Михайлов Михаил Ларионович
Стрижовые норы

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Михаил Ларионович Михайлов

Стрижовые норы

  
   Михайлов М.Л. "По своей воле...". Уфа, Башк. кн. изд-во, 1989, с.16-60.

От автора

   Город Уфа, как значится в каждой географии, стоит на реках Белой и Уфе; но ни в одной географии не упоминается о маловодной, жалкой речонке Сутолоке, которая отделяет так называемый "новый" город от "старого". Старый город очень некрасив и выстроен неправильно; только в последнее время некоторые улицы его выведены или выводятся по новому плану, как, например, Большая и Малая Московская, Сибирская, Сергиевская. Наиболее старого цвета осталось на Усольской улице, которая, пересекая по направлению к востоку всю засутолокскую часть, подымается в гору, идущую почти параллельно с той, на которой раскинулся новый город со своим красивым собором, присутственными местами, семинарией, гимназией и прочими и прочими. По Усольской улице вы можете дойти или доехать до женского Благовещенского монастыря, расположенного в полугоре, потом добраться до будки, откуда весь город виден как на блюдечке. Отсюда увидите вы и устье реки Уфы, впадающей в Белую; но совершенно скроется из глаз ваших гладкая дорога, пролегающая тесьмой под самою горой к так называемому Каменному перевозу, на Уфе, и теряющаяся за рекой в лесу. Перевоз наименован Каменным, вероятно, от каменистого горного гребня, идущего вплоть до него от берега Белой. На склоне этого гребня лепятся деревянные крытые драницами домишки, большею частью о двух окошках, и вьётся таловый плетень. Домишки эти образуют слободку Стрижовые норы. Название как нельзя лучше определяет характер места: эти узкие площадки, выбитые в полугоре, эти избушки, приткнувшиеся к ним как попало своими бревенчатыми срубами (к ним нельзя подъехать ближе, как на сорок, на пятьдесят сажен, потом надо подниматься пешком), напоминают норки острокрылых стрижей, гнездящихся обыкновенно по отвесным речным берегам. История возникновения этой слободки очень проста. В старые годы, когда в Уфе была ещё Межевая контора, она помещалась невдалеке от Богоявленской церкви, при которой не был ещё тогда основан женский монастырь. Солдаты приписанной к конторе команды, чтобы не ходить далеко, вздумали расположиться около и подрыли гору; кто землянку вывел, кто избёнку -- и в одно лето явилась целая слободка. Обыватели Стрижовых нор до сих пор похваливают умных людей, вздумавших строиться в этом приютном месте: и зимой тепло -- никакой сивер не берёт, и летом приволье. Когда разольются вешние воды, и с одной стороны извилистая Белая, а с другой спокойная Уфа затопят весь лежащий прямо супротив слободки широкий болотистый мыс, заросший частым лесом -- есть где прокатиться на лодке... И стрижовцы не зевают: они выезжают на своих однодеревках {Лодка, выдолбленная в стволе дерева, то же, что в других местах душегубка. (Примеч. автора)} с баграми и ловят всё, что плывёт к ним под руки -- сучковатый ли и кривоствольный осокорь, жиденькая ли ветла, или стройная, тонковерхая зелёная ёлка. Лесу обыкновенно плывёт много -- большею частью дровяного, хотя счастливцам попадаются изредка и брёвна; чаще всего ловятся огромного размера осокори, отмытые у бельских или уфимских яров. Иную весну, когда вода очень высока -- и беречь наловленные деревья, пни и коряги не так трудно: их нечего оставлять привязанными на берегу, у дороги к Каменному перевозу; дороги этой нет, вода подступила к самым избам -- тащи, что наловил, прямо во двор. Случается, правда, что вода и двор затопит, но это случается очень редко... Стрижовцы и тут не унывают: заранее замечая, что вода слишком разгуливается, выносят они все свои пожитки на каменистые тропки, пробитые в горе над домишками, от двора к двору, растягивают там на кольях парусинные полога и таборуют что твои цыгане. Хлебы в это время пекут они у "городских" (подразумевается -- мещан). Два-три дня перебиться не бог знает что -- воротятся на своё место. Бывает, что у иного в избе и печку совсем размоет... Оно, конечно, плохо, но не крайняя же беда: не один из жителей слободки сам сумеет набить и обжечь у себя в сарае, для домашнего обихода, десяток другой кирпичей -- благо за глиной недалеко ходить. Временное неудобство вполне вознаграждается весеннею добычей; только сойдёт вода, по всей слободке раздаётся стук топоров: наловленные деревья рубятся на дрова и складываются под горой в сажени. В распутицу, когда нет подвоза в город, всякий, кому нужно дров, идёт за ними в Стрижиные норы; а в соседних улицах и не знают иного источника.
   За некоторыми дворами есть и огороды. Хозяин-огородник разводит лук и сбывает его на базаре. Большая часть баб торгует молоком, нося его в город, по домам, за выговоренную плату с весны до осени и с осени до весны. Скотину держать не накладно: перед самым носом пастбище -- да ещё какое! Как доспеет трава, стрижовцы отправляются с косами на урема {Уремами называются поляны в поёмных лесах. (Примеч. автора)} и речные островки, привозят сена и сушат его на кровлях, в запас на зиму, для своих коров. Кто побогаче, держит и лошадку, а пожалуй и пару. Некоторые дают крестьянам в заём денег, с условием, вместо уплаты вспахать и засеять переезд или полдесятины земли, или же доставить известное количество сена.
  

I

  

Моя русая коса

Всему городу краса,

Молодцам -- сухота,

Старым -- оханье,

Девкам -- плаканье.

Народная песня

  
   Лет около тридцати назад самым зажиточным из числа обитателей Стрижовых нор считался отставной служивый, Пётр Игнатьев, прозваньем Горюнов. И домишко его стоял бодрее и смотрел веселее всех своих соседей; и хозяйство у него было такое, что позавидовать можно -- всего вдоволь: три лошади, две коровы и полон птичник кур.
   Не зашибайся старик Горюнов чаркой по воскресеньям и праздничным дням, был бы совсем ладный домохозяин. Чарка подчас заставляла-таки его свихиваться с пути истинного; трезвый же отличался он и смёткой, и умением вести свои дела, и здравым рассуждением.
   Летом Пётр Игнатьев занимался хлебопашеством. Он отправлялся с тремя лошадками своими в подгороднюю деревню Костарёвку и вспахивал там десятину-другую, а иногда и третью, землицы, которую нанимал у купца Щекотурова, одного из костарёвских владельцев. За землю платил он не деньгами, а договаривался уступать пятый сноп со всего сбора. Не то, чтобы денег у Горюнова не было -- слава богу, всегда водились; но старик был расчётливым. "То ли дело из снопа! -- рассуждал он. -- Дал бог мне урожай -- и хозяину ладно; а как у меня ничего -- и у него пусто. Оно по справедливости так следует. Не дорога работа; дороги денежки. Как за землю-то заплатил, да уродилось густо -- колос от колосу, не слыхать бабьего голосу, так тут и своди, поди, концы".
   Жена Горюнова, Степанида Андреевна, ещё молодец-старуха, была совсем под стать ему: тоже скопидомок. Не про себя только держала она бурёнку и лысуху, не для одного собственного её удовольствия громко выкрикивал у неё во дворе краснопёрый волокита-петух и истерически кудахтали наседки. Сливки, молоко, сметана, творог, яйца, куры и цыплята сбывались с выгодою в город.
   Горюниха была казачьего роду, и потому не носила сарафанов, а ходила в городских платьях -- по будням в выбойчатых, а по праздникам в ситцевых. С молоду была она красавица, и вся в неё уродилась дочь Настя, полная, румяная девка с светлорусой косой -- удивительной косой, и тёмными, как породистый соболь, бровями.
   В ту пору, о которой я веду речь, Насте только что пошёл девятнадцатый год.
   Не в одних Стрижовых норах знали о красоте горюновской Насти, о её русой косе: присматривались к девушке и холостые казаки, и землемерские ученики, и приказные, и даже мелкие городские щёголи, которые прозвали Настю, с притязанием на высокий слог, "красавицей Стрижовых пор".
   Только реки войдут в берега после весеннего разлива, Андреевне, бывало, чуть не каждый день приходится браниться с разными любителями прекрасного, которых, будто мимоходом, заводит в Стрижовые норы пригожество Насти.
   Какой-нибудь мелкотравчатый писец, отправляясь весной пострелять уток, а летом куликов на ближних озерках, образованных весенними разливами, не может равнодушно пройти мимо слободки, и непременно взберётся на гору и без всякой надобности завернёт к избе Горюнова.
   -- Что вам? -- кричит обыкновенно самым непоощрительным голосом старшая хозяйка, как только гость перешагнёт через порог калитки.
   -- Здравствуйте, Степанида Андреевна... -- говорит, вместо ответа, писец, приподнимая свой картуз и приятно улыбаясь. (Все эти молодцы знали Горюниху по имени и по отчеству).
   -- Что вам? -- так же неприветливо повторяет хозяйка, даже не отвечая на поклон гостя.
   Писца обыкновенно донимает жажда или одолевает голод: он просит либо квасу, либо молока. Андреевна спрашивает:
   -- Отколь вы?
   Если гость ответит, что возвращается с охоты, ему говорят:
   -- Отваливай, сердечный, отваливай! До дому недалеко: там и поешь, и напьёшься.
   Если же прохожий только что отправляется спугивать дичь с соседних озёр, Андреевна обыкновенно рассердится ещё больше и кричит:
   -- Ах ты наказанье божье! Экой гусь какой! Из дому пошёл голодный, сюда дошёл, вспомнил, что живот подвело. Али у нас харчевня здесь?.. Только о них и думай, как бы накормить, напоить дорогих гостей... этакие глаза-то бесстыжие!
   А Настя выглядывает откуда-нибудь из-за угла да исподтишка посмеивается.
   Как, бывало, старуха ни ратует с непрошеными посетителями, всё от них отбою нет.
   Завернув раза два-три в дом к Горюнову и повидав Настю, некоторые из этих стрелков так пленялись красотою девушки, что даже сватались за неё.
   В числе женихов попадались и колтымановские однодворцы (так именовались они по подгородной деревне Колтымановке). Горюниху не прельщало ни звание этих женихов, ни служение их в уездном или земском суде из рубля в месяц жалованья (очень достаточно по способностям их и поведению).
   Наведя через кумушек справки о женихе, она обыкновенно так отвечала свахе:
   -- Нет, свахонька, твой женишок нам не ко двору; истинно тебе говорю, по своему уму-разуму, не обижая его звания, не ко двору он нам. Настеньке жениха надо ровню. Выбирай епанчу по своему плечу; знай сапог сапога, а лапоть лаптя! Да и время ещё девке не ушло -- что она? Как есть весенний цвет. И ей-то замуж идти ещё охоты нет, да и нам-то расставаться с ней не хочется. Пусть поживёт с отцом, с матерью, придёт ещё час воли господней: суженого да ряженого конём не объедешь.
   И не одной свахе пришлось после таких слов отчаливать от горюновского двора, и почти каждая, несолоно похлебав, говорила сама с собой, возвращаясь из своего посольства: "экая притча! Ни на что не льстятся".
   Притча была, собственно говоря, не в этом... Настеньке очень пришёлся по сердцу молодой казак Иван Калинин, живший неподалёку и занимавшийся рыбачеством на Уфе-реке; ему девка также крепко полюбилась.
   Они встречались часто: зимой на вечерках, а весной и летом на горе за слободкой, где молодёжь Стрижовых нор играла по праздникам в горелки и водила хороводы. Калинин был малый красивый, рослый, бравый. Когда являлся он, в широких плисовых шароварах и казачьей куртке, с заломленною набекрень шапкой малинового сукна, с балалайкой под мышкой, к хороводу -- и песни пелись громче, и девки глядели веселее. Калинин был молодец на все руки: и поиграть, и спеть, и поплясать. Как начнёт бренькать на балалайке, да вытопывать ногами, да затянет: "Здравствуй, милая, хорошая моя!" -- любо-дорого послушать. Особенно хорошо певал Иван песни протяжные, и больше других любил известную казачью:
  
   Ветры мои, ветерочки,
   Полуденные вихерёчки!
  
   Весной, во время разлива рек, когда вода подступала к самой избе Горюнова, Настя издалека узнавала по этой песне, что Иван возвращается с рыболовства, и уже непременно выйдет, словно ненароком, к калитке, поздороваться с ним да спросить об улове. Калинин и лодку свою оставлял всегда у горюновского двора, с разрешения старика, которого, как только разольётся весенняя вода, просил: "Позволь, Пётр Игнатович, распашную у твоих ворот привязывать: до тебя самый стрежень бьёт, а от нас подыматься тяжело".
   А жил Калинин в полуверсте, на склоне оврага, также заливаемого полой водой, но по зимам образующего дорогу в город и известного под названием Зимнего взъезда, или Буданова переулка. Домишко Ивана, жившего вдвоём со стариком-отцом, двумя окошками своими глядел на самую дорогу.
   Идя в город из Стрижовых нор, нельзя было миновать калининский дом, как, идя от него на рыбную ловлю, необходимо надо было проходить около горюновского двора. Это обстоятельство не было неприятно ни Ивану, ни Насте.
   Всякий раз, отправляясь на реку, или возвращаясь с ловли к дому, Иван улучал минутку перекинуться с Настасьей двумя-тремя словечками. Только что привяжет лодку -- глядь, Настя идёт по тропинке к соседней избе.
   Отправится ли Настя в город, на базар, или к обедне, не успеет повернуть в Буданов переулок -- Калинин, точно спроведал заранее, что увидит свою зазнобу -- идёт навстречу, за плечами большой кузов, или плетёная таловая садовня, на плече правильное весло с костыльком: собрался на промысел.
   Андреевна замечала взаимную склонность молодых людей и со дня на день ждала, что Калинин зашлёт сваху. Как казачка родом, она вообще любила казаков; Иван же притом и особенно нравился ей: за благословением дело не стало бы.
  

II

  

Выше пояса

Рожь зернистая,

Дремит колосом

Почти до земли.

Кольцов

  
   Три десятины, вспаханные и засеянные Горюновым в деревне Костарёвке, густо заколосились, и пора было подумывать о жнитве. Игнатьич нанял жниц -- трёх баб и одну девку, товарку и приятельницу своей Насти, соседку Калининых, Пашу, и, оставив дома хозяйничать жену, отправился с ними и с дочерью, на двух телегах, в поле.
   В Костарёвке пристал он к избе пустого флигеля с дощатым чердаком и балкончиком, известного по преданию под названием "господского двора". Флигель выходил окнами на большую казанскую дорогу, и в нескольких шагах от него стоял верстовой столб, с изображением на стороне, обращённой к дороге, цифры 12.
   Горюнов не мог нарадоваться на урожай. Жатва шла хорошо.
   Под вечер третьего дня две девушки-жницы носили снопы и складывали их, по десятку, в копны. Обе они были в выбойчатых платьях, в рыжих чулках верблюжьей шерсти -- неизменных и зимой и летом, и в башмаках вроде котов, только без опушки; на головах у них были большие клетчатые платки, перекрещенные на груди и связанные концами сзади, у пояса.
   -- Слава богу, скоро конец! -- сказала Настина подруга, -- завтра, чай, совсем к полудню отудобим.
   -- Гляди-ка, гляди, Паша, -- вскричала Настасья, поднимая за опоясья два снопа и глядя на дорогу, -- ведь это никак сюда кто-то едет.
   -- И то сюда! -- отвечала Паша, всматриваясь, -- вон и с дороги свернул... прямо сюда.
   -- Барин какой-то.
   К девушкам точно приближались беговые дрожки, везомые буланой лошадью. На них сидел верхом, поставив ноги на переднюю ось, полный и довольно большого роста мужчина, лет шестидесяти, рябой и весьма некрасивый, с выдавшимся подбородком, тупым носом и рысьими глазами. И борода и усы его были обриты, хоть одеждой он походил на купца. На нём был длиннополый сюртук; полы сложены напереди, а сзади виднелись плисовые штаны и немного выбивавшаяся пёстрая ситцевая рубашка; короткая шея была обвязана бумажным платком, красным с жёлтыми цветочками; на голове крепко сидел кожаный картуз с двумя козырьками, из которых задний был поднят.
   Дрожки остановились шагах в двадцати от девушек. Седок очень бодро спрыгнул с них, натянул правую возжу и, привернув голову лошади, захлестнул петлю возжи за дугу и за конец оглобли; потом подошёл с перевалкой к молодым жницам.
   Рысьи глаза его, усмотрев хорошенькое личико, приняли выражение нежное, которое вовсе не шло к безобразному лиду старика; такое нежное выражение придал он посредством улыбки и тонким губам.
   -- Бог на помочь, красавицы! -- сказал он вкрадчивым и мягким голосом.
   Девушки, опустившие было руки при приближении старика, поблагодарили его за приветствие и снова принялись за дело. Когда Настя наклонялась к снопам, платок на одном плече её скрутился жгутом, что, по всей вероятности, доставило большое удовольствие приезжему: когда он увидел круглое белое плечико с ямкой, выставившееся наружу, улыбка его сделалась ещё медовее, и глаза подёрнулись маслом.
   -- А откуда вы, красавицы? -- спросил он, не отводя глаз от Насти, которая подняла два снопа и несла к копнё. -- Городские?
   -- Городские, -- отвечала Настя, взглядывая вскользь на старика.
   -- Уж как же вы раскраснелись-то, душеньки! -- заметил он. -- Устали?
   -- Что за усталость! -- отвечала Настина подруга.
   -- А чьи вы, красавицы?
   -- Солдатские дочери: я -- Петра Игнатьева Горюнова, -- объяснила Настя, -- а она, вон, Вавилова, Никиты Герасимыча.
   -- Знаю Вавилова... Это что Стрешнев перевоз держит?
   -- Он самый.
   -- Знаю, знаю... А с твоим батюшкой давнишний приятель, с Петром Игнатьичем. Как вас звать-то, красавицы?
   -- Меня Прасковьей, а её Настей, -- отвечала Паша, гораздо бойчее своей товарки смотревшая на старика. -- А сами-то вы отколь?
   -- Я здешний хозяин; вы, вот, на моей земле и жнёте теперь.
   -- Вот оно что!
   -- А где вы пристали в деревне?
   -- Да на господском дворе.
   -- Ба! да вы, значит, мои постоялки, красавицы! Ведь это мой приют.
   Старик осклабился.
   -- Вечером, как вернётесь домой, ко мне милости прошу -- чайку напиться. Оно после труда не мешает. Надо, надо угостить таких красавиц.
   Девушки поблагодарили.
   -- Где же, Настенька, отец-то твой?
   -- Да вон он -- на той десятине.
   Старик поклонился жницам и сказал:
   -- Смотрите же, не забудьте. Как воротитесь -- ко мне; я и Петру Игнатьичу скажу. Прощайте, мои душеньки, гостьи мои дорогие.
   Бросив лукаво-заигрывающий взгляд на Настю, он пошёл на другую десятину.
   -- Так вот он каков, Щекотуров-то! -- сказала Паша, -- экой страшный, да несуразный: рожа-то косяком, да и рябой какой... А я всё думала, что он молодой.
   -- Какое молодой!
   -- И брови-то уж седые.
   Щекотуров подошёл к Горюнову и обратил к нему тоже приветствие, что и к девицам.
   -- Благодарим покорно, Мирон Алексеич, -- отвечал с низким поклоном Горюнов. -- Как ты в своём здоровье?
   -- Ничего, слава богу.
   Мирон Алексеевич окинул поле глазами.
   -- А ведь ладная ржица-то уродилась, Игнатьич -- а?
   С лица его не исчезло ещё выражение удовольствия от встречи и разговора с девушками.
   -- Да, благодарение богу, на славу нонче хлеб уродился, -- отвечал Горюнов, -- и моё, и твоё счастье, Мирон Алексеич.
   -- Ладная, ладная ржица! -- повторил Щекотуров. -- И зерном полна, тяжела. Дочка твоя с подружкой насилу по два снопа до копны дотаскивают. Сколько вас всех-то жнёт?
   -- Да окроме меня с дочерью, ещё четверо -- вон бабы-то. Я нонче, Мирон Алексеич, с таким уговором нанимал: жать на моих харчах, со снопа, а снопу мера в пояс аршин, чтобы все были ровные. С тобой, Мирон Алексеич, божьей благодатью без греха бы поделиться.
   -- И, полно, Игнатьич! Разве я когда спорил из-за снопов с тобой? О ровноте и хлопотать бы нечего.
   -- Нет, Мирон Алексеич, этак дело-то чище. Счёт дружбе не мешает. Помнишь, в прошлом году, ты же толковал, что снопы неровны -- накладки требовал, по снопу на десяток.
   -- Так только сказалось-то, а и желанья вовсе не было, -- отвечал Щекотуров, глядя по-над головой Горюнова, вязавшего сноп, на другую десятину.
   -- Вот хорошо, что нонче сам приехал, -- продолжал Горюнов, высасывая занозу, попавшую ему под ноготь, -- видишь, что облыжи нет.
   -- Оно и то сказать, Игнатьич, время на время не приходится, -- сказал Мирон Алексеевич, отодвигаясь немного от Горюнова, чтобы беспрепятственно устремить взор вдаль, -- в прошлом году был хлеб, а нынче другой. Известное дело: зиме да лету -- перемены нету, а рожь да пшеница -- как уродится. Коли ты за летошний год в изъяне, так мы, пожалуй, теперь скидку сделаем. Вот уж я-то человек вовсе не корыстный... Да и куда копить-то? Один, как перст; на мой век и того, что есть, хватит; да не только одному -- и с женой и с детьми досталось бы. Ты -- дело другое: у тебя семья; да и человек трудовой... Чай, лет двадцать пять прослужил богу и государю?
   -- Нет, Мирон Алексеич, и не двадцать пять, а все тридцать пять, -- отвечал Горюнов, затягивая пояс на снопе, -- ведь наша межевая команда нестроевою считается.
   -- Тем больше уважать тебя следует, -- благосклонно заметил Щекотуров. -- Скоро ли кончишь жнитво-то? Заходи ко мне во флигель -- водочки выпить, да чайку: после трудов праведных дело негрешное; я и девиц-то твоих звал... И потолковали бы ужо на свободе.
   -- Ладно, Мирон Алексеич, как покончу жнитво, прийду.
   -- Ну, а покамест, прощай. Надо ещё на калентьевское поле съездить -- поглядеть, что там творится. До свиданья, Игнатьич!
   Проходя к своим дрожкам, старик не утерпел, чтобы не подойти к девушкам, не повторить им приглашения, и при этом не позабыл также назвать их раз десять душеньками и красавицами.
   Буланка была очень рада, когда хозяин распустил захлёстку на её морде, и бойко повезла его по кочкам; Щекотуров высоко подскакивал на дрожках и покачивался то в ту, то в другую сторону.
   Медовое выражение, долго не покидавшее его лицо, несмотря на невыносимо тряскую дорогу, вдруг совершенно исчезло, когда он подъехал к даче других наёмщиков. И голос его утратил слышавшуюся в нём недавно мягкость, когда старик снова сошёл с дрожек и принялся толковать с распорядителем жнитва.
   -- Этакие-то вы снопы вяжете! -- кричал он, опустив седые брови. -- Это что -- а?
   И Мирон Алексеевич тыкал рукой в копну.
   -- Один сноп в три снопа! Эк народец-то выжига! Да ты думаешь, я у тебя по твоему счёту принимать стану? Так и есть! Нашёл дурака! И не думай ты, чтобы принял. Два снопа накладки на десяток -- слышишь? И то мало с вас!
   -- Да что ты, Мирон Алексеич? -- возвышался в ответ несколько жалобный голос. -- Помилуй! Снопы как снопы. Чего ещё ровнее? Хоть на весы клади!
   Но Мирон Алексеевич не слушал возражений и докричался бы с этим наёмщиком до хрипоты, если бы не надо было заехать ещё к одному.
   -- Когда же деньги -- а? -- крикнул он на смежном поле, не слезая с дрожек. -- Слышишь ты у меня: если достальной половины не получу...
   -- Обожди умолота, Мирон Алексеич; как продам...
   -- Потчуй своим обожданьем другого кого, а у меня чтобы в субботу деньги были.
   -- Хоть недельки две обожди, Мирон Алексеич.
   -- Сказал я тебе моё слово -- слышишь? Последнее моё слово... Не будут мне в субботу доставлены деньги -- весь хлеб заберу... А что я сказал, то и сделаю.
   Накричавшись вволю, Мирон Алексеевич покатил в деревню.
   -- Эка утроба ненасытная! -- говорили наемщики, провожая его глазами.
  

III

  

Давно гостей ждали,

Давно поджидали,

Кунами двор устилали,

Лисицами крыли,

Бобрами опушали.

Народная песня

  
   Мирон Алексеевич, приехав в Костарёвку, немедленно занялся приведением в порядок своего флигеля для приёма гостей. Он бывал в нём не часто и оставался не надолго, и потому неудивительно, что необитаемый флигель был грязен и пылен. За неимением при себе никакой прислуги, Щекотуров должен был взяться за всё сам.
   Он вооружился сначала веником и поднял в комнате такую пыль, что хоть вон беги; в отворенное окно не слышалось ни малейшего ветерка, и Мирону Алексеевичу долго пришлось махать платком и прыскать водою, чтобы пыль хоть немного улеглась.
   Горенка, в которую ожидали гостей, была освещена двумя небольшими окнами и украшена тремя стульями с чёрными кожаными подушками, софой с прямой спинкой, и перед софою крашеным дубовым столом. В углу стоял старый, полуразвалившийся шкаф с разбитыми зелёными стёклами, в котором заключались разные хозяйственные принадлежности, на случай приезда Щекотурова.
   Из этого шкафа Мирон Алексеевич достал поношенную и потёртую салфетку, которой накрыл стол, мешочек орехов, откуда выложил две горсти на оловянную тарелочку, рюмку с отбитым донышком, три чашки без ручек, с разноцветными и разнокалиберными блюдцами, оловянный чайник, прожжённый во многих местах белый деревянный кружок, красный деревянный же складень и графинчик, у которого горлышко было выломлено клином. В этот графинчик налил он вина из бочонка, хранившегося в нижней части шкафа.
   Расставив все эти предметы на стол, Мирон Алексеевич взялся за самовар красной меди, без крана, вроде чайника, какие прежде бывали у сбитеньщиков. Самовара никогда не чистили, и он смотрел очень угрюмо: зелёные пятна, как рябины, испещряли его. Щекотуров всполоснул его только изнутри, а потом наполнил водой и насыпал в трубу гашеных углей. Разводить в самоваре огонь, было, впрочем, ещё рано, и Мирон Алексеевич занялся другим делом.
   Он выстругал из лучины, отысканной в подпечке, четыре лопаточки, наподобие ложек, и положил их на стол около складня, вымыл чайник и чашки, и вытер их краем разостланной на столе салфетки.
   Жницы, под предводительством Горюнова, пришли с поля, когда уже заметно стало смеркаться, и самовар шипел и пыхтел в сенцах флигеля.
   Мирон Алексеевич, ожидавший их с нетерпением, выбежал на крыльцо.
   -- Поздненько, поздненько! -- приветливо крикнул он Игнатьичу.
   -- Как быть! -- отвечал солдат, -- наёмщицы мои захотели поработать поусерднее.
   -- Что же, красавицы? -- обратился Щекотуров к двум девушкам, проходившим мимо крыльца. -- Настенька, Пашенька, милости прошу: чай готов.
   -- Мы сейчас, -- отвечала Паша, -- только умоемся.
   Горюнов сказал, что распорядится сначала об ужине бабам и о корме лошадям, и затем немедленно явится выпить водки.
   Мирон Алексеевич воротился в горницу, где уже совсем стемнело, и тут только вспомнил, что едва ли есть у него свечка. Напрасно проискав в потёмках, принёс он из избы зажжённую лучину и только с помощью её усмотрел за печкой толстую коровковую {Коровка -- название травы. (Примеч. автора)} дудку, которая возбудила в нём некоторую надежду. Требовалось обломать у дудки бока; но это представляло немалое затруднение: куда было деть горящую лучину? Мирон Алексеевич взял её в зубы и, с опасностью спалить себе волосы и лицо, обломал дудку; он открыл в ней небольшой конец жёлтой свечки. Когда с великим трудом светильня была очищена от сала и свечка зажжена, оказался новый недостаток: не было подсвечника, и долго копался Мирон Алексеевич в подпечке в избе, пока не обрёл там деревянного отрубка с дырою посредине, в которой и укрепил свечку.
   Наконец-то, после долгих стараний, стол с угощеньем озарился слабым светом, и на прожжённом деревянном кружке явился зелёный самовар, а на самоваре какая-то ржавая железная рогулька, замена конфорки, а на рогульке оловянный чайник, в который очень умеренно был засыпан чай из грязной бумажки.
   Гости не замедлили пожаловать, хозяин засуетился, усадил девушек "на канапею" (так называл он свою софу), а Горюнова на стул, и сел сам к столу.
   -- Ну-ка, Игнатьич! -- сказал он, наливая рюмку, -- пропусти.
   Горюнов принял рюмку, пожелал хозяину здоровья, и отпив до половины, хотел было поставить её на стол.
   -- Нет, нет! -- предостерегательно воскликнул Щекотуров, -- пей, Игнатьнч, до конца. Это у меня и рюмка такая -- приятельская: как выпил не всю, так и поставить нельзя -- на то и донышко отбито.
   Игиатьич допил, крякнул, поблагодарил и опрокинул рюмку.
   -- А вы бы, красавицы, сами чайком распорядились! -- обратился Щекотуров к девушкам. -- Это дело женское, не наше; милости прошу.
   Настя застыдилась, а Паша, не ждя повторения приглашения, подвинулась к самовару.
   -- Вы уж извините, мои красавицы, -- сказал хозяин, когда гостья стала наливать чай, -- полотенца нет; коли понадобится обтереть что, так вот можно концом скатёрки; а это вот будет пускай заместо полоскательной чашки.
   И Мирон Алексеевич снял крыш