Меньшиков Михаил Осипович
Две правды

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


М. О. Меньшиковъ.

КРИТИЧЕСКІЕ ОЧЕРКИ.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Типографія М. Меркушева. Носкій пр., No 8.
1899.

   

Двѣ правды.

I.

   Быть талантливымъ писателемъ въ наше время, мнѣ кажется, должно быть мучительно. Что касается бездарныхъ,-- они счастливы, какъ всегда. Сидя въ своемъ крошечномъ горизонтѣ, защищенные отъ всякой внутренней тревоги своею простотой, они плетутъ свою скромную паутину, какъ пауки, по унаслѣдованному, подражательному инстинкту и радехоньки, если залетитъ къ нимъ мелкая читающая букашка. Сколько-бы" разъ жестокая рука редактора или зоила-критика ни сметала паутину, авторъ-паучекъ вновь принимается выматывать изъ себя слабенькія нити разсказовъ, стихотвореній, статей, лѣпя ихъ къ поверхности чего угодно: зданій или деревьевъ, камней или заснувшаго человѣка. Въ силу своей автоматичности, такой писатель невозмутимъ, какая-бы эпоха его ни застигла: мирное процвѣтаніе общества или кровавая распря, кипучій подъемъ народныхъ силъ или голодный моръ. Роль такого писателя -- найти первые попавшіеся выступы жизни и связать ихъ своими ниточками яко-бы въ одно цѣлое. Пусть ничего цѣлаго изъ этой эфемерной связи не выходитъ, такъ-какъ ничего общаго между связанными, точками нѣтъ,-- писатель доволенъ, ибо читатель соотвѣтствующей силы все-таки запутывается въ строчкахъ и часто дочитываетъ автора до конца. Такой писатель блажененъ, и настичь его можетъ развѣ только физическое несчастіе: напримѣръ, зубы заболятъ или закроется журналъ, гдѣ онъ примостился. Другое дѣло -- писатель одаренный, и чѣмъ выше его даръ, тѣмъ тяжелѣе крестъ. Ясновидѣніемъ пророка, тонкимъ предчувствіемъ будущаго, проникновеніемъ въ законы волнующейся жизни, такой писатель присутствуетъ какъ-бы на страшномъ судѣ своей эпохи, передъ нимъ вскрыты всѣ язвы ея и тайные грѣхи. Тяжелая эта картина и мучителенъ жребій сознанія:
   
                   ...Сердце негодуетъ,
   жизнь снимаетъ маску -- исчезаютъ грезы,
   Соловьи не свищутъ и поблекли розы...
   
   -- какъ говорить старый, знаменитый поэтъ Я. П. Полонскій, въ поэмѣ, посвященной героическому движенію средины этого вѣка. Вспомните другого, великаго старца съ его "исповѣдью" и всею дѣятельностью послѣ 1885 года. Развѣ это не мученичество, не самоистязанье? А Достоевскій, этотъ "жестокій таланты", по выраженію одного критика, терзавшій, конечно, прежде всего свою собственную душу? А Тургеневъ? Менѣе убѣжденный,-- онъ мучился? можетъ-быть, болѣе Достоевскаго и Толстого. У тѣхъ была религія, вѣра въ окончательное великое, предъ чѣмъ блѣднѣютъ всѣ случайности,-- у Тургенева ея не было. Новое, молодое поколѣніе талантовъ не счастливѣе предыдущаго: вспомните, ограничиваясь послѣдними десятилѣтіями, Гаршина, Надсона, А. П. Чехова, В. Г. Королей ку. Не говоря о первыхъ двухъ, такъ-сказать истекшихъ кровью сердца,-- чѣмъ, какъ не страданіемъ мысли объяснить сумрачное раздумье Чехова, злую нервность Дѣдлова или тихую, затаенную печаль, разлитую въ поэзіи Короленки? Появляющіеся новые въ литературѣ таланты оказываются уже захваченными скорбью своего времени. Одинъ авторъ живой и жизнерадостный по натурѣ, ищетъ правды въ деревнѣ, ѣздитъ благодѣтельствовать мужиковъ, разочаровывается въ нихъ и снова поступаетъ... на службу; другого автора страданіе мысли, поиски свѣжести и тѣни для истомленной души загоняютъ въ дебри метафизики; выдающійся талантъ третьяго еле просвѣчиваетъ, сквозь туманныя испаренія души разлагающейся, агоизирующей. Есть родъ скорби, свойственный генію, какъ замѣтилъ еще Аристотель, но, кажется, никто никогда еще не страдалъ такъ, какъ мучатся даровитые люди нашего времени.
   Чѣмъ-же вызывается это писательское мученичество, раздѣляемое, конечно, всѣми задумчивыми интеллигентными людьми? Мнѣ кажется, причина его -- глубокое недовольство дѣйствительностью и психическій разрывъ съ нею. Даровитый человѣкъ нашего времени, какого-бы склада и воспитанія ни былъ, живетъ неизмѣнно отрицая настоящее. Если онъ "консерваторъ" по темпераменту, онъ признаетъ прошлое; если "либералъ" -- признаетъ, будущее. Беру эти устарѣвшіе и неточные термины только по ихъ общепонятности; мнѣ хочется сказать, что мало въ жизни друзей настоящаго и всѣ вздыхаютъ о прекрасномъ несуществующемъ. Разрывъ съ своею природой, отрицаніе своего времени и мѣста -- развѣ возможно болѣе утонченное мученье? Какъ существа, попавшія въ чуждую для нихъ стихію, медленно задыхаются въ ней, такъ одаренные люди нашей эпохи тоскуютъ и грезятъ о томъ, что прошло или еще не пришло... Являются двѣ какихъ-то тайныхъ вѣры, двѣ правды, раздѣляющія общество на два враждующіе лагеря; одинаковое отвращеніе къ настоящему, какъ болящая рана, не даетъ сростись краямъ его, не позволяетъ слиться образованнымъ людямъ въ мирную семью. Возьмите лучшихъ представителей обоихъ лагерей. Оба могутъ быть искренними, чувствующими иногда одинаково тонко,-- но они разошлись на вѣки. И это раздвоеніе духа въ европейскомъ обществѣ роковая черта всей христіанской эпохи. Съ тѣхъ поръ какъ "галилейскіе рыбаки" провозгласили, что истинная жизнь есть жизнь будущаго,-- духъ человѣческій колеблется между земнымъ и небеснымъ, между древнею привязанностью къ преходящему и влеченіемъ къ вѣчности, и никогда эти колебанія не были чаще и больнѣе, чѣмъ въ наше столѣтіе, столѣтіе зари -- утренней или вечерней,-- объ этомъ идутъ безконечные споры.
   Мнѣ кажется, раздвоеніе правды въ нашемъ сознаніи происходитъ оттого, что идеалъ слишкомъ возвышенъ, а дѣйствительность слишкомъ отъ него отдалена. Многіе прекрасные люди признаютъ идеалъ, но отрицаютъ возможность развитія его изъ столь несовершенной дѣйствительности. Посмотрите, какое глубокое недовѣріе къ человѣческой природѣ проникаетъ поэму Полонскаго "Собаки". Поэма эта -- сатира на идеалистовъ, сатира благодушная, благоухающая поэзіей природы, но тѣмъ не менѣе сатира рѣшительная и мѣстами даже злая. Прочиталъ я ее, и мнѣ сдѣлалось грустно. Вотъ писатель талантливый, тонко чувствующій, родившійся въ далекія, крѣпостныя времена, помнящій сороковые годы, видѣвшій во-очію наплывъ того горячаго, возвышеннаго настроенія, которое сняло съ народа цѣпи, писатель, пережившій героическій періодъ въ жизни нашего общества. Онъ и самъ участвовалъ въ ликующемъ хорѣ, онъ жилъ и работалъ въ это время, отвѣчая шуму веселыхъ волнъ жизни созвучіями пѣсенъ. Неужели-же къ склону дней онъ изъ этого душевнаго порыва не вынесъ никакой надежды? Неужели такъ-таки одно разочарованье, одно отрицанье?
   Познакомлю читателя хоть въ самыхъ краткихъ чертахъ съ содержаніемъ этой поэмы.
   

II.

   "Вдохновеніемъ, говоритъ авторъ, я обязанъ псарнѣ и ея героямъ". Дѣло происходитъ въ нѣкоторомъ царствѣ, на усадьбѣ; воеводы или мирзы Сиваго, на широкомъ, очевидно, крѣпостномъ раздольѣ. У воеводы большая свора собакъ различнѣйшихъ породъ, наслаждавшаяся вмѣстѣ съ бариномъ охотой. Но вотъ грянула бѣда: мирза увлекся какою-то красавицей и забросилъ охоту, а собакъ, чтобы не безпокоили лаемъ, велѣлъ загнать на псарню и удвоить сторожей. Слѣдуетъ описаніе псарни, праздной, тоскливой жизни взаперти, очень похожей на жизнь нашей провинціальной интеллигенціи полвѣка тому назадъ. Мѣтко нарисованы также портреты героевъ: Трезвона (радикалъ), Барбоски (умѣренный либералъ), Сокола, Вопилы (народникъ), Марса, Волкодава, Водолаза, Балетки и пр. Тщетно ждали собаки, что вотъ-вотъ ихъ выведутъ на охоту,-- истомились только. "Близкое сосѣдство сумрачной дубравы и привольной степи навѣвало думы -- чувствовались цѣпи праздности и рабства..." Обезпеченная жизнь стала казаться острожной. Между собаками начали бродить "толки, что собаки, дескать, тѣ-же волки и что запирать ихъ врядъ-ли благородно..." "Въ лѣсъ дремучій, на просторъ, тянуть ихъ стало такъ, что ныли ихъ собачьи души -- и собаки выли..." Странички, посвященныя этой тоскѣ по свободѣ, написаны превосходно, -- картинно и тонко изображенъ этотъ нѣмой могучій призывъ природы. Авторъ замѣчаетъ, что "слухъ людей ихъ (собачьимъ) воемъ не былъ озабоченъ", -- замѣчаніе важное для характеристики "людей". Неволя и близость простора измучили собакъ:
   
   Даже амки (то-есть наши дамы), тоже
   Чуя духъ свободы, волновались лежа.
   
   Въ двухъ "потерянныхъ" главахъ авторъ говоритъ, какъ собаки прорыли себѣ лазейку въ лѣсъ и какъ однажды ночью на псарню вбѣжалъ оборотень. Вырвавшись на волю, собаки отдавались счастью, но авторъ спѣшить доказать, что свобода эта насолила собакамъ хуже доѣзжачаго. Одна изъ амокъ, прошмыгнувшая въ сѣни, получила по боку ухватомъ, борзого Ахилла увела цыганка, Марса лѣсники приняли за волка и подстрѣлили ему ногу, Соколъ, гоняясь за зайчихой, заблудился... "Поняли собаки, что блуждать опасно". Составляется заговоръ, происходить засѣданіе. Описываются стычки и споры о благосостояньи, мирѣ, просвѣщеньи. Радикалъ Трезвонка подбиваетъ къ бунту во имя братства и свободы. Подъ вліяніемъ разсудительнаго Барбоса, либеральное броженіе разрѣшается, однако, опытами "самопомощи": описывается, какъ изящная Стрѣлка ищетъ себѣ работы, "и трудиться хочетъ и никакъ не можетъ, и чужую корку поневолѣ гложетъ", тогда какъ "Берфинъ сынъ другую отыскалъ работу: сталъ ловить лягушекъ и, трудясь до поту, сотнями давилъ ихъ; для чего,-- признаться, самъ того не вѣдалъ". Описывается "Трезорка -- двухъ кротовъ отрывшій, и Карай, сѣдую крысу задавившій", за что и снискали себѣ славу дѣльцовъ. Въ такомъ жалкомъ видѣ поэтъ рисуетъ "самопомощь", увлекавшую наше общество послѣ извѣстнаго романа "Что дѣлать?" Собаки-либералы не покинули, однако, псарни совершенно, такъ-какъ получали кормъ въ ней. Черта тонкая, и къ сожалѣнію, слишкомъ вѣрная.
   Вслѣдъ за "самопомощью" выдвинулся "женскій вопросъ": собаки подмѣтили у куръ свободу любви и завели у себя то-же. Затѣмъ пошло дробленіе партій, и стали появляться "вѣшіе пророки", поднята была идея звѣрчества, въ которой соединялися всѣ четвероногіе отъ слона до мыши, выступили -- славянофилъ Вопила съ теоріей народности, побиваемый западникомъ -- Водолазомъ, представитель служилаго дворянства -- карьеристъ Валетка и т. п. Отъ этихъ споровъ собаки стали "вдвое, втрое развитѣе... и у нихъ явилась если не идея, то хоть хвостъ идеи, за который можно жадно уцѣпиться и койкакъ тащиться по слѣдамъ прогресса..." Далѣе описываются любовныя интрижки на почвѣ пропаганды. Все это, очевидно, снято съ натуры 6о годовъ и снято точно и правдиво. Радикальные элементы, подхвативъ идею "звѣрчества", рѣшили войти въ союзъ съ волками, медвѣдями, лисицами и пр. для ниспроверженія власти человѣка и домашнихъ животныхъ, поддерживающихъ эту власть. Къ хищнымъ звѣрямъ засылаются послы, но терпятъ разныя приключенія, въ которыхъ обрисовываются животные инстинкты революціонеровъ. Заговоръ не удался. Хитрая лисица, подъ покровомъ союза, передушила на курятникѣ куръ, волки стали рѣзать коровъ и барановъ, медвѣди опустошать пасѣки. Но тутъ старый мирза умеръ. Явился молодой наслѣдникъ, снова заведшій охоту. Собаки, начавшія жить безъ идеала, вдругъ ожили,-- въ нихъ проснулась ихъ природа, и революціоннаго броженія какъ не бывало: "Псарня ликовала".
   Я пропустилъ всѣ романическіе узоры поэмы, любовные и политическіе эпизоды, подъ которыми поэтъ, повидимому, скрываетъ какія-то позабытыя исторіи 60-хъ годовъ. Опускаю язвительныя каррикатуры тогдашнихъ либераловъ въ лицѣ собакъ (напримѣръ, либеральная Сайга: "Никого не знаю, кто-бъ тянулъ такъ лямку, какъ она тянула новую идею, ту, что ей надѣли какъ хомутъ на шею. Вся она служила дѣлу безотчетно, но прямолинейно и безповоротно"). Собакамъ-либераламъ не удалось переиначить міръ,-- "собачьи нравы остаются тѣ-же, даже хуже стали, потому что мысли не соединяли насъ, а разобщали,-- страсти-же: тщеславье, зависть, похоть жадность, явно довели насъ и до истощенья силъ, и до безславья". Такъ терзаются благомыслящія собаки, Магъ и Пижонъ (авторъ поэмы):-- "А еще хотимъ мы вѣковой идеѣ послужить -- добиться братства и свободы! Я вздохнулъ глубоко и сказалъ: злодѣи! Онъ вздохнулъ и тихо вымолвилъ: уроды!"
   Таковъ суровый приговоръ поэта политическому движенію средины этого вѣка. "Нельзя быть звѣремъ иль собакой, даже злымъ двуногимъ и на зло породѣ видѣть верхъ прогресса въ звѣрческой свободѣ. Нѣтъ, свобода наша пахнетъ своевольемъ, братство -- лицемѣрьемъ, равенство -- бездольемъ; всюду -- или вздохи, или непотребство, самообожанье или раболѣпство"... Поэма оканчивается лирическимъ діалогомъ, гдѣ добрый Духъ, вызванный Магомъ, предвѣщаетъ собакѣ-мудрецу, что она "родится человѣкомъ",-- не тѣмъ плотояднымъ двуногимъ звѣремъ, каково большинство людей, а человѣкомъ въ духовномъ смыслѣ. "Быть имъ, говоритъ духъ, ты всю жизнь стремился;
   
   Жаждая любви и мира, ты затѣялъ
   Звѣрчество; но тщетно сѣмена ты сѣялъ.
   Никакіе звѣри не пожнутъ ихъ. Вѣчность
   Въ очередь за звѣремъ ставить человѣчность:
   Людямъ лишь дается Богомъ и природой
   То, что вы зовете братствомъ и свободой.
   Люди только чужды гнѣва и боязни,
   Только имъ не нужны ни суды, ни казни...
   
   Такова поэма Я. П. Полонскаго, писанная имъ на протяженіи двадцати лѣтъ и изданная какъ-бы съ Синайской вершины жизни его, въ видѣ скрижалей завѣта потомству. На такой смыслъ поэмы намекаетъ самъ авторъ, говоря въ предисловіи, что самъ не знаетъ, откуда у него взялась настойчивость продолжать этотъ трудъ, не имѣвшій успѣха, и что его одушевляла идея, которая хотя и не составляетъ всего его міросозерцанія, но примыкаетъ къ нему, какъ плодъ "ума холодныхъ наблюденій и сердца горестныхъ замѣтъ". Такимъ образомъ эта поэма имѣетъ особенно серьезное значеніе: это не шалость пера молодого поэта, а чуть-ли не исповѣданіе вѣры.
   О художественной сторонѣ "Собакъ" я распространяться не буду; даже изъ приведенныхъ отрывковъ читатель видитъ, что въ поэмѣ есть сильныя, выразительныя мѣста, что въ ней много остроумія и мѣткихъ характеристикъ. Я добавлю, что кромѣ того, поэма -- въ общемъ немножко длинная, разбросанная и не свободная отъ вялыхъ мѣстъ -- изобилуетъ яркими, напоенными воздухомъ картинками природы, отъ которыхъ какъ отъ нѣжныхъ акварелей дышетъ прелестью жизни; и психологія характеровъ вѣрна, и правды въ поэмѣ много и мысль возвышенна, но...
   

III.

   Все-же грустно, господа, когда у такого прославленнаго писателя, какъ Полонскій, не нашлось добраго слова для того памятнаго поколѣнія и той удивительной эпохи! Неужели такъ-таки ничего и не дало то время, кромѣ звѣриныхъ инстинктовъ? Что эти инстинкты и тогда были,-- кто-же объ этомъ споритъ! Но какое время отъ нихъ избавлено? Неужели, однако, эти "молодые годы русской интеллигенціи", этотъ громъ освобожденія и сбрасыванья цѣпей, это впервые восторжествовавшее и пронесшееся по землѣ слово человѣческаго братства -- неужели все это настолько выдавалось передъ другими, сосѣдними временами своимъ "звѣрчествомъ" что понадобилось подчеркнуть эту черту, увѣковѣчить въ цѣлой большой поэмѣ -- книгѣ въ одиннадцать печатныхъ листовъ? Вѣдь были-же у насъ и пятидесятые, и сороковые, и тридцатые годы, которые захватилъ еще на своемъ вѣку почтенный поэтъ,-- помнитъ-же, вѣроятно, онъ ту тяжелую истому, въ которой коснѣли и общество и народъ. Крѣпостные гаремы и конюшни, шпицрутены и кнутъ, "неправда черная" судовъ и чиновниковъ, пожизненная солдатчина, безобразный разгулъ и самодурство сильныхъ, забитая до подлости приниженность слабыхъ -- неужели это мрачное время было менѣе обильно "звѣрчествомъ", чѣмъ эпоха "правды и милости", хотябы и съ ошибками, свойственными всякому увлеченію? По совѣсти, почтенному поэту слѣдовало-бы мягче отнестись къ этой порѣ и ужь если брать въ ней самую характерную черту, то не ту, которую онъ взялъ. Я ничуть не думаю вступаться здѣсь за бо-е годы; лично я ихъ не помню и сужу о нихъ по отблеску на дальнѣйшія десятилѣтія, по случайнымъ, до сихъ поръ кое-гдѣ сохранившимся типамъ того времени, по документамъ въ исторіи и литературѣ. Эпоха эта -- буйная и молодая -- не была лишена грѣховъ, но грѣхи эти большею частью были наслѣдственные, историческіе и даже первородные: "тщеславье", "похоть" и т. п. стары какъ міръ, и упрекать за нихъ только бо-е годы немножко несправедливо. Новизна, присущая этимъ годамъ., какъ ихъ особенная черта -- подъемъ гуманныхъ чувствъ и стремленіе къ справедливому порядку жизни -- вовсе не грѣхъ, и если даже и не хватило душевнаго порыва у того общества -- не намъ вышучивать эту неудачу. Самъ Полонскій въ заключительномъ монологѣ, словами Духа, бесѣдующаго съ Магомъ, признаетъ, что источникъ либеральнаго движенія былъ добрый. Собакѣ, поднявшей идею "звѣрчества", Духъ говоритъ: "Человѣкомъ быть ты всю жизнь стремился; жаждая любви и мира, ты затѣялъ звѣрчество". А если такъ, то неужели заслуживаетъ осмѣянья хотябы и неудавшееся движеніе изъ столь чистаго источника?
   Надо замѣтить, что въ самомъ существѣ поэмы Полонскаго лежитъ нѣкоторое противорѣчіе. Онъ хочетъ доказать, что люди -- звѣри и. пока не сдѣлаются людьми въ возвышенномъ значеніи этого слова,-- великія начала добра, свободы, истины останутся имъ чуждыми. Но вѣдь это -- тавтологія, повторенье одной и той-же посылки. Это все равно, что сказать; до тѣхъ поръ пока я не выучусь по-турецки, я не буду понимать турецкаго языка. Люди только тогда будутъ совершенны, когда будутъ совершенны. Это вѣрно, но не заслуживаеть утвержденія. Такая-же тавтологія -- часто встрѣчающаяся обратная фраза: "пока люди не устроютъ жизнь на началахъ добра и свободы, они не будутъ людьми въ истинномъ смыслѣ слова". Все это само-собою разумѣется и одно другому равносильно,-- посвящать подобной мысли цѣлую поэму не было необходимости. Слѣдовало-бы разсказать о томъ, какъ нужно достигать осуществленія правды и любви, или какъ достигать совершенства, что одно и то-же. Полонскій доказываетъ, что либералы хотѣли достигнуть этого искренно ((Человѣкомъ быть ты всю жизнь стремился"), но потерпѣли неудачу въ силу своей природы, и эта неудача роковая, вѣчная, зависящая отъ самаго типа человѣческаго существа. Люди -- звѣри, и пытаться быть истинными людьми для нихъ такъ-же безполезно, какъ рыбѣ пытаться летать или птицѣ жить подъ водою. Стремленіе къ идеалу, по смыслу поэмы, выходитъ противоестественнымъ. Можетъ-быть, никто не ожидалъ такой мысли отъ столь возвышеннаго и нѣжнаго лирика, какъ Яковъ Петровичъ, вся поэзія котораго -- влеченіе къ идеалу. Однако, фактъ на-лицо. Вотъ какъ характеризуетъ Полонскій человѣка (это подобіе Божіе, по словамъ святого преданія): Онъ звѣрь, да и изъ звѣрей-то самый низкій: "Суетный, ревнивый, ненасытно-жадный, вѣчно-похотливый. Рабъ-ли онъ, тиранъ-ли, все равно -- преступнѣй всякой Божьей твари, во сто разъ доступнѣй всякому соблазну". Если повѣрить почтенному поэту, то всѣ люди въ сущности оборотни изъ звѣрей: "Левъ, лисица, котъ, собака, крыса, тигръ, овца и волки, видъ людей пріемля и другъ-друга видя и другъ другу внемля, не позабываютъ, что они сошлися ѣсть и пить, и если не передралися, и не истребили до конца другъ-друга, то кому спасибо? Только сила власти -- страхъ передъ закономъ укрощаютъ страсти звѣрскія"... Въ другомъ мѣстѣ поэтъ подтверждаетъ, что "перерождаясь въ человѣка, звѣри тѣмъ-же остаются, чѣмъ и были".
   Изъ всего этого какъ-бы слѣдуетъ, что Полонскій въ самой основѣ отрицаетъ всѣ попытки подвинуть человѣчество впередъ и написалъ поэму просто, чтобы позабавиться надъ этими жалкими попытками. Но на дѣлѣ этого нѣтъ. Въ той же поэмѣ Яковъ Петровичъ энергически зоветъ на проповѣдь правды всѣхъ безкорыстныхъ людей, стало-быть не сомнѣвается въ успѣхѣ такой проповѣди. Предупредивъ, что
   
   Все-же и до-нынѣ цѣльнымъ человѣкомъ
   Быть въ народѣ страшно; чтобъ идти за вѣкомъ
   Или съ нимъ бороться, надо быть титаномъ.
   Чтобъ изъ состраданья прикоснуться къ ранамъ
   Ближнихъ и сказать имъ: исцѣлитесь, братья!
   И затѣмъ спокойно выносить проклятья --
   Надо быть блаженнымъ...
   
   предупредивъ, что
   
              ... Участь человѣка
   Чистаго быть жертвой звѣрческаго вѣка,
   
   авторъ, устами Духа, возглашаетъ:
   
   Но гряди, счастливецъ! На словахъ, на дѣлѣ
   Будь сотрудникъ Божій и въ согбенномъ тѣлѣ.
   Силу вѣчной правды и любви постигнутъ
   Только люди; только вѣра и усилья
   Пробиваться къ свѣту придадутъ имъ крылья
   Быть вездѣ со всѣми; лишь они достигнутъ
   Цѣли -- формамъ жизни дать то совершенство,
   Что создастъ народамъ высшее блаженство
   Знать, любить и вѣрить и искать дорогу
   Въ безднѣ безконечныхъ переходовъ къ Богу...
   
   Но если все это вѣрно (а можно-ли не согласиться съ этимъ вдохновеннымъ, пророческимъ призывомъ?), то, значить, "не одинъ страхъ передъ закономъ укрощаетъ страсти звѣрскія", а укрощаетъ ихъ и гуманная мысль. А изъ такихъ гуманныхъ мыслей отчасти и состояло движеніе половины ХІХ-го вѣка. Лучшіе изъ героевъ его поэмы были одушевлены именно тѣми цѣлями, какіе указываетъ Духъ, именно "людьми стремились быть",-- а если такъ, то смотрѣть юмористически на нѣкоторыя странныя, неудачныя средства этихъ героевъ несправедливо.
   Какъ видите, поэма Полонскаго не лишена противорѣчій. Однако нельзя ни на минуту сомнѣваться, что эти противорѣчія -- искренни, что поэтъ въ одно и то же время, выражаясь ходячими опредѣленіями, и консерваторъ, и либералъ въ душѣ,-- не сочувствуетъ прогрессу и въ то-же время жаждетъ его. Это раздвоеніе, какъ я замѣтилъ выше,-- черта, характеризующая современное общество, составляетъ физіономію и отдѣльныхъ людей, и такихъ очень много. Отшатываясь душой отъ настоящаго и ища жизни лишь въ прошломъ или грядущемъ, поэтъ не выноситъ, когда его призраки воплощаются, переходятъ въ дѣйствительность. Мечты, сведенныя съ эѳирныхъ высей въ земную, блѣдную обстановку и преображаясь въ вещи, становятся слишкомъ простыми и не интересными, какъ "тучка золотая", столь прелестная издалека, вблизи оказывается холоднымъ и противнымъ паромъ. Свобода, одинъ звукъ которой зажигалъ благороднымъ пламенемъ сердца лучшихъ людей, разъ она добыта, начинаетъ казаться своевольемъ, добро -- ханжествомъ и т. д. Однимъ этимъ секретомъ исторической перспективы -- скрашивать далекіе предметы, облекать ихъ таинственною дымкою -- объясняется устойчивость двухъ основныхъ настроеній нашего времени -- консерватизма и либерализма, чередующихся съ довольно строгою правильностью, а иногда и проникающихъ другъ-друга.
   

IV.

   Объ политическихъ теченіяхъ, въ обществѣ нынче не принято говорить; насколько прежде это было въ модѣ, настолько теперь какъ-бы предано забвенію. Для однихъ это старая, незаживная рана, для другихъ-же духовная сторона названныхъ явленій даже и не существуетъ: вопросъ сводится къ циническому разсужденію на тему "наша взяла!" Если-же и заходитъ иногда рѣчь о завѣтныхъ цѣляхъ того или другаго настроенія, то какъ-то такъ случается, что на поверхность споровъ выплываютъ не перлы и янтарь, а соръ и мутная пѣна, выдаваемые за существо ученій.
   Мнѣ кажется, консерватизмъ и либерализмъ, сколько ни были-бы затасканы ихъ клички, должны всегда и неизмѣнно интересовать общество. Это явленія органическія, неотдѣлимыя отъ умственнаго строя, и какъ люди говорятъ прозой иногда не зная этого, подобно Мольеровскому мѣщанину, такъ точно каждый человѣкъ со сколько-нибудь оформленнымъ сознаніемъ, независимо отъ своей воли,-- или консерваторъ, или либералъ; или романтикъ, тоскующій по величавой старинѣ, влюбленный въ ея живые остатки, или утопистъ, грезящій о Царствіи Божіемъ (или "Солнечномъ Царствѣ",-- суть не въ оттѣнкахъ). Натуры широкія и утонченныя способны обнять оба настроенія и постичь обѣ правды, таящіяся въ нихъ и какъ-бы отрицающія другъ-друга. Получается третій, на видъ весьма странный и трудно разгадываемый типъ -- консервативно-либеральный, если можно такъ выразиться. Въ литературѣ къ такому типу принадлежать почти всѣ наши великіе писатели, даже Тургеневъ, называвшій себя "постепеновцемъ". Читая, напримѣръ, Достоевскаго или Л. Н. Толстого, и ярый консерваторъ и отъявленный либералъ могугь найти и то, что имъ нравится, и то, что ихъ возмущаетъ. Обоихъ великихъ писателей то называютъ ретроградами, то поражаются ихъ радикализмомъ. Въ смягченной степени тоже представляетъ изъ себя и Полонскій. Другіе, мелкіе писатели опредѣленнѣе, одноцвѣтнѣе, такъ-какъ самостоятельною жизнью не живутъ, а лишь придерживаются готовыхъ формулъ, дѣлая изъ нихъ себѣ талмудъ. Это, впрочемъ, ничуть не обезпечиваетъ ихъ отъ совершеннаго непониманія истинной сути "своего" направленія, и какъ человѣкъ, называющій себя "убѣжденнымъ либераломъ", такъ и "строгій консерваторъ", -- часто представляютъ одно и то-же: людей, тягающихся за кусокъ общественнаго пирога; только одинъ тянетъ справа, другой -- слѣва. Консерваторъ очень часто отстаиваетъ вещь, которая, при большей вдумчивости, является враждебною интересамъ консерватизма, а либералъ часто отрицаетъ то, за что онъ долженъ былъ-бы ухватиться какъ за знамя именно своего міросозерцанія. Оба лагеря, не вдумываясь въ самихъ себя, а тѣмъ болѣе въ истинный смыслъ противника, борятся не умственно, а почти физически, поражая другъ друга заготовленными еще въ давнее время положеніями и выводами, которые, какъ и артиллерійскіе снаряды, часто разбиваютъ логику противника, но ничего на мѣсто ея не создаютъ. Тутъ нѣтъ органическаго воздѣйствія двухъ стихій, а есть только столкновеніе, почему нѣтъ и роста, нѣтъ развитія обоихъ принциповъ, а происходитъ лишь взаимное ослабленіе. Въ концѣ концовъ мысль общества видитъ себя среди замолкшихъ лагерей, превращенныхъ въ развалины, гдѣ на вой шакаловъ отвѣчаетъ вой гіенъ.
   Истинная суть консерватизма и либерализма... Вы скажете, что эта тема не литературная. Но увы, "нелитературной" она была когда-то, когда не было общества въ теперешнемъ смыслѣ этого слова, когда въ психологіи человѣка не было особыхъ, теперь столь острыхъ броженій. Я лично изъ опыта жизни вынесъ къ политической страсти такое же предубѣжденіе, какъ и къ другимъ страстямъ, -- но мы живемъ въ вѣкѣ очень широкаго распространенія этой страсти, до того широкаго, что она даетъ тонъ эпохѣ. Въ литературѣ нашего времени политика почти столь-же важна, какъ и эстетика: въ этой области политика теперь играетъ ту-же роль, что религія для живописи Возрожденія или исторія для эпохи романтизма. Тургеневъ, Достоевскій, Гончаровъ, Писемскій -- не говоря о болѣе мелкихъ -- создали политическій романъ, до сихъ поръ преобладающій, и даже Левъ-толстой въ "Аннѣ Карениной" и "Плодахъ Просвѣщенія" является выразителемъ общественныхъ теченій. Но не понимая ясно подлинной сути консерватизма и либеральнаго направленія, можно-ли понять Рудина, Инсарова, Базарова, героевъ "Дыма" или "Бѣсовъ", интригу "Обрыва" или "Плодовъ Просвѣщенія"? Мнѣ кажется, нельзя понять, а потому я считаю законнымъ правомъ критики говорить и объ этомъ столь важномъ элементѣ литературы -- психологіи политической страсти.
   

V.

   Консерватизмъ и либерализмъ, когда они принимаютъ болѣзненныя формы, похожи на ознобъ и жаръ одной и той же хвори. Если въ тридцатые и сороковые годы общество было погружено въ ознобъ, заставлявшій кутаться, топтаться на мѣстѣ, ограждать себя отъ внѣшнихъ вліяній,-- то въ слѣдующія десятилѣтія мы видимъ цѣлыя поколѣнія съ явно повышенной температурой, горѣвшія огнемъ и часто бредившія, точно въ пароксизмѣ лихорадки. Кто изъ нынѣшнихъ пожилыхъ людей не пережилъ хоть нѣсколькихъ лѣтъ своей юности въ этой душевной бурѣ?
   Но кромѣ лихорадочныхъ, страстныхъ формъ консерватизмъ и либерализмъ встрѣчаются и какъ спокойныя, здоровыя состоянія. Здоровый консерватизмъ есть охраненіе жизни общества. Здоровый-же либерализмъ -- усовершенствованіе этой жизни, развитіе ея началъ. Очевидно, оба направленія въ ихъ чистомъ видѣ рѣшительно необходимы для общественной жизни, какъ въ механикѣ для движенія нужна нетолько сила, но и масса. Консерватизмъ есть сохраненіе настоящаго. Если представить себѣ, что настоящее безусловно прекрасно, то всякое стремленіе измѣнить его будетъ преступно, и либерализмъ заслуживаетъ всяческихъ стрѣлъ сатиры. Наоборотъ, если настоящее дурно, то отстаивающій его консерватизмъ вреденъ, а сила, стремящаяся дать другое, лучшее настоящее -- благодѣтельна. Вотъ и всѣ, поставленныя въ ихъ предѣлы, главныя условія этого вопроса. Такимъ образомъ одно и тоже направленіе можетъ быть или добромъ, или зломъ, смотря по обстоятельствамъ. Правда, консерватизму иные безусловно отказываютъ въ правѣ на существованіе. Какъ-бы порядокъ вещей ни былъ хорошъ, но непремѣнно возможенъ лучшій, а если такъ, то нужна реформа. Жизнь должна быть непрерывнымъ, безконечнымъ прогрессомъ, шествіемъ по "безднѣ вѣчныхъ переходовъ къ Богу", говоря словами Я. П. Полонскаго. Какъ-бы жизнь хорошо ни сложилась, стоитъ ей остановиться, чтобы сейчасъ-же превратиться въ Китай -- нѣчто мертвое и затхлое; порядокъ, повторяющій самого себя, есть машина, и люди, живущіе въ немъ,-- автоматы. Поэтому консерватизмъ существовать не долженъ, а люди неустанно должны стремиться къ развитію формъ жизни.
   Я не думаю, чтобы этотъ взглядъ былъ вѣренъ. Безконечное развитіе безусловно непонятно; всѣ эти "переходы къ Богу" -- очень звучные аккорды, но не болѣе того. Міръ существуетъ вѣчно, и еслибы онъ все время развивался, то имѣлъ достаточно времени развиться до какого угодно совершенства. И я думаю, что все сущее въ планѣ своемъ настолько совершенно, насколько это возможно, и весь міръ въ своемъ цѣломъ идеаленъ. Поэтому для дерева нѣтъ иного идеала, какъ дерево, для животнаго -- какъ животное, для человѣка -- какъ человѣкъ. Міръ вовсе не развивается, а. все сущее въ немъ колеблется въ извѣстныхъ предѣлахъ, "ихъ-же не прейдеши". Человѣческое общество и самъ человѣкъ въ состояніи прогрессировать, но лишь до извѣстнаго, опредѣленнаго свойствами природы, предѣла. Далѣе слѣдуетъ либо остановка, либо обратное шествіе. Если остановка, то либерализму нечего дѣлать, и всецѣло властвуетъ консерватизмъ. Во второмъ-же случаѣ, при реакціи, этотъ консерватизмъ, старающійся отстоять высшую ступень культуры, есть начало благодѣтельное, борющееся съ вреднымъ движеніемъ. Опредѣлить въ каждый моментъ -- которая изъ партій на истинномъ пути, не легко. Какъ въ океанѣ, здѣсь необходимъ компасъ, и имя ему -- совѣсть. Чтобы оцѣнить роль истиннаго консерватизма, нужно припомнить великое значеніе культуры. Культура -- это наслѣдственный опытъ даннаго народа, создающій безразлично -- дикій или цивилизованный образъ быта, но прочный и привычный. Такой прочный бытъ стѣснителенъ, быть можетъ, для отдѣльныхъ, геніальныхъ натуръ, но для массы человѣческой онъ рѣшительно необходимъ. Въ самомъ дѣлѣ, средній человѣкъ по природѣ уже есть массовый человѣкъ, единица чего-то цѣлаго, съ чѣмъ онъ кровно связанъ, какъ клѣточка съ тѣломъ;, для счастья его жизни необходимо, чтобы вся остальная масса клѣточекъ заняла вполнѣ, опредѣленное положеніе, собралась въ опредѣленный бытовой организмъ. Разъ такой организмъ общества сложился, каждый отдѣльный членъ чувствуетъ себя прочно на своемъ мѣстѣ, поддерживаемый и направляемый окружающими членами. Существуютъ готовыя движенія, готовыя указанія,-- простора нѣтъ, на зато не можетъ быть и колебаній. Отдѣльная личность направляется внѣшнею волей -- неизмѣнными условіями быта; не имѣя личной настойчивости, человѣкъ кажется сильнымъ, двигаясь въ общемъ потокѣ и достигая въ немъ далекихъ цѣлей. Въ готовомъ руслѣ государства, сословія, вѣры, профессіи, человѣкъ сосредоточиваетъ всю энергію въ данномъ направленіи, какъ паръ въ трубѣ, не разбрасываясь въ пространствѣ. Въ культурномъ обществѣ каждый человѣкъ имѣетъ свою судьбу, свое предопредѣленіе, и это удивительно упрощаетъ, облегчаетъ жизнь. Вы живете такъ, какъ всѣ, одѣваетесь, какъ всѣ, ѣдите то, что нравится другимъ, разговариваете, даже думаете такъ, какъ всѣ, т. е. вамъ не приходится самому придумывать тысячу вещей и формъ отношеній, а все это вы получаете готовымъ. Человѣку выдающемуся, оригинальному можно задохнуться въ такой обстановкѣ; зато средній счастливъ вполнѣ; каждый шагъ его направленъ по опредѣленному пути: ни сомнѣній, ни мученія выбора, ни необходимости рѣшаться. Въ этомъ отношеніи до-революціонная эпоха была несравненно культурнѣе теперешней, бытъ людей опредѣленнѣе, общественное сознаніе тверже. Въ старину кто гдѣ родился, тамъ обыкновенно и оставался: въ томъ-же округѣ, сословіи, профессіи, при тѣхъ-же общественныхъ связяхъ, условіяхъ и привычкахъ. Для огромнаго большинства доступенъ былъ лишь ближайшій околотокъ, для всѣхъ была одна и та-же школа, всѣ воспитывались по одной программѣ -- а это составляетъ первое условіе нормальной общественной конкурренціи. Всѣ ходили въ церковь, всякій въ извѣстный возрастъ непремѣнно женился, и такъ-какъ, благодаря неподвижности, у каждаго былъ обширный кругъ знакомствъ и наслѣдственныхъ связей, то выборъ невѣсты дѣлался легче и удачнѣе. Въ силу того, что профессіи и права были болѣе или менѣе наслѣдственны, каждый отдавалъ себя извѣстному дѣлу еще съ юныхъ лѣтъ, каждый воспитывался въ своемъ ремеслѣ, имѣлъ въ немъ долгую школу практики и совершенствовался до предѣловъ всѣхъ способностей. Въ старину принципъ раздѣленія труда и вообще всѣхъ условій жизни былъ проведенъ съ цеховою строгостью. Словомъ сказать, рождаясь на свѣтъ, всякій попадалъ въ каждомъ важномъ отношеніи жизни на готовые рельсы, и ему оставалось только катиться по нимъ; сила характера, сосредоточенная volens-nolens по данному направленію, цѣликомъ выливалась въ силѣ дѣйствія -- храбрости на войнѣ, благочестіи въ кельѣ монаха, усидчивости на мирныхъ промыслахъ. Культурное общество можетъ быть очень нецивилизованно и невѣжественно,-- какъ наша древняя Русь; эта культура можетъ быть близка къ варварству; но невѣжество не мѣшаетъ образованію общаго духовнаго уклада, общаго міросозерцанія, сплоченія въ "едино тѣло и едину душу". Вслѣдствіе долгаго уединенія среди сосѣдей и долгаго внутренняго мира, общество отливается въ огромный монолитъ; отдѣльные элементы его, какъ зерна кварца, шпата и слюды въ гранитѣ, вкраплены въ него неподвижно, создавая могучее сопротивленіе всякимъ внѣшнимъ вліяніямъ. Таковъ Китай, такова "прекрасная Франція" въ XVI--XVII вѣкахъ, "старая Англія", "святая Русь" тѣхъ временъ, когда это выраженіе еще не звучало фальшиво.
   Когда такой крѣпкій порядокъ утверждался среди звѣриныхъ нравовъ и въ невѣжественномъ обществѣ, культура была гибелью благороднѣйшихъ элементовъ, и хотя средній человѣкъ жилъ недурно, но таланту и развитію не было простора. Душно и жутко существовать въ такомъ обществѣ человѣку оригинальному,-- культура отрицаетъ оригинальность, принося ее въ жертву посредственности. Но зато, когда культура устанавливалась на достаточно-высокой ступени образованности заставала добрые обычаи,-- жизнь принимала прекрасный обликъ, и каждому родившемуся была обезпечена извѣстная доля достатка, уваженія, любви согражданъ и равное участіе въ общемъ капиталѣ духа. Консерватизмъ, свойственный каждой культурѣ, могуче поддерживалъ общій строй жизни на разъ достигнутой высотѣ, не давая ему падать; нетолько среднимъ, но и лучшимъ людямъ жилось легко, такъ-какъ уровень "посредственности" въ такомъ обществѣ очень высокъ и она не слишкомъ тянетъ выдающіяся головы книзу. Такая культура -- счастливѣйшая пора въ исторіи народовъ, и добиваться ея -- долгъ ихъ.
   Надо замѣтить, что культурѣ въ смыслѣ закрѣпленія хорошихъ привычекъ у насъ придаютъ обыкновенно слишкомъ мало значенія, а между тѣмъ это -- все. Даже люди высоко-оригинальные и одаренные, какъ-бы отъ природы просвѣщенные, и тѣ безъ воспитанія гибнутъ или выходятъ уродами,-- главная-же масса человѣчества, подавляющая большинствомъ, шагу не могла-бы ступить внѣ своей культуры; она не могла-бы нетолько трудиться (всякій трудъ требуетъ выработанной техники), но даже развлекаться, обмѣниваться мыслями: вѣдь все рѣшительно, до мельчайшаго жеста, до оттѣнка чувства или мысли -- все это въ среднемъ человѣкѣ не его, а общественное, воспринятое имъ или путемъ подражанія изъ внѣшней среды, или наслѣдственностью. Добръ-ли человѣкъ, золъ-ли онъ, вѣжливъ или грубъ, даже уменъ-ли онъ или ограниченъ (если говорить о среднемъ человѣкѣ) -- все это продуктъ извѣстной культуры, взаимнаго воздѣйствія, которое столь могуче, что почти совершенно придавливаетъ личное творчество души, отпускаемое заурядному человѣку лишь въ ничтожной дозѣ.
   

VI.

   Возьмите эпоху какого-нибудь культурнаго разстройства, напримѣръ время послѣ нашествія варваровъ на образованныя страны или хотя-бы наше столѣтіе -- время развалинъ послѣ великаго взрыва цивилизаціи послѣднихъ двухъ вѣковъ,-- особенно-же теперешнюю Россію, которая отъ Азіи отстала, а къ Европѣ еще не пристала. Въ такія времена общество не кристаллизовано, аморфно, строй духовный и даже внѣшній разбитъ. Какъ-будто въ живомъ, сложившемся тѣлѣ порваны артеріи и вены, и клѣточки крови свободны течь по какому имъ угодно направленію. Вы родились напримѣръ, гдѣ-нибудь въ глухомъ уѣздѣ, въ какой-нибудь помѣщичьей семьѣ. Въ прежнее, хотя и варварское, но культурное время, вы, обыкновенно, оставались на родинѣ, сплетая свои молодые корни съ вѣковыми корнями своей фамиліи, своей "вотчины и дѣдины", поднимаясь отъ родной почвы вмѣстѣ съ поколѣніемъ сверстниковъ, столь-же неподвижныхъ, сплетая свои вѣтви съ ихъ побѣгами въ одно дружное и цѣпкое сообщество, и своевременно давая жизнь новымъ и новымъ отпрыскамъ, тѣснящимся у вашихъ ногъ. Такъ было прежде; не то теперь: родители изъ всѣхъ силъ бьются, чтобы выбросить ребенка изъ родного гнѣзда, изъ наслѣдственной колеи, безъ пощады рвутъ нѣжные корешки, пускаемые имъ въ почву, его завязывающіяся связи и знакомства, начинающуюся дружбу и любовь,-- и выбрасываютъ, предположимъ, въ уѣздный городъ, въ приготовительный пансіонъ какого-нибудь нѣмца или француза. Юный, не окрѣпшій еще въ домашней культурѣ организмъ попадаетъ въ совершенно новый мірокъ, въ чужое общество съ пестротой чужихъ обычаевъ и привычекъ. Но юность беретъ свое: тотчасъ-же проростаютъ новые корешки въ новую почву, завязываются новыя отношенія, устраивается извѣстный укладъ жизни. Но прошло два-три года, мальчика пора везти въ гимназію, въ губернскій городъ, за сто верстъ отъ уѣзднаго. Снова рвутся завязи и побѣги, и разбивается духовная постройка юноши. Пусть читатель вспомнитъ свое дѣтство и ту невыразимую боль души, съ которою приходилось отрываться отъ родной семьи:. это была боль разрыва по живому, такъ-сказать, тѣлу, разрыва органическихъ, кровныхъ связей. Въ губернскомъ городѣ маленькій организмъ опять кое-какъ приспособляется, неистребимая жажда жизни заставляетъ его и здѣсь искать тепла и свѣта среди товарищей и учителей, пускать отростки чувствъ въ мѣстное общество, тѣмъ болѣе, что подходятъ годы для таинственнаго процесса любви, завязыванія вѣчныхъ связей. Но въ губернскомъ центрѣ столько разбрасывающихъ, центробѣжныхъ вліяній. Тутъ есть и реальное училище, и кадетскій корпусъ, и какая-нибудь техническая школа. У родителей начинаются колебанія: что окончательно выбрать? Какъ-бы не промахнуться! Путей столько и всѣ съ такими далекими, заманчивыми перспективами, и всѣ они расходятся такъ далеко, что разъ пошолъ по извѣстной дорогѣ -- сворачивать поздно. Въ гимназіи мальчикъ хирѣетъ, засиживается по два года въ классѣ: не онъ одолѣваетъ латынь, а она его. Является у родителей соблазнъ: не перевести-ли его въ реальное училище? Вѣдь оттуда можно въ тотъ или другой институтъ -- карьера прекрасная... И вотъ едва мальчикъ началъ устраиваться въ гимназіи, входить въ колею, его часто снова вырываютъ оттуда и бросаютъ въ новую обстановку; а случается, что юноша перебываетъ въ цѣлой полдюжинѣ училищъ, прежде чѣмъ добьется высшаго образованія. Это послѣднее снова требуетъ ломки жизни: изъ губернскаго центра съ только что начавшимися, не окрѣпшими связями юноша прямо переносится на совсѣмъ иную планету -- въ столицу. Все, что сложилось въ ранней молодости -- знакомства, привязанности, привычки, или совсѣмъ, или на очень долгое время отходитъ, исчезаетъ. Въ огромномъ большинствѣ случаевъ молодой человѣкъ, ухватившій наконецъ дипломъ -- цѣль столькихъ терзаній и разрывовъ -- уже не возвращается въ родное гнѣздо, какъ упорхнувшій въ пространство птенецъ. Да и гдѣ его настоящее гнѣздо? Родительскій домъ, можетъ быть, уже опустѣвшій за долгіе годы разлуки, домъ, окруженный незнакомыми, новыми людьми? Или уѣздный пансіонъ, или губернская гимназія, гдѣ тоже похоронено много сладкихъ и грустныхъ воспоминаній? Или, наконецъ, мѣсто послѣдняго пріюта, "святыя стѣны" almae matris? Оказывается, "гнѣздъ" много -- и всѣ раззоренныя для юноши, опустѣвшія. Но пойдемъ дальше. Съ окончаніемъ высшаго курса (который часто мѣняется: выборъ учебныхъ заведеній и карьеръ -- большой, и тутъ ошибиться еще непростительнѣе, т. е. направленіе жизни ломается еще разъ), молодой человѣкъ не остается въ столицѣ -- иначе она была-бы мгновенно наводнена интеллигентнымъ людомъ,-- а отправляется "на мѣсто", въ огромномъ большинствѣ случаевъ совершенно для себя неожиданное и далекое. При обширности Россіи и обиліи окраинъ, которыя требуютъ обрусенія и охраны,-- молодому "интеллигенту" приходится заѣзжать Богъ-знаетъ въ какую даль и глушь, совершенно въ иной міръ, въ иное общество, порывая окончательно связи и направленія, сложившіяся въ столицѣ. А затѣмъ переводы еще съ мѣста на мѣсто въ видахъ карьеры и движенія по службѣ. Посчитайтека, сколько разъ, сколько десятковъ разъ ломается жизнь современнаго культурнаго человѣка и начинается новая жизнь, которую начать -- все-же не то, что надѣть на себя свѣжую рубашку.
   Ничѣмъ инымъ, какъ именно этимъ постояннымъ раздергиваніемъ русской интеллигенціи въ послѣднее столѣтіе и невозможностью сложиться человѣку, я объясняю себѣ изобиліе у насъ всѣхъ этихъ "лишнихъ людей", гамлетиковъ, нытиковъ и слабняковъ, потомство которыхъ получилъ въ наслѣдство отъ Тургенева и значительно пріумножилъ въ литературѣ А. П. Чеховъ,-- этотъ Гомеръ разбавленнаго нынѣшняго поколѣнія, поколѣнія не-героевъ. Разбродъ интеллигенціи есть разстройство культуры, расхищеніе вѣками складывавшагося типа расы, который служитъ фундаментомъ каждаго отдѣльнаго характера.
   

VII.

   Эта сторона культурнаго быта у насъ еще не изучена, но крайне любопытна. Непрерывная перетасовка населенія, не дающая ему нигдѣ сложиться въ прочныя, сильныя общественныя группы -- условіе, разъясняющее многое въ русской исторіи. Человѣкъ живетъ обществомъ, а общество у насъ постоянно расползается и разбредается. Я, напр., уроженецъ Псковской губерніи; но мои товарищи дѣтства и друзья молодости разбросаны теперь по всему свѣту, отъ Царства Польскаго до Сахалина включительно. Одинъ изъ нихъ, напр., родился въ Лугѣ, воспитывался въ Псковѣ и Кронштадтѣ, служилъ въ Финляндіи и Петербургѣ, пока не попалъ во Владивостокъ. Другой родился въ Таганрогѣ, учился въ Полтавѣ и Петербургѣ, служилъ въ Кронштадтѣ, переведенъ быль въ Казань, а оттуда въ Семирѣченскую область, теперь-же собирается попасть на пятитысячный окладъ въ Читу. А ему всего еще тридцать лѣтъ. Третій родился въ Петербургѣ, воспитывался подъ Петербургомъ, служилъ въ Москвѣ, Варшавѣ, Одессѣ, странствовалъ заграницей и основался, "пока что", снова въ Петербургѣ. Четвертый другъ, уроженецъ Одессы, воспитывался въ Петербургѣ, хозяйничалъ въ Подольской губерніи и собирается на службу въ Баку. Пятый, уроженецъ Архангельска, воспитывался въ Кронштадтѣ, попалъ, на службу въ Николаевъ, перевелся въ Архангельскъ и затѣмъ сновавъ Николаевъ. Утомительно перечислять всѣхъ; замѣчу только, что еще очень недавніе близкіе мои знакомые -- теперь кто въ Средней Азіи, кто въ Сибири, одинъ очутился въ Лондонѣ, другой -- въ Нью-Іоркѣ, и изъ тѣхъ, съ кѣмъ я выросъ, никого уже нѣтъ возлѣ, и это за какія-нибудь десять-пятнадцать лѣтъ. Каждый читатель, я думаю, можетъ подтвердить на кругѣ своихъ связей этотъ законъ разсѣянія русской интеллигенціи, кромѣ развѣ немногихъ, особенно удачно устроившихся счастливцевъ. Тѣ, кто нынче остается на мѣстѣ, гдѣ выросъ, обыкновенно -- самые ограниченные люди, на которыхъ нигдѣ нѣтъ спроса: эти вростаютъ въ почву и живутъ довольно крѣпко и благополучно.
   Спрашивается, есть-ли возможность при такихъ условіяхъ сложиться какой-нибудь сильной и единодушной корпораціи, какой-нибудь прочной собирательной единицѣ? Возможно-ли живое общеніе между полузнакомыми иди и вовсе незнакомыми людьми, возможны-ли общіе интересы и задачи, взаимная поддержка и совокупныя усилія? Возможно-ли живое, настоящее общество? Невозможно, и такого общества у насъ и нѣтъ, такъ-же какъ нѣтъ и крѣпкой общественной культуры. Всѣ мы живемъ "по-запечью", каждый по себѣ и всѣ враздробь, и ни до чего общественнаго намъ, поэтому, и дѣла нѣтъ. Живое общество, въ настоящемъ смыслѣ его, складывается тамъ, гдѣ каждый- "знавалъ вашего папеньку, вашу почтенную матушку, хлѣбъ-соль ихъ кушалъ", гдѣ всѣ знаютъ ваши корни и вы знаете корни всѣхъ -- не $ю формуляру только, а живымъ общеніемъ съ давнихъ временъ. Теперь, въ разстроенномъ, смѣшанномъ быту даже и при знакомствѣ не образовывается общества: всѣ знаютъ одинъ другого лишь одной точкой, знаютъ формально, всѣ homo-novus'ы другъ для друга. Этого достаточно для дѣланія взаимныхъ визитовъ или даже для партіи картъ, но не болѣе того. Глубокихъ историческихъ связей, преданій, опыта отношеній нѣтъ, а безъ нихъ нѣтъ и общества; вотъ почему наша молодая интеллигенція столь безсильна и наша образованность столь безплодна. У насъ есть заимствованныя идеи, но нѣтъ характера, или, говоря языкомъ Шопенгауэра, у насъ, можетъ-быть, и есть "представленія", но нѣтъ "воли", нѣтъ могучихъ накопленныхъ рядомъ людскихъ наслоеній общественныхъ привычекъ, перешедшихъ въ инстинктъ, нѣтъ живой исторіи изъ рода въ родъ, нѣтъ достаточно крѣпкихъ ни хорошихъ, ни дурныхъ традицій: большинство изъ насъ чувствуютъ, себя пріѣзжими, чужими въ своей странѣ, такъ-какъ родная связь съ мѣстностью, стихія кровныхъ отношеній къ людямъ не успѣваетъ сложиться.
   Наплывъ западной цивилизаціи втеченіе послѣднихъ столѣтій не только не упрочилъ нашу культуру, но страшно ее разстроилъ, рѣшительно выбивъ изъ колеи всѣ сословія, всѣ міросозерцанія, всѣ старыя формы жизни. Я говорю это не для того, чтобы превознести старую жизнь, но чтобы напомнить, что мы вышиблены изъ колеи, что хотя прежняя дорога была кривая и узкая, но теперь мы сброшены вовсе съ дороги и плетемся внѣ ея, по цѣлинѣ болотъ и лѣсовъ. Бываютъ, конечно, случаи и въ исторіи, когда дороги дотого непроѣздны, что громадные обозы объѣзжаютъ ихъ прямо по-полю, по ступицу въ землѣ; но нормальный путь -- все-таки дорога, пробитая рядомъ поколѣній, и которая постепенна должна расширяться и выпрямляться. Нынѣшній моментъ исторіи особенно даетъ это чувствовать. Взрывъ открытій и изобрѣтеній двухъ вѣковъ потрясъ до основанія весь европейскій міръ,-- и въ особенности Россію: человѣчество переживаетъ страшный культурный переломъ, историческое бездорожье, когда древній путь разрушенъ, а новый не проложенъ. Ріо въ Европѣ, по ея небольшому пространству, переполненному людьми издавна культурными, нынѣшнее разстройство быта не такъ чувствительно: слишкомъ глубокіе корни имѣла тамъ старая культура, сама по себѣ достаточно высокая. У насъ не то: на необъятномъ пространствѣ Россіи населеніе безпрерывно растекалось, разсѣивалось, бродило, не будучи въ состояніи сколько-нибудь насытить собою этого безбрежнаго пространства и испаряясь въ немъ, какъ разлившаяся по степи лужа. То печенѣги и половцы, оттѣснившіе насъ еще на зарѣ исторіи отъ наиболѣе удобнаго для гражданской жизни берега моря, то удѣльная система съ постоянною перекочевкою князей и ихъ дружинъ, то татары, оборвавшіе завязи культурнаго быта, то затѣмъ собираніе земель, тщательно стиравшее мѣстныя особенности, то эпоха нѣмцевъ при Петрѣ и послѣ Петра, то крѣпостное право, расколъ, кровавыя войны, жестокіе поборы и притѣсненія, то, наконецъ, раззоренье и безземелье разстраивали и постоянно сгоняли русскую народность съ насиженнаго мѣста. Даже нашъ государственный центръ -- столица -- каждыя 200--300 лѣтъ перекочевываетъ съ мѣста на мѣсто (Новгородъ -- Кіевъ -- Владиміръ -- Москва -- Петербургъ), и даже послѣдній ея привалъ какъ-разъ пришелся среди финскихъ болотъ, въ негостепріимнѣйшемъ, отдаленномъ захолустьи, такъ что весьма возможно, что столица снова будетъ перенесена куда-нибудь, о чемъ уже множество разъ заходила рѣчь.
   При подобной неустойчивости исторіи, безпрерывномъ взбалтываніи ея, наша народность не успѣла кристаллизоваться, отлиться въ свойственныя ея природѣ грани и до сихъ поръ пребываетъ безформенною, съ крайне слабо выраженнымъ національнымъ типомъ. Возьмите англичанина, француза, нѣмца: куда-бы они ни попали, они остаются самими собой; точно отлитые изъ бронзы, они не подчиняются чужой культурѣ, и нужно нѣсколько поколѣній, чтобы, напримѣръ, обрусить такого европейца. Наоборотъ, русскіе очень охотно сливаются со всѣми народами: въ Парижѣ -- офранцуживаются до потери языка, въ Якутской области -- объякучиваются и даже дотого, что бросаютъ избы и становятся кочевниками; въ Эстляндіи и Финляндіи -- очухониваются, и въ Гельсингфорсѣ, напримѣръ, въ двухъ шагахъ отъ Петербурга, дѣти православнаго купца Синебрюхова уже не понимаютъ по-русски. Достоевскій, влюбленный, кажется, до самозабвенья въ русскаго человѣка, считалъ эту черту "всечеловѣчествомъ", хотя правильнѣе было-бы понимать ее какъ "недочеловѣчество", недоразвитіе, зоологическую невыработанность, словомъ -- некультурность. Русскій человѣкъ -- "недочеловѣкъ", tabula rasa, сырой, недоконченный человѣкъ, въ котораго слишкомъ мало вложено извнѣ исторической обработки: "природа не мудрила долго: хватила топоромъ -- вышелъ носъ, ударила другой разъ -- вышли губы, да такъ и пустила въ свѣтъ: живетъ, молъ". И въ городѣ, и въ деревнѣ, какъ справедливо замѣчаетъ Леруа-Болье, русскія массы не чувствовали надъ своими головами вѣянія ни эпохи Возрожденія, ни реформаціи, ни другихъ теченій,-- все это для нихъ какъ-бы не бывшее. Отчего европейскій человѣкъ такъ проченъ, силенъ и развитъ, отчего земля его, домъ, обстановка столь упорядочены, устроены, когда русскій человѣкъ такъ рыхлъ и ненадеженъ, а земля его истощена, домъ и обстановка подперты кольями, еле держатся? Да все оттого, что въ европейца очень много вложено всякаго капитала, умственнаго и матеріальнаго, тогда-какъ въ русскаго вложенъ грошъ. Въ европейца вложено наслѣдство античной цивилизаціи, которое онъ затѣмъ постоянно пріумножалъ, накапливая тысячу или полторы лѣтъ, обращая въ нетлѣнное золото искусства, науки, законодательства, промышленности. Весь этотъ огромный капиталъ постоянно вкладывался въ почву, возвращался съ лихвой и снова вкладывался и т. д. Какъ въ электрическомъ аккумуляторѣ, въ среднемъ европейцѣ наслѣдственно накоплялась энергія, выдержка, неутомимость, сознаніе своей силы и подобающихъ силѣ правъ. Какъ огородъ французскаго крестьянина цѣнится въ сто разъ дороже русскаго и даетъ въ сто разъ больше дохода, такъ и самъ французъ, въ среднемъ, несравненно работоспособнѣе русскаго -- по одной, общей причинѣ: французъ и его почва -- культурны, русскій-же съ своей землицей еще дики, несмотря на ровесничество съ Западомъ.
   Этимъ я вовсе не хочу сказать, что мы совсѣмъ некультурны, что у насъ нѣтъ никакихъ нравовъ, никакихъ обычаевъ, никакой наслѣдственности. Все это есть (иначе мы давно-бы сошли со сцены исторіи), но все это или некрѣпко, или еще первобытно и потому обречено роковымъ образомъ уступать и отставать. Мы и уступаемъ, мы и отстаемъ, и едва-ли во всей нашей исторіи, даже при татарахъ, мы отставали отъ Европы больше, чѣмъ теперь. Европа уже завладѣла главною твердыней нашей національности -- міросозерцаніемъ верхняго нашего слоя, его образованіемъ, идеалами. Наша интеллигенція психически уже не русская, почему она такъ плохо понимаетъ народъ и народъ такъ плохо понимаетъ -ее. Начиная съ Петра I мы уступили болѣе сильному Западу, и сколько-бы ни сопротивлялись остатками своей старинной самобытной культуры -- неудержимо будемъ подчиняться и уступать: сила солому ломитъ.
   Таковъ смыслъ историческаго воспитанія, духовной выработки, культуры: она вооружаетъ каждую отдѣльную личность силою рода, психическими свойствами цѣлой расы. Только въ опредѣлившейся расѣ человѣкъ является въ расцвѣтѣ своей природы, въ полнотѣ типа. Но всякое накопленіе, всякая организація требуетъ извѣстнаго спокойствія, постоянства условій, т. е. консерватизма. Это требованіе до такой степени безусловно важно, что индусы освятили его въ видѣ божества. Второе лицо индусской троицы -- Вишну -- богъ консерватизма, равносиленъ Брамѣ -- творящему богу. Эта основная важность консерватизма составляетъ его правду, чувствуемую всѣми, и только этою правдою консерватизмъ -- какой-бы онъ ни былъ -- и держится. Только въ силу этого безсознательнаго признанія огромное большинство людей столь недовѣрчивы къ новизнѣ и дотого консервативны, что эта черта иногда принимаетъ даже болѣзненный характеръ. По словамъ Ломброзо, большинство людей страдаютъ мизонеизмомъ, т.-е. отвращеніемъ къ новизнѣ, какова-бы она ни была, и болѣзненною приверженностью къ старинѣ, опять-таки не разбирая -- хорошей или дурной. Всѣмъ извѣстный примѣръ -- наши старообрядцы. Убѣдившись въ ряду поколѣній въ безусловной важно сти накопленія опыта и хорошихъ навыковъ, люди свое уваженіе къ культурѣ переносятъ изъ сознанія въ инстинктъ, т.-е. самую культуру дѣлаютъ предметомъ культа. Но разъ она становится священной и неприкосновенной, она останавливается, и изъ живой, движущей силы, становится энергіей задерживающей, тормозящей человѣчество. Какъ поѣздъ, въ которомъ вы ѣдете: пока онъ движется, онъ несетъ васъ какъ-бы на крыльяхъ вѣтра,-- но разъ онъ испортился и сталъ -- онъ является главнымъ препятствіемъ дальнѣйшему вашему движенію. Прикованные къ поѣзду своей исторіи люди чувствуютъ себя безпомощными внѣ его; они дѣлаются дотого консервативными, что сростаются сердцемъ иногда даже съ уродливою, противуестественною культурою, отстаиваютъ рабство, невѣжество, насиліе, нищету, подобно тому какъ старообрядцы отстаиваютъ явно-искаженные тексты и священныя изображенія. Привычка -- вторая природа. Только идолопоклонствомъ предъ истиной консерватизма можно объяснить странную непослѣдовательность нѣкоторыхъ высоко-гуманныхъ, утонченныхъ нашихъ писателей, вздыхающихъ о временахъ завѣдомомрачныхъ, завѣдомо-несчастныхъ (если говорить не объ отдѣльныхъ лицахъ или сословіяхъ, а обо всей землѣ). Истина очень часто защищаетъ ложь, и я думаю даже, что только правдой, вступившейся за зло, по великодушію или простотѣ, зло и держится, и лишись оно поддержки жизненнаго, любовнаго начала -- оно бы рухнуло.
   Возвращаясь къ "Собакамъ" Я. П. Полонскаго, я съ грустью думаю, что мы имѣемъ передъ собой именно такой случай, когда знаменитый и возвышенный поэтъ побуждается внутренней, глубокой правдой -- къ несправедливости, къ одностороннему отрицанію эпохи, наименѣе этого заслужившей, имѣвшей на своемъ знамени свою не менѣе великую истину.
   

IX.

   Въ нерасположеніи къ либерализму Полонскій не одинокъ среди поэтовъ. Почти всѣ наши великіе и даже просто талантливые художники слова были консерваторами. Державинъ, Жуковскій, Пушкинъ, Лермонтовъ, Тютчевъ, Майковъ, Фетъ (не говоря о болѣе мелкихъ созвѣздіяхъ поэтовъ), какъ настоящія свѣтила, держались тверди -- вполнѣ твердой и установленной традиціи. Чтобы не подтверждать это излишествомъ примѣровъ, ограничусь Пушкинымъ и Лермонтовымъ. Титаны поэзіи, они стояли цѣлымъ корпусомъ выше современнаго общества, глубоко и тонко презирали это общество, задыхались въ немъ и даже задохлись -- и тѣмъ не менѣе оставались вѣрными этому обществу до мелочей, до пожертвованія жизнью передъ призракомъ qu'en dira le monde. Вѣдь ни болѣе ни менѣе какъ кровью своей оба великіе поэта засвидѣтельствовали свою беззавѣтную преданность общественному консерватизму, и это свидѣтельство тѣмъ ярче, что жертва были принесена не за величайшіе принципы традиціи, а за мельчайшіе. Съ одной стороны вы видите удивительно свѣжее, облагороженное чувство и лучезарный умъ, глубокій и ясный, а съ другой, тутъ-же рядомъ, ихъ покорное рабство самымъ мизернымъ суевѣріямъ тогдашняго общества. Нужды нѣтъ, что оба великіе поэта будировали, подвергались ссылкѣ и въ ѣдкихъ -- впрочемъ, весьма немногихъ -- стихахъ, изливали свою жолчь: это не мѣшало имъ самимъ оставаться строгими консерваторами, нетолько любившими, но просто влюбленными въ первоначала тогдашней жизни. Быть можетъ, въ молодости Пушкинъ (въ 1821 году) и позволялъ себѣ повторять ходячіе либеральные взгляды (" Увижу-ль я, друзья, народъ неугнетенный и рабство падшее по манію Царя" и пр.), но войдя въ полноту развитія, въ возрастѣ за 30 лѣтъ, онъ уже открыто защищаетъ то-же самое рабство {См. "Александръ Радищевъ", "Мысли на дорогѣ", "Разговоръ съ англичаниномъ" и пр. замѣтки Пушкина.}. Такова уже была тогда эпоха, возразитъ на это читатель: консервативное время -- и поэты были консервативны. Я это именно и хочу доказать: что поэты только выражаютъ эпоху, а не ведутъ ее впередъ. Хотя тотъ періодъ, дѣйствительно, былъ погруженъ въ гипнозъ т. н. "реакціи", однако до полнаго ея "транса" ни Пушкинъ, ни Лермонтовъ не дожили, и втеченіе всей ихъ жизни въ томъ-же кругу, гдѣ они вращались, довольно ярко мерцало и либеральное настроеніе. Пушкинъ былъ даже близкій пріятель многихъ декабристовъ, хотя они и остерегались посвящать его въ свои планы, какъ человѣка "легкомысленнаго". Точно также не сошолся Пушкинъ и съ предтечами либеральнаго движенія "сороковыхъ годовъ", и даже, напротивъ, враждовалъ съ ними (съ Надеждинымъ и Полевымъ). Что до декабристовъ, это были кровные аристократы, превосходно образованные и возвышеннаго характера; нельзя отказать и предтечамъ "сороковыхъ годовъ" въ замѣчательныхъ дарованіяхъ и благородствѣ души. И тѣмъ не менѣе Пушкинъ не сошолся ни съ тою, ни съ другою партіей: прекрасные люди этихъ партій были настроены отрицательно къ окружающей дѣйствительности, а Пушкинъ -- положительно. Въ минуты душевнаго подъема Пушкинъ иногда проклиналъ свое общество ("Чортъ догадалъ меня родиться въ Россіи съ душою и талантомъ" и пр.), но въ обыкновенное время онъ самымъ нелицемѣрнымъ образомъ погружался "въ забавы свѣта", и растворялся въ массѣ. Онъ былъ глубоко проникнутъ и вѣрою, и суевѣріями своего вѣка. Услышавъ о готовящихся событіяхъ въ 1825 г., Пушкинъ рѣшилъ-было ѣхать и пристать къ движенію (цо долгу дружбы), и даже выѣхалъ изъ Михайловскаго, но на дорогѣ встрѣтился попъ -- дурная примѣта; перебѣжалъ до рогу заяцъ -- это ужь совсѣмъ было плохо, и смущенный поэтъ приказалъ повернуть назадъ... Вотъ до какихъ глубинъ своего существа это былъ приверженецъ традиціи, плоть отъ плоти своего времени. Мятежъ 14-го декабря впослѣдствіи онъ порицалъ вполнѣ искренно и даже горячо (Извѣстный стихъ въ "Посланіи" къ декабристамъ: "Темницы рухнутъ и свобода васъ приметъ радостно у входа, и братья мечъ вамъ подадутъ" -- всего проще понимать, какъ картину возвращенія арестованнымъ шпаги). Хотя въ высшемъ-же свѣтѣ, по словамъ кн. Вяземскаго, былъ кружокъ лицъ, благоговѣвшихъ предъ поэтомъ за его талантъ, Пушкинъ неизмѣнно оставался въ надменныхъ, пренебрегавшихъ имъ слояхъ, или среди кутилъ самаго безпечнаго пошиба. Почему это? А потому, что всѣ эти возвышенно-настроенные люди тянули въ сторону отъ дѣйствительности, отрицали ее -- конечно, въ очень условной степени, -- тогда-какъ Пушкинъ всѣмъ сердцемъ принадлежалъ ей. Увлечеченіе Карамзинымъ, погруженіе въ исторію, созданіе "Бориса Годунова" -- національнѣйшей русской драмы, патріотическія оды послѣднихъ лѣтъ жизни -- все это говоритъ за то, что Пушкинъ -- живи онъ до нашихъ дней -- явился-бы искреннимъ противникомъ либеральныхъ движеній, какъ скрытыхъ (сороковые года), такъ и открытыхъ (шестидесятые). Подобно Тютчеву, Фету, Майкову и самому Полонскому, Пушкинъ или отошелѣбы отъ новаго теченія, или сталъ-бы во всей силѣ огромнаго таланта, чтобы, подобно Алексѣю Толстому, вызвать "теченіе встрѣчное". Онъ выполнилъ-бы свою завѣтную мечту -- написалъ-бы классическій романъ или рядъ романовъ изъ русской жизни первой четверти нашего вѣка, гдѣ отразилась-бы вся поэзія тогдашней дворянской культуры, еще только чуть тронутой скептицизмомъ (мечту эту, до извѣстной степени, осуществилъ гр. Л. Н. Толстой въ "Войнѣ и Мирѣ"). Пушкинъ создалъ-бы національную драму и комедію, до сихъ поръ, строго говоря, отсутствующія; онъ, можетъ быть, далѣбы героическую эпопею,-- но все, что онъ ни оставилѣбы, было-бы лишь отраженіемъ лучшихъ сторонъ существовавшаго, закрѣпленіемъ ихъ въ чарующіе образы, въ ясную формулу тогдашней патріархальной культуры. Нѣтъ сомнѣнія, что и Лермонтовъ -- хотя болѣе отзывчивый къ вѣяніямъ запада -- остался-бы далеко позади общественнаго настроенія, какъ остался позади его и Гоголь, пережившій обоихъ поэтовъ. Огромною силою таланта эти столь рано отшедшіе великіе писатели тянули-бы назадъ, къ красотѣ существующаго; они "воспѣли"-бы и закрѣпили эту красоту, придавъ крѣпостной культурѣ художественную, такъ-сказать, чеканку въ національномъ стилѣ и блескѣ своего генія. Не будучи въ силахъ задержать освободительный порывъ общества, великіе поэты со своею школою значительно умѣрили-бы его, или, лучше сказать, урегулировали-бы, уравновѣсивъ стремительность какъ разгара, такъ и охлажденія общества къ реформамъ. Еслибы старая, до-реформенная эпоха получила всестороннее свое выясненіе въ литературѣ, сознаніе образованныхъ людей 60-хъ годовъ оказалось-бы болѣе воспитаннымъ, нежели заимствованымъ, и можетъ быть періодъ реформъ прошелъ-бы спокойнѣе, полнѣе и длился-бы дольше: не было-бы преувеличеній либерализма, но не было-бы и смѣнившго ихъ паралича интеллигенціи.
   Надо замѣтить, что не одни поэты, но и замѣчательные романисты наши, въ большинствѣ -- консерваторы: не враги либеральнаго движенія, но далеко и не друзья. Вспомните "Переписку съ друзьями" Гоголя, политическіе романы Достоевскаго, Гончарова ("Обрывъ"), Писемскаго, Лѣскова. До девяностыхъ годовъ и гр. Л. Н. Толстого считали консерваторомъ, и какъ художникъ, онъ и есть таковъ. Даже Тургенева упрекали, какъ извѣстно, въ отсталости, въ томъ, что онъ мало сочувствуетъ своимъ либеральнымъ героямъ, почти осмѣиваетъ ихъ. Правда, "крѣпостные типы" у него тоже отрицательны, но на лучшихъ изъ нихъ, особенно на женщинахъ, какъ и на всемъ дворянскомъ бытѣ положена печать глубокой поэзіи и прелести. Какъ "постепеновецъ", Тургеневъ былъ консерваторомъ культуры иностранной на русской почвѣ. "Передовыхъ людей", Чернышевскаго, Добролюбова, Писарева онъ терпѣть не могъ. Дальше англійской системы общества онъ не шолъ, а подъ конецъ жизни отдался, какъ Гоголь и Достоевскій, мистикѣ.
   

X.

   Мнѣ кажется, эта склонность къ консерватизму изящныхъ писателей объясняется прежде всего характеромъ ихъ дарованія. Художникъ -- консерваторъ уже въ силу своего художественнаго темперамента, какъ философъ долженъ быть новаторомъ по природѣ. Въ самомъ дѣлѣ, художественный инстинктъ есть повышенное чувство прекраснаго; прекрасное-же заключается въ формѣ, а не въ содержаніи вещей. Прекрасная форма (эстетика вещи) есть нѣкоторая прочно установившаяся, гармоническая видимость, которую я позволилъ-бы себѣ назвать внѣшнею истиной данной вещи въ отличіе отъ внутренней истины или этики ея. Эстетика далеко не всегда совпадаетъ съ этикой; прекрасная наружность, по народному опыту, бываетъ обманчива. Аполлонъ Бельведерскій прекрасенъ, но когда вы разгадаете содержаніе его позы и жеста (истребленіе дѣтей Ніобеи), то они внушатъ вамъ иное чувство. Можно любоваться древними стѣнами какого-нибудь величественнаго зданія, но если вы узнаете, что это тюрьма, восторгъ вашъ поубавится. Для художника прекрасна какая-нибудь боевая сцена и онъ вполнѣ удовлетворяется красотою ярости человѣческой, но на мыслителя она производитъ гнетущее впечатлѣніе. "Делибашъ уже на пикѣ, а казакъ безъ головы"... Поэтъ срисовалъ этотъ моментъ, не скрывая восхищенія:-- Каковы?! восклицаетъ онъ. Извѣстный художникъ Верещагинъ, какъ самъ признается, очень желалъ, чтобы повѣсили въ его присутствіи двухъ турецкихъ шпіоновъ и страшно досадовалъ на то, что ихъ простили: онъ потерялъ случай подглядѣть рѣдкія и выразительныя позы.
   Чистый художникъ, вполнѣ удовлетворяется внѣшностью вещей, ихъ формой, и проникновеніе въ глубь вещи скорѣе вредитъ его работѣ. Въ то время какъ методомъ мыслителя служитъ анализъ, методомъ художника -- чистое созерцаніе, вполнѣ освобожденное отъ условій времени и мѣста. Задача художника -- въ безформенной дѣйствительности какимъ-то наитіемъ отыскать форму, нѣкоторый средній, вѣчный типъ мѣняющейся вещи и воплотить это видѣніе въ краскахъ, звукахъ, мраморѣ или другомъ матеріалѣ искусства. Вѣчный типъ вещи и есть красота ея, элементъ устойчивый, неизмѣнный. Самая красивая форма есть въ то-же время и самая уравновѣшенная и пригодная для тѣла. Органическій міръ полонъ примѣрами борьбы формъ, причемъ побѣдившая -- наиболѣе красивая форма -- становится типомъ породы или вида на несчетные вѣка. Художники, мнѣ кажется, служатъ выраженію именно этого свойства природы, ея формирующаго начала. Проникнутые духомъ формы, поэты по самой своей натурѣ полярно-противоположны мыслителямъ, задача, которыхъ -- постичь отношеніе вещей, вѣчно мѣняющееся и условное. Духъ истины есть въ существѣ своемъ "духъ отрицанья, духъ сомнѣнья"; это ангелъ познавшій, возмутившійся, смятенный въ отличіе отъ свѣтлаго ангела, блаженнаго однимъ лишь созерцаніемъ небесныхъ высей. Анализъ философа есть разложеніе, родъ смерти, при которой изъ распавшагося явленія или вещи исходитъ ихъ чистая душа, ихъ идея, тогда какъ созерцаніе художника есть какъ-бы нарожденіе идеи въ свѣтъ и воплощеніе ея въ матеріальной формѣ. Но подобно тому, какъ и въ воплощеніи человѣческой души (по древнему вѣрованію) она погрязаетъ въ тѣлѣ, какъ въ тюрьмѣ, скованная плотью,-- такъ и идея, матеріализовавшаяся въ предметѣ искусства, является прикрытой, часто загадочной и спорной. Одна и та-же картина художника часто толкуется на множество ладовъ: въ лицѣ Сикстинской Мадонны находили и чистоту, и милосердіе, и любовь, и божественность, и человѣчность, а одинъ великій русскій писатель нашолъ въ немъ даже чопорность и ханжество. Вспомните также безконечныя толкованія Гамлета или Фауста. Какъ художественныя картины, онѣ ясны, но въ качествѣ символовъ философіи жизни до сихъ поръ составляютъ предметъ споровъ. Каждое поколѣніе, являясь въ міръ и находя въ немъ великое произведеніе искусства, влагаетъ въ него нѣкоторый особый смыслъ, особое пониманіе: для Вольтера -- тонкаго цѣнителя и знатока литературы -- Шекспиръ былъ "пьяный дикарь", а лѣтъ черезъ сто Шекспира называли царемъ и богомъ поэзіи, превзошедшимъ природу и т. д., а можетъ быть мы еще доживемъ до того времени, когда это странное идолопоклонство смѣнится болѣе трезвымъ взглядомъ на англійскаго драматурга. Точно такъ-же измѣнились взгляды на Расина и Корнеля, на романтизмъ и т. д. Давно-ли торжествовалъ натурализмъ, а нынче и его значеніе уже отрицается, т. е. понимается иначе, чѣмъ десять лѣтъ тому назадъ.
   Такимъ образомъ перемѣнною величиною въ искусствѣ, какъ и въ органической жизни, является содержаніе, а постоянною -- форма. Правда, часто говорятъ, наоборотъ, объ измѣнчивости формъ, но это неточность понятія и языка. Формы не мѣняются, а лишь смѣняются, что совсѣмъ не одно и то-же. Одна школа въ искусствѣ можетъ смѣнить другую, но если это были истинныя школы (т. е. выражались великими талантами), то онѣ неизмѣнны, какъ установившіяся породы животныхъ или растеній. Готическій стиль можетъ смѣнить греческій или византійскій, но это не измѣненіе, а только смѣна и пока человѣчество существуетъ -- великіе стили будутъ неизмѣнны и какъ-бы замкнуты въ самихъ себѣ.
   Таковъ консерватизмъ истинно-прекрасныхъ формъ; неистинныя, ложныя формы -- дѣло плохихъ и ложныхъ поэтовъ и о нихъ нѣтъ рѣчи. Настоящій, такъ сказать химически-чистый поэтъ -- консерваторъ поневолѣ; это -- свойство его природы. Не только наши, но и всѣ великіе поэты міра были лишь выразителями, но не реформаторами своихъ эпохъ. Данте въ своей великолѣпной поэмѣ излилъ религіозный духъ среднихъ вѣковъ, далъ для нея безсмертный и безспорный документъ. Ту-же задачу выполнилъ Мильтонъ для послѣдующей эпохи, и для странъ германскихъ. Шекспиръ отразилъ всю свѣтскую сторону тѣхъ-же вѣковъ. Но реформація вытекла не изъ Данте, англійская революція не изъ Шекспира, французская революція не изъ Корнеля и Расина. Начиная съ Гомера и аѳинскихъ трагиковъ, закрѣпившихъ іонійскую культуру, продолжая поэтами двора Августа и т. д., кончая поэтами двухъ послѣднихъ вѣковъ до Гюго и Теннисона включительно -- всѣ поэты являлись пѣвцами существующаго или существовавшаго, носителями національнаго духа, пророками традиціи; какъ древне-еврейскіе пророки, они формулировали и уясняли законченную національную культуру, группировали ея жизненныя черты въ созданіяхъ искусства, чтобы передать въ отдаленные вѣка сѣмена прекрасныхъ формъ, содержаніе которыхъ было близко къ увяданію. Всѣ великія историческія эволюціи произведены не художниками, а философами: ни Моисей, ни Будда, ни Зороастръ, ни Конфуцій, ни Сократъ,-- ни иные еще болѣе великіе учители и начинатели новыхъ теченій не были поэтами, не исключая и Магомета. Лютеръ и Руссо не были поэтами, а поколебали вѣковыя міросозерцанія. Гёте едва-ли уступалъ Дарвину въ степени геніальности (авторъ "Происхожденія видовъ" вовсе отрицалъ свою геніальность, утверждая, что его умъ не выше, чѣмъ у средняго адвоката или учителя), а между тѣмъ кто-же станетъ сравнивать "землетрясеніе" душъ, произведенное Дарвиномъ, съ тихимъ и -- въ общемъ -- незначительнымъ вліяніемъ на нихъ веймарскаго олимпійца? Очень можетъ быть, что Гёте, какъ Гомеръ и Горацій, будутъ читаться и черезъ тысячу лѣтъ, когда о Руссо и Дарвинѣ будутъ знать лишь ученые, но это не мѣняетъ вопроса: идеи Гёте всегда будутъ закрѣплять жизнь, успокаивать ее, тогда какъ идеи Руссо и Дарвина -- раскрѣплять жизнь, выводить ее изъ застоя. Поэты вѣчно будутъ консерваторами -- въ лучшемъ смыслѣ, какъ мыслители -- либералами, въ лучшемъ-же смыслѣ.
   

XI.

   Многіе никакъ не согласятся съ такимъ распредѣленіемъ ролей въ оборотѣ человѣческаго духа. Поэтовъ, одно имя которыхъ звучитъ какъ нѣжная мелодія,-- просто жаль выпустить изъ лагеря прогрессистовъ, учителей и двигателей человѣчества, изъ дружины передовыхъ вождей цивилизаціи. Поэтъ -- "пророкъ", и въ этой роли всѣ поэты себя настойчиво рекомендуютъ: какъ-же они могутъ быть консерваторами?-- воскликнетъ читатель. Вспомните, наконецъ, Байрона, Гейне, Шиллера, Гюго, Лонгфелло, а у насъ -- Некрасова. Развѣ это консерваторы? Развѣ Гёте съ его насквозь идейною поэзіей, обнявшею всѣ скорби вѣка, консерваторъ?
   На все это я замѣчу, что и эти сейчасъ названные пѣвцы свободы и скорбей -- консерваторы. То, что у нихъ истинно цѣнно и безспорно художественно -- это картины окружавшей ихъ жизни, картины старой культуры или новыхъ теченій, но уже достаточно упрочившихся и отвердѣвшихъ. То, что воспѣвали эти поэты какъ элементъ свободы, была мораль, т. е. вещь очень старая въ своихъ общихъ формулахъ, а именно общими-то мѣстами поэты и ограничивались. Байронъ, Леопарди являются, правда, пессимистами, т. е. какъ-бы отрицателями тогдашней жизни. Но, во-первыхъ, обыкновенный пессимизмъ не новаторство, а простая болѣзнь духа, встрѣчавшаяся еще въ эпоху Екклесіаста. Этой болѣзнью названные поэты были заражены отъ мыслителей англійской школы (Гобсъ, Локкъ, Юмъ): роль Байрона состояла лишь въ разнесеніи этой заразы по Европѣ, и если зараза кое-гдѣ оказалась благодѣтельной, то это дѣло случая. Байронъ жестоко осмѣивалъ ханжество и узость тогдашней Англіи, сражался за свободу грековъ, но это не мѣшало ему гордиться своимъ лордствомъ больше, нежели талантомъ, и соотвѣтственно тому и жить. И Байронъ, и Гёте попали въ эпоху небывалаго возбужденія мысли,-- я сказалъ-бы даже воспаленія мысли, до такой степени приливъ идей былъ обиленъ и кипучъ. Какъ отражатели существующаго, поэты не могли не отразить и идейнаго броженія своего вѣка, причемъ, сообразно культурѣ каждаго, должны были отразиться и либеральныя мысли. Онѣ и отразились, но -- доказательство того, что онѣ были не рождены поэтами, а лишь отражены -- эти либеральныя идеи вошли въ ихъ поэзію механически, во всей своей отвлеченной необразности, какъ инородныя тѣла въ совершенно чуждой стихіи. Попробуйте сдѣлать опытъ -- отдѣлите у либеральнаго поэта его либеральныя идеи и посмотрите, много-ли ихъ наберется и богаты-ли онѣ качествомъ? Все это -- мораль или повтореніе ходячихъ, хотя можетъ быть и "забытыхъ словъ". Подобные опыты, безъ ехидной, правда, цѣли, продѣлывались многими компиляторами, извлекающими изъ великихъ авторовъ "мнѣнія", "изрѣченія" и "мысли" по разнымъ вопросамъ. Сборники такихъ мыслей -- именно въ отношеніи новизны послѣднихъ -- поражаютъ своею скудостью. Замѣчательно также, что такъ-называемые либеральные поэты какъ у насъ, такъ и заграницей -- второстепенныя и даже третьестепенныя величины, а нѣкоторые даже -- просто стихотворцы, съ поэзіей неимѣющіе ничего общаго. Болѣе крупные изъ нихъ, вродѣ нашего Некрасова, сами признавали себя слабыми поэтами ("Нѣтъ въ тебѣ поэзіи свободной" и пр.), гордясь лишь ролью гражданскихъ дѣятелей. Освободительное движеніе, созданное христіанствомъ, западною культурой и философіей XVIII вѣка, заключаетъ въ себѣ слишкомъ много красивыхъ моментовъ, чтобы не привлечь къ себѣ художниковъ; роли учителей человѣчества -- пророка, провозвѣстника, жреца, мыслителя слишкомъ заманчивы, чтобы поэты не захотѣли примѣрить къ себѣ ту или иную величавую тогу. Инымъ эти тоги были если и не по фигурѣ, то хоть подъ ростъ: огромный созерцательный талантъ казался не слишкомъ страненъ и въ роли абстрактнаго мышленія; но огромное большинство менѣе даровитыхъ поэтовъ оказались совсѣмъ неудачными мудрецами. Даже Шиллеръ и Гюго, при выдающемся умѣ, только портили свою поэзію модной претензіей того времени поучать общество. Дидактическія -- и въ сущности заурядныя -- мысли не растворялись въ ихъ поэзіи, какъ кремни въ водѣ, и остались въ ней навсегда въ сыромъ видѣ, къ великому неудобству читателя. Постоянно-взвинченныя, возвышенно-вычурныя риторическія разсужденія на меня, по крайней мѣрѣ, наводятъ унынье. Къ несчастью, и наши молодые поэты заразились этой дурной манерой изображать изъ себя философовъ и пророковъ. Гг. Минскіе, Мережковскіе и множество менѣе извѣстныхъ стихотворцевъ изъ всѣхъ силъ бьются, чтобы открыть какія-то тайны природы и загадки мудрости, нѣчто непостижимое и трансцендентальное, они ежеминутно перемножаютъ вѣчность на безконечность, громоздятъ религію на философію, буддизмъ на психологію, произносятъ страшныя мало понятныя слова и вообще сильно ломаются передъ публикой. Результатъ выходитъ нетолько жалкій, но даже прямо отрицательный: при назойливѣйшемъ желаніи "дать идею", именно идеи-то и не получается, а выходитъ иногда явный наборъ словъ, лишенный всякаго подобія мысли. Чуть только поэты захотятъ высказать вѣрную мысль, она оказывается старой и въ устахъ поэта -- холодной, разсудочной; а разъ попробуютъ высказать непремѣнно новую идею -- она выходитъ сумбурной и даже противоестественной; словомъ, обнаруживается декадентство, эстетическое помѣшательство. Нѣтъ сомнѣнія, нѣкоторые изъ нашихъ молодыхъ поэтовъ обладаютъ художественнымъ дарованіемъ, и отдайся они своей природѣ прямо и просто, изъ подъ ихъ пера могли-бы выходить серьезныя вещицы, правдивыя и умныя картинки окрѣпшихъ сторонъ теперешней жизни. Не взваливая на себя "бремена тяжкія и неудобоносимыя" -- миссію проповѣдниковъ, философовъ, вождей человѣчества, они сразу почувствовали-бы себя сильнѣе и ближе къ истинѣ: они подошли-бы къ ней съ имъ свойственной внѣшней стороны, преимущественно для нихъ доступной. Для жизни необходимо знаніе, но необходима и красота, которая есть то-же знаніе, только образное. И у мыслителей, и у художниковъ одна верховная цѣль: открыть абсолютную правду жизни, благороднѣйшее содержаніе для нея въ наиболѣе возвышенной формѣ. Мыслитель какъ и художникъ, достигаетъ своей задачи или наитіемъ, или путемъ анализа, и если нѣтъ налицо желаемаго содержанія, онъ создаетъ его въ возможности, могуществомъ воображенія, какъ ученый даетъ не существующія въ природѣ, но возможныя математическія, механическія или біологическія обобщенія. Дѣйствительно-великіе поэты обнаруживаютъ огромный умъ, какъ и настоящіе мыслители -- недюжинное чутье къ красотѣ, но въ обоихъ случаяхъ второстепенное качество находится въ служебномъ отношеніи къ спеціальному. Умъ великаго художника не болѣе какъ подмастерье его таланта, какъ и художественное чувство у мудреца. Пушкинъ обладалъ сильнымъ и свѣтлымъ умомъ, но безсмертіе его основано не на образцахъ мысли, а на образцахъ поэтическаго творчества: этотъ умъ менѣе замѣтенъ въ стихотвореніяхъ и выступаетъ въ блескѣ лишь въ дневникахъ, литературныхъ замѣткахъ и т. п. Точно также и Руссо или Шопенгауэръ несомнѣнно обладали художественнымъ темпераментомъ, но заслуга ихъ заключается не въ изяществѣ ихъ твореній, а въ ихъ глубинѣ. Люди вообще думаютъ не одинаковымъ способомъ: одни -- въ зрительныхъ представленіяхъ, другіе -- въ слуховыхъ, одни помнятъ вещи какъ картины, другіе -- какъ ихъ названія. Мнѣ кажется, первый разрядъ людей обладаетъ по преимуществу художественною натурой, тогда-какъ второй -- идейною. И тѣ, кто рождены съ зрительнымъ сознаніемъ, хорошо сдѣлаютъ, если удовлетворятся этимъ типомъ его и не станутъ во что-бы ни стало напрягать зародыши своей слуховой памяти. Каждый можетъ стать во весь свой духовный ростъ только по главной, такъ-сказать, своей оси, въ направленіи главной способности, а наши поэты хотятъ быть во всѣ стороны одинаковаго діаметра -- претензія праздная.
   Какъ человѣкъ, разрабатывающій еле замѣтную серебряную руду, въ то время когда кругомъ богатѣйшія залежи желѣза, неизмѣнно проигрываетъ, такъ и поэтъ, эксплоатирующій свое мышленіе вмѣсто художественнаго инстинкта. Правда, въ послѣднее пятидесятилѣтіе мыслительныя способности въ европейскомъ обществѣ взяли верхъ надъ созерцательными, развитіе политической жизни, журналистики, науки отодвинуло поэзію на задній планъ (какъ и другія созерцательныя настроенія). Поэты и художники, игравшіе когда-то при дворахъ роль любимцевъ, посланниковъ боговъ, потонули въ толпѣ новой интеллигенціи равныхъ сортовъ и званій. Пророки и судьи общества, они видятъ себя развѣнчанными; они боятся, что, отказавшись отъ поученій на манеръ философовъ, они навсегда уступятъ послѣднимъ скипетръ духовной власти. Я думаю, что опасеніе это неосновательно. Поэзія -- не прихоть извѣстнаго времени или страны; она составляетъ въ организмѣ духа неотдѣлимое отправленіе, и человѣчество всегда будетъ нуждаться въ сладкихъ ощущеніяхъ красоты. Истинные поэты всегда останутся пророками и вождями, но ихъ пророчество не въ томъ, чтобы давать отвлеченныя формулы природы или общества, а въ томъ, чтобы уже дѣйствующимъ идеямъ давать полноту развитія, служить сложившейся культурѣ раскрытіемъ ея тончайшихъ свойствъ и тончайшихъ возможностей. Пусть основной смыслъ жизни даютъ великіе вѣроучители или философы,-- роль поэтовъ разработать этотъ смыслъ и отыскать ему прекраснѣйшее выраженіе. Всѣ великіе художники закрѣпляли свою культуру -- и въ этомъ ихъ прямая миссія; великіе мыслители расшатывали омертвѣвшіе устои -- и это ихъ призваніе. Поэты, какъ консерваторы по природѣ, не могутъ пожаловаться на скромность ихъ роли въ живомъ организмѣ исторіи, и если-бы они этою ролью ограничивались, было-бы прекрасно.
   

XII.

   Какъ человѣкъ старой дворянской культуры и свидѣтель ея расцвѣта, теперь увядшаго, Полонскій, помимо таланта, имѣетъ огромное преимущество передъ поэтами-молодежью. Послѣдніе явились во времена развалинъ, ни- " чего цѣльнаго и крупнаго не застали, ни къ какой культурѣ не пріобщились. Ему есть что сказать,-- имъ, можетъ быть, и нечего. Онъ заканчиваетъ собою извѣстный историческій процессъ, а они явились въ самомъ началѣ новаго, Выросли среди груды строительнаго матеріала. Русская молодежь -- и даже поколѣніе средняго возраста -- почти не помнитъ старыхъ хоромъ русской жизни, а Полонскій ихъ помнитъ. Онъ могъ-бы поразсказать многое въ жанрѣ Пушкина, Лермонтова, Гоголя или хоть въ жанрѣ Тургенева и Фета, которые, выражаясь языкомъ спиритовъ, извлекли изъ своей эпохи астральное ея тѣло, ея невѣсомую субстанцію, способную принимать всѣ тѣлесные образы прежней жизни. Видѣнія этой жизни -- самое дорогое, что сохранила изъ прошлаго память русской интеллигенціи. Нынѣшніе поэты и рады-бы повторить подобный сеансъ съ теперешней эпохой, и можетъ-быть, какъ медіумы поэзіи, они достаточно сильны, да нѣтъ существа, духъ котораго можно было-бы вызвать. У теперешней эпохи еще нѣтъ духа, потому-что не сложилось еще и тѣло ея,-- нѣтъ культуры, организующей бытіе въ живое существованье. Но ужь если молодые поэты не въ силахъ отразить въ себѣ духа времени, истолковать его (за его отсутствіемъ), то почтенному Я. П. Полонскому это тѣмъ труднѣе: онъ и родился, и сложился совсѣмъ подъ иными небесами, подъ иными созвѣздіями.
   Что у Полонскаго, какъ и у всѣхъ старыхъ писателей, есть наклонность идеализировать старину, это въ высшей степени естественно и доказываетъ только чистоту его поэтической природы. Какъ поэтъ и консерваторъ, онъ и долженъ быть влюбленнымъ въ старину, какова-бы она ни была, лишь-бы это была прочная система жизни. А крѣпостная старина, если на минуту забыть о ея порокахъ, и сама по себѣ была явленіе красивое и колоритное. Во множествѣ у усадебъ завязывался прочный и изящный бытъ, создавалось глубокое міросозерцаніе и, свойственная всякому культу поэзія. Такъ называемые "крѣпостники" не безъ основанія полагаютъ, что тридцатые и сороковые годы были эпохой единственнаго въ исторіи и самаго высокаго подъема нашей національной культуры, и что едва-ли въ ближайшіе вѣка повторится сочетаніе такихъ рѣдкихъ условій: патріархальнаго "лона природы" съ утонченностью образованнаго быта, суроваго рабства съ сѣменами гуманной цивилизаціи. Въ особенности трудно ждать повторенія рабства въ прежней его наивной формѣ, а между тѣмъ такое рабство, родъ живого идолопоклонства, придавало старинному быту миѳическій обликъ. Тогда жили нетолько простые смертные, но и какъ-бы живые полубоги, существа какой-то иной природы, иного, высшаго происхожденія. Это мистическое неравенство исповѣдывалось какъ вѣра и вверху, и внизу, и возвышало верхи культуры такъ, какъ никогда уже не подыметъ ихъ никакое другое неравенство -- экономическое, образовательное и т. п. Для поэзіи жизни не будетъ въ ней чудеснаго элемента безграничной власти человѣка надъ человѣкомъ, элемента человѣкобожія, отмѣченнаго Пушкинымъ въ "Анчарѣ". Не повторится также и глубокое невѣжество народное, и дѣвственность природы -- все элементы молодые, со свойственною юности способностью очарованія. Въ старину земля наша была велика и обильна, природа еще была дѣвственна и не расхищена, еще цѣлы были "лѣса, поля, долины, горы, воды", таинственная жизнь которыхъ, сливаясь съ жизнью человѣка, придаетъ послѣдней столько величія и красоты. Не было фабрикъ, казармъ, заводовъ, трактировъ, лавокъ, ситцевъ и самоваровъ. Народъ былъ еще не тронутъ гноемъ городовъ, сидѣлъ дома, пахалъ землю, пѣлъ тысячелѣтнія пѣсни, слушалъ вѣковыя былины и сказки, ковыряя въ досужные вечера, при неровномъ свѣтѣ лучины, свои липовые лапти. Міросозерцаніе было сведено до двухъ-трехъ формулъ, но зато прочныхъ и неподвижныхъ какъ три кита, на которыхъ въ то время земля держалась. Мужикъ былъ глубокій варваръ, но варваръ культурный, установившійся, и притомъ свѣжій и непосредственный, какъ дикая степная лошадь, какъ крѣпкій дубъ, купающійся въ солнечномъ воздухѣ. Мужикъ былъ явленіемъ природы и входилъ въ разрядъ стихій. Среди этихъ неотравленныхъ еще стихій, стояла усадьба -- колыбель русской поэзіи и литературы; Просторный старый домъ съ тесовою крышею, осѣненный вѣковыми липами, съ разбѣгающимися полями вокругъ и зубчатою стѣною лѣса на горизонтѣ, куда ни взгляни, съ соломенными крышами деревень вдали и сіяющими крестами церквей надъ зеленью. Таинственныя темныя сѣни, террасы, лѣстницы, балконы, вышки, свѣтелки, горенки, терема., дорожки сбѣгающія въ садъ, съ его насыщенною медомъ растеній атмосферою, глухими уголками и бесѣдками, съ вьющейся за садомъ рѣчкой, заросшей тростникомъ и лозою, съ старою банею надъ обрывомъ и легендами о лѣшихъ и утопленникахъ. Въ домѣ -- старинная мебель, ряды темныхъ портретовъ предковъ, сіяющіе въ ризахъ образа, старинная утварь, толпы преданныхъ слугъ, ласковыхъ нянюшекъ и дядекъ,-- стихія покорности и угодливости. Какія преданія передавались въ этихъ дворянскихъ семьяхъ, какія сказки разсказывались въ долгіе зимніе вечера при сальной свѣчкѣ въ дѣтской, какіе сантиментальные романы читались въ горенкахъ и свѣтелкахъ, какъ горячо молились передъ освѣщенными лампадкой серебряными ризами! Кто помнитъ въ своемъ дѣтствѣ то простое, но широкое изобиліе, деревенскій просторъ, цвѣтущія майскія утра, лѣтніе долго гаснущіе вечера, прогулки въ лунныя ночи среди призраковъ и волшебныхъ заклинаній соловья, "пѣвца любви, пѣвца своей печали",-- кто не забылъ росистыя зори, шумныя охоты, зимнія вьюги, кто помнитъ веселое, безпечное общество съ играми и затѣями, дышущее здоровьемъ, вѣрой и простотой семейнаго патріархальнаго быта -- кто все это помнитъ и сравнитъ съ унылою прозой теперешняго оскудѣнья, съ недостатками и недохватками, съ необходимостью работать что прикажутъ и работать много, съ нынѣшней жизнью въ тѣснотѣ городской сутолоки, въ противномъ, загнившемъ воздухѣ, "на второмъ дворѣ" гдѣ-нибудь,-- тотъ пойметъ чувства стараго, уже сходящаго со сцены поколѣнія.
   

XIII.

   Не мудрено, что наши выдающіеся поэты -- консерваторы. Какъ поклонники красоты, они должны предпочитать прошлыя, феодальныя времена теперешнимъ. Въ отношеніи формъ жизни тѣ жестокія и темныя времена были несравненно богаче и ярче тепершнихъ, какъ старинные средневѣковые города -- красивѣе нынѣшнихъ съ ихъ утомительною правильностью и опрятностью. Въ старую крѣпостную эпоху, по пословицѣ, что ни городъ, то былъ норовъ, что деревня то обычай. При крайней затруднительности сообщеній, отдѣльныя страны и провинціи были замкнуты и вырабатывали волей-неволей свою особую культуру, свой стиль, одежду, образъ жизни и образъ души. Тогда образовалось нѣсколько характерныхъ, неподвижныхъ человѣчествъ, отдѣльныхъ міровъ, гдѣ все было свое и все особое. Изъ страны шелковыхъ камзоловъ, готическихъ соборовъ и мрачныхъ замковъ вы могли попасть въ страну живописныхъ тюрбановъ и фустанеллъ, въ край минаретовъ и куполовъ, увѣнчанныхъ луной. Оттуда вы могли отправиться въ землю колоколенъ и золотыхъ маковокъ, боярскихъ шапокъ и сарафановъ; далѣе шли таинственныя царства халатовъ и тюбетеекъ, много-этажныхъ фарфоровыхъ башенъ, каменныхъ идоловъ и плоскихъ крышъ. Сравните тогдашній необычайно пестрый и разнообразный міръ съ теперешнею монотонностью цивилизаціи, при которой всюду васъ встрѣчаютъ тѣ-же каменные крытые желѣзомъ дома, тѣ-же мостовыя, конки, телеграфы, тѣ-же котелки, цилиндры и пальто съ одинаковыми тросточками и зонтиками какъ въ Парижѣ, такъ и въ Нагасаки, какъ въ Архангельскѣ, такъ и на мысѣ Доброй Надежды. Конечно, кое-гдѣ на Востокѣ еще осталось немножко національныхъ чертъ, и я, напр., еще видѣлъ на придворномъ балу въ Аѳинахъ министра въ бѣлой юбкѣ (старинный греческій костюмъ), но это была своего рода дерзость: тотъ-же министръ въ другое время одѣвался по парижскому журналу. Даже султанъ турецкій изъ всего національнаго обряда жизни сохранилъ только гаремъ да феску,-- да и то одалиски въ гаремѣ одѣваются уже у Ворта и играютъ на роялѣ. Даже японская микадесса, судя по портретамъ въ иллюстраціяхъ, изъ прелестнаго, художественнаго керимона переодѣлась въ безобразнѣйшее европейское платье, и даже съ болѣе громаднымъ, чѣмъ требовалось модой, турнюромъ. Королева Мадагаскара Ранавало, курчавая негритянка, тоже одѣла корсетъ и пышный шлейфъ. Я боюсь даже, что загадочный Далай-Лама, когда до него наконецъ доберутся европейцы, предстанетъ передъ ними во фракѣ... Индійскіе раджи, вѣдь, уже облачились въ этотъ "вертихвостъ".
   Такъ болѣе сильная, можетъ быть, болѣе хищная цивилизація стираетъ всѣ особенности духовно ею покоренныхъ странъ, устанавливаетъ однообразные, обязательные шаблоны. При этомъ исчезаютъ цѣлые міры красивыхъ, картинныхъ формъ -- и нетолько костюмовъ и зданій, но и идей, преданій, обычаевъ, настроеній. Замѣтьте, что не всегда высшая форма побѣждаетъ низшую, такъ-какъ борьба идетъ между содержаніями культуръ, а не формами ихъ. Если болѣе сильное и молодое существо одной культуры одолѣетъ обветшавшую или болѣзненную суть другой, то неуклюжая внѣшность первой, -- напримѣръ фракъ -- можетъ вытѣснить болѣе живописную -- второй, какъ въ одеждѣ, такъ и въ духовномъ обличьѣ. Черный сюртукъ Франклина -- представителя честной, трудовой культуры -- вытѣснилъ розовые и голубые кафтаны французскихъ маркизовъ съ кружевами и золотомъ ихъ, а отсутствіе всякой прически, нынѣшняя безвкусная стрижка подъ гребенку замѣнила пышные парики и букли. Новая эпоха несравненно блѣднѣе и монотоннѣе прошлой; художнику и поэту, когда-то видѣвшему воочію иную жизнь или, по крайней мѣрѣ, изучившему эту жизнь на сценѣ, въ музеяхъ, литературѣ -- болѣе чѣмъ кому-либо ясно раззоренье, внесенное протестантской цивилизаціей въ область красоты, какъ вещественной, такъ и идейной. Саксонская раса, наиболѣе вдумчивая, не отличается вкусомъ, и печать этого безвкусія легла на весь современный культурный міръ, подавивъ изящество духа католической, арабской и японской цивилизацій. Внутренняя правда нѣмецкой культуры разрушила въ области идей еще болѣе живописныхъ формъ, нежели въ области внѣшняго обряда. Раціонализмъ протестантства, неизбѣжно приведшій къ отрицанію всякаго рода культа -- политическаго, религіознаго и даже національнаго -- разсѣялъ множество иллюзій, психическихъ вѣковыхъ привычекъ, суевѣрій и предразсудковъ, имѣвшихъ одну дорогую человѣку черту: они ему были милы. Эти суеверія составляли часть психическаго организма человѣка, и отнятіе ихъ оставляло въ его сердцѣ пустоту и раны. А протестантизмъ отнималъ у стараго общества самыя интимныя вѣрованія, не замѣняя ихъ ничѣмъ. Вся идея протестантства, постепенно развившаяся въ политикѣ и философіи заключается въ словѣ "нѣтъ", которое, какимъ-бы громовымъ голосомъ ни было произнесено, никогда не замѣнитъ самаго крошечнаго "да", хотя-бы вполнѣ ошибочнаго. Атеизмъ въ религіи (продуктъ крайней лѣвой отрасли гегельянства), анархія въ политикѣ (продуктъ той-же отрасли: Бакунинъ воспитался на Гегелѣ), матеріализмъ въ наукѣ, натурализмъ въ искусствѣ -- все это великія отрицанія нѣмецкаго духа, вытекшія изъ протестантства. Общій итогъ этихъ отрицаній -- гартмановскій пессимизмъ -- всего глубже выражаетъ суть современной по преимуществу германской цивилизаціи; онъ буквально повторилъ отчаянный вопль буддизма и воскресилъ для человѣчества гнетущій призракъ смерти, разсѣянный-было христіанствомъ. Можетъ-быть, это -- истины, всѣ эти отрицанія, но отъ нихъ человѣку не легче, а тяжелѣе. Вѣдь азотная кислота тоже истина, но соприкасаясь съ тѣломъ, она его жжетъ и убиваетъ. Микробъ холеры -- тоже истина, но вводить его въ организмъ гибельно. Есть идеи-яды, идеи-микробы, которые, войдя въ міросозерцаніе человѣка, въ организмъ его души, пожираютъ его и убиваютъ. Таковы эти дѣтища протестантскаго раціонализма. Какъ мышьякъ въ малой дозѣ не ядъ, а лѣкарство,-- идея отрицанія сослужила свою пользу; но въ большихъ дозахъ это сущая отрава, остановка творческаго процесса жизни. Что можетъ взять для своего счастья жизнь у философіи, доказывающей, что лучше не жить вовсе? А вѣдь это -- въ своемъ родѣ заключительное слово прогресса,-- amen протестантской культуры.
   Итакъ, художники съ своей точки зрѣнія совершенно правы въ недовѣріи къ новой эпохѣ и въ консервативной привязанности къ старой. Тамъ больше красоты, больше надежды, жизненнаго начала; здѣсь-же пока -- пустыня, холодъ... Задолго до "Собакъ" Полонскаго, болѣе полувѣка тому назадъ, великій поэтъ предвидѣлъ печальную участь поколѣнія, вступавшаго тогда въ новую эпоху, предсказалъ пустоту и тьму, ожидавшія его въ будущемъ, и наконецъ, бездѣйствіе "подъ бременемъ познанья и сомнѣнья". Относительно того поколѣнія (40-хъ годовъ) это была ошибка: именно то-то поколѣніе и оказалось наиболѣе дѣятельнымъ и свѣтлымъ, можетъ-быть потому, что въ новый міръ внесло одушевленіе, собранное еще въ старой, крѣпостной колыбели. Въ немъ еще жили въ инстинктахъ и вѣра въ міровую тайну, и чувство долга; и умиленіе къ прекрасному, и чувство самоотверженія -- все то, что даетъ человѣку культъ и чего не можетъ дать ему нынѣшнее безкультурное время. Именно этою силою духа и совершилось все хорошее въ Россіи за послѣднюю половину вѣка: создалась литература, искусство, начала наукъ, и этою-же встарину сложившеюся силою были подняты реформы и поколеблены вѣковые устои. Некультурное поколѣніе, вродѣ нашего, воспитавшееся на развалинахъ, не смогло-бы выполнить, быть можетъ, и этой задачи,-- нетолько задачи творчества, но даже разрушенія. Поэты правы въ своемъ консерватизмѣ.
   

XIV.

   Однако, пора показать, въ чемъ они и неправы, выпуская, какъ это сдѣлалъ Полонскій, "Собакъ" на либераловъ. Либерализмъ или -- возьму болѣе широкій терминъ -- реформація не есть произвольное измышленіе злоумышленниковъ, заговоръ кучки горячихъ головъ. Это тоже продуктъ культуры, да пожалуй, еще и лучшій продуктъ. Въ этомъ огромномъ историческомъ движеніи на пространствѣ четырехъ вѣковъ, взволновавшемъ все христіанское человѣчество, были глубокія и справедливыя причины, была самая заслуженная необходимость. Кромѣ внѣшней правды, красоты вещей, есть, какъ я сказалъ выше, и внутренняя правда, нравственность вещей, а ея-то и недоставало старой эпохѣ. Культура дѣло великое и святое, но она должна быть основана на великомъ и святомъ началѣ, а этого-то и не было въ феодальномъ строѣ: онъ держался на грѣховномъ принципѣ, безусловно противоположномъ христіанству. Либерализмъ въ его жизненной, средней мѣрѣ не отрицаетъ культа ни въ религіи, ни въ политикѣ, ни въ искусствахъ,-- онъ только требуетъ, чтобы это былъ добрый культъ, а не злой, чтобы сердцемъ его была не языческая, а христіанская правда. Феодальный міръ, далеко еще не весь исчезнувшій и до сихъ поръ, былъ основанъ на завоеваніи, на правѣ сильнаго, на римскомъ и древне-германскомъ обычаѣ; основною осью тогдашняго общества было поставлено насиліе, и къ ней уже пристраивались всѣ бытовыя подробности. Даже само христіанство (католическое) перестроилось на этотъ языческій принципъ и пыталось внести въ область совѣсти тотъ-же произволъ силы, какой господствовалъ въ политическомъ устройствѣ. Но это было уже покушеніемъ нетолько на тѣло, но и на душу людей, и духъ человѣчества возсталъ. Какъ ни предана старинѣ людская масса, какъ ни глубокъ былъ тысячелѣтній гипнозъ средне-вѣковой культуры, но Европа пробудилась и пожелала свѣжаго воздуха. Отчего произошло это чудесное пробужденіе? Вопросъ крайне интересный, но трудно-разрѣшимый. Переломъ духа приписываютъ вліянію античной литературы, вошедшей въ моду; но мнѣ кажется еще болѣе глубокимъ источникомъ возрожденія была религія. Наряду съ торжествующими языческими принципами во всѣ средніе вѣка подавалъ свой божественный голосъ и Христосъ -- черезъ Евангеліе, книги Апостоловъ. Этотъ кроткій голосъ, среди звона мечей о желѣзные шлемы, говорилъ о красотѣ любви, о красотѣ братства человѣческаго, объ отрадѣ жертвы за ближнихъ, о томъ, что это-то и есть царство небесное, всѣмъ и всегда доступное. При всемъ стремленіи папъ заслонить собою небесный авторитетъ, церковь настойчиво говорила о существованіи вѣчнаго великаго Бога, передъ властью котораго -- ничто всѣ земныя власти и тлѣнныя величія. У язычества не было этой единой для всѣхъ людей верховной инстанціи, къ которой могло апелировать все обиженное и возмущенное, а у христіанъ она была. Вспомните слова Тэна относительно воспитанія человѣчества христіанствомъ. Со временъ язычества, по его мнѣнію, измѣнилась самая глубина душъ, явились психическія требованія, непримиримыя съ древними порядками. Создались два великихъ, чуждыхъ язычеству инстинкта: совѣсть и честь. Что касается чести, она еще могла сосуществовать съ несправедливостью, но совѣсть вступила съ ней въ великую борьбу. "Одинъ въ присутствіи Бога, говоритъ Тэнъ, христіанинъ почувствовалъ, что въ немъ какъ воскъ растаяли всѣ связи, соединявшія его съ жизнью его общества; онъ увидѣлъ себя предъ лицомъ непогрѣшимаго судьи, который видитъ души и судитъ ихъ каждую отдѣльно, а не въ общей кучѣ. Передъ судомъ Божіимъ ни одна душа не отвѣчаетъ за другую и ей вмѣняются лишь ея поступки. Эти поступки имѣютъ безконечное значеніе, и сама душа, искупленная кровію Божіей, имѣетъ безконечную цѣнность, и смотря по тому, оцѣнила она или нѣтъ жертву Божію, ее ожидаетъ вѣчная награда или такая-же казнь. Очевидно, это величайшій интересъ души, предъ которымъ ничто всѣ другіе интересы: главная забота души -- оказаться праведной не передъ людьми, а передъ Богомъ. Каждый день въ душѣ начинается трагическій разговоръ, въ которомъ судья спрашиваетъ а грѣшникъ отвѣчаетъ. Діалогъ этотъ тянется восемнадцать вѣковъ; совѣсть изострилась, и человѣкъ постигъ безусловную справедливость".
   Такъ въ душѣ средневѣковаго человѣка зарождался инстинктъ гуманности и протеста противъ порядка, основаннаго на насиліи. Высшій авторитетъ подавлялъ всѣ низшіе, высшій долгъ -- всѣ земныя обязательства. Я позволилъ-бы себѣ прибавить къ приведенной мысли Тэна, что собственно инстинктъ совѣсти, могуче развитый христіанствомъ, въ своемъ зернѣ вообще прирожденъ человѣку, какъ естественный продуктъ лучшихъ началъ общественности. Еще задолго до христіанства этотъ инстинктъ проявлялся на верхахъ язычества; тоска по божеству души своей, по потерянному внутреннему раю, томила пиѳагорейцевъ, стоиковъ, эпикурейцевъ, неоплатониковъ, и благороднѣйшіе элементы язычества выдвинули такія "апостольскія" фигуры, какъ Будда, Зороастръ, Конфуцій, Пиѳагоръ, Сократъ, Эпиктетъ, Сенека, Маркъ Аврелій -- эти языческіе предтечи "благовѣстія правды". Истинное христіанство бросило свои сѣмена не на безплодную почву; хотя тысячу лѣтъ эти сѣмена лежали озимью, не созрѣвшей нивой, но въ послѣдніе четыре вѣка изъ-подъ стаявшихъ снѣговъ римско-германскаго варварства показалась святая зелень и зрѣетъ уже, хотя жатва ея еще впереди. Что такое либерализмъ? Я не понимаю и не признаю этого явленія иначе, какъ то, чѣмъ оно называлось при своемъ появленіи,-- иначе какъ гуманизмъ, человѣчность въ благородномъ значеніи этого слова. Можетъ быть, подъ терминъ "либерализмъ" подставляли разныя содержанія, и иногда безсовѣстныя, но я считаю это такимъ-же злоупотребленіемъ, какъ подстановку инквизиціи подъ христіанство. Истинный либерализмъ, по моему мнѣнію, есть развитіе нравственнаго лозунга, даннаго двѣ или двѣ съ половиной тысячи лѣтъ тому назадъ и неисчерпаннаго еще до сихъ поръ. Либерализмъ, какъ я его понимаю, есть стремящаяся воплотиться совѣсть. Рожденная вмѣстѣ съ человѣкомъ, вскормленная религіей, совѣсть явилась въ XV столѣтіи силой, требующей себѣ права жизни. Совѣсть потребовала, что-бы "Слово плоть бысть" и явилось въ міръ какъ дѣло, какъ реальный фактъ. Человѣкъ увидѣлъ, что праведнымъ передъ Богомъ онъ можетъ быть только среди праведнаго общества, что грѣхъ поддеживать то, что есть грѣхъ, и что несправедливыя формы жизни, какъ-бы онѣ ни были милы сердцу и привычны, должны быть измѣнены. Честь перваго нравственнаго пробужденія принадлежитъ именно самой безвкусной расѣ -- саксонской, болѣе всѣхъ чуткой къ добру, болѣе всѣхъ одаренной совѣстью. Германія -- родина возстанія противъ мертвящаго духа католичества, Англія -- родина обновленія феодальнаго строя: XVIII вѣкъ Франціи -- порожденіе XVII-го вѣка Англіи. Наша либеральная эпоха, особаченая Я. П. Полонскимъ, есть ничто иное какъ дуновеніе нѣмецкой совѣсти на холодъ нашей жизни, на суровость крѣпостного быта. Европа не всегда одѣляла насъ полезными дарами, но въ общемъ играетъ роль духовнаго Гольфстрема: принося иногда бури, какъ эта океанская рѣка, западная культура обвѣвала приполярныя условія нашей исторіи тепломъ и влагою, вѣяніями справедливости и свободы. И въ особенности мы должны быть благодарны Германіи. "Люди сороковыхъ годОвъ" были духовнымъ порожденіемъ нѣмецкой философіи. И до сихъ поръ, не смотря на временное омраченіе національнымъ эгоизмомъ, въ нѣдрахъ нѣмецкихъ массъ совѣсть продолжаетъ свою работу, медленно и постепенно выдвигая новый видъ реформаціи -- соціальной. А взгляните на Англію съ ея грандіозною по нравственному значенію ирландскою реформой. Единственный источникъ этой реформы -- возмущенная совѣсть. Что въ Англіи нашолся государственный дѣятель и даже правитель, отказавшійся отъ права насилія -- это неудивительно: благородная страна эта -- родина цѣлаго ряда Канинговъ и Уильбефорсовъ; но что на сторону великаго старца стала цѣлая половина націи -- это мнѣ представляется удивительнымъ. Это явленіе огромное и краснорѣчивое, крайне новое въ исторіи и знаменательное. За реформаціей соціальной, лишь въ видѣ зари показавшейся на Западѣ, уже предчувствуется торжество свѣта и наступленіе новаго, можетъ-быть уже окончательнаго вида реформы: нравственнаго преображенія людей. Что означаютъ эти недавно возникшія, но быстро развивающіяся движенія вродѣ университетскихъ поселеній въ Лондонѣ, сальвешіонистовъ, трезвенниковъ, вегетаріанцевъ, союзовъ вѣчнаго мира, этическихъ кружковъ, интелигентныхъ землѣдельческихъ колоній, кочующихъ университетовъ и пр. пр.? Воздержаніе, милосердіе, миръ, цѣломудріе, самопожертвованіе въ пользу темныхъ классовъ -- эти девизы изъ прекрасныхъ книжекъ уже вышли въ жизнь и творятъ свое дѣло. Все это какъ мнѣ кажется, доказываетъ одно: что недавно явившаяся на сцену исторіи сила -- совѣсть -- ростетъ какъ зерно горчичное, ведя передовое человѣчество къ цѣли, предсказанной Христомъ.
   

XV.

   Гуманизмъ есть не разрушеніе, а возстановленіе жизни. Какъ пробившаяся у отжившаго древеснаго листка почка выпускаетъ свой зеленый листочекъ, новое направленіе въ сущности есть возродившаяся молодость стараго и отличается отъ нея лишь цѣломудренною чистотой юности, яркой зеленью, сочностью и внутреннимъ ростомъ. Распускающійся листикъ построенъ по тому-же плану, какъ и его предшественникъ, хотя и не повторяетъ его буквально,-- все отличіе въ томъ, что онъ не покрытъ еще дорожной пылью, не выросъ, не загрубѣлъ еще подъ солнечнымъ зноемъ и холодомъ ночи. Либерализмъ вѣдь тоже признаетъ и власть, и порядокъ, и законъ, и заслуженную аристократію, и свою семью, и религію -- всѣ "основы", но живыя, еще не увядшія и не засохшія. Либерализмъ считаетъ эти основы такими-же священными, какъ и консерваторы, но требуетъ, чтобы эта святость истекала изнутри самого явленія, а не придавалась ему насиліемъ извнѣ: только то можетъ быть священно, что дѣйствительно безупречно. Порядокъ только тогда порядокъ, когда основанъ на нравственной истинѣ, иначе это узаконенный безпорядокъ. Законъ тогда лишь нравственно-обязателенъ, когда вытекаетъ изъ совѣсти, иначе онъ превращается въ обязательное беззаконіе. Вы аристократъ -- такъ и будьте же имъ, т.-е. человѣкомъ выдающейся души (такъ-какъ человѣка составляетъ не тѣло его, а душа),-- человѣкомъ возвышенной совѣсти прежде всего, затѣмъ таланта, ума, образованія и энергіи.. Истинный аристократизмъ -- лучшая роскошь природы, проявленіе великаго духа -- пророка, апостола, мудреца, поэта, и во всякомъ случаѣ благодѣтеля общества. Но что такое аристократизмъ, пріобрѣтаемый, напримѣръ, покупкою баронскихъ правъ въ Германіи? Точно также и семья. Если мужчина и женщина связаны сердечной связью и дѣйствительно составили "плоть едину", если союзъ ихъ безупреченъ не по принужденію, а по любви и даетъ одно счастье -- кто изъ либераловъ усомнится въ святости и ненарушимости такого брака? Но вѣдь въ жизни нерѣдко видишь иное: бракъ безъ влеченья, лишь видъ торговой сдѣлки, бракъ имуществъ и общественныхъ положеній, въ лучшемъ случаѣ лишь однихъ тѣлъ, а не душъ, бракъ, основанный на систематической измѣнѣ, съ истребленіемъ дѣтей еще въ утробѣ или забрасываньемъ ихъ. Что-же это за "основа", что въ ней святого? То-же и съ какимъ хотите культомъ, въ религіи, политикѣ, искусствѣ: вмѣсто благодати, когда пустое мѣсто -- и даже не пустое, а наполненное "мерто вложенной въ то или иное вѣрованіе, видишь иногда зостью", т.-е. тѣмъ содержаніемъ, отрицать которое культъ и призванъ. Въ древней, иногда прекрасной формѣ, окаменѣвшей до неподвижности, царитъ духъ смерти и разложенія. И вотъ, когда это обнаруживается, является освободительный порывъ, который приходитъ "не нарушить законъ, а исполнить".
   Чтобы понять опасность неистиннаго, ложнаго консерватизма, нужно только вспомнить общій органическій законъ для всего живущаго. Культура (т.-е. вся система культовъ) подчинена закону зарожденія, развитія и одряхлѣнія. Даже самая лучшая, самая совершенная культура невѣчна. Разъ установившись и исчерпавъ логику своей основной мысли, изживъ все творчество живыхъ клѣтокъ, великій организмъ постепенно превращается въ механизмъ, т.-е. движущуюся систему, абсолютно постоянную, несравненно болѣе правильную и уравновѣшенную, чѣмъ организмъ, даже болѣе сильную, но лишенную одного характернаго свойства живого тѣла -- способности возстановлять свои части, энергію ихъ и волю. Механизмъ можетъ все, кромѣ этого, а въ этомъ-то и есть жизнь, броженіе, отличающее одухотворенное тѣло отъ вещи. Слишкомъ старыя культуры обыкновенно превращаются въ мертвыя машины, гдѣ человѣкъ уже не клѣточка тѣла съ ея особою замкнутою жизнью, съ микрокосмомъ идей, а лишь частица матеріала, сжатая какъ молекула въ желѣзныхъ формахъ общества. Такая участь можетъ постигнуть и нашу культуру,-- по крайней мѣрѣ, многіе мыслители съ печалью предсказываютъ подобный исходъ. "Если, говоритъ Милль, индивидуализмъ не устоитъ противъ стремленій нынѣшняго режима, то Европа, несмотря на все свое прекрасное прошедшее и несмотря на весь свой христіанизмъ, сдѣлается вторымъ Китаемъ" ("О свободѣ"). Эту-же мысль раздѣляетъ Тардъ въ своемъ замѣчательномъ трудѣ ("Законы подражанія"). "Современное государство, говоритъ онъ, переживъ состояніе подвижности, благопріятное развитію индивидуума, стремится перейти въ состояніе неподвижнаго обычая, которымъ и закончится работа всеобщаго объединенія". Вотъ какую угрозу заключаетъ въ себѣ консерватизмъ даже для либеральнѣйшихъ, демократическихъ обществъ. Это будетъ подобіе психической смерти или одичанія на вершинахъ культуры. Что такое дикарь, какъ не окостенѣвшій психически человѣкъ? Душа его неподвижна; все, что онъ знаетъ, что онъ любитъ и чего онъ хочетъ -- изъ года въ годъ, изъ вѣка въ вѣкъ остается въ одинаковомъ качествѣ и объемѣ, какъ у каменнаго идола его черты. Можетъ быть, съ космической точки зрѣнія это и есть настоящее бытіе, устойчивый покой, блаженство растенія или минерала, ощущающихъ нирванну, но для человѣка теперешняго типа въ Европѣ этотъ исходъ ужасенъ. Вѣчная неподвижность хотя-бы въ высокихъ и совершенныхъ формахъ претитъ даже непримиримымъ консерваторамъ. Европейская раса слишкомъ индивидуальна, слишкомъ геніальна въ семьѣ народовъ, чтобы помириться съ остановкой навсегда. Надо надѣяться, что все развивающееся образованіе народныхъ массъ, сближая таланты съ источниками знанія, будетъ выдвигать все большій процентъ оригинальныхъ людей, геніевъ и новаторовъ, такъ что творческое начало, можетъ быть, будетъ достаточно для борьбы съ косностью, для преодолѣнія того вѣчнаго сна, къ которому клонитъ человѣчество.
   

XVI.

   Но можетъ случиться еще горшая опасность отъ возобладанія консерватизма: гипнозъ традиціи можетъ застать общество и не на вершинахъ цивилизаціи, а на среднихъ и даже низшихъ ея ступеняхъ, какъ, напримѣръ, у насъ въ московское время или теперь въ Абиссиніи. Въ такихъ случаяхъ на цѣлыя тысячелѣтія застываютъ порядки мрачные и жестокіе, нравы грубые, техника первобытная, наука зачаточная. Возникаетъ даже движеніе назадъ, къ давно-пройденнымъ формамъ, такъ-называемый регрессъ. Въ мірѣ органическомъ, особенно въ зоологіи, есть законъ физіологической инерціи, по которому любой органъ или его отправленіе, бывшіе вначалѣ необходимыми, иногда развиваются сверхъ нужнаго, переростаютъ потребность и становятся уже обременительными, мучительными и даже гибельными для организма. Есть маленькое животное изъ мягкотѣлыхъ, волоски котораго съ нижней стороны до того разрослись втеченіе безчисленныхъ по колоній, что превратились въ щетку, которая страшно затрудняетъ движеніе животнаго; ученые предсказываютъ, что еще рядъ поколѣній -- и типъ этого животнаго исчезнетъ, вытѣсненный болѣе стройными и дѣятельными формами. Существуютъ молюски, выдѣляющіе изъ себя такъ много известковыхъ солей, что скорлупа ихъ превращается постепенно въ увѣсистую раковину; послѣдняя дѣлается дотого тяжелою, что животное уже не въ силахъ сдвинуть ее съ мѣста и умираетъ, замуравленное въ своихъ доспѣхахъ. Многочисленные примѣры этого страннаго, трагическаго закона встрѣчаются въ самыхъ различныхъ областяхъ, не исключая и исторіи народовъ. То, что нѣкогда было источникомъ крѣпости и величія государствъ, впослѣдствіи, переростая мѣру, становится причиною ихъ упадка. Греческая цивилизація погибла отъ изнѣженности, вытекшей изъ культа прекраснаго; Римъ былъ возвеличенъ завоеваніями и ослабленъ ихъ-же послѣдствіями; религіозный фанатизмъ далъ османамъ могущество, но онъ-же и погрузилъ ихъ въ замкнутость, поведшую къ спячкѣ и пр., и пр. Какъ отдѣльная личность, такъ и почти каждый народъ можетъ сказать:
   
   "Что любилъ, въ томъ нашелъ
   Гибель жизни своей..."
   
   Законъ инерціи примѣнимъ, конечно, и къ либерализму, и тѣ крайнія отрицанія, о которыхъ я говорилъ выше, есть именно продуктъ этой инерціи; но особенно опасенъ онъ въ консерватизмѣ. Всѣ либеральныя крайности по природѣ своей не долговѣчны и не могутъ войти въ кодексъ жизни. Можетъ-ли, напримѣръ, шопенгауэровскій пессимизмъ сдѣлаться настроеніемъ массъ? Исторія не даетъ примѣра широкой распространенности отрицаній, тогда-какъ примѣровъ консервативныхъ крайностей въ ней сколько угодно. Я уже говорилъ о положительныхъ и цѣнныхъ сторонахъ консерватизма, генія-охранителя культуры, но въ силу инерціи это охранительное свойство постепенно превращается въ раковину тридакны или въ броню черепахи, душащую организмъ въ его собственномъ тѣлѣ. Изъ ложнаго чувства страха за свое существованіе, нація развиваетъ, напримѣръ, огромныя средства внѣшняго могущества, доводитъ ихъ до чудовищныхъ размѣровъ, постепенно подрывая всѣ свои жизненные источники; внѣшняго завоеванія нѣтъ, но незамѣтно наступаетъ внутреннее завоеваніе, домашній плѣнъ, ничуть не легче иноземнаго. По мнѣнію Пушкина, ходячему въ его время, крѣпостное право было необходимо для рекрутскихъ наборовъ; ему и въ голову не приходило, что непройдетъ и тридцати лѣтъ, какъ право это рухнетъ, а армія, тѣмъ не менѣе, увеличится втрое и рекруты сами будутъ являться въ призываемые участки. То-же крѣпостное право держалось ложнымъ чувствомъ страха за внутренній порядокъ: на помѣщиковъ смотрѣли какъ на "сто тысячъ полицмейстеровъ" (выраженіе императора Павла), однако внутренній порядокъ несомнѣнно возросъ съ паденіемъ крѣпостныхъ узъ. "Сначала образуйте народъ и тогда уже давайте ему свободу", кричали въ пятидесятыхъ годахъ,-- однако опасенія бунта и истребленія дворянъ, вслѣдствіе реформы, безусловно не оправдались: невѣжественный народъ и пальцемъ не тронулъ своихъ бывшихъ господъ. Точно также изъ преувеличенной заботливости о порядкѣ въ иныхъ странахъ введена чрезмѣрная централизація; вся государственная дѣятельность вручена бюрократіи, классу наемныхъ чиновниковъ, далекихъ и чуждыхъ живому теченію жизни. Все остальное населеніе, т. е. вся нація лишена прикосновенія къ самымъ возвышеннымъ интересамъ своей общей судьбы, отчуждена отъ благороднѣйшихъ задачъ жизни -- политическихъ и культурныхъ, а- это сильно понижаетъ народную самодѣятельность, низводитъ общество къ низкому и грубо матеріальному уровню. Бездѣйствующія высшія способности націи, согласно общему біологическому закону, атрофируются, отмираютъ. Все это очень ярко можно наблюдать на прекрасныхъ нѣкогда странахъ Востока, "родъ людской гдѣ спитъ глубоко ужъ девятый вѣкъ". Чѣмъ объяснить себѣ, что расы столь высоко-одаренныя, доказавшія уже свои государственныя способности, на цѣлые вѣка дѣлаются лѣнивыми, вялыми, нищими и безпомощными, ожидающими завоевателя какъ избавителя? Я думаю, тайна этого страннаго упадка духа заключается именно въ чрезмѣрномъ развитіи консерватизма. Надо замѣтить, что инертное по своей природѣ человѣчество охотно поддерживаетъ всякій консерватизмъ. Упорно противясь всякой новизнѣ, массы безспорно признаютъ все установившееся, даже собственное несчастье: огромное большинство обращеннаго въ рабство народа свыкается даже съ рабствомъ и находитъ его естественнымъ, чѣмъ и объясняется его прочность. Такимъ образомъ, консерватизмъ всегда имѣетъ просторъ нетолько для развитія, но и для переразвитія. Одна изъ постояннѣйшихъ чертъ этого явленія -- потеря духа общественности, болѣе или менѣе полное отдѣленіе власти отъ народныхъ массъ. На Востокѣ народъ совершенно лишенъ самоуправленія. Дѣлаясь безвольнымъ, онъ въ силу этого постепенно теряетъ всякій интересъ, всякое вниманіе къ своему государственному бытію. Какъ-бы кастрированные въ отношеніи способности высшей общественной иниціативы, эти народы-евнухи теряютъ инстинкты общественнаго творчества, лишаются широкой предпріимчивости и, какъ кастраты, коснѣютъ въ низменномъ эгоизмѣ, въ кромѣшной грызнѣ, въ хищничествѣ, ведущемъ къ нищетѣ. Вся воля, весь импульсъ, все зачатіе народной судьбы сосредоточены гдѣ-то въ Тегеранѣ, въ невѣдомой для народа дали; государственная душа какъ-бы отдѣлена отъ ея естественнаго тѣла и управляетъ послѣднимъ извнѣ: не органически, а механически. Машина вѣдь и отличается отъ живого тѣла тѣмъ, что управляющая сила въ ней -- внѣ ея. Въ психическомъ отношеніи такое упраздненіе народной воли существенно измѣняетъ народный характеръ, обездушиваетъ его и автоматизируетъ. Вспомните извѣстный физіологическій опытъ лишенія животныхъ большихъ полушарій мозга. Когда эти полушарія вынуты, животное не теряетъ способности къ жизни: оно ѣстъ, пьетъ, рефлекторно двигается, даже работаетъ (исключительно въ привычныхъ формахъ), идетъ, куда его ведутъ, хотябы въ пропасть -- но все это безсознательно, безотчетно. У народовъ глубокаго Востока какъ будто вынуты большія полушарія мозга; это -- народы-сомнамбулы, у которыхъ общественное сознаніе замерло въ видѣ неподвижнаго фатализма. Довольно близка къ подобному состоянію была Европа среднихъ вѣковъ, и чудо ея возрожденія говоритъ, что и Востокъ проснется.
   Въ самомъ дѣлѣ, нельзя не подивиться быстротѣ и роскоши разцвѣта жизни на старомъ Западѣ, лишь только повѣяло духомъ свободы. Двѣсти-триста лѣтъ тому назадъ Европа была погружена въ настоящее варварство; народъ былъ почти поголовно безграмотенъ, города тонули въ грязи, ни больницъ, ни вообще медицины не было, голодовки и эпидеміи истребляли населеніе столь-же неотвратимо, какъ и теперь въ Персіи. Ни путей сообщеній, ни библіотекъ, ни музеевъ, ни выставокъ, ни даже школъ не было: рѣдкіе университеты и монастыри давали схоластическую начитанность лишь ничтожной части населенія. Промышленность была, правда, мѣстами развита (вѣдь и до сихъ поръ Персія славится коврами и шелкомъ), но служила спросу лишь высшихъ классовъ. Страшная грубость нравовъ начиналась тотчасъ-же за стѣнами дворцовъ; крайнее суевѣріе освѣщалось кострами инквизиціи; тишина мысли нарушалась лишь лязгомъ оружія да воплемъ разоряемыхъ деревень. Аристократія увядала въ распутствѣ, простонародье -- въ рабствѣ. Но Европу спасло ея политическое разъединеніе. Консерватизмъ, при всѣхъ стараніяхъ католичества, не могъ централизовать эту безконечно пеструю, разноплеменную, разноязычную семью народовъ, раздробленныхъ феодалами на десятки и сотни тысячъ независимыхъ единицъ. Власть хотя и была отдѣлена отъ народа, но была слишкомъ близка къ нему: всякій виланъ видѣлъ чуть не ежедневно своего сеньора, зналъ его душу и мысли, зналъ всю политику своего миніатюрнаго государства и участвовалъ въ ней ежеминутно. Кромѣ феодаловъ жили и развивались множество городскихъ общинъ, торговыхъ союзовъ, цеховъ и т. п., почти независимыхъ республикъ, гдѣ власть и слѣдовательно свобода была еще ближе къ народу. Эти мелкія самостоятельныя державки стремились превзойти другъ друга, были одушевлены горячею любовью къ своему маленькому уголку, который каждый гражданинъ лично зналъ вдоль и поперекъ и гдѣ онъ сознательно участвовалъ во всѣхъ интересахъ. Все населеніе втягивалось въ кругъ священныхъ задачъ своей родины, политическихъ и культурныхъ, а это удивительно облагораживаетъ всякое сознаніе, и единичное и общественное. Народная мысль, будучи выведена изъ области будничныхъ, узко-эгоистическихъ цѣлей на высоту горизонтовъ общаго блага, расширяется, одухотворяется и даетъ могучую природную интеллигенцію, которая никакимъ инымъ путемъ народиться не можетъ. Всюду въ христіанскомъ мірѣ извѣстная доза свободы не разрушала жизни, а возрождала ее: вызывала творческія силы, которыхъ никто до этого и не предчувствовалъ. Развязанный отъ оцѣпенѣнья, геній народовъ разливался надъ хаосомъ стараго быта и оплодотворялъ его.
   

XVII.

   Въ настоящемъ бѣгломъ очеркѣ я, конечно, и не пытаюсь исчерпать всю глубину обѣихъ "правдъ" -- истиннаго консерватизма и истиннаго либерализма. Въ особенности стѣснительно говорить о послѣднемъ. Мнѣ только хотѣлось, говоря о литературныхъ нападкахъ на эпоху освобожденія, замѣтить, что литераторамъ -- особенно столь почтеннымъ, какъ авторъ "Собакъ",-- не слѣдовалобы относиться односторонне къ тому или другому великому настроенію въ исторіи. Я. П. Полонскій даетъ по-: пять, впрочемъ, что онъ осмѣиваетъ не самый либерализмъ, что онъ противъ него ничего, пожалуй, не имѣетъ, а не довѣряетъ лишь быстрымъ переворотамъ, которыхъ будто-бы добиваются либералы. Маститый поэтъ предпочелъ-бы постепенное движеніе впередъ, растянутое на безконечность, на "бездну безконечныхъ переходовъ къ Богу". Но кто возьмется разрѣшить, что такое постепенность въ ходѣ прогресса? До Бертольда Шварца стрѣляли изъ луковъ, а сейчасъ-же послѣ него стали стрѣлять изъ ружей. До Флавіо Джойо плавали безъ компаса, а послѣ него сейчасъ-же стали употреблять компасы. До Уатта и Стефенсона ѣздили на лошадяхъ, а потомъ поѣхали на машинѣ. Возможно-ли прослѣдить здѣсь "безконечность переходовъ" отъ одного порядка явленій къ другому? Между вчерашнимъ и сегодняшнимъ днемъ въ исторіи часто нѣтъ никакого промежутка, но иногда залегаютъ настоящія пропасти и неизмѣримыя пространства. Припомните всѣ дѣйствительно великія открытія -- Ньютона, Галилея, Лавуазье, Фарадея, Дарвина, Пастера и пр. и пр.-- всѣ эти ученые совершили нетолько блестящіе, но и стремительные перевороты въ своихъ спеціальныхъ областяхъ. Великая идея -- плодъ могущественнаго напряженія человѣческаго духа,-- есть откровеніе, ключъ къ природной тайнѣ, позволяющій легко и быстро раскрыть то, что еще наканунѣ считалось недоступнымъ, непостижимымъ. Историческіе результаты, какъ и геологическіе, могутъ быть продуктомъ и крайне медленнаго наростанія причинъ, и быстраго подъема земныхъ силъ. Совпаденье внѣшнихъ условій съ внутренними иногда очень быстро измѣняетъ столь тонкую стихію, какова культура даннаго народа; втеченіе двухъ-трехъ поколѣній одинъ культъ смѣняется другимъ, невѣжество превращается въ образованность, глубокое рабство -- въ равноправность. Появленіе всего одной крупной личности иногда сдвигаетъ ходъ исторіи на совершенно новый путь; между Петромъ I и Пушкинымъ промежутокъ всего семьдесятъ лѣтъ по времени. Припомните, во что обратились Соединенные Штаты всего въ одну сотню лѣтъ изъ довольно жалкихъ колоній, или Австралія изъ мѣста ссылки каторжниковъ, или наконецъ всѣ западные наши сосѣди. Изъ невѣжественныхъ и нищихъ странъ съ неосвѣщенными грудами лачугъ, вмѣсто городовъ, они перестроились въ цвѣтущія хозяйства съ центрами наукъ и искусствъ, гдѣ въ иномъ переулкѣ больше чудесъ свѣта, чѣмъ было во всемъ древнемъ мірѣ. Жизнь, конечно, можетъ двигаться крайне слабо и даже стоять на мѣстѣ, какъ гдѣ-нибудь въ центрѣ Африки. Но она можетъ идти и сильнымъ, жизнерадостнымъ ходомъ, какъ курьерскій поѣздъ, обгоняющій крестьянскую клячу, какъ электричество телеграфа, обгоняющее пѣшаго земскаго почтаря. Разъ мы имѣемъ великое изобрѣтенье,-- въ нашей волѣ или пренебречь имъ, какъ китайцы желѣзными дорогами, или пустить сейчасъ-же въ дѣло, и мнѣ кажется, нужно торопиться вводить великія идеи въ жизнь, если народъ не хочетъ отставать отъ сосѣдей. Какъ золотая руда, нечаянно открытая, подобная идея должна сейчасъ-же разрабатываться, и каждый годъ отсрочки есть прямой убытокъ. Пастеръ открылъ прививку бѣшенства, причемъ въ лѣченіи этой болѣзни произошелъ безконечно быстрый скачокъ. Предположимъ, что испугавшись этой быстроты, мы стали-бы вводить какую-то постепенность пользованія этимъ средствомъ: начали-бы съ средневѣковыхъ лекарствъ, продѣлали-бы всѣ совѣты латинской кухни и лѣтъ этакъ черезъ тысячу позволили-бы лѣчить мужика прививкой... Но вѣдь рѣшительно то-же самое и во всѣхъ областяхъ жизни: всюду существуютъ великія открытія, ключи къ счастью, и весь вопросъ въ томъ: пользоваться ими или не пользоваться? Еще Наполеонъ І-й считалъ идею пароходовъ сумбурной. Тьеръ хохоталъ въ парламентѣ отъ одной мысли, что желѣзныя дороги можно будетъ примѣнить къ перевозкѣ тяжестей и пассажировъ. Какъ видите, даже замѣчательные люди часто боятся нововведеній и иногда при этомъ дѣлаютъ грубыя ошибки ко вреду своихъ народовъ. Но если простительно колебаться предъ идеей хотя-бы и великой, но новой, не испытанной, то тѣмъ печальнѣе пренебреженье старыми великими открытіями, всесторонне испытанными...
   Изящная литература уже по природѣ своей консервативна. Но консерватизму этому пора уже обратиться къ выраженію новой культуры, установившейся въ христіанскомъ мірѣ, къ защитѣ хотя еще слабыхъ, но истинно-народныхъ и гуманныхъ началъ освободительныхъ. Начала эти еще не вылились въ стройную и сильную культуру, но это вопросъ не столько времени, сколько нашихъ усилій. Литература слишкомъ дорогой продуктъ національной жизни, чтобы тратить ее на вздохи о невозвратной, да притомъ еще и недоброй красотѣ: когда-же, господа, мы начнемъ создавать свою собственную и красивую, и добрую культуру? Когда-же мы разберемся среди развалинъ?
   Я думаю, что освободительная эпоха, осмѣиваемая "Собаками" Полонскаго, плохо-ли, хорошо-ли,-- именно задавалась этой высокой цѣлью: построить новое, просторное и свѣтлое зданіе для великаго русскаго племени, вывести его изъ развалинъ въ домъ съ "европейскими удобствами", не исключая удобствъ сердца, ума и совѣсти. Либерализмъ желалъ создать то, что консерватизму стоило-бы защищать.
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru