Милюков Павел Николаевич
Мои сношения с генералом Алексеевым

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   
   П. Н. Милюков: "русский европеец". Публицистика 20--30-х гг. XX в.
   М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2012. -- (Люди России).
   

МОИ СНОШЕНИЯ С ГЕНЕРАЛОМ АЛЕКСЕЕВЫМ

   Каждый новый том "Очерков русской смуты" {Впервые изданы в Берлине и Париже в 1921-1926 гг.} А.И. Деникина упрочивает за этим произведением значение капитального, основанного на первоисточниках труда, незаменимого для всякого будущего историка. А.И. Деникин мог написать мемуары, и они, конечно, также бы получили бы значение первоклассного первоисточника. Но он предпочел писать историю под скромным названием "Очерков". В томах его обширной работы перед нами развертывается вся картина политической и военной на всем пространстве небольшевистской России, картина, в основу которой положены не только общедоступные печатные источники, но и обильные рукописные материалы, сосредоточившиеся в руках человека, возглавлявшего антибольшевистское движение в Европейской России. К исключительной осведомленности присоединяется отчетливое вдумчивое изложение, обнаруживающее в военачальнике талант литератора и добросовестность историка. Личность Деникина, знакомая до сих пор немногим, становится близкой широкому кругу читающей публики.
   Все эти достоинства труда Деникина заставляют меня обратить на него особое внимание, но в данном случае не в порядке обстоятельной рецензии, которой он заслуживает, а в порядке обсуждения моего личного вопроса, затронутого автором. А.И. Деникин знаком с моей перепиской с покойным М.В. Алексеевым и с моими письмами к политическим единомышленникам, получившими большее распространение, чем допускал их строго конфиденциальный характер. Он цитирует тот и другой материал для характеристики моих взглядов в размерах, быть может, даже выходящих из рамок общего изложения,-- но все же недостаточных, чтобы представить мою точку зрения с полной отчетливостью. Это вынуждает меня пойти несколько дальше его в использовании тех же материалов с единственной целью правильнее осветить мое личное отношение к добровольческой армии тех времен. Мой личный вопрос может, конечно, никого не интересовать, но раз в прекрасном труде Деникина моей персоне отведено известное место, я в интересах правильного освещения затронутых там вопросов считаю себя вправе занять внимание читателя, тем более что с моей личной позицией связаны и некоторые общие вопросы.
   Первый пункт, который требует разъяснения, касается моего отъезда из Ростова в Киев в мае 1918 г. А.И. Деникин связывает этот отъезд с "тяжелым впечатлением", произведенным на командование добровольческой армии статьей в "Приазовском крае" {"Приазовский край" -- газета, выходившая в Ростове-на-Дону в 1891--1918 гг. Редакторы-издатели: С.Х. Арубюнов, И.А. Григорьев, А.Б. Тараховский.}, впервые возвестившей пресловутую перемену моей "ориентации", и моими первыми письмами к ген. Алексееву. Он говорит: "Мы дважды приглашали его приехать в Мечетинскую, приобщиться хоть немного к нашей жизни и уяснить себе психологию добровольчества и его вождей. Почему-то, однако, Милюков к нам не приехал, а в конце мая отправился в Киев". Почтенный автор, зная мою переписку, мог бы в сущности сам ответить на вопрос, почему и как это случилось. Получив первую возможность войти в контакт с добровольческой армией по ее возвращении из Ледяного похода (я оставался в Ростове во время этого похода), я написал 3 мая Алексееву приветственное письмо. В нем между прочим я писал: "Имейте в виду, что через несколько дней я собираюсь ехать в Киев (ниже будет видно, для чего)". Я получил в ответ письмо от 10 мая, в котором были слова благодарности "за доброе, сколько-нибудь ориентирующее письмо", но не было никаких указаний на возможность свидеться. Однако раньше получения этого письма, я узнал, что Алексеев выезжает из Мечетенской для свидания с ген. Красновым и получил (помнится, через Н. Львова) предложение воспользоваться этим для свидания с Алексеевым. Я, конечно, был чрезвычайно рад этой возможности и поехал... но не туда, куда следовало. В следующем письме Алексееву от 19 мая я объясняю это недоразумение: "Я знал о дне свидания (с Красновым), но ошибся местом: думал, что в Новочеркасске, поехал туда в надежде встретить Вас и, увы, только там узнал, что свидание было назначено в Манычской". Я писал далее, что для того, чтобы разобраться в том, что происходит в Донской области, я "решил несколько отложить свой отъезд в Киев. Вчера узнал, что туда едет Р. -- вероятно, с какой-нибудь важной миссией". Это письмо, которое полк. Р. и должен был отвезти, я просил задержать отправкой до моего свидания с Красновым, о котором через день, 21-го, я написал Алексееву дополнительно из Новочеркасска, прибавив в конце письма: "Надеюсь моим настоящим посещением Новочеркасска закончить мои дела здесь и в ближайшие дни совершить, наконец, свою запоздалую поездку в Киев. Туда, как я узнал, едут и Ваши люди: этому я очень рад и, конечно, буду держаться с ними в контакте". Раньше я объяснял, почему, по моему мнению, надо было спешить с поездкой в Киев. "Мы можем очутиться перед совершившимися фактами, прежде чем успеем предпринять все, что нужно". Как видно из этих выражений, я считал, что поездка в Киев есть часть моего общего с добровольческой армией дела,-- часть, так сказать, общей разведки, с которой можно опоздать, но без которой ничего предпринимать не следует. Уже написав эти письма от 19-21 мая, я получил от ген. Алексеева записку следующего содержания: "Дорогой П.Н., от Добрармии в Киев с целью изучения обстановки командируется полк. Р. И помогите ему Вашим опытом, связями, знакомствами. Искренне преданный М.А.". Эта записка, очевидно, могла лишь укрепить во мне убеждение, что в Киев я еду с ведома Алексеева для общего дела. Посылка Р. показывала мне, что и мои соображения в пользу спешности разведки положения, сложившегося при Скоропадском, разделяются Алексеевым. И менее всего я мог ожидать, что мой спешный отъезд будет истолкован командованием как нежелание видеться с людьми, к которым я относился с любовью и уважением.
   25 мая я выехал из Ростова. А тем же 25-м помечено письмо, которое мне написал из Мечетинской Алексеев и которое я получил уже в Киеве. В этом письме я прочел следующие строки: "Вопросы, поставленные вашими письмами от 19 и 21 мая, столь существенны и важны для определения вашей дальнейшей деятельности, что ответы должны быть по возможности точны и определены. Но обстановка, при которой приходится принимать решения столь быстро -- как вы сами говорите -- меняется, что без словесной беседы, одними письмами, мы не будем в состоянии установить полное взаимопонимание условий нашего будущего существования. Если бы могли пожертвовать двумя днями, мы прислали бы в Манычскую автомобиль, а до Манычской вас распоряжением атамана доставил бы пароход... Мне появиться в Новочеркасске по некоторым причинам неудобно". Само собой разумеется, что, получи я это приглашение в Ростове, я немедленно бы на него откликнулся. Но оно было послано мне при препроводительном письме моего знакомого только 5-го июня, а мной получено в Киеве 7 июня. В тот же день я ответил Алексееву: "Мне очень грустно, что не удалось повидаться лично, и я чувствую недостаточность письменных сношений. Но я пропустил все сроки и почувствовал, что дальше откладывать поездку в Киев нельзя по причинам, которые я изложил в предыдущих письмах. Приехав сюда, я вижу, что был прав: Киев теперь -- настоящий центр всероссийской политики и в нем надо ковать железо, пока горячо". Далее я излагаю полученную мною в Киеве, согласно с моим планом, информацию. На это письмо Алексеев ответил 18 июня из Новочеркасска. По существу его ответ был окончательным и мотивированным отказом от моего плана, и этого отказа было достаточно, чтобы этот план рухнул. Но он, кроме того, уже и запоздал, как я ответил Алексееву из Киева 21 июня. Моя разведка была кончена. Но та же "психология", которая сделала невозможным осуществление моего плана, отрезала меня, при той огласке, которая была предана нашей интимной переписке, от добровольческой армии.
   Что же это был за план? А.И. Деникин сообщает его в том виде, какой он принял в моей записке, составленной после свидания с приехавшим из Москвы кн. Гр. Ник. Трубецким, в дополнение к его собственному отчету "Правому центру" {Правый центр -- монархическая контрреволюционная организация, объединявшая представителей торгово-промышленных кругов, правых политических партий, ряд октябристов, кадетов, офицерских организаций и духовенства. Действовала в мае 1918 г. Часть кадетов вышла из состава Правого центра.} -- 29 августа. В дополнение Деникин сообщает несколько "более интимных мыслей" из моей переписки с Алексеевым. И затем произносит вердикт: подобные взгляды, как бы ни относиться к ним "с точки зрения национальной и этической" (очевидно, с этих двух точек зрения они осуждались в добровольческой армии) "были безответственны и в смысле государственном -- бесполезны".
   Мой ответ на эту оценку следующий. Эти планы стали беспочвенными, потому что добровольческая армия, которой в них принадлежала главная роль, отказалась играть эту роль. Но моя переписка с Алексеевым и была посвящена тому, что может сделать добровольческая армия в "быстро меняющейся обстановке" для спасения России. В другом месте книги, приведя соображения кн. Трубецкого, почему добровольческая армия была не в состоянии усвоить моего плана (общего в тот момент с планом кн. Трубецкого, хотя мы и пришли к нему независимо друг от друга), Деникин говорит: "Определение это, верное относительно офицерской массы, слишком, однако, элементарно в отношении старших начальников. Они руководствовались, кроме того (т.е. кроме идеологии, принесенной с фронта, "этической и национальной". -- П.М.), мотивами государственной целесообразности и некоторым предвидением". То же различение, которое Деникин здесь проводит между старшими начальниками и офицерством, могло бы быть проведено между Алексеевым и самим Деникиным. Алексеев был, быть может, единственным человеком, кругозор которого допускал беспристрастное рассмотрение политических соображений. У Деникина эти соображения уже проходили через призму настроений боевого офицерства. Только что перенесенный эпический Ледяной поход сообщал этим настроениям особую свежесть, остроту и непримиримость. А взглядами Деникина, Романовского и других носителей этого "офицерского" настроения, несомненно, предопределялись решения старого главнокомандующего. После этих предварительных замечаний я возвращаюсь к письмам Алексеева. Только в связи с ними и "быстро меняющейся обстановкой" можно правильно понять и те отрывочные фразы, которые Деникин приводит из моих писем. Иначе, в его изложении получается какая-то комическая картина "крутого перелома" в моем "мировоззрении" на протяжении "всего только двух недель". "Перелом" этот характеризуется тем, что 3 мая я еще негодую на Дроздовского, сочетавшего "трехцветный национальный флаг с немецкой каской" и советую даже формально распустить добрармию; затем "дальнейшее размышление" (в том же письме) меня приводит к мысли, что надо продолжать существование добрармии, в случае "невмешательства немцев", а 19 мая является "третий вариант": "...нужно вступить в переговоры с немцами и спешно освободить Москву". В действительности, все основные черты моего плана изложены уже в первом письме 3 мая, причем вопрос о роспуске добрармии поднят в связи со слухами о намерениях самого Алексеева, против которых я возражаю путем "дальнейших размышлений". Я пишу: "Здесь (в Ростове) мне сообщили, что вы, Деникин и Марков, решили вопрос для себя лично тем, что хотите уйти из добровольческой армии. Не знаю, так ли это, не знаю и ваших личных мотивов, которые могут быть вполне серьезны. Но отсюда, издали, казалось бы, что ваш уход был бы возможен только одновременно с роспуском вами созданной армии и формальным окончанием вами начатого дела. Если, как здесь говорят, есть другие охотники вести далее дело добровольческой армии, то пусть уже это будет новое дело и новая фирма. На старую -- эти "новые" или старые, но прежде подчиненные элементы -- не имеют никакого права". Как видит читатель, "роспуск" был лишь альтернативой "ухода", причем целью было сохранение репутации "старой фирмы". Почему я считаю, что Дроздовский испортил эту репутацию? Я ведь говорил не только о "германской каске", которая действительно глубоко волновала национальное чувство,-- хотя обыватель и нес германцам цветы,-- а о лжи и клевете, которой окружена была идея добровольческой армии в глазах демократического элемента. Подчеркнутые слова почему-то Деникиным выкинуты из конца цитаты. А в них вся суть. Я писал Алексееву, предостерегая его: "Социальный опыт (большевиков) не изжил себя, а оборван на середине: это скажется в будущем, и нельзя быть достаточно осторожным, чтобы не дать почвы для дальнейшего укрепления новой творимой легенды о добровольческой армии". Вот почему моей первой мыслью после подвигов офицеров (Дроздовского) на улицах Ростова, о которых я упоминаю в письме, было, что "вам нужно как можно резче отгородить свой и наш почин от неудачного продолжения Дроздовского". Как видит читатель, я ограждал прежде всего ту репутацию добровольческой армии, с которой она вышла на борьбу. Почему же "дальнейшее размышление" склонило меня, вместо мысли о роспуске, навеянной слухами об уходе вождей из армии, настоятельно рекомендовать Алексееву "не покидать добровольческой армии". Тут идет то главное,-- для политика,-- чего "офицерская" психология не заметила за "германской каской". Я развивал в этом письме 3 мая мысль, что уже "брезжит вдали огонек обетованной земли" и что добровольческая армия может пригодиться "ввиду вероятностей, которые могут стать близкими возможностями завтра же". Эти возможности открывались для меня с освобождением отдельных местностей России от ига большевиков -- процессов, уже начавшихся на Дону и на Украине. Я оговорился тут же в письме, что "судьба хотела, чтобы раньше, чем этот внутренний процесс привел к осязательным результатам, явилась внешняя сила в лице германцев". Германцы "восстановили на юге правительство, достаточно сильное, чтобы организовать доставку нужных продуктов и затушить социальный пожар, и в то же время достаточно слабое, чтобы не грозить Германии слишком скорым восстановлением русской военной силы". Я прибавил затем, что вступление моих партийных единомышленников в это правительство (Скоропадского) показывает мне, что само оно может руководствоваться иным расчетом: "...прежде всего, создать военную силу, чтобы заставить германцев с ними более церемониться. Другой целью должна быть подготовка будущего воссоединения развалившихся частей России и воссоздание общерусского политического центра. Но эта, вторая задача на первых шагах, очевидно, должна свестись к укреплению местных правительств, хотя бы временно и независимых". В этой связи я указывал Алексееву на другой возникающий центр, донское правительство -- и советовал ему закрепить и материальную будущность армии, и будущность самого Донского центра, сделавши армию после формального роспуска частью войска Донской области и пожертвовав на время "всероссийскими замыслами". Я отмечал при этом и то, что здесь, на границах Дона, остановилось германское нашествие и, следовательно, создается "возможность работать за этой чертой без непосредственного вмешательства германцев". Я, наконец, обращал внимание на то, что германцы, наверное, оставят Москву вне района своих военных операций и что там возможен будет "внутренний переворот, аналогичный киевскому", при котором добровольческая армия может сыграть решающую роль -- и уже поэтому не должна самоуничтожаться.
   Таково было действительное содержание моего первого письма Алексееву, не пропущенное через призму офицерской психологии. В нем, как я уже сказал, были все черты моего дальнейшего плана. Основной чертой этого плана было объединение действий против большевиков и Москвы во всех освободившихся от большевиков областях. Это объединение не могло состояться при полном игнорировании германцев, ибо обе освободившиеся части уже вынуждены были вступить с ними в те или другие отношения. Отсюда непосредственной задачей становилось узнать, совместимы ли эти отношения с задачей освобождения и объединения России. Я и писал Алексееву в том же письме, что моей задачей при поездке в Киев будет, прежде всего, "удостовериться, в какой степени правительство Скоропадского связало себя с германцами". Читатель поймет теперь и то, почему я считал необходимым произвести эту разведку в самом спешном порядке.
   Что же отвечал мне Алексеев -- человек, которого я считал более других способным понять мой политический расчет? Его письмо от 10 мая, прежде всего, проникнуто было крайним пессимизмом относительно будущего добровольческой армии. Оно вполне подтверждало, что самый вопрос о ее дальнейшем существовании, действительно, остается нерешенным. Деникин рассказывает, что еще 30 июня Алексеев писал ему, что если не удастся немедленно достать пяти миллионов рублей, то через две-три недели "придется поставить бесповоротно вопрос о ликвидации армии". И мне он писал то же самое в письме от 10 мая. "Без денег я скоро с болью сердца и с опасением за судьбу отпускаемых, распущу армию. Срок ожидать это -- небольшой". Относительно охотников оттереть Алексеева от армии сообщает тот же Деникин, приводя цитату из письма Родзянки от 7 июня. Конечно, в моих настояниях, чтобы Алексеев остался при армии, не было никакой надобности. Но относительно той цели сохранения армии, на которую я указывал, Алексеев отзывался весьма скептически. Он не верил Краснову: "Нас он просто предаст, как предал Керенского" (представление, едва ли соответствующее действительности). Затем Алексеев был уверен, что "Дон будет занят немцами",-- чего не случилось, так что мои предположения здесь оказались правильнее. "С немцами, как врагом России, добровольческая армия не имеет права и возможности вступать в переговоры, а тем более заключить какой-либо договор, условие". Если нельзя было остаться на Дону, то положение армии, действительно, представлялось отчаянным. "Ген. Краснов, беря начальственный тон по отношению к армии, указывает ей путь -- скорей берите Царицын... цель -- сунуть нас в непосильное предприятие"... Идти на Кубань? "Невозможно и бесцельно повторение туда похода при данной обстановке, не рискуя погубить армию". На Кавказе тоже "мало привлекательного и делать нечего". Армия, таким образом, заперта в "трагическом кольце: немцев -- Дона -- большевизма. С первыми нам непосильно пока вести борьбу, со вторыми -- неуместно, с третьими -- мы управимся и с божьей помощью выйдем на более торную дорогу". Из этих слов ясно видно, что у Алексеева не было в то время никакого плана. Он лишь "мучительно думал над решением вопроса -- как вести дальше Добрармию", очутившуюся, "в результате трех месяцев трудов и лишений", перед "неизвестностью существования будущего дня, в обстановке тяжелой, сложной и туманной"...
   Таково было положение, когда я предлагал обсудить свой план и спешил собирать материал для выяснения его возможностей. Я был уверен,-- и события меня, к несчастью, оправдали,-- что добровольческая армия одна, особенно с "творимой о ней легендой", не будет в состоянии освободить Россию от большевиков. Я представлял себе это освобождение возможным только при условии, если соединятся -- и притом немедленно,-- все силы, уже участвовавшие в свержении большевиков в разных частях России. Освобождение отдельных частей я считал началом здорового государственного строительства, хотя бы эти части и объявляли себя "независимыми до восстановления единства России". Эту самую формулу я продиктовал Краснову при свидании с ним, еще до киевской поездки. "Скрытые политические цели и намерения" немцев, о которых упоминал Алексеев, как об одном из решающих факторов положения, не были точно известны ни ему, ни мне: это и предстояло, прежде всего, выяснить. Но позиция военных: "не имеем права" -- делала невозможным самый приступ к разведке. В этой разнице взглядов крылось начало нашего расхождения. Оно еще отравлялось тем, что и в самой армии были элементы, иначе смотревшие на сложившееся с приходом немцев положение. Но эти люди были как раз противниками командования. В довершении всего оба главных деятеля в освобожденных местностях, Скоропадский и Краснов, вызывали в командовании резко враждебное отношение к себе,-- и не только потому, что они вошли в сношение с "врагом", но и по личным своим особенностям, а отчасти по старым враждебным отношениям. Зародыш неудачи моего плана уже заключался во всех этих данных. Но в то же время я не представлял еще себе силу этих препятствий и верил в возможность свести вместе, помирить, уговорить. Во всяком случае, этот план был в то время единственным, который мог обещать скорое освобождение Москвы. И я счел своим долгом, преодолевая "психологические" препятствия, которые потом оказались непреодолимыми, сделать все, что от меня зависело, чтобы выяснить возможность его осуществления.

* * *

   Итак, я ехал в Киев с ведома генерала Алексеева, и цель этой поездки должна была быть ему понятна из моего письма 3 мая. Я ехал, уже запасшись некоторыми предварительными сведениями, без которых вся поездка не имела бы никакого смысла. А именно, от двух моих политических единомышленников, которые уже успели побывать в Киеве, я получил сведения, что с оккупационными властями возможны разговоры на почве восстановления русского единства, хотя при этом их цель -- восстановление в России конституционной монархии. По поводу последнего я писал генералу Алексееву: "Если выяснится, что это есть ультимативное требование для восстановления единства России,-- не знаю как Вы, Михаил Васильевич, но мой ответ будет положительный: я принимаю конституционную монархию, если она вернет России единство и старые границы". Тогда я считал Алексеева сторонником республики и более левым, чем Корнилов. По сообщениям Деникина, я вижу, что ошибался.
   Увидав из "скорбного" письма Алексеева от 10 мая, что у него нет никакого права и что он смотрит на будущее добровольческой армии крайне мрачно, я тем более считал необходимым развить ему подробно свой план, дававший некоторые основания для более оптимистичного настроения. Я написал ему два письма, от 19 и 21 мая,-- второе после свидания с Красновым. В первом письме я развивал в семи пунктах последовательные звенья своего рассуждения. Я оговаривался при этом, что хотя "многое, что было в тумане, когда я писал в первый раз, теперь проясняется", но все же "мысли мои далеко не приведены в полную ясность и стройность и находятся в самом процессе возникновения". Вот основные мысли этого письма:
   1) "Невозможность (для добровольческой армии) оставаться в пространстве "летучим голландцем", после Вашего письма особенно стала совершенно очевидной". Ни от Москвы, ни от Ростова никакой серьезной помощи получить нельзя. Надо поэтому опереться на реальный бюджет донского правительства.
   2) Походы на Екатеринодар и на Царицын -- "я безусловно согласен с Вами" -- для добровольческой армии непосильны. Искусственной цели нельзя себе ставить. Надо принять естественную, которую подсказывает обстановка.
   3) Эта обстановка -- Дон и германцы. Сотрудничество с последними фактически существует. Закрывать на это глаза -- значит добровольно сузить горизонт и отказаться от понимания происходящего.
   4) "Самое трудное -- одолеть психологическое сопротивление" следующему выводу. Наша роль в мировой войне кончена. "Закон самосохранения для нас теперь высший закон, включающий и наши обязанности к союзникам. Никакие договоры не могут сохранить силы при таком коренном изменении всей окружающей обстановки". "Я становлюсь вразрез с господствующим настроением добровольческой армии, но военные должны прислушаться к голосу политика". Наша первая цель -- восстановление самого существования государства.
   5) При данных условиях эта цель может быть достигнута только путем выяснения, насколько она у нас -- общая с германцами.
   6) Эта общая цель -- в восстановлении порядка, который германцы видят в восстановлении государственного единства России и возвращении ее конституционной монархии.
   7) Конкретная цель "спешно освободить Москву раньше, чем придут туда немцы, по возможности собственными силами, без их прямой помощи". Если это стратегически возможно, то политически -- необходимо.
   В письме от 21 мая я прибавлял некоторые штрихи, долженствовавшие, по моему соображению, смягчить враждебное отношение Алексеева к Краснову.
   Ответ Алексеева на эти два письма, написанный 25 мая, получен был мной, как сказано, только 7 июня в Киеве. Большая часть этого ответа занята жалобами на Краснова. По существу, Алексеев писал: "Против ваших выводов логически возразить трудно, но заставить присоединиться к ним наш офицерский состав едва ли возможно без решительных потрясений самого существования армии. Нужна спокойная подготовка, указания опыта, дальнейшее выяснение обстановки в Москве, разъяснение позиции наших союзников". Для всего этого Алексеев и хотел личного свидания, прибавляя: "Цифровых данных, некоторых соображений на бумаге изложить не могу, а между тем теперь единство и мысли, и решений весьма важно". Но допуская, что "нам не удастся повидаться", он прибавлял: "...скорый поход на Москву нам непосилен". Не говоря про многие нерешенные вопросы: "...пойдут ли с нами те или другие казаки? Частные, но серьезные операции начнутся скоро".
   Как видит читатель, мой план не произвел на Алексеева того впечатления государственной бесполезности и беспочвенности, о которых говорит Деникин. Напротив, Алексеев не нашел логических возражений против него, и выставил лишь все ту же "офицерскую" психологию, оговорив притом, что дальнейший опыт и новые сведения и в этом отношении могут изменить положение. Что касается опасения Алексеева относительно казаков, то сам Деникин приводит письмо Краснова к Алексееву от 8 сентября,-- конечно, не единственное, по которому можно судить о намерениях атамана, но все же характерное.
   "С 15 мая я тщетно зову добровольческую армию идти вместе с донскими казаками на север к Царицыну, Саратову и Воронежу на соединение с чехословаками, если только они не миф, но добровольческая или не хочет или не может идти к сердцу России".
   Конечно, Алексеев первоначально смотрел на эти предложения, как на подвох и на желание избавиться от добрармии. Но был ли он прав, я не знаю: в конце концов, он заговорил сам о "Волге" (см. ниже). Относительно "ориентации" Краснова я встречаю в "Очерках" самоотверженную фразу: "Вряд ли история, с точки зрения русской национальной идеи, осудит генерала Краснова за то, что он в 1918 году признал Дон "не воюющей" против Германии стороной, воспользовался обеспечением западных рубежей области и приобретал через их посредство военные запасы бывшего русского юго-западного фронта. В тогдашнем положении Дона другого выхода не было, а силы и военно-политическое положение Германии вынуждали ее удовлетвориться вполне таким односторонним нейтралитетом и экономическими выгодами своеобразного товарообмена: русских патронов на русский хлеб". Но ведь это как раз то, что я говорил в своих письмах,-- и я понимаю, почему против их логики возражать было трудно. Деникин и сообщает, что первоначальная (непримиримая) формула отношений (к немецкому командованию), исходившая некогда от "совета" при триумвирате (Алексеева, Корнилова и Каледина: "борьба с немецко-большевистским нашествием"), теперь была заменена (уже в наказе Алексеева в Москву, 5 мая) более мягкой: "никаких сношений с немцами". Он рассказывает тут же и о попытках немцев "зондировать почву", и о "категорическом отказе" добровольного командования, и о постепенной перемене отношения немцев к добрармии -- из предупредительного в открыто враждебное. В момент, о котором идет речь, отношение еще не определилось, и за добрармией еще ухаживали. Наконец, со своей стороны, и Скоропадский, по сообщению Деникина, говорил представителю добрармии еще 9 октября: "Я русский человек и русский офицер, и мне очень неприятно, что несмотря на ряд попыток с моей стороны завязать какие-либо отношения с Алексеевым... кроме ничего не значащих писем... ничего не получаю". Деникин подтверждает это. "Ни генерал Алексеев, ни я не вступали с ним в сношения", сохраняя "ортодоксальный символ веры, не допускавший ни сомнений, ни колебаний, ни компромиссов: сохранение русской государственности".
   Деникин говорит, правда, что "вместе с тем командование не прибегало ни к каким конкретным мерам, враждебным гетманскому правительству". Но тут же упоминается о "подготовке мер", для противодействия предполагавшемуся (совершенно исключенному по соображениям, высказанным Деникиным выше. -- П.Н.) германскому наступлению против (никогда не существовавшего) Восточного фронта и добровольческой армии. Готовилась именно агентами добрармии "партизанская война в тылу немцев, разрушение мостов и железнодорожные забастовки" на территории Украины.
   Добрармия была на распутье двух противоречивых тактик. И к моменту, когда я получил письмо Алексеева (25 мая -- 7 июня), я думаю, окончательный выбор еще не был сделан: по крайней мере, он не был еще бесповоротно демонстрирован. Все перечисленные возможности -- Краснов, Скоропадский, немцы -- вместе с условным характером возражений мне Алексеева, казалось мне, уполномочивали меня на продолжение моей разведки в раз намеченном направлении. И прежде всего, немедленно по получении письма от 25 мая, я считал необходимым осведомить Алексеева о результатах уже сделанных мною в Киеве наблюдений, пока еще очень не полных.
   В Киеве я попал в водоворот слухов, часто неверных и противоречивых. Самое худшее было то, что никак нельзя было установить точной хронологии и последовательности этих слухов. Противоречия объяснялись сменой настроений и борьбой разных течений. Но какое настроение было очередным, победа какого течения были последней? При выборе и оценке сведений, конечно, субъективные настроения должны были иметь влияние. Шульгин, например, устанавливал факты иначе, чем я. Но чья субъективность была более субъективной? Разобраться в этом было трудно. В общем, у меня составилось впечатление, что для моего плана наступает последний момент,-- если только он уже не запоздал окончательно. Тем не менее я пытался выделить факторы, благоприятные моему плану, и писал о них Алексееву.
   Моя характеристика положения была следующая. "Первое впечатление здесь -- очень пестро, так как открытым образом германцы держат направление на разделение России и явно покровительствуют всевозможным сепаратистским течениям. Но эта пестрота -- не только плод двух течений -- на объединение и на разделение, которые борются в самой германской среде, а и выражение двух стадий процесса, через который они хотят разбить Россию на более мелкие части, чем это допускала "великоукраинская" идея. Отсюда покровительство выделению Крыма, Кубани с юго-восточной республикой, Донской области. Другая стадия -- или другая тенденция -- это поход на Москву, переворот в Москве, восстановление монархии и национального русского правительства. Задача эта, по некоторым слухам, представлялась германцам неотложной и ближайшей. По другим сведениям, она была уже брошена и возобладала сначала теория раздробления. Исходя, однако, из большей достоверности первых слухов, я старался найти место для добровольческой армии в этой комбинации, чтобы сохранить национальный характер победы в Москве. Другая комбинация, союзническая, создание внутреннего ("Восточного") фронта в России, казалась мне совершенно нежизненной, так как я не верил в возможность прихода значительных союзных сил внутрь России, а борьба на окраинах не имела смысла для ее объединения. Если же такой внутренний фронт и осуществился бы, то я считал бы опасным для России, которая при том разделилась бы на два лагеря... и "разделение России на две половины упрочилось бы".
   Вот почему скорейшее занятие Москвы мне казалось единственным возможным путем к объединению России. И вновь убеждал добровольческое командование отказаться от "доктринерства" и хотя бы ценою некоторых отпадений повернуть курс на путь, который я считаю неизбежным, т.е. идти на Москву, чтобы сохранить хотя бы фикцию, что Москва взята русскими. От германцев я предлагал получить только такую помощь, которая не будет противоречить этой задаче. Я высказывал предположение, что тогда "и Краснову не придется вертеться и лукавить с Вами: он, напротив, принужден будет оказывать вам всяческую помощь".
   Я встретил сопротивление в группе Шульгина, близкой к добровольческой армии, и в Москве, в центральном комитете собственной партии, которая как раз в эти дни окончательно повернула на путь сотрудничества с союзниками по созданию Восточного фронта, в котором и мне предназначалась видная роль. Случилось так, что мои взгляды совпали с мнениями более правых течений в Москве и Петербурге, и в откликах оттуда, после того, как моя позиция стала известна, мои товарищи не скупились на резкие выражения. Я думаю, все это, вместе с тем предрасположением добровольческого командования, о котором говорилось выше, окончательно определило не только отрицательное, но уже прямо враждебное отношение к моему начинанию. К этому времени (13 июня) на Дон приехали авантюристы, Добринский и кн. Тундутов, привезшие с собой требования о перемене командования и, при отказе, разоружении добровольческой армии и о поддержке немцев на Восточном фронте против союзников. Пришли с ними и слухи о беседе Вильгельма с Тундутовым, в которой император выражал решимость раздробить Россию. Мы в Киеве слышали и опровержение этих слухов, и помимо того имели обратные сведения. Отношение германцев к добровольческой армии там не представлялось еще окончательно испортившимся. Но в Новочеркасске -- глухой провинции сравнительно с Киевом -- впечатления разрастались -- и позиция добровольческой армии была окончательно установлена под этим впечатлениями. "Выход на Москву, свержение советской власти и освобождение России" по плану Деникина были отложены как "конечная цель" операций, а "ближайшей частной задачей" поставлено "освобождение Задонья и Кубани", т.е. как раз то, что Алексеев считал "бесцельным" и связанным с "риском погубить армии". Он и остался при этом мнении, как видно из его письма к Деникину 30 июня, в котором он писал: "Углубление наше на Кубань может привести к гибели. Обстановка зовет нас на Волгу... Центр тяжести событий, решающих судьбы России, перемещается на Восток. Мы не должны опоздать в выборе минуты для оставления Кубани и появления на главном театре". Широта кругозора Алексеева сказывалась в этих предостережениях. Но 9-10 июня поход на Кубань, определивший все будущее добрармии, начался. Деникин "к тому времени взял уже Тихорецкую и не мог, конечно, бросить на полпути операцию, стоившую много крови и развивавшуюся с таким успехом"...
   При таких обстоятельствах Алексеев писал мне 18 июня в ответ на мое письмо от 7 июня. Ответ Алексеева как раз исходит из слухов и требований, привезенных "пройдохой" Добринским и "дураком" Тундутовым. "Все это создало в армии",-- пишет он,-- "тяжелую атмосферу яркого недоверия и недоброжелательства к немцам". Он уверен ("мы хорошо ориентированы") в "неизбежности скорой борьбы партизанского характера" на Украине против немцев (ползучая борьба шла все время, но сама по себе ничего грозного в себе не заключала). "Армия в лице всех (в чем я очень сомневаюсь. -- П.М.) своих офицеров так нервно относится к этим вопросам, что малейшее уклонение руководства в сторону соглашения с немцами поведет за собою фактическое исчезновение основного кадра нашей армии". "Вполне понимая, насколько сильно и выгодно положение у нас немцев... сознавая плохую деятельность союзников, мы психологически не можем переменить себя, поступиться общим настроением массы... Свято сохраняя свою цель, армия должна, до минуты своей возможной гибели, идти другим путем... Поход в Москву зависит пока от многих, чисто местных условий (он зависел для данной минуты от принятия или отвержения моей комбинации. -- П.М.). Лично я считаю, что добрармии пора переменить направление операции, хотя бы ради собственного спасения. Такова наша обстановка, несмотря, что уклон в германскую сторону со стороны Краснова неизбежен, ибо он находится в тяжелых условиях, а Кубань ждет немцев, как избавителей в лице своего правительства и рады (с[оциал]-р[еволюционеры].)".
   Ко времени получения этого письма я уже успел убедиться, что выход добрармии из моего плана равносилен крушению всего плана. От него приходилось отказаться уже просто потому, что только при наличности этой силы немцы могли идти на уступки, только при наличности этой силы могло состояться самое движение на Москву и только при таком условии в самой германской среде имела шанс на победу тенденция объединить Россию, распространенная среди военных, но встретившая противодействие в дипломатах и в рейхстаге. Между прочим, вмешательством дипломата (Мумма) объясняется и попытка моей высылки из Киева -- за то, что я-де не признаю независимой власти гетмана. "Неожиданного и резкого" разрыва "сношений с Милюковым", о котором говорит Деникин, не было, потому что не было и никаких официальных сношений. Была лишь частная беседа, в которой я поставил свои условия, доведенные до "высшего места", где на них не согласились, о чем я и был своевременно уведомлен. Когда-нибудь я расскажу об этом эпизоде подробнее. Теперь возвращаюсь к моей переписке с Алексеевым.
   21 июня я получил письмо Алексеева от 18-го и в тот же день ответил -- в огорченном тоне, но признавая, что для данного момента возможности упущены. "Я вижу,-- писал я,-- что та перемена тактики добрармии, о которой я мечтал как об одной из краеугольных основ немедленного приступа к объединению России, для Вас и для всей армии в целом "психологически" невозможна. В том акте освобождения Москвы от большевиков, который я считал возможным и необходимым теперь же, добрармия не будет участвовать. Не будет поэтому и самого акта восстановления национального общерусского правительства русскими руками. На этом теперь надо поставить крест -- и не только потому, что перемена ориентации добрармии оказывается невозможной, но и потому, что если бы она и совершилась теперь, она бы уже теперь запоздала. Ибо является другой фактор, выбивающий у меня почву из-под ног: усиление опасности для германцев на Востоке вследствие движения чехословаков и предстоящего японского десанта. В такой момент германцам, очевидно, некогда думать об объединении России, и то течение, которое эту мысль поддерживает, поневоле отодвигается на второй план. Германцы, видимо, придут в Москву, но придут не как освободители Москвы от большевистского засилья, о чем они подумывали раньше и для чего могла бы им пригодиться добровольческая армия. Они придут как защитники большевиков и их защитники от нападения союзников. То, чего я опасался и что хотел предупредить,-- борьба союзников с противниками на нашей территории и закрепление разделения России на две части грозит сделаться совершившимся фактом. Все это уничтожает мой план в самых основаниях". Германцы не бросят, правда, своих целей, но "они используют более правые политические силы и партии, чем имели в виду до сих пор". Путь, избранный добрармией, "ведет на Волгу, в ту туманную даль, которая рассеется далеко не сразу, лишь через несколько месяцев, при такой картине европейского положения, которую сейчас учесть невозможно... Исход борьбы здесь не повлияет, а сам будет находиться в зависимости от общеевропейских комбинаций. Эти комбинации можно учитывать различно... Тот или иной мирный исход в Европе может застать нас врасплох, в состоянии бессилия и раздробления". В заключение я предлагал не расходиться окончательно из-за "ориентации", а держаться в контакте, на случай новых изменений в общем положении. На это письмо ответа не было.
   Германцы, как я и предвидел, пытались заменить добровольческую армию какой-нибудь другой,-- астраханской, южной, псковской, что, между прочим, свидетельствует о серьезности их намерений. Ко мне приходили офицеры, несогласные с ориентацией добровольческой армии,-- утверждали, что их -- очень много, что армия не пойдет на Волгу за Алексеевым. Мне предлагали даже (конечно, не немцы) "возглавить" новую армию, организованную на немецкие деньги. От всего этого, разумеется, я категорически отказался, ибо это и было то, по поводу чего я предостерегал Алексеева. "Южную" армию "возглавил" потом гр. Вл. Бобринский. Псковская призрачная армия тоже была в руках крайних монархистов. Это уже был эпилог, с которым у меня не могло быть ничего общего. Соседство с этими элементами в киевских политических организациях только заставило меня поближе присмотреться к тому, что представляли из себя русские монархисты вообще.
   Выводы из тогдашних наблюдений мне пришлось делать уже гораздо позднее,-- когда закончился весь цикл событий, начавшийся с переходом добровольческой армии на выбранный ею путь, по которому она дошла до конца. Что было бы, если моя попытка была поддержана, я не знаю. Но мы все знаем, к чему привело преобладание военных элементов и "офицерской психологии" в руководстве добровольческой армии.
   
   Последние новости. 1923, 3, 6 апреля 52
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru