П. Н. Милюков: "русский европеец". Публицистика 20--30-х гг. XX в.
М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2012. -- (Люди России).
ПАДЕНИЕ РУССКОЙ МОНАРХИИ В ИЗОБРАЖЕНИИ ПРОФЕССОРА ПЭРСА
Профессор Ливерпульского, а потом Лондонского университетов сэр Бернард Пэрс -- лучший знаток, можно даже сказать, очевидец и свидетель событий новейшей истории России. Его обширная работа в пятьсот страниц недаром носит подзаголовок: "Изучение свидетельских показаний". Он был в России во время первой революции 1905 года и написал об этом книгу "Россия и реформа", симпатизирующую русскому либеральному движению. Он был в рядах русской армии в дни ее успехов и ее поражений и вынес одно бесспорное впечатление: о превосходных качествах русского солдата.
Вторая революция очень расширила его знакомство с различными политическими деятелями той эпохи; он воспользовался им, чтобы из их собственных уст услышать подлинные рассказы об их личной роли в событиях. В результате он почувствовал как бы лежащий на нем долг,-- поведать потомству о всем увиденном и услышанном за долгие годы его наблюдений. Напечатав уже после революции свою "Историю России", проф. Пэрс решил вернуться к своей любимой теме, отчасти уже использованной в изданных им "Мемуарах". Последние восемь лет он употребил на изучение многочисленных появившихся в последние годы подлинных документов и "Воспоминаний" -- главнейших политических деятелей, очень внимательно ознакомился с показаниями, данными в комиссии Временного правительства, материалы которой изданы в семи томах под заглавием "Падение царского режима" {Речь идет об издании: Падение царского режима: Стенографические отчеты допросов и показаний, данных в 1917 г. в Чрезвычайной Следственной комиссии Временного правительства. М.; Л., 1924-1927. Т. I--VII.}, наконец, вновь опросил по подробностям, для него неясным, оставшихся в живых участников событий. Из всего этого получилась книга, подобной которой нет и быть может не скоро будет на русском языке.
Указав на преимущества труда проф. Пэрса, мы должны указать и на некоторые его "ограничения", вытекающие из личных свойств автора и из особенностей его наблюдений. Проф. Пэрс -- чрезвычайно лояльный англичанин и человек очень умеренных взглядов. Его наблюдения гораздо больше касаются "событий" в тесном смысле, нежели породивших эти события условий внутренней русской действительности. Эти два обстоятельства наложили на книгу определенную печать.
Прежде всего, автор не пишет истории России за критические годы, а пишет историю монархии. При этом "падение монархии" он понимает не столько как падение "строя", сколько, главным образом, как падение "династии". Характерно что когда нужно характеризовать "строй" и внутреннее состояние России в описываемое время, проф. Пэрс предпочитает опираться на русские исследования. Для периода предреволюционного он пользуется предисловием к моей "Истории второй революции" {См.: Милюков П.Н. История второй революции. София, 1921-1923. Т. I. Вып. I.}; для конечной стадии утилизирует американскую работу М.Г. Флоринского о "Конце русской империи". Зато события излагаются им в малейших подробностях, поневоле иногда анекдотических.
С указанными ограничениями связан и определенный выбор свидетельских показаний. К ним он относится не вполне одинаково, и в выборе чувствуются предпочтения, объяснимые его собственными политическими взглядами.
Едва ли не выше всего по искренности, вдумчивости и проницательности он ставит "Воспоминания" гр. Коковцова, которому верит безгранично. Он чувствует известную слабость также и к А.Ф. Керенскому, и рисует его роль в революционных событиях по возможности в благоприятном освещении, какое дает сам деятель в своих защитительных книгах. Напротив, графа Витте проф. Пэрс очень не любит, и к его мемуарам относится недоверчиво. Отношение проф. Пэрса ко мне, как политику, несколько двоится. С одной стороны, он дает мне как личности неумеренно высокую оценку,-- и я должен принести автору искреннюю благодарность за то дружественное изображение, какое он недавно представил в своей лондонской лекции обо мне, как представителе определенного политического направления. Но в моей политике он не упускает случая подчеркивать мои "ошибки" и даже "большие, роковые ошибки, оказавшие фатальное влияние" на тот или другой ход революции.
Теперь, когда я пишу свои "Воспоминания" об этом же самом периоде, я могу себе позволить некоторые поправки, к сочетанию этих двух крайностей -- личных похвал и порицаний, прошедших через определенную политическую призму. По совести и по крайнему разумению, я не могу приписывать себе ni cet exes d'honneur, ni cette indignité {Ни этого избытка чести, ни этого недостойного поведения (фр.).}.
Перед источниками, исходящими с высокого места, проф. Пэрс преклоняется. Мягкая характеристика царя и царицы по письмам и дневнику дается почти в лирических выражениях. Но проф. Пэрс справедлив и объективен: он помнит о том, что императрица "должна отвечать перед судом истории" и что "отражение ее деятельности оказалось источником гибели миллионов человеческих существ". Последние строки его "послесловия" посвящены настроению, испытанному посетителем царскосельского дворца двадцать лет спустя после царской трагедии. Этот посетитель (нетрудно догадаться, что это был сам проф. Пэрс) ушел оттуда с впечатлением, что "все это случилось когда-то очень давно, в средние века, когда еще считалось возможным смотреть на шестую часть света, как на домашнее хозяйство, и управлять ста семьюдесятью миллионами человеческих существ из женского будуара". И заблудившийся в сопоставлении прежних своих впечатлений с теперешними, посетитель Царского "принужден сказать себе, в виде общего итога, что все это ушло далеко-далеко, и никогда назад не вернется".
Все это так -- и делает честь автору "Падения монархии", что все это он почувствовал. Но из контраста прежних и нынешних впечатлений неизбежно получается несоответствие, если не желать пожертвовать одними из этих впечатлений -- другим. Несоответствие не могло не сказаться и в исследовании проф. Пэрса. При всей полноте и обстоятельности работы именно соответствия между началом и концом и не хватает в книге, чтобы признать ее последним словом истории. Сужение задачи -- выяснить "падение монархии" до выяснения "падения династии" -- сказалось в том, что благие намерения и трагический конец самой династии, как и работавших на династию политических, административных и общественных факторов, оказались не примиренными между собой.
Самое распределение материала в книге объясняет происхождение этого несоответствия. Книга начинается с описания трогательных отношений между женихом и невестой, Николаем и Алисой {Николай II и Александра Федоровна.}, с момента их первой встречи до обручения перед смертным одром Александра III. Эпилог книги посвящен подробному рассказу о судьбе царской семьи после отречения государя и об усилиях Керенского спасти ее от насилия победителей. Несколько иронических фраз о "сверхдемократизме либерального" Временного правительства резюмируют суждение историка о февральской революции (минус Керенский).
Внутри самой истории царствования распределение материала не менее характерно. Проф. Пэрс сам предупреждает читателя, что о первых годах существования Николая II ему нечего рассказать читателю не только потому, что нет такого богатства источников, как впоследствии, но и потому, что "глубоко расстраивающие силы, которые вмешались потом, еще не начинали действовать". Правда, "начало" их действия налицо: тут случилась революция 1905 года. Но... буря промчалась, монархия была "спасена, и поступательный ход прогресса был в главных чертах восстановлен, хотя медленно, но верно". В этой одной фразе содержится даже вся схема будущего рассказа.
"Монархия спасена" -- это главное. "Разрушительные силы" еще не "действуют". Напротив, восстанавливается линия мирного прогресса. Вся социальная и политическая подпочва революции, после ее "генеральной репетиции" в 1905 году, как выразился Ленин, устранена со сцены, значит, устранена и из-за кулис. На сцене -- радужная картина преуспеяния. Что "монархия" обманывала себя этой видимостью мира, бывшего только перемирием, и притом вынужденным -- это понятно. Но что той же иллюзией может тешить себя историк, это непростительно. Мы увидим, что тут и коренится источник отмеченного выше несоответствия между началом и концом авторского рассказа.
Итак, "первые шаги: Японская война!" {Русско-японская война (1904-1905 гг.) завершилась Портсмутским миром.} Проф. Пэрс, как я заметил, не симпатизирует Витте, и упорная борьба Витте против рокового шага, начавшего царствование, остается недостаточно оцененной. Тем слабее отмечена личная ответственность государя. "Гений интриги" -- таково суждение проф. Пэрса о Витте, поддержанное отзывами Сазонова и самого императора. Свет и тени распределяются автором довольно своеобразно, когда доходит речь до освещения Манифеста 17 октября {Манифест 17 октября "Об усовершенствовании государственного порядка" обещал ввести гражданские свободы, слова, печати, неприкосновенности личности, а Государственную думу признать законодательным учреждением.}. Проф. Пэрс приводит выдержки из писем царя в момент его благоприятного отношения к Витте и к акту, вынужденному упорством Витте. Он особенно выделяет фразу царя: "...это, конечно, была бы конституция". А относительно самого Витте, он приводит цитату из позднейшего личного разговора с ним: "Конституция у меня в голове, а в сердце..." -- и тут автор Манифеста 17 октября "плюнул на пол". Проф. Пэрс, конечно, не хотел бы сделать отсюда вывода, что император искренне относился к конституции, нежели его министр. Но тут же приведены выдержки из писем царской четы между 19 октября 1905 г. и 12 января 1906 г., в которых Витте из нужного своего человека очень быстро превращается в "хамелеона". Вот прекрасный материал для психологических наблюдений,-- но отнюдь не для исторических выводов.
В истории "падения монархии" обращение монарха с первой Думой, кажется, имело некоторое значение. От проф. Пэрса это значение ускользает. Занятый борьбой между министрами и кандидатами в министры, автор книги заявляет, что "на короткой жизни первой Думы {Первая Государственная дума действовала с 27 апреля по 8 июля 1906 г.} нет надобности долго останавливаться". Остается неизвестным читателю, почему монарх так же быстро от "абсолютно необходимого для него" (в дни борьбы против Витте) Трепова, перешел к (временно) необходимому Столыпину. Тут, кстати, отмечается одна из "роковых ошибок в карьере" Милюкова: он "сам признается, что поставил Трепову "очень суровые условия" для создания "кадетского министерства"". Впрочем, и сами кадеты,-- что они такое? Конечно, это "сливки русской интеллигенции"; но "без базиса в стране", а "стране опротивела революция". Это говорится о той "стране", которая тотчас после "кадетов" и после разгона их Думы дала во второй Думе {Вторая Государственная дума действовала с начала 1907 г. до 3 июня 1907 г.} преобладание социалистам.
"Лучшим актом" кадетов в первой Думе была, по мнению проф. Пэрса, подача известного адреса монарху {Речь идет об ответе кадетов на тронную речь царя 27 апреля 1906 г., во многом совпадающем с программой кадетской партии.},-- совсем "по английскому образцу". Надо думать, было бы хорошо, если бы монарх согласился принять его. Но... вышло иначе, и суждение историка меняется. Единственно "способным защищаться" от требований Думы (взвесил ли их автор?) оказался... Столыпин.
Противоречие продолжается и в дальнейшей оценке. Дума, распущенная Столыпиным, совершила "неконституционный политический блеф", издав в Выборге Манифест,-- и тем лишь "повредив финляндским вольностям". А сам Столыпин объяснил позднее автору, что "он хотел показать стране, что она навсегда рассталась со старым полицейским режимом", а это было невозможно без поддержки Думы. Положение было, по тому же заявлению Столыпина проф. Пэрсу, "сверхчеловеческое". Историк Пэрс, одобряющий последующие мероприятия Столыпина, по-видимому, принял его за нормальное.
Как видим, политический критерий занял тут место исторического. Раз вступив на эту почву, проф. Пэрс уже идет по ней дальше, переходя к характеристике "благоприятного" для режима периода третьей Думы. С революцией правительство сладило, "падение монархии" избегнуто. Историк как бы не подозревает, что оно только отложено. Посмотрим же, как он относится к этой призрачной идиллии.
Период деятельности третьей Государственной Думы {Третья Государственная дума действовала с 1 ноября 1907 г. до 9 июня 1912 г.} проф. Пзрс изображает в самых радужных красках. Он здесь чувствует себя, так сказать, в своей сфере. Во главе министерства стоит Столыпин. С ним сотрудничает, в качестве председателя Думы А.И. Гучков. Финансами управляет В.Н. Коковцов. Бюджетная комиссия Думы дружно работает с ним под председательством харьковского проф. Алексеенко. Вообще, работа в согласии с правительством энергично ведется в комиссиях Думы, где "большинство председателей и докладчиков -- октябристы". Все они -- "прекрасные эксперты". По сообщению Гучкова автору, "Столыпин не раз предлагал им занять высокие посты в правительстве; но каждый раз об этом сообщалось Гучкову,-- и предложение не принималось". Проф. Пэрс не упоминает о том, что другим методом сотрудничества с правительством были казенные субсидии в дополнение к депутатскому содержанию. Он мог бы прочесть об этом подробности в воспоминаниях Кржижановского. В результате "около семидесяти человек образовали ядро в наиболее важных комиссиях и научились подробному пониманию задач и трудностей администрации -- пониманию друг друга и правительства. Можно было видеть, как с каждым днем растет политическая компетентность Думы". Коковцов радовался "своим успехам на трибуне" -- и скучал по критике "Александра" (Андрея) Шингарева. Его знаменитая фраза: "Слава богу, у нас нет парламента", была самым лучшим доказательством его "конституционализма". Столыпину царь говорил: "...эту Думу нельзя обвинять в желании захватить власть и вовсе нет нужды с ней ссориться". И самому проф. Пэрсу в 1912 г. царь удостоил сказать: "Дума начала слишком стремительно; теперь она тише, но лучше", а на его "слишком смелый" дополнительный вопрос, добавил: "...и прочнее". Николай II умел очаровывать собеседника, говоря то, что было нужно,-- и ничем себя не связывая. Со своей стороны, проф. Пэрс почувствовал полное удовлетворение. "Да будет мне позволено,-- пишет он,-- как англичанину, воспитанному в традиции Гладстона,-- для которого Дума была почти своим домом со множеством друзей из всех партий, вспомнить про это исчезнувшее прошлое. В основе лежало чувство возобновленной уверенности; опираясь на него, можно было наблюдать рост бодрости и почина, взаимного понимания и доброжелательности".
Проф. Пэрс не мог понимать, что у этой светлой картины были темные стороны. Сблизившись с правительством, Дума не сблизила его со страной, а сама от нее отдалилась. Проф. Пэрс упоминает об этом как-то скользя, мимоходом. Он признает, что третья Дума была созвана путем некоего "государственного переворота", что выборы были произведены с насилием -- даже на почве нового избирательного положения, нарушившего основные законы, изданные так недавно самим же правительством. Но... "полная фальсификация выборного начала" не тревожит автора, так как "те, кто знали Россию того времени, могли быть уверены, что на деле всякое национальное собрание будет в оппозиции к правительству, хотя бы оно даже состояло из бывших министров". Фраза рискованная, резко нарушающая благодушие автора...
А вот и проверка. Столыпин хотел ввести в свое "либеральное" правительство Гучкова, Н.Н. Львова и проф. П.Г. Виноградова. Все они отказались, по объяснению самого проф. Пэрса, "потому, что не могли получить хотя бы минимальной гарантии в соблюдении представляемых ими принципов, так что в них можно было бы видеть только отдельных пленников реакции". Это опять очень ценное признание, которое переворачивает всю авторскую перспективу событий. Проф. Пэрсу, по-видимому, не приходит в голову, что по этой же самой причине Милюков поставил Трепову "суровые условия". Если там была тактическая ошибка, то она должна разделяться всеми несговорчивыми кандидатами. В "пленники" никому идти не хотелось.
Таким образом, картины полного благополучия проф. Пэрсу нарисовать при всем желании не удается. И больше всего нарушают ее его главные герои, Гучков и Столыпин. Обоим им автор выдает блестящие аттестации. Но... события развертываются, и в аттестаты обоих "пленников" приходится внести поправки. "Недостатком Гучкова была его неугомонность"; он "любил спокойно стоять под огнем, когда хотел сделать вызов". Опираясь на "растущий авторитет" Думы, он решился "сделать вызов великим князьям", занимавшим синекуры в учреждениях государственной обороны. Жест был очень патриотичен и сразу привлек внимание страны. Великие князья не ушли; но Дума этим "высказала то, что все думали". Каков же результат жеста? "Атмосфера сотрудничества была нарушена". "Кризис Гучкова закончился уже в конце первой сессии, в июне 1908 года", а с ним прошел и "лучший год третьей Думы". "Реакционеры напугали императора тем, что он выпускает из рук свою прерогативу". Последовало то, чего и надо было ожидать. "Столыпина предостерегли от чересчур большой интимности с октябристами; его сотрудничество с Гучковым ослабело". Но автор судит не Столыпина за отступничество, а... Гучкова. Авторские краски в характеристике Гучкова сгущаются. "В нем была большая доза авантюризма; его политическим недостатком было, что он часто преувеличивал свою ловкость и чересчур на многое пускался". Соответствующий поворот Столыпина от "конституционализма" проф. Пэрс отмечает совсем спокойно и без критики. "Он стал особенно полагаться на вновь образованную группу националистов". Чтобы сохранить равновесие, автор их реабилитирует. Это были "независимые тори {Тори -- политическая партия Англии консервативного толка, возникла в 70-80-е гг. XVII в.}, которые, подобно Шульгину, под влиянием парламентской жизни все более отходили от широко субсидируемой секции чистых реакционеров, вроде Пуришкевича и Маркова II". Отходили, но недалеко, и от "реакции", и от "субсидии".
Столыпин повернулся, но не вывернулся. Он сам и вместе с ним проф. Пэрс говорят о его "многочисленных врагах в столице" и об "интригах" против него: надо прибавить "при дворе". Он окончательно поскользнулся на проведении "своей узко-понятой политики Великой России", выдвинув вопросы о привилегиях Финляндии и о поляках в Юго-Западном крае. Пока Столыпин занимался проведением во внедумском порядке своих аграрных законов и применением исключительных положений в духе правительственного террора, проф. Пэрс или одобрял его восторженно ("Россия ждала этого со времени крестьянского освобождения"), или смущенно извинял правительственный террор "энергией" Столыпина -- и тем, что все-таки число правительственных казней было "меньше числа революционных убийств"! Теперь положение изменилось. Столыпин так же "драстически" {решительно.} поступил с Думой, с Государственным Советом и с самим императором, проводя в исключительном порядке свои "спорные" проекты. Он забыл, что "пленнику" нельзя декларировать независимости. И Гучков с ним окончательно разошелся, отказавшись от председательства в Думе: это значило -- разрыв молчаливого договора о сотрудничестве. Проф. Пэрсу он потом говорил, что никакого договора и не было. Император подчинился, но и затаил раздражение: "пленники" так не поступают. Между прочим, и я тут опять провинился в глазах проф. Пэрса. "В лучшей, может быть, речи в моей жизни (автор любит этого рода обобщения) я "прекрасно" защищал финляндцев в Думе"; но "сделал большую тактическую ошибку, побудив партию (к.-д.) отказаться от голосования, тогда как октябристы одни не могла изменить законопроекта". О, эти опальные теперь октябристы: если бы они тогда вспомнили про свою мнимую принципиальность! Но конкурируя в послушании с националистами, они предпочли демонстрировать особый вид "великороссийского" патриотизма ("узко-понятого"?) -- и не оставили нам никакого выбора.
По свидетельству Гучкова, Столыпин высказал Шульгину уверенность в том, что "будет убит полицейским агентом". Помня случаи с Герценштейном и Иоллосом, а также и эпопею Азефа, он, вероятно, знал, что говорил. Так и случилось: он был убит темным субъектом в киевском театре, в присутствии императора, которого, умирая, благословил. Все, не исключая Коковцова, отметили демонстративную нечувствительность царя перед лицом этой смерти. Когда Коковцов, занявший место Столыпина, намекнул императрице о верной службе покойного, она оборвала его (я цитирую русский текст): "Не надо жалеть тех, кого не стало... Он уже окончил свою роль и должен был стушеваться, так как ему нечего было больше исполнять... И вы не должны слепо продолжать то, что делал ваш предшественник... Опирайтесь на доверие государя". Мавр сделал свое дело... Не знаю, предал ли проф. Пэрс Коковцова, напечатав в книге его слова: "С другой женой, которая не интересовалась бы политикой, Николай был бы отличным конституционным монархом".
Как видим, вся конструкция автора "Падения монархии" и падает вместе с его неудачей -- найти для нее опору в деятельности третьей Думы. Вынужденный хотя бы упомянуть, по возможности кратко, теневую сторону этого четырехлетнего эпизода, он поневоле наткнулся на факты, назойливо указывавшие не на период благополучия после усмирения революционеров, а на подземные раскаты новой грядущей революции, грозившей окончательной развязкой. Эта развязка уже потому должна была стать окончательной, что именно на примере третьей Думы окончательно выяснилось, что о примирении династии с любым народным представительством не может быть и речи. Эту Думу -- особенно вначале, называли "лакейской"; октябристы старались, но не могли придать ей "оттенок благородства". Чиновники, ставшие депутатами и "образовавшие ядро", проявляли полное послушание. Деловая часть была поставлена образцово. В пределах того, что в Думе привыкли называть "вермишелью", отведенная ей доля сотрудничества с властью могла продолжаться бесконечно, вызывая те же одобрения свыше. Но дело в том, что при всем желании "вермишелью" любое народное представительство (в этом проф. Пэрс совершенно прав) никак не могло ограничиться. За этими пределами сразу начиналась "политика", хотя бы самая корректная, лояльная. Но и в рамках корректности и лояльности оказалось невозможным остаться. Выйти за эти пределы выпало на долю двум свежим людям, непривычным к петербургскому сановному этикету. Культурный наследник замоскворечных Тит Титычей {Тит Титыч Брусков -- действующее лицо комедии А. Островского "В чужом пиру похмелье", тип самодовольного купца, человека диких прихотей и поступков.} и провинциальный губернатор, пересаженный в душную атмосферу Петербурга с "букетом деревенского здоровья, простоты и прямоты", по характеристике проф. Пэрса, проявили в своем служении нетерпимую для власти независимость. Один за другим, они были отброшены легким дуновением сверху. И конфликт снова вспыхнул во всей своей яркости и глубине -- в самом очаге несостоявшегося примирения.
Для историка "падения монархии" тут, в сущности, не было бы ничего неожиданного. Но историк "падения династии" связан более тесным кругом наблюдения. Для него благополучие начинается и кончается около трона. И характерно, что, недовольный концом Столыпина, но воздерживающийся от прямого осуждения, автор прорывается такой фразой: "Большой человек (Столыпин) сделал больше, чем служить своему государю. Он спас его престол".
Если "спасти престол" можно было одному человеку, то "один человек" мог и погубить его. И следующая глава книги называется: "Распутин". Ярче нельзя подчеркнуть, что автор продолжает сохранять свой кругозор. Но дальше картины благополучия в третьей Думе он все же идти не может. Деятельность четвертой Думы {Четвертая Государственная дума действовала с 15 ноября 1912 г. до 25 февраля 1917 г.} слишком резко осложняется новыми факторами. Подземного рокота историк в них продолжает не слышать. Для него дело сводится прежде всего к выступлению новых личностей. "Роль" Столыпина и Гучкова, как выразилась императрица, отныне была "окончена". На сцену выступала роль самой императрицы и Распутина. Как раз с этого момента усиливается интерес проф. Пэрса к событиям, ибо он "может точнее следить за тем,что случилось".
Это опять отражается и на распределении материала в книге. То, что произошло до этого момента, изложено автором всего в четвертой части книги -- 125 стр. из 500. Из остальных 375 стр. -- 77 заняты рассказом об участии России в мировой войне. На остающихся трехстах имя Распутина почти не сходит со страниц книги. История Думы и смены министерств переплетаются с личной жизнью семьи. О стране просто некогда вспоминать в этой связи, и отдельные доносящиеся оттуда отклики являются неожиданностями среди сплетней неподвижных династических принципов с мелкими интересами проходимцев, постепенно заполняющих сцену. Для истории падения "династии" этого кругозора достаточно.
После убийства П.А. Столыпина и созыва четвертой Думы, задача профессора Пэрса значительно облегчается. Он уже не принужден иметь дело с разноголосицей своих политических друзей. Правые под влиянием хода событий постепенно левеют, и "левые" взгляды на приближение революции становятся общими. Одинаково сознается всеми и основная причина грозящей катастрофы: падение династии; точнее, политика императрицы. Все труднее становится уйти от вывода, что здесь -- ключ положения. Из остальных факторов самый важный -- война. Но война не создает катастрофы сама по себе. Она ее только ускоряет, обостряя противоречие между страной и властью.
Не все в этой связи причин с последствиями ясно для профессора Пэрса. Войну он описывает преимущественно с точки зрения военного наблюдателя. Династию -- с точки зрения внутренних отношений в царской семье. Получаются две картины: одна -- светлая, другая -- все более мрачная. Эта трудность осложняется тем, что автор, приступая к изложению "величайшего кризиса в русской истории", не может забыть и своей прежней характеристики благополучия России в годы третьей Думы. Царь "понял, что в 1905 году он создал конституцию". Он передал власть "от крайнего реакционера -- конституционалисту Столыпину". "Оппозиция правительству, практически общая всей стране, была вполне лояльной". "Крестьяне чувствовали себя лучше, чем прежде; только им стало труднее получать необходимое из городов". "Пищи было сколько угодно; вопрос был только, как ее доставить". "Конечно, было и недовольство, но не выраженное и не принявшее еще политической формы".
А с другой стороны, "ошибочно думать, что все, что случилось, было неизбежно". "Те, кто видел тогдашние возможности и понимали, как легко можно было направить дело,-- и оно действительно было направлено -- совершенно в обратном направлении, держатся другого взгляда". Итак, остается искать виноватого. "Центральный ключ ко всему, что должно было случиться позднее, находим мы в письмах императрицы -- и только там". Проф. Пэрс разрабатывает материал этих писем так тщательно и полно, как никто раньше. Можно сказать, что эта черта -- одно из положительных достоинств книги. Конечно, опираясь на этот источник, автор с негодованием отвергает все "нечистые подозрения" против императрицы, все "городские толки" о ее германофильстве, о ее отношениях к Распутину. Она сама относилась к этим толкам "распущенной верхушки петербургского общества с заслуженным презрением". Переносила эти толки "глупая" Анна Вырубова.
Императрица замкнулась от всех в кругу семейной жизни. Ее уверенность в особом свойстве русской монархии ставила ее над всеми и выше всех. "Мы -- помазанники Божий", часто повторяет она в письмах. Первоначально она и ограничивается в этих письмах выражениями супружеских чувств и сведениями о маленьких событиях в семье, не думая вмешиваться в войну и политику. Потом, замечая, что царь слишком мягок и слаб для несения своего царственного долга, она "по-матерински" стремится его поддержать всей своей волей.
Но около императрицы стоит Распутин. Он лечит ее ребенка от неизлечимой болезни -- своего рода гипнозом. Он обещает "царям", если будут слушаться его приказаний, внушаемых самим Богом, победу над врагами и наступление благополучной эры царствования. Императрица религиозна и суеверна. Она ему подчиняется тем охотнее, чем Распутин усваивает ее основную монархическую идею. Отныне, веления Распутина -- веления Бога: непослушному грозят всякие бедствия. Царь, натура более прозаическая, пытается изредка напомнить, что, собственно, он -- монарх и что у него есть тоже своя воля. Но тогда напоминания в письмах становятся особенно настойчивы, повторяются дважды и трижды, императрица напоминает о Божьих карах, и Николай II подчиняется. Никаким слухам о распутной жизни Распутина, о злоупотреблениях влиянием, им приобретенным и т.д., императрица просто не верит.
Все это -- клевета его врагов, а, следовательно, и врагов царственной четы. Отношение к "нашему Другу" становится, таким образом, критерием государственной пригодности того или другого политического деятеля.
Все это, конечно, было известно и до книги проф. Пэрса. Но ему принадлежит заслуга исчерпывающего подбора всех такого рода случаев. На основании их он с ужасающей отчетливостью изображает картину растущей изоляции царской четы: от великих князей и двора, от министров, от бывших друзей, от Думы, от всяких общественных кругов и, наконец, от целой страны. Началось с того, что Распутин хотел сам "гипнотизировать" более влиятельных политических деятелей: Коковцова, Родзянко, вел. кн. Николая Николаевича. Это удалось, Николай Николаевич отвечал: "...пусть приедет (в главную квартиру), я его повешу". И Николай Николаевич давно попал в разряд "врагов". С Коковцовым она не хотела кланяться. Дальше других пошел Родзянко, заставив царя выслушать доклад о письмах царицы к Распутину. Продолжение доклада было отменено, и Родзянко тоже попал в опалу. Его с Гучковым надо повесить. Тов. министра внутренних дел честный Джунковский составил доклад о разгульном поведении Распутина. Джунковский был отставлен и т.д., и т.д. Затем от отставок дело перешло к назначениям -- с разрешения или по ходатайству Распутина. "Русский император", так резюмирует проф. Пэрс суть этого перехода, "был, таким образом, вынужден своей женой насмеяться над всей мыслящей Россией, над министрами, Думой, органами местного управления и общественным мнением,-- и отправиться на фронт (вместо вел. кн. Николая Николаевича) выиграть войну без их помощи, оставив императрицу управлять вместо себя тылом". "С течением времени,-- прибавляет автор,-- ее руководство и даже контроль становится все более абсолютными". Результат -- укрепление "идеи собственности на государство; традиционно унаследованной от московских великих князей". "Мы не должны забывать,-- прибавляет автор тут же,-- что мы пишем историю русского правительства в XX веке, во время Мировой войны в союзе с Францией и Англией". "Но материал для рассказа -- слишком убедителен". Впечатления честных людей от сложившегося положения подтверждаются признаниями или "показаниями" негодяев, вроде Белецкого или Протопопова, перед следственной комиссией. Сомневаться -- невозможно.
И вот следуют вереницей в этих показаниях через распутинскую "переднюю" на министерские места люди, все более мелкие, все более невежественные в поручаемых им делах, все более бессовестные. А за ними еще более мелкая сошка: посредники между Распутиным и его кандидатами: некий Андроников, Манасевич-Мануйлов, "пустоголовая" Анна Вырубова. Даже угодливый "старик" Горемыкин оказывается как-то не к месту среди этой хищной стаи. "Хвостов -- вот, наконец, человек, о котором я мечтала", пишет императрица, выдвигая его на пост министра внутренних дел. "Абсолютно неопытный человек, с совершенно непригодным характером",-- характеризует его одноименный министр, его дядя. Но императрица в восторге,-- и настойчиво требует назначения своего "честного Хвоста", как она его ласково называет. И Хвостов назначен. Он потом покусится на убийство Распутина. Так министерство наполняется "своими" людьми, "которые любят нашего Друга".
Но нет возможности передать всех тех безобразий, которые историк "падения монархии" честно собирает в свою книгу. Даже люди, знакомые с этим грязным прошлым, не могут не поразиться мозаикой, когда мелкие кусочки собраны в одну яркую картину. Сам автор как бы извиняется перед читателем. Он "не дал бы ни одной из этих подробностей, если бы не нужно было охарактеризовать фон в жизни человека, который сделался арбитром судеб России среди Мировой войны". И проф. Пэрс приводит в дополнение целую страницу цитат из писем императрицы к царю, где "наш Друг" руководит политикой государства, вмешиваясь и в мелочи, и в главное. "Остановить на три дня пассажирское движение". 8 ноября Распутин сообщает план выступления русских в Константинополь и хлопочет, "молясь и крестясь", о проходе войск через Румынию и Грецию. 15 ноября "под влиянием ночного сна требует наступления на Ригу", 12 декабря он "...не может вспомнить точно" одного своего распоряжения, но императрица прибавляет: "мы должны всегда делать то, что он говорит". 1 ноября она пишет: "Наш Друг был всегда против войны, считая, что не стоило воевать из-за Балкан". 8 августа: "Наш Друг надеется, что мы не будем переходить через Карпаты". 8 октября: "О, прикажите Брусилову прекратить эту бесполезную резню" и т.д.
Проф. Пэрс приводит и отклик Брусилова: на просьбу императрицы сообщить ей дату своего наступления, он ответил отказом. Приводится и известная жалоба ген. Алексеева, что секретная карта военных операций, которая хранилась у него в главной квартире и единственная копия которой была вручена Николаю II, оказалась в кабинете императрицы, куда вход для Распутина был свободен. Конечно, проф. Пэрс совершенно правильно утверждает, что все слухи об "измене" самой императрицы вздорны, и цитирует ряд ее отзывов, резко враждебных имп. Вильгельму и свидетельствующих об ее патриотизме по отношению к новой родине. Но отношения императрицы с германскими родственниками ставили ее иногда в деликатное положение, а настояния Распутина на скорейшем заключении мира подвергали испытанию ее безусловное повиновение советам "Друга". Николай II не допускал до себя никаких влияний этого рода.
Наконец, и старый Горемыкин был смещен -- без предупреждения -- кандидатом Распутина и его друга, митрополита Питири-ма,-- печальной памяти Штюрмером. "Ограниченная и нечестная креатура",-- характеризует его проф. Пэрс -- слишком еще мягко. Это был один из тех вредных ничтожеств, которым суждено было стать могильщиками династии. Но... "он любит указания императрицы", и Николай II отсылает к нему через нее (и, следовательно, к Распутину) всех министров, которые "непременно хотят являться сюда (в главную квартиру) и отнимают все мое время". "Императрица при таком положении не удержалась от рискованного сравнения себя в одном письме с великой Екатериной II..."
Таково было положение, при котором начинались не "заговоры", а скорее, разговоры о заговорах. Первый заговор -- против Распутина -- принадлежал, как сказано, тому самому Хвостову (младшему), которого он поставил в министры. Но этот заговор провалился и только повредил его инициаторам. Потом стали говорить об аресте императрицы во время ее приезда в главную квартиру, об аресте царя, об его отречении и о регентстве Михаила, о привлечении вел. кн. Николая Николаевича к наследованию трона. Родзянко сообщил о своем разговоре с вел. кн. Марьей Павловной, наводившей мысль председателя на то, чтобы "Дума" устроила покушение на императора. Имелась и попытка военного заговора с участием Гучкова и ген. Крымова, поведенная слишком вяло и предупрежденная революцией. Проф. Пэрс знает обо всем этом и приводит соответствующие сведения и слухи. Посыпались и предупреждения царю -- от великих князей, от английского посла Бьюкенена, от Родзянко и т.д. Царь относился к ним безучастно, как завороженный. Наступил, по выражению проф. Пэрса, "хаос", и события продолжали развертываться автоматически. На Распутина пал первый удар. Проф. Пэрс излагает эту отвратительную историю со всеми мрачными подробностями. Он внимательно останавливается на жалкой фигуре другого могильщика -- Протопопова.
Рекомендованный Распутиным Протопопов обещал императрице "расправиться с ними". Обоим было понятно, с кем именно. Как раз тут Николай II пробует огрызнуться, но после троекратного приказания императрицы Протопопов назначен. " "Самое важное из всех назначений",-- говорит "глупая" Вырубова..." С отчаянием в душе императрица узнает, что Протопопову грозит отставка. Она спешит в главную квартиру и внушает царю поколебленную уверенность. "Голова идет кругом... Не отнимайте подставок, на которых я смогла бы отдохнуть... Они прогонят всех друзей, а потом и нас самих... Вы были один с нами двумя (она и Распутин)... Я ведь бьюсь за ваше царствование и за будущность бэби" (наследника). "Здесь слышатся последние вопли... И Николай II извиняется за минуту нерешительности: "Я буду жесток и резок"".
Около 60 страниц остаются автору, чтобы рассказать историю двух революций. Из них половина посвящена дальнейшей судьбе царской семьи после отречения государя. Конечно, рассказ автора о революции чересчур краток и по необходимости, неточен. Своим руководителем в этой части книги проф. Пэрс избирает А.Ф. Керенского, книги которого имеются на английском языке. Как это ни странно, но, в сущности, это соответствует благодушию автора, всегда чувствующего влечение к предержащей власти. С моей "Историей второй революции", за исключением предисловия, он не проявляет знакомства, считая ее "преждевременной". Меня лично затрагивает лишь умолчание автора о моей роли в вопросе о выезде царя за границу -- хотя именно на меня сыпались главные обвинения правых, а также объяснение проф. Пэрсом моего ухода из Временного правительства "фатальным недостатком политической перспективы", выразившимся в напоминании о союзной уступке России проливов. Автор забывает, что эти напоминания повторялись и моим преемником. По Керенскому же, победа большевиков объясняется выступлением ген. Корнилова. Других объяснений нет на полустраничке, описывающей большевистский переворот.
Значительно подробнее изложены последние месяцы жизни царской семьи в изгнании и трагедия убийства. Даже в этом пересказе она производит сильное и тяжелое впечатление. Автор тщательно собрал все слухи о попытках освобождения пленников; но отделить здесь слухи от действительности представляется невозможным.
Каково же общее суждение о книге проф. Пэрса? Это, прежде всего, честная книга, и этим объясняется отчасти сужение ее горизонта. Автор хочет говорить только о том, что знает. Известные ему данные изложены очень полно, но он слишком доверчиво относится к своим источникам, ценя их свежесть, но не критикуя степени их достоверности. Он хочет быть беспристрастным, но невольно руководится своей средней оценкой, не скрывая сочувствия политике Столыпина и Гучкова перед правыми и левыми в царский период -- и политике Керенского перед соответствующими политическими оценками при революции. Но совет Феба Икару: "Серединой пройдешь безопасней" (medio tutissimus ibis), как раз в данных двух случаях не соответствует динамике исторического процесса. Стержень событий проходит по другим линиям. Отсюда -- и отмеченные выше несоответствия между изображением автора и действительностью.