, переслать на родину к нему в Екатеринославскую губернию, Александровский уезд, Новогупаловская волость, а села какого неизвестно и нам самим, но для такого неукротимого героя, не жалко, и даже непременно стоит, ходока нарядить по волости, для выяснения точности местожительства вдовы Шкодиной и сынка его.
   И ищо просили бы мы Вас спечатать нашу резолюцию в дорогую нам газету "Красный Боец", а если сумнение Вас берет, что расписано длинно и бумаги много пойдет, то скоротить мы согласные на полное Ваше усмотрение, а для спосыла до Вас выбираем старшину нашего Лариона Тупикова.
   С заочным почтением:

Бойцы 2-го батальона. 143 полка.

4

   Убогая штабная лампа светила тускло и недостаточно. Фитиль был короток, керосина было мало. От этого огонек затрепыхал и лампа засипела словно от натуги, словно от упорных непосильных стараний светить и не гаснуть.
   На столе лежал нарезанный большими ломтями свежий "хозяйский" хлеб и кусок сала, разделенный Василием на три части с удивительной точностью. Это было приношение Лариона Тупикова его харчи, взятые из Годомысля на дорогу. От прокопченного до черна котелка с кипятком валил густой пар. Сахару было вдосталь -- лишь вчера нам выдали, "сахарное довольствие" (наполовину им же, наполовину изюмом). Хлеб был душист и мягок, сало прозрачно и розово, кипяток прикрашен спелой, ворованной клубникой.
   Сало и вкусный пшеничный хлеб были редкой и праздничной пищей у нас--у меня и Василия; сахар -- у Лариона Тупикова, ибо уж месяц, как в Чусоснабарме [чрезвычайно уполномоченный совет снабжения армии] он отсутствовал.
   Василий сидел напротив меня, опустив голову и насупив свои темные, словно густой тушью выведенные брови. Изредка подымая голову, он исподлобья глядел в мою сторону зло и осуждающе. Он никак не мог об'яснить себе мое вдруг вспыхнувшее радушие и усиленное внимание к Лариону Тупикову, лишь час тому назад встреченному мною же неприветливо и злобно. И думал, наверно, Василий и ругал меня:
   -- От, чортова душа, чумовой парень!.. Поддакнуть ему захотел, -- человека зря, можно сказать, торжественно облаял... Теперь он с ним целуется, а ты сам дурой сидишь... Вот и разбери тут! Говорю -- неразбери-бериха!
   А Ларион Тупиков, обжигая губы о край жестяной кружки, видимо наслаждался и потел обильно. Пот густо усеял мелкими каплями его выпяченные скулы и скатывался оттуда путаными ручейками по щетинистым небритым щекам. На лбу его капельки множились, собирались и падали с бугров у бровей в одиночку, крупные и тяжелые, как град.
   -- Сахар -- она вещь очень даже, будем говорить, полезная... Вобче для человека, говорил Тупиков, наставительно жестикулируя рукой. -- Кусочек, прямо не на что глядеть, а с ним, поди, не то что котелок, самовар цельный усидишь. Я без него, вот она штука-то, кружки не осилишь...
   -- Отчего ж не осилишь? В самом лучшем виде, -- перебил его Василий.-- Китайцы, так те, к примеру, и вовсе без сахару...
   -- Свободная вещь, -- согласился Ларион, -- дураку и китаезе закон не писан... Какой же, будем говорить, с "ходи" пример, народ дикой, азияты!..
   -- Еще, что ли, кружечку налить?-- решил я перебить спор.
   -- Отчегож, если не в обиду, -- улыбнувшись всем своим большеротым, скуластым лицом, сказал Тупиков.-- Чаек, я так скажу, уважительная вещь. Им ведь не обопьешься. Чай, квас да огурец -- в брюхе не жилец... Штука сквозная!
   И после чая, завертывая толстую, как палец, цыгарку и любовно и тщательно оглаживая ее, Ларион Тупиков мне рассказал о погибшем комбате:
   -- Полгода тому назад, иль точней говорить, немного поменее, назначили, значит, к нам товарища Шкоду комбатом. Я у нас тода, до того, значит, как в вашу дивизию наш полк пихнули, вся рота почти с одной волости была и весь батальон все больше земляки--вообче одна губерния. Короче сказать, все как один кацапы, а тут на тебе -- в командирах хохол ходит, и наречье хохлацкое -- вес гакает -- и так и далее...
   Не по нутру пришлось нам это дело -- командир, прямо говорить, не в масть попался. Мы все разуты, раздеты, а на нем полушубок новый и сапоги, что надо, а время зимнее!
   Покомандирил он у нас этак с неделю, и пошли у нас по батальону тары-бары, то да се... Стояли мы тогда в резерве, а в резерве, само понятно, обязательно надо языки помозолить, без этого ни одна стоянка не обходится. И кругом разговор один, все нащет комбата. И мненье у нас, и разговор единогласный, -- ни к хрену, мол, комбат, и даже, прямо сказать, не годится... Первым делом хохол, и доверья к нему должно быть мало. Потому как большей частью бунтует кто? -- Хохлы!.. Животы кто нам порет, кто звезды на лбах вырезает? -- Опять, они ж!.. Деревни чьи жгем? -- Хохлацкие!.. -- Это первым делом, а второй вопрос -- сам себе высоко держит и обут и одет--все цельное, а на нас на всех--одна рванина.
   И пришло как-раз через неделю волынке время, раздору час.
   Выходит нашему батальону распоряжение под Радомысль на Соколовского итти. А мы все, как один, говорим:
   -- Нет, браток, шутишь, -- дураков нет. Не за то боролись, что б командиры, вроде офицерья, в полушубках, да в сапогах цельных, а чтоб мы все, -- голы, босы... Нет. говорим, время, говорим, зима! В тылах, говорим, в сапогах комиссарите, а на хронт в рваных лаптях посылаете?! Не пойдем, говорим, и никакая кака!..
   Комроты и политруки даже давай уламывать:
   -- Что вы, говорят, офонарели, сукины сыны! Вы знаете, чем это пахнет?!
   А мы на своем стоим, как быки уперлись:
   -- Не пойдем, говорим, хоть ты что! Слово на месте, дело решенное! Я на испуг, говорим, нас не возьмешь!.. Мы все, говорим, здесь в стос перепуганные, нас не застращаешь!..
   И пошла расти волынка, и пошел костер разгораться...
   И выходит тут к нам сам товариш Шкода и орательствует с сердцем:
   -- За тылы, говорит, разговору нет и не может быть... За тылы, говорит, не я в ответе... В тылах, говорит, контры много и саботаж явный кругом да рядом! Но, не думайте, говорит, что нашот тылов у нас глазу нету. Там, говорит, свое, говорит, дело, и свой, говорит, глаз!.. Я за сапоги, говорит, особ статья, за сапоги поговорим. Выходи, приказую, говорит, наперед, кто из вас всех босей!
   Я мы ни с места, и даже не шелохнулись:
   -- Кажный у нас, говорим, другого босей, потому как все босы.
   Я он опять свое, и как вдарит о земь ногой, как топнет:
   -- Выходи, говорит, приказую, слышь-те, приказом говорю, выходи кто босей!
   Я мы все гудим, гудим, но никто ни шагу. И сорвался тут и вылетывает, с этаким прискоком, прямо к нему Петька Шумов. И прямо в харю Шкоде дырявым своим штиблетом тычет. Я заместо подметки у него хванерки кусок телефонным шнуром прикручен.
   -- Не видишь, говорит, повылазило, в чем ходим! Так гляди!
   -- Вижу, -- говорит товариш Шкода, -- вижу! Выходь теперь, приказую, говорит, кто всех голей!
   Выскочил тода я с ряда, выхожу наперед, показуюсь. А у меня шинель сзади до самого хлястика искрой на паровозе спалило. Ехали мы, значит, а меня в сон ударило, и от шинели только верхняя половина цела да две обгорелые полы спереди болтаются.
   -- Взгляньте, говорю, товариш Шкода, в каких хвраках ходим!.. Свободная вещь, околеть с морозу!
   -- Верно, говорит, непорядок! Скидовайте, -- приказует нам с Петькой товариш Шкода, -- ты штиблеты, а ты шинель!
   Я, конечно, моментом скинул, а Петька сел разуваться, а наши все стоят, -- глядят, что дальше будет-
   -- Так, -- говорит товариш Шкода. -- Так! -- И кидает мне свой полушубок, а сам мою шинель на себя одеет... И Петьке велит обмотки разматывать, а сам тоже садится, прямо на снег, разуваться, сапоги с себя скидавать.
   Ну только, понятно дело, мы не дали. Пронял он нас этим делом до самого сердца глубины. Увидели мы, что за человек есть товариш Шкода, поняли мы этим самым наскрозь, какой он есть... Ударило нас в стыд, и кинулись мы все до него скопом, прямо грудою, закричали "ура" в полном смысле, и давай качать... Выше сосны кидали, и все без умолку "ура" орем, надрываемся.
   -- За тобой, говорим, товариш Шкода, теперь не сумневайся, за тобой, теперь, куда хошь, на смерть и гибель пойдем...
   И сколько не просил я его, сколько не молил, чтоб обратно свой полушубок взял. Никак! Ничем не проймешь! Батальон весь кланялся:
   -- Со стыда сгорим, товариш Шкода! Уважьте, примите назад полушубок!..
   -- Нет, говорит, слово мое крепкое! Я и так вас уважил -- в сапогах хожу.
   Тогда ребята ко мне со взыском: -- Зачем, говорят, брал!.. А разве я один? Волынку-то скопом терли"...
   Ларион Тупиков тяжело и с шумом выдохнув воздух, стукнул себя рукой по коленке, сокрушенно покачал головой и принялся свертывать новую цыгарку.
   И было досадно мне, после мерной и певучей речи Тупикова, вслушиваться в тяжелый и переливчатый храп Василия, заснувшего тут же на полу тотчас же после чая.
   -- Так-то... Да-а-а...-- сказал напоследок Ларион Тупиков, разуваясь и развешивая мокрые, дурно пахнущие портянки.-- Делов-то еще много! Делов, можно сказать, уйма!.. А народу, будем говорить, меньшает что ни день... А в чем загвоздка, -- так это, что человек человеку не пара, а товарищей Шкодов тож не каждый день бабы рожают!..

5

   Лампа гасла. Я укоротил фитиль и вновь подлил в керосин воды.
   Комната полнилась разноголосым храпом Тупикова и Василия. С улицы, в раскрытое окно, доносились шаги часового, тяжелой поступью пахаря шагавшего взад и вперед по досчатому тротуару.
   Летняя июльская ночь была ароматна, небо было густо усеяно золотыми зернами звезд, неслышный ветерок едва шелестел густой листвой каштанов, что росли перед окном. Час тому назад, дробно простучавший по железу крыш, легкий и быстро промелькнувший дождь напоил свежестью жадную и сухую землю. И от этого, от дождя, была так душиста летняя ночь, так чист воздух и так пахуча зелень.
   Мне не спалось.
   Я поставил лампу на табурет, а сам, растянувшись на столе, глядел в темную густоту ночного неба и на звезды, вкрапленные в эту густую темень яркими золотыми дробинками.
   Почему-то вспомнилось детство, припомнился отец и такая же ночь в Новороссии, на каменистом берегу Черного обманчивого моря, у самого подножья Колдун- горы, горы-предсказательницы осенних норд-остов и летних дождей.
   А потом длинное и радостное воспоминание оборвалось мгновенно и резко... Где-то вблизи, казалось, под самым ухом призывно и хрипло пропел петух, ему отозвались другие, и долго резала ночную настороженную тишь петушиная разноголосая перекличка.
   И вдруг вспомнилось, хлестко ударилось по нервам, отдалось тревожно в голове: -- "Надгробный стих". Приказ начдива.
   Петух знает свои обязанности и даже за час до смерти, не упустит петушиная память, не спутает ночные и сонные, похожие друг на друга часы, и провозгласит звонкое петушиное горло, когда надо, полночь и вовремя прокукарекает рассвет.
   А я забыл свой долг... Реквием Онуфрию Шкоде не был готов. Часы бежали и неумолимо близилось утро.
   Я мгновенно вскочил на ноги, поспешно поставил на стол лампу и принялся перечитывать послание бойцов. Я читал его спеша и захлебываясь. Пальцы рук моих дрожали, глаза жадно бегали по строчкам, и губы, едва поспевая за глазами, повторяли строку за строкой.
   Внезапно, словно от удара какого-то внутреннего тока, я бросил его недочитанным, вз'ерошил волосы рукой и, встав ногой на подоконник, задумался и притих. Образ неведомого Онуфрия Шкоды неожиданно всплыл и вырос перед моими ненасытными зачарованными глазами, и сразу же, как-то необъяснимо, стал близким и родным, понятным и волнующим. Я, никогда от роду не видевший его, почувствовал и узнал, что должен быть он широкоплеч и строен, что голос его был резок и чист, взгляд прям и непридирчив.
   Обрушилось что-то большое, хлынуло сильной и бьющей струей, захлестнуло. Выпал из памяти, в`евшийся занозой приказ начдива, уши, словно оглохнув, перестали слышать надоедливый и громкий храп Василия и Тупикова. Незрячие глаза, глядевшие все также в окно, уж не видели ни звезд, ни ночи, грудь дышала глубоко и ровно.
   В непрочной радости и муках, в увлечении, сменившем бессилие, рождался стих. В голове ожили и затрепетали иные, никем, как мне казалось тогда, еще не сказанные слова, те, что раньше упрямились и не хотели вспомниться, те, что раньше наотрез отказывались прийти. Строились слова в ряды, полнились и наливались звучностью только-что обретенные, найденные строфы...
   Мои взволнованные мысли были быстры и стремительны. Лихорадочные глаза то подолгу глядели вглубь и внутрь, то отрывисто и скользко пробегали по вещам. Кровь была пьяна творческим зудом, а пальцы, державшие карандаш, суетливы и нервны.
   Реквием Онуфрию Шкоде через час был готов. Я был горд моим творением, горд и счастлив.
   Я не привожу его здесь, потому что годы не те... Потому что ты, мой друг, требовательный читатель, будешь бранить меня за неумелую агитку.
   
   Москва, январь, 1928 года.

--------------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Три встречи. Рассказы / Михаил Миров. -- Москва: изд-ское т-во "Недра", 1928 (7-я тип. "Искра революции" Мосполиграфа). -- 163 с., [4] с. объявл.; 19х14 см.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru