Быть или не быть сильной власти -- это то же самое, что быть или не быть России. Вот почему я считаю долгом возвращаться к этому тяжелому вопросу. Речь идет о страшной государственной болезни, которую можно сравнить с перерождением сердца. Болезнь эта появилась у нас давно; может быть, она унаследована в самом зачатии государственности. "Наше государственное тело велико и обильно, но нет соразмерного двигателя внутри. Придите быть нашим сердцем", -- говорили новгородцы варягам.
Слабость центрального мускула в своих средних стадиях не смертельна, однако в последнее столетие обнаружились слишком зловещие признаки. Кроме страшной отсталости культурной и ее следствия -- нищеты, мы пережили две позорные войны, и последнюю с врагом, физически втрое слабейшим. Мы переживаем постыдные годы бунта, где народные отбросы в союзе с инородцами терроризируют власть, срывают парламент, лишают возможности культурного законоустройства, предают трудовую часть нации разгрому и грабежу. Все это явления, не обещающие ничего доброго. Я не могу скрыть от читателей своей тревоги и не могу не говорить того, что составляет мое глубокое убеждение. Нам нужна не какая-нибудь, а непременно сильная власть. Нам необходимо могучее сердце, иначе мы пропали. Это сердце и теперь, как на заре истории, может быть создано народным организмом. Оно должно быть создано! Если у больных людей есть методы укрепления сердечной мышцы, то, несомненно, есть способы укрепления государственной власти, и нужно поспешить с ними, нельзя с этим откладывать! Россия гибнет от усталости сердца -- неужели мы, живое поколение русских людей, настолько ничтожны, чтобы не помочь родине в черные ее дни? Неужели мы как племя настолько выродились, что не способны восстановить жизненно необходимый орган?
Множество моих противников ослеплены опасным заблуждением, будто гипертрофия власти означает ее силу. Кричат, что власть у нас чрезмерно сильна, что для спасения России необходимо обуздать эту силу, связать ее общественным противовесом. Под силой власти они понимают произвол, жестокость, бессмысленность, те черты тирании, которые вульгарно приписываются самовластию. А. А. Столыпин 1, вероятно, сделает мне честь признать за мною иное понимание существа власти. Если бы речь шла о машине мертвой, например о заряженной пушке, то силу ее было бы допустимо определять количеством разрушения, на которое она способна. Но власть -- машина живая; как всякое живое тело, она существо отчасти духовное. Сила правительства определяется способностью достигать своих целей, цели же эти, конечно, не только разрушительные, но и творческие. Даже лютый враг нашей власти не станет отвергать благих ее намерений. Но даже пламенный поклонник власти согласится, что благие намерения не выполнялись. Сама власть не отвергает последнего, иначе она не взяла бы на себя почин переворота. Именно в том-то и суть несчастий наших, что государственная власть потеряла способность осуществлять свои намерения. Разве можно такую власть назвать сильной?
Раз вещь перестала достигать своих целей, она перестала быть сама собой, она превратилась в нечто другое. Достаточно в тысячесильный паровоз попасть горсти песку, чтобы он остановился. Но если он остановился, какой же он паровоз? На все время бездействия -- он тело мертвое, груз, который сам нуждается в двигателе. Сила власти не в намерении, а в исполнении. Наше правительство -- кроме подозрительных господ, втершихся в министры, чтобы при первой беде власти перекинуться в кадеты, вроде г-д Федорова, Кутлера и др., -- наше правительство искренно желало иметь счастливый народ и имеет народ голодный и недовольный. Желало иметь победоносную армию -- и довело армию до Мукдена. Желало иметь сильный флот -- и довело флот до Цусимы. Желало законности, тишины, порядка -- и довело до "позора непрекращающихся убийств". Скажите, можно ли государственную власть назвать сильной, если она достигает как раз обратных целей? А. А. Столыпин, конечно, не менее других русских публицистов осведомленный в намерениях власти, пришел к мысли, что с политическим террором может справиться "только само общество". Но ведь это значит манифестировать бессилие правительства несравненно решительнее, чем мог бы сделать я.
"Сила власти, -- заявляет А. А. Столыпин, -- должна заключаться в силе права, а не в праве силы". Формула прекрасная, и я безусловно согласен с ней. Я никогда, ни одной минуты не ставил физическую силу в политике выше права (понимая под правом справедливость). Желая видеть власть сильной, я добиваюсь торжества вовсе не силы, а именно нравственного права, вложенного в понятие власти. Я думаю, простительно каким-нибудь еврейчикам из газетной черни, а не нам с г-ном Столыпиным представлять себе власть как нечто противоположное праву. Власть над народом не есть право собственности, не jus utendi et abutendi, а обязанность служения в пределах пользы народной. Избранием династии, которой вручено народом верховное управление, утверждено право действия власти на благо нации, "на славу нам, на страх врагам". В самом слове "правительство", в глаголе "править" заключено понятие права, неразрывного в народном разуме со справедливостью. Следовательно, власть по существу своему никак не может пониматься как "право силы", а всегда есть "сила права", кроме тех, конечно, случаев, когда власть впадает в злоупотребления. Но в последних случаях власть перестает быть властью, как музыкант, взявший фальшивую ноту, в этот момент уже не музыкант. Только деятели клеветнической, заведомо лгущей печати, сделавшей преступность слова своим ремеслом, могут утверждать, будто я ратую за злоупотребления власти. На самом деле кроме непрерывной борьбы со злоупотреблениями власти я стою еще за то, чтобы самое употребление власти было восстановлено, чтобы власть получила наконец возможность действовать как право. Кроме скверного делания есть не менее опасный порок -- неделание. Право неосуществленное перестает быть правом. Но самое священное право, чтобы действовать, должно быть силой -- это элементарное требование механики. Отсюда я настаиваю на необходимости власти быть сильной. А. А. Столыпин упрекает меня в том, будто я упустил из виду его утверждение, что достигнуть подавления террора можно "выдержанным, неумолимым, но хладнокровным и законным преследованием преступности при непременном условии деятельного государственного творчества". Я вовсе не упустил из виду этих строк, но решительно не знаю, как связать их с главным тезисом г-на Столыпина: "С позором непрекращающихся убийств может справиться только само общество, причем заслуга правительства была бы только в умелом использовании общественного сочувствия". Выходит так, если я понимаю г-на Столыпина, -- что если есть налицо общественное сочувствие, то допустимо "выдержанное, неумолимое, хладнокровное и законное преследование преступности", а если нет общественного сочувствия, то правительству нечего использовать, то есть как будто нечего и делать, и остается самому обществу справляться с бунтом. Эта точка зрения мне кажется вдвойне неверной. Она ставит государственную борьбу с бунтом в зависимость от торжества так называемой реакции. Если есть реакция в обществе -- есть и борьба, нет реакции -- нет правительственной борьбы. Я думаю, власть государственная должна быть рассчитана не на столь преходящее условие, как общественное сочувствие или несочувствие. Власть, мне кажется, во всяком случае обязана бороться с преступностью, бороться непрерывно, со всей силой врученного ей историей права. Общественное несочувствие к власти не ослабляет, а скорее усиливает обязанность власти преследовать преступления. Ведь если в обществе растет несочувствие к власти, то, значит, растет преступность, стало быть, тут-то правительству и приходится напрячь все силы для одоления беды.
"Вся заслуга власти" не только не "в умелом использовании общественного сочувствия", как пишет А. А. Столыпин, а наоборот -- в мужественном презрении к самой мысли подделываться под чьи-то вкусы, в честной решимости идти хотя бы против общественного течения, если оно явно вредно. Разве, в самом деле, "общественное сочувствие" всегда синоним справедливости? Вспомните Иерусалим, побивавший пророков. Общество -- представитель данного момента, данного поколения, тогда как власть должна чувствовать себя представителем всей нации в ее истории. Только на этом основании династия избирается не на данное поколение, а в долготу веков. Она во времени -- становая ось народная, поддерживающая общее единство: вот почему ее право выше общественной популярности. Обрекать власть хотя бы на "умелое использование общественного сочувствия" значит делать власть игрушкой толпы. При этом правительством делается толпа, а управляемой вещью -- власть. Не думаю, чтобы такая перемена ролей повела бы к чему-нибудь хорошему.
Я отнюдь не отрицаю "государственного творчества", о котором говорит г-н Столыпин. Я только полагаю, что оно, как всякое творчество, должно быть свободным, то есть прежде всего свободным от власти общественного мнения. Если художник, артист, писатель поставили бы своей "единственной заслугой умелое использование общественного сочувствия", я прямо сказал бы: это бездарности, это шарлатаны. Они могут обмануть толпу и пробиться в идолы, но это будут именно идолы, а не боги. "Художества свободны" -- вот первый закон творчества. Все великие искусства, в том числе искусство власти, только тогда велики, когда независимы от мнений общества, когда "умелое использование" случайной моды не входит в их расчет. Я желал бы своему отечеству гениальной власти, которая никогда не слагала бы на общество своего творчества, которая не нуждалась бы в сочувствии толпы, а которая, подобно правительству Петра Великого, Фридриха II, Наполеона, Бисмарка, в самой себе находила бы импульсы и великие цели. Как показывает история, творческая власть часто шла вместе с обществом, но нередко наперекор ему, причем в последних случаях ошибалась не власть, а общество.
Отрицая пагубную мысль, будто бороться с террором может "только само общество", утверждая, что если бы нынешняя власть нас покинула в этой борьбе, то мы принуждены были бы организовать новую власть и только через нее могли бы бороться с преступностью, я этим вовсе не отрицаю ни самодеятельности общества, ни его свободы. Совершенно напрасно А. А. Столыпин приписывает мне мысль, не только не разделяемую мной, но такую, против которой я давно сражаюсь по мере сил. Общество, бесспорно, имеет свои политические права, но и власть имеет свои. Будем держаться конституции, если хотим иметь ее. В Основных Законах наших я не вижу, чтобы обществу было предоставлено право борьбы с преступностью и чтобы правительство было освобождено от обязанности этой борьбы. Напротив. В перечислении свобод в Основных законах я не вижу свободы следствия и суда над своими согражданами, свободы наказания их тюрьмой и казнью, свободы ограничения преступных организаций и т. п. "Право силы" в нашей конституции предоставлено всецело "силе права", то есть закономерной власти, общему органу общества. Но те же Основные Законы предоставляют обществу широкое поле самодеятельности и очень определенное право вмешательства в государственные дела -- через представительство в парламенте. Вот этой самодеятельности и этому вмешательству (в виде контроля над властью) я сочувствую, ибо считаю, что жизнь тела столь же необходима для жизни сердца, как и обратно.
И от власти, и от общества я не требую чего-нибудь чрезвычайного. Я хотел бы только, чтобы власть была властью, а не подделкой ее под "общественное сочувствие" и чтобы общество было обществом. Не будемте путать функций. В самом деле, ведь опасно заставлять кишки работать за сердце или наоборот. Я страстно желал бы общество видеть самодеятельным, но в каком смысле? А вот в каком. Будемте хорошими работниками, каждый по своей части. Хорошая работа есть ежедневная дань государству, ежедневный вклад в общество, непрерывное накопление богатства умственного и материального. Накопление, согласитесь, лучше растраты. Чтобы быть хорошими работниками, будемте свободными художниками своего труда, то есть людьми мужественными, независимыми от вкусов толпы, от изменчивого общественного сочувствия. Будемте, наконец, достойными гражданами, то есть людьми, в самих себе подавляющими всякую преступность, -- и тут наша "самодеятельность" безгранична. Если конституция не дает права хватать за шиворот своих ближних и подвергать их нашему самосуду, то все конституции допускают собственный самосуд. Например, если вы газетный клеветник, и лжец, и фальшивомонетчик слова, то никакая власть вам не перечит осудить свои скверные занятия и наказать себя, до способа, если угодно, унтер-офицерской вдовы включительно. Никакая власть не перечит вам любить родину и выслать в парламент людей, любящих ее, разумных и стойких, лишь бы не преступных. Вплоть до преступлений конституция признает самодеятельность общества. Признаю и я ее в тех же пределах.
А. А. Столыпин просит, чтобы ему "указали реально, в чем должно проявиться усиление власти, в каких поступках (с точным их перечислением), в каких мероприятиях". Если угодно, я в следующей статье отвечу. Но должен заметить раньше, что "усиление власти" проявляется не в тех или иных поступках и мероприятиях, а в силе всяких поступков, всяких мероприятий. Если поступки власти достигают цели, я считаю власть сильной. Если цели эти умны, я считаю власть умной. Если в итоге устанавливается "на земле мир и в человецех благоволение", я первый присоединяюсь к мнению херувимов и говорю: "Слава Богу!"