Кобзарь Тараса Шевченка
Коштом Платона Семеренка. СПБ 1860 года. В 8 д. л. 244 стр. (С портретом Шевченка.)
М. Л. Михайлов. Сочинения в трех томах.
Том третий. Критика и библиография. <Записки>
М., ГИХЛ, 1958
Недавно, в предисловии к малороссийскому альманаху "Хата", мы нашли следующее сопоставление имен: Шекспир, Вальтер Скотт, Шиллер, Мицкевич, Пушкин, Гоголь, Квитка, Шевченко. Издатель альманаха и автор этого предисловия, г. Кулиш, не раз уже высказывал свое чрезмерно высокое мнение о слабых попытках малороссиян создать особую от русской, собственную народную литературу; но, кажется, еще в первый раз ставит он в число мировых поэтов, наравне с Шекспиром и Шиллером, Квитку и Шевченка.
Мы вполне сочувствуем г. Кулишу в его любви к родине, в его желании блага и счастья ей, богатства и развития родному его слову; но полагаем, что своими необдуманно-преувеличенными возгласами о величии и гениальности украинской письменности (и литературой-то этих попыток назвать нельзя) он только подрывает авторитет писателей, которых хвалит. Всего-то писало по-малороссийски два-три человека, и эти два-три человека оказываются всемирными гениями. Каково богатство народного духа! Если, как того желает г. Кулиш, на малорусском наречии возникнет целая широкая литература, эта литература, судя по началу, представит неслыханное и невиданное изобилие "Скоттов, Шекспиров и Дантов". Г-н Кулиш делает, правда, в помянутом предисловии небольшую уступку людям, не столь легко приходящим в восторг, как он: в число гениев он не допускает еще Марка Вовчка; но едва ли не скрепя сердце решается он на эту уступку. "Гоголь в "Вечерах на хуторе" стоял наравне с Марком Вовчком; а потом перерос его неизмеримо", -- говорит г. Кулиш. И так станем ждать от автора "Украинских рассказов" новых "Мертвых душ", нового "Ревизора". "Шевченко (продолжает г. Кулиш) в первых балладах не выше, чем Марко Вовчок в своей "Сестре"; в "Катерине" же он поднялся до Пушкина как художник, а в 1846 году -- и до Мицкевича как поэт всеславянский". До Шекспира как поэта всенародного остается, значит, всего один шаг. Возгласы г. Кулиша, трудящегося в поте лица над созданием украинской литературы, были бы только смешны -- и больше ничего, если б не касались писателя действительно высоко даровитого, как Шевченко. Сравнить с Шекспиром Квитку, посредственного автора посредственных повестей, сказать, что перед жалкими побасенками рутинного борзописца Гребенки -- дрянь басни Крылова (смотри ту же "Хату"), это черты высокого комизма, вроде рассказа Хлестакова о том, как у них там "и вист свой составился: министр иностранных дел, французский посланник, немецкий посланник и я". Вы от души хохочете над этой уморительной выходкой, но смех ваш переходит немедленно в досаду, как скоро к именам Квитки и Гребенки примешивают имя Шевченка. Этот оптимизм, для которого все то хорошо, что написано по-малороссийски, достигает совсем не той цели, какая у него в виду. Если г. Кулишу действительно дороги успехи его родного слова, то содействовать им можно лишь серьезною и строгою критикой. Всякие похвалы останавливают совершенствование. Скажите, каких еще благ ждать литературе, у которой есть два таких писателя, как Шекспир? Квитка и Шевченко -- прозаик и поэт -- чего ж больше? Чтобы делать такие легкомысленные сравнения, надо или быть самодовольну до слепоты, или иметь слишком узкое понятие о судьбах народности малороссийской.
Как ни глубоко уважаем мы наших лучших писателей -- Гоголя и Пушкина, мы никак не можем предположить, чтобы и они имели такое всемирное значение для будущих веков, какое имеет и будет иметь Шекспир. Если б мы думали, что на все вопросы даже ближайшего будущего России найдется ответ у этих писателей, мы ограничили бы свой ход вперед немногими шагами; если б мы верили, что иных, более совершенных идеалов уже не создать искусству, мы не признавали бы совершенствования в жизни и в мысли человечества.
Нам кажется, мы окажем больше уважения к таланту г. Шевченка, если сравним его не с Шекспиром, а с такими замечательными народными поэтами, как наш Кольцов или шотландский Бернс. Силой поэтического чувства, глубоким, сердечным пониманием лишений и нужд, печалей и радостей народных, безыскусственным, прямым и ясным складом мысли и речи он не уступает ни тому, ни другому. От этой родственности с народом, из самой среды которого вышел г. Шевченко, думы и песни его глубоко западают в сердце и переходят из уст в уста на его родине. Ему нечего было просить ее, чтобы она встретила их дружным и ласковым приветом...
Привітай же, моя ненько,
Моя Украіно,
Моіх діток нерозумних,
Як свою дитину.
Родные сердца и без просьб отвечали дома горячим биеньем приносившимся издали песням своего кобзаря, рожденным горем, политым слезами.
Думи моі, думи моі, --
плачется он на чужбине:
Лихо мин і з вами!
На що стали на папері
Сумними рядами?
Чом вас вітер не розвіяв
В степу, як пилину?
Чом вас лихо не приспало,
Як свою дитину?
Эта горькая жалоба вырвалась из наболевшего сердца, как и все почти стихи Шевченки. В этом заключается тайна того могущественного влияния, какое они оказывают на каждую впечатлительную душу. Глубокая искренность всякого стиха, всякого слова в стихотворениях Шевченки сказывается невольно сама собою; но едва ли не еще задушевнее, не еще горячее льются в сердце его песни, когда знаешь всю унылую судьбу поэта.
Земляки г. Шевченка знают ее более или менее близко из устных преданий и рассказов; но русская публика почти не знакома с биографиею украинского певца. Поэтому нас очень обрадовало появление в последней (второй нынешнего года) книжке "Народного чтения" письма г. Шевченка к редактору этого полезного и добросовестного издания, г. Оболонскому, с некоторыми сведениями о происхождении и первых годах жизни поэта. "Я бы желал (говорит г. Шевченко) изложить их в такой полноте, в какой покойный С. Т. Аксаков представил свои детские и юношеские годы, -- тем более, что история моей жизни составляет часть истории моей родины. Но я не имею духу входить во все ее подробности. Это мог бы сделать человек, успокоившийся внутренне и успокоенный насчет себе подобных внешними обстоятельствами". Но этого спокойствия, к сожалению, нет еще у г. Шевченка, и он ограничивается лишь кратким очерком внешних фактов своей жизни -- до 1844 года.
Тарасу Григорьевичу Шевченку теперь сорок шесть лет. Он родился 25-го февраля 1814 года в Звенигородском уезде Киевской губернии, в господском селе Кириловке, в крепостном состоянии. "Лишившись отца и матери на осьмом году жизни (рассказывает г. Шевченко), приютился я в школе у приходского дьячка, в виде школяра-попихача. Эти школяры в отношении к дьячкам то же самое, что мальчики, отданные родителями или иною властью на выучку к ремесленникам. Права над ними мастера не имеют никаких определенных границ: они -- полные рабы его. Все домашние работы и выполнение всевозможных прихотей самого хозяина и его домашних лежат на них безусловно. Предоставляю вашему воображению представить, чего мог требовать от меня дьячок, -- заметьте, горький пьяница -- и что я должен был исполнять с рабской покорностию, не имея ни единого существа в мире, которое заботилось бы или могло заботиться о моем положении. Как бы то ни было, только в течение двухлетней тяжкой жизни в так называемой школе прошел я грам_а_тку, часл_о_вец и наконец псалтырь. Под конец моего школьного курса дьячок посылал меня читать вместо себя псалтырь по усопших крепостных душах и благоволил платить мне за то десятую копейку в виде поощрения. Моя помощь доставляла суровому моему учителю возможность предаваться больше прежнего любимому своему занятию вместе с своим другом Ионою Лимарем, так что по возвращении от молитвословного подвига я почти всегда находил их обоих мертвецки пьяными. Дьячок мой обходился жестоко не со мною одним, но и с другими школярами, и мы все глубоко его ненавидели. Бестолковая его придирчивость сделала нас в отношении к нему лукавыми и мстительными. Мы надували его при всяком удобном случае и делали ему всевозможные пакости. Этот первый деспот, на которого я наткнулся в моей жизни, поселил во мне на всю жизнь глубокое отвращение и презрение ко всякому насилию одного человека над другим. Мое детское сердце было оскорблено этим исчадием деспотических семинарий миллион раз, и я кончил с ним так, как вообще оканчивают выведенные из терпения беззащитные люди -- местью и бегством. Найдя его однажды бесчувственно пьяным, я употребил против него собственное его оружие -- розги, и насколько хватило детских сил, отплатил ему за все его жестокости. Из всех пожитков пьяницы дьячка драгоценнейшею вещью казалась мне всегда какая-то книжечка с кунштиками, то есть гравированными картинками, вероятно самой плохой работы. Я не счел грехом или не устоял против искушения -- похитить эту драгоценность -- и ночью бежал в местечко Лысянку".
Недолго пробыл мальчик у нового учителя, дьякона, всего три дня; на четвертый у него не хватило уже терпения таскать воду ведрами из речки на гору и растирать для учителя на железном листе краску медянку. Учитель этот был художник, а именно маляр. Такой же художник был и третий учитель, дьячок, к которому бежал в ближнее село Тарасовку молодой Шевченко; но этот учитель признал мальчика негодным, вероятно, даже и для растирания красок и ношения воды, ибо наотрез отказался взять его в учение. А между тем страсть к живописи все больше и больше развивалась в будущем поэте и художнике.
"Потеряв всякую надежду сделаться когда-нибудь хоть посредственным маляром (продолжает рассказ свой г. Шевченко), с сокрушенным сердцем возвратился я в родное село. У меня была в виду скромная участь, которой мое воображение придавало, однако ж, какую-то простодушную прелесть: я хотел сделаться, как выражается Гомер, "пастырем стад непорочным", с тем, чтобы, ходя за громадскою ватагою, читать свою любимую краденую книжку с кунштиками. Но и это не удалось мне. Помещику, только что наследовавшему достояние отца своего, понадобился расторопный мальчик, И оборванный школяр-бродяга попал прямо в тиковую куртку, в такие же шаровары и наконец -- в комнатные казачки".
Замечание г. Шевченка о новой его должности в барском доме очень метко и характеристично, и мы приведем его целиком. "Изобретение комнатных казачков (говорится в письме) принадлежит цивилизаторам заднепровской Украины, полякам; помещики иных национальностей перенимали и перенимают у них казачков как выдумку неоспоримо умную. В краю некогда козацком сделать козака ручным с самого детства -- это то же самое, что в Лапландии покорить произволу человека быстроногого оленя... Польские помещики былого времени содержали козачков, кроме лакейства, еще в качестве музыкантов и танцоров. Козачки играли для панской потехи веселые двусмысленные песенки, сочиненные народною музою с горя под пьяную руку, и пускались перед панами, как говорят поляки, сюды, туды, навприсюды. Новейшие представители вельможной шляхты с чувством просвещенной гордости называют это покровительством украинской народности, которым-де всегда отличались их предки.
Мой помещик (рассказывает наш поэт про себя), в качестве русского немца, смотрел на козачка более практическим взглядом и, покровительствуя моей народности на свой манер, вменил мне в обязанность только молчание и неподвижность в уголку передней, пока не раздастся его голос, повелевающий подать стоящую тут же возле него трубку или налить у него перед носом стакан воды. По врожденной мне предерзости характера я нарушал барский наказ, напевая чуть слышным голосом гайдамацкие унылые песни и срисовывая украдкою картины суздальской школы, украшавшие панские покои. Рисовал я карандашом, который -- признаюсь в этом без всякой совести -- украл у конторщика".
Любовь к живописи была преобладающею страстью в г. Шевченке в эту пору его жизни. Он старался, где только можно, стащить картинку и срисовать ее с должной верностью. Таким образом у него составилась целая драгоценная коллекция произведений смелой суздальской кисти. Ограничиваться и довольствоваться ими даровитый мальчик, разумеется, никак не мог, и когда ему исполнилось восемнадцать лет, стал проситься у барина в ученье живописи. "Так как надежды моего помещика (говорит г. Шевченко) на мою лакейскую расторопность не оправдались, то он, вняв неотступной моей просьбе, законтрактовал меня на четыре года разных живописных дел цеховому мастеру, некоему Ширяеву, в С.-Петербурге". Здесь лубочные картины сменились для молодого художника статуями Летнего сада, куда он ходил копировать с них в светлые весенние ночи Петербургские, когда
Одна заря сменить другую
Спешит, дав ночи полчаса.
Приведем окончание рассказа г. Шевченка. "В один из таких сеансов (говорит он) познакомился я с художником Иваном Максимовичем Сошенком, с которым и до сих пор нахожусь в самых искренних, братских отношениях. По совету Сошенка я начал пробовать акварелью портреты с натуры. Для многочисленных грязных проб терпеливо служил мне моделью другой мой земляк и друг, козак Иван Ничипоренко, дворовый человек нашего помещика. Однажды помещик увидел у Ничипоренко мою работу, и она ему до того понравилась, что он начал употреблять меня для снятия портретов с любимых своих любовниц, за которые иногда награждал меня целым рублем серебра. В 1837 году Сошенко представил меня конференц-секретарю академии художеств В. И. Григоровичу с просьбой освободить меня от моей жалкой участи. Григорович передал его просьбу В. А. Жуковскому. Тот сторговался предварительно с моим помещиком и просил К. П. Брюллова написать с него, Жуковского, портрет с целью разыграть его в частной лотерее. Великий Брюллов тотчас согласился, и вскоре портрет Жуковского был у него готов. Жуковский, с помощью графа М. Ю. Вьельгорского, устроил лотерею в 2500 рублей ассигнациями, и этою ценою куплена была моя свобода, в 1838 году апреля 22. С того же дня начал я посещать классы академии художеств и вскоре сделался одним из любимых учеников-товарищей Брюллова. В 1844 году удостоился я звания свободного художника.
О первых литературных моих опытах (заключает г. Шевченко свое письмо) скажу только, что они начались в том же Летнем саду, в светлые безлунные ночи. Украинская строгая муза долго чуждалась моего вкуса, извращенного жизнию в школе, в помещичьей передней, на постоялых дворах и в городских квартирах; но когда дыхание свободы возвратило моим чувствам чистоту первых лет детства, проведенных под убогою батьковскою стрехою, она, спасибо ей, обняла и приласкала меня на чужой стороне. Из первых, слабых моих опытов, написанных в Летнем саду, напечатана только одна баллада "Причинна" {"Порченая" (укр.).}. Как и когда писались последовавшие за нею стихотворения, об этом теперь я не чувствую охоты распространяться. Краткая история моей жизни, набросанная мною в этом нестройном рассказе в угождение вам, сказать правду, обошлась мне дороже, чем я думал. Сколько лет потерянных! сколько цветов увядших! И что же я купил у судьбы своими усилиями -- не погибнуть? Едва ли не одно страшное уразумение своего прошедшего. Оно ужасно, оно тем более для меня ужасно, что мои родные братья и сестра, о которых мне тяжко было вспоминать в своем рассказе, до сих пор -- крепостные. Да, милостивый государь, они крепостные до сих пор!" {Неужто в русском обществе не найдется сочувствующих людей, которые общими силами выкупили бы из крепостного состояния ближайших родных г. Шевченка? (Прим. М. Л. Михайлова.)}
И собственная судьба и судьба ближайших к нему людей сообщили произведениям г. Шевченки глубоко-грустный тон, так сильно действующий на сердце. Тесная связь певца с народом, связь и кровная и нравственная, одинаковые радости, одинаковые страдания дали характер чисто народный его песням. Зато про г. Шевченку можно сказать, как он говорит про кобзаря Перебендю:
Хто ёго не знае?
Нет, вероятно, ни одного теплого сердца на его родине, в котором не жили бы его думы.
В "Перебенде" г. Шевченко представил прекрасный поэтический образ малороссийского кобзаря, и, говоря о г. Шевченке, нельзя не остановиться на этом стихотворении, как, говоря о Пушкине или Лермонтове, нельзя прейти молчанием пьес, в которых выражался взгляд их назначение и призвание поэта.
Кто не знает старого слепого Перебендю? Везде он ходит да играет на кобзе. А кто играет, того люди знают и любят. Он разгоняет их горе, хоть и самому тяжко жить на свете. Про всякого есть у него своя песня, кому какая больше под стать. Запоет иной раз про "Чалого", свернет на "Горлицу"; девкам на лугу одно поет; парням в шинке другое, женатым опять третье; на базаре затягивает песню про Лазаря.
Або, щоб те знали,
Тяжко-важко заспівае,
Як Січ руйновали.
Эта погибель Сечи, к которой обращается с таким упрямым постоянством память народная в народных песнях, внушила немало унылых дум и г. Шевченку. И он, как изображенный им "химерный" кобзарь, запоет, засмеется, а свернет на слезы.
Веет ветер, гуляет по полю; кобзарь сидит на могиле и играет на кобзе. Вокруг него далеко синеет, как море, степь, и все-то за могилою могила. Ветер развевает "сивый ус, старую чуприну" певца; или притихнет да послушает, как поет кобзарь, как смеется его сердце, как плачут его слепые очи...
Нарочно ушел певец в степь и сел на могилу, чтобы никто его не видал, чтобы люди не слыхали; ведь то божье слово, ведь то на свободе сердце беседует с богом, поет славу господню: а дума несется на край света сизокрылым орлом и пытает у солнца, где ночует оно и как встает? и слушает, что говорит море, и у чорной горы спрашивает: отчего ты немая? и опять мчится в небо, потому что на земле горе; нет на ней, на широкой, уголка тому, кто все знает, все слышит: и что море говорит и где солнце ночует. Никто-то не примет его на свете.
Хорошо ты, мой кобзарь, хорошо ты, родной, делаешь, что петь и беседовать ходишь на могилу...
...Добре еси, мій кобзарю,
Добре, батьку, робиш,
Що співати, розмовляти
На могилу ходиш!
Ходи собі, мій голубе,
Поки не заснуло
Твое серце, та виспівуй,
Щоб люде не чули.
А щоб тебе не цурались,
Потурай ім, брате!
Скачи, враже, як пан каже:
На те він богатий.
Первые произведения г. Шевченка были преимущественно посвящены воспоминаниям о старом быте Украины, который многим малороссиянам представляется идеалом и для будущего. Таковы поэмы "Гайдамаки", "Гамалія", стихотворения "До Основьяненка", "Иван Підкова", "Тарасова ніч".
Особенно полно гайдамацкой грусти и силы послание к Основьяненке; могучие стихи этой пьесы сразу западают в память и уже не забываются. В звуках этих стихов есть что-то родное и стону ветра, рыскающего по казачьей степи, и ропоту днепровских порогов, и заунывному воплю чайки...
Бьють пороги; місяц сходить,
Як и перше сходив...
Нема Січи, пропав и той,
Хто всім верховодив!
Нема Січи; очерети
У Дніпра питають:
"Де-то наши діти ділись,
Де вони гуляють?"
Чайка скіглить літаючи,
Мов за дітьми плаче;
Сонце гріе, вітер віе
На степу козачім.
На тім степу скрізь могили
Стоять та сумують;
Питаютця у буйного:
Де наши панують?..
Много могил чернеет в поле; много в них схоронено. Но не умерла слава; не умерла и расскажет, что деялось тут когда-то:
Чия правда, чия кривда
И чиі ми діти.
Наша дума, наша пісня
Не вмре, не загине...
От де, люде, наша слава,
Слава Украіни! {*}
{* См. перевод М. Л. Михайлова в т. 1 наст. изд.}
Послание г. Шевченка отправлено на родину с чужой стороны, и заключение его полно глубокой, слезной тоски по родине. "Тебя люди любят, -- говорит поэт остающемуся дома другу, -- у тебя хороший голос. Пой им, мой голубь, про Сечь, про могилы, когда которую насыпали, кого положили. Пой про старое время, про то, что было да миновало... Пой, родной, чтоб поневоле весь свет услышал и узнал, что делалось на Украине -- за что она погибала, за что слава козацкая по всему свету прошла. Пой, родимый, орел сизый! Пусть и я поплачу, пусть и я свою Украйну еще раз увижу, пусть еще раз послушаю, как море играет, как девица под вербою распевает песню, пусть еще раз улыбнется сердце на чужбине, пока не легло в чужую землю, в чужом гробу".
Довольно большая поэма "Гайдамаки" и баллада "Гамалія" воспевают именно эту "славу козацкую", о которой г. Шевченко говорит в послании к Квитке; но ни в той, ни в другой не находим мы того пыла и одушевления, какими проникнуто его воззвание к земляку и другу. И в поэме, и в балладе слишком редко встречаемся мы с теми простыми и сильными тонами, в которые переходит украинская народная песня, заводя речь о борьбе с ляхами, как в "Гайдамаках", или с турками, как в "Ґамаліи". Постройка обеих пьес слишком искусственна; нет той порою однообразно льющейся, но живой и непринужденной речи, какою отличаются стихи Шевченка, когда он не старается произвести нечто вроде романтической поэмы, а поет, как поется. Конечно, в "Гайдамаках", занимающих почти сто страниц в книге, не могли не сказаться местами и неподдельное чувство и художественная сила, свойственные нашему поэту; но они являются тут далеко не в той степени, как можно бы ожидать. Главная вина неудачи, по нашему мнению, заключается в неловкости самого приема. Вместо простого, исподволь развивающегося рассказа, в поэме г. Шевченка находим какую-то искусственную отрывочность, резкие переходы из тона в тон, плохо скрытые, а подчас даже и явные старания произвести эффект и т. д.
Гораздо меньше подобных стараний в двух пьесах с таким же историческим характером -- в "Иване Підкове" и в "Тарасовой нічи"; но зато они и производят гораздо больше впечатления на читателя. Нельзя, однако ж, не заметить большого однообразия в чертах, которыми г. Шевченко передает свои исторические воспоминания. Так например, ни одно из этих воспоминаний не обходится без синеющей, как море, широкой степи, без рядов могил, где спит козацкая слава.
Де лягло спочити
Козацькее біле тіло,
В китайку повите {*}.
{* См. перевод М. Л. Михайлова ниже в данной статье.}
Нам скажут, что эти черты просты и прекрасны, как черты народной поэзии; согласны, но они много теряют, повторяясь слишком часто.
Вообще в числе произведений г. Шевченка мы с большим сочувствием останавливаемся на тех, в которых он не касается истории, а описывает домашние радости и печали своего народа. Особенным и вполне заслуженным успехом пользуются две его поэмы: "Катерина", посвященная В. А. Жуковскому на память 22 апреля 1838 года, то есть дня выкупа г. Шевченка из крепостного состояния, и "Наймичка".
В "Катерине" пленительны многие частности, хотя самый вымысел ее, можно сказать, детски слаб. "Любите, чернобровые, только не москалей; москали -- чужие люди, насмехаются над вами. Москаль любит шутя -- шутя и бросит. Уйдет к себе в Московщину, а девушка пропадай". Вот на какой узкой и жалкой мысли основана поэма.
Не слушала Катерина ни отца ни матери и полюбила москаля. Полюбила молодого, в садочек ходила, пока не загубила себя и свою долю. Мать зовет ужинать, а дочь не слышит. Где гуляет с москаликом, там и заночует. Не ночь, не две целовала она карие очи. По всему селу пошла недобрая слава. А пусть себе злые люди говорят, что хотят! Катерина любит и не чует, что близко горе. Пришли недобрые вести -- затрубили в поход; москаль ушел в Туречину... А Катю накрыли (общественная казнь девушкам, уличенным в связи). А ей и горя мало, что коса покрыта. За милого и потужить все равно, что песню спеть. Обещался чернобровый, если не пропадет, воротиться... Тогда Катерина будет московкой, забудет горе. А покамест пусть толкуют люди, что хотят!
Прошло полгода, и у Катерины стало тяжело под сердцем... А скоро пришлось ей и детскую люльку за печкой качать.
Катерино, серце мое!
Лишенько с тобою!
Де ти в світі подінесся
З малим сиротою?
Хто спитае, привітае,
Без милого в світі?
Батько, мати -- чужі люде,
Тяжко з ними жити.
Оправилась Катерина. Отворит оконце, поглядывает на улицу; качает дитя да поглядывает... Все нет да нет... Неужто и не будет? Пошла бы в сад поплакать, да люди увидят. Зайдет солнце -- Катерина ходит по садику, носит на руках сына... "Вот тут я его поджидала; вот тут с ним говорила... А тут... а тут... Ах, сыночек ты мой, сыночек!" -- И досказать силы нету.
Зеленеют в садике черешни и вишни. Как и прежде выходила, Катерина вышла. Вышла, но уж не поет, как прежде пела, когда москаля молодого под вишнею поджидала. А тем временем злые люди тешут свою волю -- говорят недобрые речи. Что станешь делать? Будь с ней милый чернобровый, умел бы справиться. Но далеко он -- не слышит, не знает, как смеются злые люди над его Катериной, как Катерина плачет. Может быть, и убит чернобровый за тихим Дунаем; а может быть, в Московщине своей любит другую. Нет, не убит он; жив он и здоров. Да где ж найдет он такие глаза, такие черные брови? Нет в Московщине, хоть из края в край ее пройди, нет нигде другой Катерины... А досталось горе на долю!.. Умела мать черные брови дать, карие очи; да не умела дать счастья. А без счастья лицо белое -- словно цветик в поле; печет его солнце, треплет его ветер, всякий захотел -- и сорвал. Умывай же белое лицо свое частыми слезами. Воротились москалики, да другою дорогой.
В этом прозаическом, хотя местами почти буквальном пересказе исчезла музыкальная прелесть языка, стиха и рифмы; но и по нем, кажется, можно получить некоторое понятие о поэтической свежести описаний, картин, рассказов г. Шевченки. Отрывок от стиха "Катерино, серце мое!" до стихов:
Бо вернулись москалики
Иншими шляхами,--
изложенный нами, кажется отрывком из чудной народной песни.
И таких мест немало в поэме.
Не меньше прелести, по нашему мнению, и в начале второй главы, где отец и мать журят Катерину.
Сидит отец в конце стола, на руки склонился; не смотрит на свет божий: тяжко пригорюнился. Около него старая мать сидит на скамье и сквозь слезы через силу выговаривает дочери: "Что же свадьба, дочка моя? Где же твой жених? Где же сваты и дружки, гости и поезжане? В Московщине, дочка моя! Ступай, ищи их! Только не сказывай добрым людям, что есть у тебя мать. В проклятый час ты родилася. Кабы знала, утопила бы тебя в тот же день. Досталась бы ты гадине, только б не москалю. Дочка моя, дочка моя, цветик ты мой румяный! Как ягодку, как пташечку любила я тебя, растила -- на горе... Ах, дочка моя! что ты наделала?.. Иди ж теперь, ищи себе матери в Москве; моих речей не слушала, так ее послушай. Иди, дочка, найди ее; найди ее, приласкайся. Будь счастлива в чужих людях; к нам не ворочайся! Не ворочайся, дитя мое, из дальнего краю... А кто ж мою головушку без тебя схоронит? Кто заплачет надо мною, как дитя родное? Кто посадит на могиле красную калину? Кто без тебя душу грешную поминать будет? Дочка моя, дочка моя! дитя мое милое! иди от нас!"
Благословила, да и упала замертво. Отец тоже говорит: "Что ж стоишь, несчастная?" Зарыдала Катерина и бух ему в ноги:
"Прости мині, мій батечку,
Що я наробила!
Прости мині, мій голубе,
Мій соколе милий!" --
"Нехай тебе бог прощае
Та добриі люде;
Молись богу та йди собі --
Мині легше буде".
Через силу встала Катерина, поклонилась, вышла молча из хаты; и остались сиротами старый отец и мать. Пошла она в садик вишневый, богу помолилась, взяла земли под вишнею, на крест навязала; промолвила: "Не вернусь! В далеком краю, в чужую землю чужие люди меня схоронят; а своей земли щепотка надо мною ляжет и расскажет чужим людям про горе мое да про бездолье".
Вышла Катерина из села. Словно тополь, стала в поле у битой дороги; как роса перед рассветом, закапали слезы. За слезами за горькими и света не видит; только сына обнимает, целует да плачет. А он-то, как ангельчик, ничего не знает, крохотными ручонками ищет родной груди. Село солнце, за дубравой небо покраснело. Утерлась она, пошла дальше... вот и из глаз пропала. В селе долго говорили много всякого зла про Катерину; но не слыхали уж тех речей ни отец, ни мать.
Так-то на свете делают люди с людьми! Того вяжут, того режут, а тот сам себя губит... А за что? Бог знает. Свет и широк, кажись, а нету в нем и уголка одинокому. Тому судьба дала простору, что краю не видно, а другому оставила лишь местечко, куда схоронить. Где же те люди, где же те добрые, что сердце собиралось жить с ними, любить их? Пропали, пропали!
Глава эта заключается следующими удивительными стихами, которым, вероятно, суждено стать любимою народною песней. Приводим их в подлиннике, так как никакой перевод не может дать о них приблизительного понятия.
Есть на світі доля,
А хто ії знае?
Есть на світі воля,
А хто ії мае?
Есть люде на світі --
Сріблом-злотом ссяють,
Здаетця, панують,
А долі не знають,--
Ні долі, ні волі!
З нудьгою та з горем
Жупан надівають,
А плакати -- сором.
Возьміть срібло-злото
Та будьте багаті,
А я візьму слёзи --
Лихо виливати;
Затоплю недолю
Дрібними слезами,
Затопчу неволю
Босими ногами!
Тоді я веселий,
Тоді я багатий,
Як буде серденько
По волі гуляти!
Мы не станем продолжать подробного изложения всей поэмы г. Шевченка. Нам хотелось указать в ней лучшие места; но они в ней так часты, что пришлось бы большую часть поэмы привести целиком. Гораздо легче указать недостатки. Собственно в рассказе, впрочем, и их очень немного. Редко-редко мелькнет неловкий или лишний стих, попадется неточное выражение. Если б не изысканный, рутинный конец, к которому, впрочем, и не трудно было прийти, задавшись таким содержанием, поэма г. Шевченка была бы безукоризненна.
Но и по беглому рассказу следующих за уходом Катерины из дому событий можно судить, как неловко составлен план поэмы и сколько в нем допущено избитых и неестественных положений.
Вот в чем заключается дальнейшая судьба Катерины. Она идет с сыном в Московщину, останавливается на ночлег и узнает, что идут из похода москали. Она бросается к ним; спрашивает, где старшой; узнает своего милого; просит и молит взять ее с собой; тот не хочет знать ее; она бежит за сыном в хату, чтобы хоть этим разжалобить изменника; но пока она ходит, отец уезжает. Дело кончается тем, что с горя Катерина кидается в прорубь, а малютка ее попадает в руки к кобзарю, с которым ходит, питаясь людским подаянием. Еще изысканнее, чем случайная встреча Катерины с москалями, встреча ее сироты с отцом. Он шел с кобзарем в Киев, и навстречу им попался барский экипаж шестернею. В экипаже сидел барин с барыней. Мальчик подбежал, прося милостыни. Барыня дала ему грош.
А пан глянув... одвернувся...
Пізнав препоганий,
Пізнав тіі карі очи,
Чорні бровенята...
Пізнав батько свого сина,
Та не хоче взяти.
Затем экипаж уезжает, покрывая пылью и кобзаря и мальчика.
Без многих рассуждений ясно, какими живыми нитками сшито содержание "Катерины", и, восхищаясь чудно-поэтическими красотами отдельных сцен и мотивов ее, вдвое негодуешь на странную и нехудожественную постройку целого.
Зато следующая поэма г. Шевченка, "Наймичка", есть по нашему мнению, высоко художественное, стройное и прекрасное произведение как в целом, так и в частях. Достаточно одного такого произведения, чтобы оставить по себе надолго неувядающую память.
Вот в чем содержание "Наймички".
"Був соби дид да баба", -- начинает г. Шевченко свою повесть, как начинаются почти все украинские сказки. У них не было детей, и они очень горевали, что не на кого им порадоваться в доме под старость.
Тяжко дітей годувати,
У безверхій хаті,
А ще гірше старітися
У білих палатах, --
Старітися, умірати,
Добро покидати
Чужим людям, чужим дітям
На сміх, на рострату!
Случай неожиданно утешил их. Им подкинули младенца. Настасья и Трофим обрадовались несказанно, окрестили сироту и назвали Марком. Не могут на него натешиться старики -- не знают, куда его деть, где положить, куда посадить и что с ним делать.
Прошел год, и пришла на хутор наниматься в работницы чернобровая, белолицая молодица. "А что! возьмем, Настя!" -- говорит Трофим. "Возьмем, Трофим! -- говорит жена. -- Хоть и подросло дитя, а все за ним уходу много".
Сторговались. Молодица рада-радехонька, словно с паном повенчалась. Хлопочет и суетится она и в хате и на дворе, а пуще всего около дитяти. Холит его, тешит его; поет ему, играет с ним и с рук не пускает. Старики не нахвалятся ею. Только каждый вечер она, бедная, проклинает свою долю и горько-горько плачет. Но никто того не знает, никто не видит, кроме маленького Марка. И он не знает, отчего нянька умывает его слезами; не знает Марко, отчего она так его целует; сама не съест и не допьет, а его накормит; не знает Марко, что как случится ему подчас шевельнуться ночью в колыбельке, она сейчас и вскочит, и перекрестит его, и тихо укачает. Как проснется Марко, тянется ручонками к Ганне и называет ее мамою. И растет дитя и вырастает.
Прошло немало лет, немало воды утекло. Старик Трофим овдовел и сам чуть не умер с горя. А Марко уже чумакует; пора ему и жениться. Высватали ему невесту. Трофим только о том и горевал, что не дожила до этого семейного праздника его Настя.
"Хто в нас буде мати?"
. . . . . . . . . . .
Та й заливсь слезами.
А наймичка, у порогу,
Вхопилась руками
За одвірок, та й зомліла.
Тихо стало в хаті;
Тілько наймичка шептала:
"Мати... мати... мати!"
Стали свадьбу готовить. Марко стал было просить Ганну быть ему посаженой матерью; но она наотрез отказалась: "Вы де люди богатые, а я наймичка -- все смеяться будут. Пойду лучше помолюсь всем святым в Киеве, а потом опять вернусь к вам в хату, если примете. Пока есть силы, потружусь..." Благословила она своего Марка, заплакала и вышла из ворот.
Без нее сыграли свадьбу, и, как воротилась она, встретили и приняли ее молодые, как мать родную. "За что они меня любят? за что уважают? Боже ты мой милосердый! Может, они знают. Может, они догадались. Нет, не догадались; добры они..." И наймичка горько зарыдала.
Уж у Трофима и внучки есть... Ганна все живет в хате и все-то ходит в Киев богу молиться. Когда уходит она, жена Марка, провожая ее, просит, чтобы скорее она возвращалась, что без нее грустно в хате, словно мать из хаты ушла.
Раз пришла Ганна с богомолья совсем больная и слегла в постелю. Марка в ту пору дома не было. Уехал он куда-то далеко с обозом. Все больше и больше разнемогалась наймичка и только и молила бога, чтоб дождаться ей возврата домой Марка, чтобы еще раз увидаться с ним.
Идет Марко с чумаками, идет, распевает и не торопится. Всем везет он много подарков; а того не знает, что делается дома.
Пришел он, поздоровался со всеми, спрашивает, где Ганна, и жена ведет его к больной.
Вошел Марко в горницу, и пролепетала больная: "Слава... слава богу! Подойди ко мне... А ты, Катя, выйди. Надо мне его кой о чем расспросить, надо ему кой-что рассказать".
Вышла Катерина, а Марко наклонился к изголовью наймички. "Марко! посмотри, посмотри ты на меня: что со мною сталося? Я ведь не Ганна, не наймичка; я..." Да и смолкла. Марко плачет и дивится. Опять она открыла глаза, и покатились у нее слезы.
"Прости мене! Я каралась
Весь вік в чужій хаті...
Прости мене, мій синочку!
Я... я твоя мати".
Та и замовкла...
Зомлів Марко,
Й земля задрижала.
Прокинувся... до матери --
А мати вже спала!
Эта полная чувства и поэзии простота, которою от первой строки до последней проникнута "Наймичка", свидетельствует о высокой художественной зрелости поэта. С такою же простотой встречались мы и во многих прелестных мелких стихотворениях г. Шевченка, написанных им в последнее время. Не знаем, почему в "Кобзаре" не нашли мы их. Впрочем, полный их сборник составил бы книжечку не меньше той, которая издана теперь, и нас, может быть, ждет еще наслаждение вскоре опять читать новое собрание стихотворений украинского поэта.
Мы слышали, что предпринимается издание стихотворений г. Шевченка в переводах русских поэтов. Сколько помним, г. Шевченка переводили гг. Мей, Гербель, Плещеев, Берг. Вот, кстати, ненапечатанный перевод одной из баллад: