П. Н. Милюков: "русский европеец". Публицистика 20--30-х гг. XX в.
М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2012. -- (Люди России).
ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД
Пятнадцатилетие добровольческой армии и ледяного похода вызывает у меня в памяти рой воспоминаний, которые так непохожи на все позднейшее и которые тем не менее составляют связующее звено между прошлым и настоящим. "Идея" того времени отошла в историю: в этом несходство прошлого с настоящим -- и невозможность оживить это прошлое. Но факта, созданного той идеей, из истории не вычеркнешь; от него тянется живая нить к настоящему, он связан со всем нашим здешним бытием органически. И мысль, что и мы там были, и делали то, чего требовало то время, доставляет душевное удовлетворение. Ибо время требовало национального подвига, перед которым отступали все личные и партийные соображения. Можно сказать, конечно, что национальный подвиг есть дело всей жизни, а не отдельного момента и что личные соображения всегда должны отступать перед высшими требованиями. Это, разумеется, верно, но бывают исторические моменты, когда голос родины говорит особенно громко и когда отклик на этот голос становится не делом сложных рассуждений, а делом чуткой совести и глубоко внедренного инстинкта.
Теперь был момент, когда, после неудачной борьбы с большевиками в Петербурге и Москве, казалось возможным решить судьбу родины на юге России. Далеко не все откликнулись на этот зов, но те, кто откликнулись, поодиночке и целыми группами пробирались в Ростов и Новочеркасск, где призывным кличем звучало благородное имя ген. Михаила Васильевича Алексеева. Приехав в Ростов из Москвы в начале ноября 1917 года, я застал ген. Алексеева в хлопотах о создании ядра добровольческой армии, способной противостоять победителям 25 октября. Во все подробности приходилось входить бывшему главнокомандующему, располагавшему еще так недавно целыми армиями. И нельзя было не умилиться, видя, как самая последняя мелочь, нужная для первого обзаведения приезжающих, заносилась его бисерным почерком в записную книжку и служила предметом его забот. У меня сохранился от тех дней первоначальный расчет ген. Алексеева, что будет стоить содержание добровольческой армии,-- скромный расчет, но только, чтобы не испугать английского представителя, с которым должен был говорить по этому поводу, но и потому, что приходилось создавать из ничего,-- и бюджеты широкого размаха были делом еще неблизкого будущего.
Потом восстают в памяти заседания совета общественных деятелей с генералами в Новочеркасске, куда приходилось ездить из Ростова. Я туда вошел "персонально", не будучи никем уполномочен и не принося с собой никаких надежд вроде тех, о которых с такой горечью говорит А.И. Деникин по поводу деятельности "московской делегации". Я мог служить политикой и литературой, а не капиталами, на которые оказались так скупы те, кто ими располагали... Когда, много позднее, я получил письмо ген. Алексеева с упреком, что ничего не извлек для Корнилова из карманов петербургских капиталистов, я с чистой совестью мог сказать, что упрек этот был не по адресу.
Помню, в порядке выполнения более для меня подходивших функций, как М.М. Федоров спешно вызвал меня в Новочеркасск, узнав, что нашему совету грозит пополнение новым членом -- Борисом Савинковым. Разницы у нас во взглядах на это пополнение не было, и мы усердно старались убедить Алексеева, насколько эта кандидатура не подходит. Помню взволнованный тон Алексеева, которым он отвечал нам, что дело решено и поправить его нельзя. Только в "Очерках" ген. Деникина я прочел, что так решил триумвират генералов, чтобы не лишить зарождавшейся армии сотрудничества "демократии", именем которой злоупотреблял Савинков. Скоро новый сочлен и сам увидал, что в совете ему не место, и сочинил себе миссию в Москву от имени тут же образованного на бумаге "союза защиты родины и революции". Моя роль свелась тут лишь к переделке крикливого названия, которое Савинков собирался распространять от имени генералов в Москве, на нечто более приемлемое.
Вспоминаю, как в Новочеркасск пришли тремя путями разрезанные на три полоски документы (иностранной разведки), свидетельствовавшие о субсидировании большевиков германцами через стокгольмский банк. Впоследствии напечатанные документы Сиссона, перемешанные с подделками, бросили тень и на эти данные разведки. Но я продолжаю думать и теперь, что эта часть документов, перепечатанная Сиссоном мелким шрифтом в приложении, не фальсифицирована, а подлинна. Я написал подробный комментарий на эти доказательства связи большевиков с германцами,-- и брошюра была уже напечатана в ростовской типографии, когда пришли большевики, и издание погибло.
Есть у меня и более тяжелые воспоминания о заседаниях нашего совета. У меня хранится раздраженная записочка Алексеева, переданная мне через стол в разгар его полемики с ген. Корниловым. Теперь эти столкновения не секрет: о них говорит и А.И. Деникин в "Очерках смуты". Он упоминает, кажется, и о том самом заседании, которое так врезалось в мою память,-- главным образом, потому, что я не выдержал и не свойственным мне голосом стал упрекать обоих вождей, что они за личными распрями забывают общее дело. Не мне, по счастью, пришлось мирить руководителей, одинаково необходимых для армии. Должен только признаться, что мои личные симпатии в этом споре были целиком на стороне ген. Алексеева. Странно мне было и то, что, как видно из воспоминаний Деникина, Корнилов считался среди офицерства республиканцем, а Алексеев монархистом. У меня, быть может ошибочно, сложилось прямо противоположное представление. Конечно, Алексеев -- был очень осторожен и сдержан, решаюсь прибавить, и очень гибок и отзывчив на требования момента. Но у меня сохраняется проект воззвания -- отнюдь не республиканского характера, написанный, вероятно, Добринским от имени Корнилова и вызвавший недоумение ген. Алексеева. Он передал мне этот документ с просьбой сказать о нем мое мнение,-- очевидно, понимая, что оно может быть только отрицательное. И мне кажется, что, когда А.И. Деникин внес в свое первое воззвание понятия "учредительное собрание" и "народоправство", он был ближе к Алексееву, чем к Корнилову.
Мне пришлось при переселении генералов из Новочеркасска в Ростов ехать в одном вагоне с ген. Алексеевым; в другом "инкогнито" ехал Корнилов, предупреждая попытки посредников развести обоих вождей по разным местам. Перед Ростовом поезд вдруг остановился. Это были общие враги -- и генералов, и добровольцев,-- которые насыпали песку на рельсы, очевидно, не с добрыми намерениями. Предзнаменование было плохое.
Всего тяжелее было впечатление еще от одного заседания совета, о котором мне теперь совестно вспоминать. В заседание пригласили атамана Каледина, и готовился общий натиск на него, чтобы он изменил свою тактику поблажек левым течениям в казачестве. Я приготовил целый обвинительный акт и с жаром критиковал поведение атамана. Каледин, вскоре после того застрелившийся, слушал с грустным видом о фактах, прекрасно ему известных, помолчал немного, а потом вместо возражений произнес всего только одну фразу: снявши голову, по волосам не плачут... Очевидно, мы еще не понимали тогда, насколько положение было безнадежно.
Не буду вспоминать о боях под Ростовом, где с очевидностью выяснилась слабость сил добровольцев и возрастающая сила большевиков, двусмысленное поведение казачьего населения, равнодушие городского обывателя, укрывательство большинства офицеров и открытая вражда рабочих кварталов города. "Мы были одни",-- писал потом Деникин в своих "Очерках". Действительно, одни -- с зеленой молодежью и юнкерами, беззаветно переносившими зимнюю стужу и жертвовавшими жизнями в неравной борьбе. Отмечалось тогда же и то, что откровенно признал Деникин: непропорциональность между громоздким верхним этажом искушенного мировой войной командования -- и неизбежностью мелких партизанских приемов борьбы. И "печать классового отбора", которая невольно легла на армию, несмотря на все идеалистические побуждения и на демократический характер ее состава. Писал я тогда немало воззваний, чтобы открыть глаза населению, а студент А. печатал эти воззвания и расклеивал плакаты на ростовских заборах. Все было напрасно. "Мы были одни"...
Помню печальный день 10(23) февраля 1918 года, когда потянулась по улицам Ростова в ледяной поход малочисленная армия добровольцев. Я еще застал у ворот Парамоновского дома, где навещал каждый день ген. Алексеева в его скромной каморке, куда он был оттеснен господствующей властью, маленькую таратайку с знаменитым чемоданом, приготовленную для отъезда полуопального генерала. За отрядом я не пошел и провел месяцы ледяного похода в Ростове, скрываясь под чужим именем от внимания большевиков. Смутные слухи доходили до нас о судьбах геройского предприятия, пока, наконец, не начало меняться настроение в казачьих станицах, испытавших прелести большевизма, появился Дроздовский с его отрядом, пришли баварцы,-- и горько было смотреть за те цветы, которыми местные дамы украшали отверстия их ружей. Чувствовалось что-то страшно унизительное для национального достоинства в этом пришествии. Ген. Деникин сурово отнесся к этому моему "страшному огорчению", сопоставив его с "крутым переломом" моей тактики две недели спустя -- между 3-м и 19-м мая. Что делать? Цитаты взяты из моих подлинных писем к ген. Алексееву, напечатанных почему-то в укор мне в эмигрантской Суворинской газете. И все же я от ощущения "огорчения" не отказываюсь, а относительно "перелома", по поводу которого мне не раз приходилось давать длинные объяснения, ограничусь на этот раз только одним соображением. Моя поездка в Киев, как я тогда полагал, не только не стояла в противоречии с моим отношением к добровольческой армии, но, напротив, вытекала из этих отношений. Ген. Деникин повторил укор, что я не захотел ответить на двойное приглашение приехать и "приобщиться хоть немного к их жизни, уяснить себе психологию добровольчества и его вождей". Я объяснился по поводу этого недоразумения с ген. Романовским в Екатеринодаре и, кажется, говорил об этом и печатно. Дело в том, что я поехал по призыву Алексеева, но не в Мечетинскую, куда он в тот день выехал, а в Новочеркасск, где ждал его целый день и ночь. Второго приглашения я не помню, но, если я, уже не дожидаясь встречи, выехал в Киев, то именно потому, что уже запоздал с этой разведкой,-- как я понимал цель своей поездки в интересах добровольческой армии. Что запоздал я -- на целый месяц,-- это стало очевидным по результатам. В.В. Шульгин говорил мне в Киеве: "...да, вот месяц тому назад мы тоже думали, как вы". То же повторяли и другие. Правда, ген. Деникин признал вообще мою разведку "беспочвенной и, в смысле государственном, бесполезной". Это -- верно: она действительно такой и оказалась,-- в прямой зависимости от образа мыслей самой добровольческой армии, без участия которой, разумеется, все попытки, аналогичные предпринятой мною, теряли всякую почву. Именно это и показывает, что моя разведка никак не могла иметь независимого от поведения добровольческой армии значения: она и рухнула, как только это поведение стало общеизвестно.
Но все это выяснилось уже тогда, когда я был в Киеве. Я позволю себе процитировать одно место моего ответа ген. Алексееву на его письмо, полученное мною в Киеве 21 июня -- 5 июля. "Дорогой Михаил Максимович, спасибо Вам за Ваше прямое и искреннее письмо от 18 июня. Я вижу, что перемена тактики добровольческой армии, о которой я мечтал, как об одной из краеугольных основ немедленного поворота к объединению России, для Вас и для всей армии в целом психологически невозможна. В том акте освобождения Москвы от большевиков, который я считаю возможным и необходимым теперь, добровольческая армия не будет участвовать. Не будет поэтому и самого акта восстановления национального русского правительства русскими руками. На этом теперь надо поставить крест,-- и не только потому, что перемена ориентации добровольческой армии оказывается невозможной, но и потому, что если бы она совершилась теперь, то она бы уже запоздала. Германцы придут в Москву, но придут не как освободители Москвы от большевистского засилья,-- о чем они подумывали раньше, и для чего могла бы пригодиться им добровольческая армия. Они придут как союзники большевиков и их защитники от нападения союзников".
Позволю себе сопоставить с этим одно место из "Очерков смуты" А.И. Деникина. "Меньше всего иллюзий,-- пишет он,-- возбуждало образование Восточного фронта в командовании добровольческой армии. И ген. Алексеев, и я относился скептически к серьезности и искренности желания союзников помочь нам живой силой... В конце июня Алексеев писал мне о своих сомнениях". Мне тогда -- до конца июня -- казалось, что эти "сомнения" существенно сближают наши точки зрения...
На этом сегодня закончу. Мои воспоминания вышли не очень праздничны, но ведь сегодня не праздник, а день поминовения. Достаточно прочесть честный и откровенный рассказ ген. Деникина о ледяном походе, чтобы проникнуться этим ощущением трагедии, соединенным с преклонением перед добровольческой жертвой. Нет надобности и тут рисовать все в розовых красках. "Подвиг -- и грязь",-- сокрушенно говорит в своем изложении А.И. Деникин. Что же делать? Всякая война деформирует человеческую психику, а война междоусобная -- самая злая из всех, да к тому же ведомая на малокультурной окраине, и подавно. Но сегодня мы будем говорить только о подвиге и согласимся с А.И. Деникиным, что "грязью" нельзя характеризовать величайшего подъема, на который способно человеческое самоотвержение.