Павел Иванович Мельников-Печерский. На горах. Книга вторая
М.: Правда, 1976
Часть третья
Глава первая
В степной глуши, на верховьях тихого Дона, вдали от больших дорог, городов и людных селении стоит село Луповицы. Село большое, но строенье плохое в нем, как зачастую бывает в степных малолесных местах -- избы маленькие, крыты соломой, печи топятся по-черному, тоже соломой, везде грязь, нечистота, далеко не то, что в зажиточном, привольном Поволжье. Зато на гумнах такие скирды хлеба, каких в лесах за Волгой и не видывали.
Овраг, когда-то бывший порядочной речкой, отделяет крестьянские избы от большой, с виду очень богатой господской усадьбы. Каменный дом в два яруса, с двумя флигелями лицевой стороной обращен на широкий двор и окружен палисадником, сплошь усаженным сиренью, жимолостью, таволгой, акацией и лабазником[1]. За домом старинный тенистый сад с громадными дубами и липами. С первого взгляда на строенья кидается в глаза их запущенность. Видно, что тут когда-то живали на широкую руку, а потом или дела хозяина расстроились, или поместье досталось другим, изменившим образ жизни прежних владельцев и забросившим роскошные палаты в небреженье. В стороне от усадьбы был огромный, но уж наполовину совсем развалившийся псарный двор, за ним -- театр без крыши, еще дальше -- запустелый конный завод и суконная фабрика. Зато хозяйственные постройки были в редком порядке -- хлебные амбары, молотильня, рига на славу были построены из здорового леса, покрыты железом, и все как с иголочки новенькие.
Отец Луповицких был одним из богатейших помещиков той стороны. Смолоду служил, как водится, в гвардии, но после возврата наших войск из Франции вышел в отставку, женился и поселился в родовом своем именье. Заграничная жизнь хоть и порасстроила немножко его дела, но состояния не пошатнула. Луповицкий барином жил, гости у него не переводились: одни со двора, другие на двор. Пиры бывали чуть не каждый день, охоты то и дело, и никто из соседей-помещиков, никто из городских чиновников даже помыслить не смел отказаться от приглашенья гостеприимного и властного хлебосола. Иначе беда: Луповицкий барин знатный, генерал, не одно трехлетие губернским предводителем служил, не только в своей губернии, но в Петербурге имел вес. Связи у него в самом деле были большие -- оставшиеся на службе товарищи его вышли в большие чины, заняли важные должности, но со старым однополчанином дружбу сохранили. Приязнь их тщательно поддерживалась породистыми конями Луповицкого, отводимыми в Петербург на конюшни вельможных друзей. На псарном дворе у Луповицкого было четыреста псов борзых да триста гончих. Оркестр крепостных музыкантов управлялся выписанным из Италии капельмейстером. Была и роговая музыка, было два хора певчих, актеры оперные, балетные, драматические, живописцы, всякого рода ремесленники, и всё крепостные. Так широко и богато проживал в своем поместье столбовой барин Александр Федорыч Луповицкий.
Под шумок поговаривали, будто Луповицкий масонства держится. Немудрено -- в то время каждый сколько-нибудь заметный человек непременно был в какой-нибудь ложе. Масонство, однако ж, не мешало шумной, беспечной жизни богатых людей, а не слишком достаточные для того больше и поступали в ложи, чтобы есть роскошные даровые ужины. Ежели Луповицкий и был масоном, так это не препятствовало ни пирам его, ни театру, ни музыке, ни охоте. Иное сталось, когда он прожил в Петербурге целую зиму. Воротившись оттуда, к удивлению знакомых и незнакомых, вдруг охладел он к прежним забавам, возненавидел пиры и ночные бражничанья, музыку и отъезжие поля -- все, без чего в прежнее время дня не мог одного прожить. Музыканты, актеры, живописцы распущены были по оброкам, псарня частью распродана, частью перевешана, прекратились пиры и банкеты. Для привычных гостей двери стали на запоре, и опустел шумный дотоле барский дом. Луповицкий с женою стали вести жизнь отшельников. Вместо прежних веселых гостей стали приходить к ним монахи да монахини, странники, богомольцы, даже юродивые. Иногда их собиралось по нескольку человек разом, и тогда хозяева, запершись во внутренних комнатах, проводили с ними напролет целые ночи. Слыхали, что они взаперти поют песни, слыхали неистовый топот ногами, какие-то странные клики и необычные всхлипывания. Через несколько времени, опричь странников и богомольцев, стали к Луповицким сходиться на ночные беседы солдаты, крестьяне, даже иные из ихних крепостных. Никто понять не мог, что этот сброд грубых невежд и шатунов-дармоедов делает у таких просвещенных, светских и знатных людей, как Луповицкие. Александр Федорыч и в другом изменился: любил он прежде выпить лишнюю рюмку, любил бывать навеселе, любил хорошо и много покушать -- а теперь ни вина, ни пива, даже квасу не пьет, только и питья у него чай да вода. Не только мясного -- рыбного за столом у него больше не бывало, ели Луповицкие только хлеб, овощи, плоды, яйца, молочное, и больше ничего. Зато и в светлое воскресенье и в великую пятницу с сочельниками подавалась у них одна и та же пища.
Сестра Луповицкого была замужем за Алымовым, отцом Марьи Ивановны, умерла она раньше перемены, случившейся с ее братом. Вскоре умер и муж ее, тогда Луповицкие маленькую сиротку, Марью Ивановну, взяли на свое попеченье. Воспитанье давали ей обыкновенное для того времени -- наняты были француженка, немка, учительница музыки, учительница пения, а русскому языку, русской истории и закону божию велели учить уволенному за пьянство из соседнего села дьякону. Два сына Александра Федорыча тоже дома воспитывались -- целый флигель наполнен был их гувернерами и разного рода учителями от высшей математики до верховой езды и фехтованья. Все иностранцы были, а русскую премудрость и сынки с Марьей Ивановной почерпали у пропившегося дьякона. Петербургские вельможные друзья в благодарность за резвых рысаков предлагали Луповицкому выхлопотать его сыновьям звание пажей, но Александр Федорыч, до поездки в Петербург сильно тосковавший, что, не будучи генерал-лейтенантом, не может отдать детей в пажеский корпус, и слышать теперь о том не хотел. Хочу из них сделать сельских хозяев, -- писал он к старым своим приятелям, и нельзя было разуверить друзей его, что бывший их однополчанин обносился умом, и на вышке у него стало не совсем благополучно.
Все дивились перемене в образе жизни Луповицких, но никто не мог разгадать ее причины. Через несколько лет объяснилась она. Был в Петербурге духовный союз Татариновой[2]. Принадлежавшие к нему собирались в ее квартире и совершали странные обряды. С нею через одного из вельможных однополчан познакомился и Александр Федорыч. Вскоре и сам он и жена его, женщина набожная, кроткая и добрая, вошли в союз, а воротясь в Луповицы, завели у себя в доме тайные сборища.
Между тем, когда о духовном союзе узнали и участников его разослали по монастырям, добрались и до Луповицких. Ни их богатства, ни щедрые пожертвования на церкви, больницы и богадельни, ни вельможные однополчане, ничто не могло им помочь. Кончил свои дни Александр Федорыч в каком-то дальнем монастыре, жена его умерла раньше ссылки.
И сыновья и племянница хоть и проводили все почти время с гувернерами и учительницами, но после, начитавшись сначала четьи-миней и "Патериков" об умерщвлении плоти угодниками, а потом мистических книг, незаметно для самих себя вошли в "тайну сокровенную". Старший остался холостым, а меньшой женился на одной бедной барышне, участнице "духовного союза" Татариновой. Звали ее Варварой Петровной, у них была дочь, но ходили слухи, что она была им не родная, а приемыш либо подкидыш.
Ссылка отца научила сыновей быть скрытней и осторожнее. Не прекратились, однако, у них собранья, но они стали не так многолюдны. Не было больше на них ни грязных юродивых, ни шатунов-богомольцев, ни странников; монахи с монахинями хоть и бывали, но редко. Притаились и молодые Луповицкие, как-то проведавшие, что и за ними следят. Тогда Марья Ивановна из Луповиц переехала в свое Талызино и там выстроила в лесу дом будто для житья лесника, а в самом деле для хлыстовских сборищ. В тех местах хлыстовщина меж крестьянами велась исстари, и Марья Ивановна нашла много желавших быть участниками в "тайне сокровенной". Но через несколько лет, узнав, что об лесных ее сборищах дошли вести до Петербурга, она решилась переехать на житье в другую губернию. Кто-то сказал ей, что продается пустошь Фатьянка, где в старые годы бывали хлыстовские сходбища с самим Иваном Тимофеичем, Христом людей божиих; она тотчас же купила ее и построила усадьбу на том самом месте, где, по преданьям, бывали собранья "божьих людей"[3].
Рады были Луповицкие сестрину приезду, давно они с ней не видались, обо многом нужно было поговорить, обо многом посоветоваться. Письмам всех своих тайн они не доверяли, опасаясь беды. Потому раза по два в году езжали друг к другу для переговоров. Луповицкие сначала удивились, что Марья Ивановна, такая умная и осторожная, привезла с собой незнакомую девушку, но, когда узнали, что и она желает быть "на пути", осыпали Дуню самыми нежными ласками. С хорошенькой, но как смерть бледной племянницей Марьи Ивановны, Варенькой, Дуня Смолокурова сблизилась почти с первого же дня знакомства. Молодая девушка с небольшим лет двадцати, с умными и немножко насмешливыми глазами, приняла Дуню с такой радостью, с такой лаской и приветливостью, что казалось, будто встречает она самую близкую и всей душой любимую родственницу после долгой разлуки.
Обстановка дома Луповицких поразила Дуню, до тех пор сидевшую в четырех стенах отцовского дома и не видавшую ничего подобного. Налюбоваться не могла она на убранство комнат, сохранивших еще остатки былой роскоши. Огромные комнаты, особенно большая зала с беломраморными стенами и колоннами, с дорогими, хоть и закоптелыми люстрами, со стульями и диванчиками, обитыми хоть и полинявшею, но шелковой тканью, другие комнаты, обитые гобеленами, китайские вазы, лаковые вещи, множество старого саксонского и севрского фарфора, вся эта побледневшая, износившаяся роскошь когда-то изящно и свежо разубранного барского дома на каждом шагу вызывала громкое удивленье Дуни. Варенька снисходительно улыбалась ей, как улыбается взрослый человек, глядя на любопытного ребенка. На восторженные похвалы Дуни она холодно, презрительно даже сказала:
-- Суета! Язычество!.. Удивляюсь, как до сих пор не выкинут всего этого в помойную яму.
-- Как это можно! -- вскликнула Дуня. -- Такие прекрасные, такие красивые вещи.
-- Суета и пустота! -- молвила Варенька. -- Это ведь все от врага, это все на усладу язычникам.
-- Каким язычникам? Кажется, теперь их больше нет, -- с удивленьем сказала Дуня.
-- Земля полна язычниками; избранное стадо не велико, -- отвечала Варенька.
-- Кто ж язычники? -- спросила Дуня.
-- Все, -- ответила Варенька. -- Все, кого до сих пор вы знали, кроме разве одной тетеньки, -- сказала Варенька и, не дав Дуне слова вымолвить, спросила у нее:
-- Сколько вам лет?
-- Девятнадцать, -- ответила Дуня.
-- Пора отложить суету, время вступить вам на "путь". Я сама в ваши годы пошла путем праведным, -- понизив голос, сказала Варенька. -- Однако пойдемте, я вам сад покажу... Посмотрите, какой у нас хорошенький садик -- цветов множество, дядя очень любит цветы, он целый день в саду, и мама тоже любит... Какие у нас теплицы, какие растения -- пойдемте, я вам все покажу.
И девушки, взявшись под руку, вышли на обильно установленную цветами мраморную террасу, а потом медленными шагами спустились в сад по широким ее ступеням.
* * *
Меж тем Марья Ивановна сидела в комнате старшего брата с меньшим братом и с его женою.
-- Ну как, Машенька, устроилась ты в Фатьянке? -- спросил Николай Александрыч.
-- Слава богу, совсем почти обстроилась, остается внутри кой-что обделать да мебель из Талызина перевезти, -- отвечала Марья Ивановна. -- К осени, бог даст, все покончу, тогда все пойдет своей колеей.
-- Что ж? В самом деле был там корабль Ивана Тимофеича?[4] -- спросила Варвара Петровна.
-- В самом деле, -- отвечала Марья Ивановна. -- И по преданиям так выходит и по всем приметам. Тут и Святой ключ и надгробный камень преподобного Фотина, заметны ямы, где стоял дом, заметны и огородные гряды.
-- Хорошо, что в твои руки досталось место, -- сказала Варвара Петровна. -- Летом на будущий год непременно у тебя побываю. Теперь, говоришь, ничего еще у тебя не приспособлено?
-- Еще ничего, -- отвечала Марья Ивановна. -- Сионскую горницу[5] сделали, не очень велика, однако человек на двадцать будет. Место в Фатьянке хорошее -- уютно, укромно, от селенья не близко, соседей помещиков нет, заборы поставила я полторы сажени вышиной. Шесть изб возле дома также поставила, двадцать пять душ перевела из Талызина. Все "наши".
-- А поблизости есть ли божьи-то люди? -- спросил Андрей Александрыч.
-- Еще не знаю, -- отвечала Марья Ивановна, -- пока до меня не доходило. Да я, впрочем, и разыскивать не стану. Не такое время теперь. Долго ли до беды?
-- Ну а эта девушка, что с тобой приехала? В самом деле близка она к "пути"? -- спросил Николай Александрыч.
-- Совсем готова, -- сказала Марья Ивановна. -- Больше восьми месяцев над Штиллингом, Гион и Эккартсгаузеном сидела. И такая стала восторженная, такая мечтательная, созерцательная и нервная. Из нее выйдет избранный сосуд.
-- Ну, это еще не угадано, -- молвил меньшой Луповицкий. -- Бывали и восторженные, бывали и мечтательные, а после назад возвращались в язычество, замуж даже выходили.
-- Эта замуж не пойдет, -- сказала Марья Ивановна. -- Любовь житейская ей противна, в этом я успела настроить ее. И другая есть тому причина -- я и той воспользовалась, хоть и ни разу даже не намекнула Дуне об ее сердечных ранах. Понравился ей какой-то купчик, познакомилась я с нею тотчас после разрыва, поговорила с ней, посоветовала читать мистические книги, а теперь, проживши у них больше двух недель, кажется, совсем ее укрепила. Много порассказала я ей, и теперь она горит желаньем услышать "живое слово". В первое же собранье можно будет ее допустить, разумеется, пока без "приводу"[6]. Я уверена, что она озарится. Когда будет у вас собранье-то?
-- Хотелось бы в субботу на воскресенье, -- сказал Николай Александрыч. -- Не знаю, соберутся ли.
-- А по многу ль теперь собираются? -- спросила Марья Ивановна.
-- Умалился корабль, очень умалился, -- скорбно промолвил Николай Александрыч. -- Которых на земле не стало, которые по дальним местам разошлись. Редко когда больше двадцати божьих людей наберется... Нас четверо, из дворни пять человек, у Варварушки в богадельне семеро. Еще человека два-три со стороны. Не прежнее время, сестрица. Теперь, говорят, опять распыхались злобой на божьих людей язычники, опять иудеи и фарисеи[7] воздвигают бурю на Христовы корабли. Надо иметь мудрость змиину и как можно быть осторожней.
И с покорным видом, с умильным взором на Спасителя с апостолами во время бури на Галилейском море, знаменитой кисти известного художника Боровиковского, запел Николай Александрыч вполголоса заунывную песню. Другие вполголоса припевали ему, а у него щеки так и орошались слезами.
Кораблик заливает морскими волнами,
Сверху грозят тучи, стоючи над нами,
Заставляют бедных страдать под водами,
Скудны мы, бедны -- нищета вся с нами,
Скудость и бедность всегда жила с нами,
Как в прежних веках, так и ныне тоже.
Ох, много зачинающих, да мало скончевающих!
Припадем коленами на мать-сыру-землю,
Пролием мы слезы, как быстрые реки,
Воздохнем в печали к создателю света:
"Боже ты наш, боже отец наших,
Услыши ты, боже, сию ти молитву,
Сию ти молитву, как блудного сына,
Приклони ты ухо к сердечному стону,
Прими ты к престолу текущие слезы,
Пожалей, создатель, бедное созданье,
Предели нам, боже, к избранному стаду,
Запиши, родитель, в животную книгу,
Огради нас, бедных, своею оградой,
Приди в наши души с небесной отрадой
Всех поставь нас, боже,
Здесь на крепком камне,
Чтоб мы были крепки во время печали;
Мы всегда желаем быть в избранном стаде,
Ты наш учитель, ты наш попечитель,
Просим милости богатой у тебя, владыки,
И всегда ходить желаем под твоим покровом,
Ты нас, батюшка, питаешь и всем оделяешь,
В наших скорбях и печалях сам нас подкрепляешь,
Тебе слава и держава в пречистые руки"[8].
Все сидели с благоговением и плакали. Не вдруг успокоились, долго сидели после того молча, вздыхая и отирая слезы. Наконец Марья Ивановна спросила у Николая Александрыча:
-- А в "слове" кто теперь ходит?[9]
-- Да все те же. Племянненка наша, Варенька, стала в слове сильна и с каждым разом сильнее становится, -- сказал Николай Александрыч. -- Златой сосуд! По времени, будет в нем благодать великая.
-- Слава в вышних богу! -- благоговейно поднявши глаза, проговорила Марья Ивановна. -- На Дуню я тоже много рассчитываю. Помните, как в прошлом году я под осень гостила у вас, про нее тогда я вам сказывала, что как скоро заговорила я с ней, едва открывая "тайну", дух на нее накатил[10] -- вся задрожала, затрепетала, как голубь, глаза загорелись, и без чувств упала она ко мне на руки. Великим знамением тогда я это сочла. А теперь, как гостила у них, каждый почти день бывала она в восторге, так и трясет ее всю: судороги, истерика, пена у рта. Ни словом ей не заикнулась я, что бывает у нас на радениях, а все-таки ее поднимало.
-- Дай господи такую подвижницу, подай истинный свет и новую силу в слове ее, -- сложив руки, набожно сказал Николай Александрыч. -- Ежели так, можно будет ее допустить на собрание, и если готова принять "благодать", то можно и "привод" сделать... Только ведь она у отца живет... Помнится мне, говорила ты, Машенька, что он раскольничает, и совсем плотской язычник, духовного в нем, говорила ты, нет ни капельки.
-- Это так, -- подтвердила Марья Ивановна. -- Как есть плотской -- только деньги на уме.
-- Как же Авдотьюшка, познав тайну, станет в Гоморре жить? -- сказал Николай Александрыч. -- Тяжело ведь ей будет меж язычниками... Некому будет ни утешить ее, ни поддержать в ней святого пламени. Устоит ли тогда она на "правом пути", сохранит ли "тайну сокровенную"? Об этом надо обсудить хорошенько. То помни, Машенька, что ангелы небесные ликуют и радуются, когда языческая душа вступает в ограду спасения, но все небесные силы в тоске и печали мечутся по небу, ежели "приведенная" душа возвратится вспять и снова ступит на погибельный путь фарисейский.
-- Со мной часто будет видаться, я буду ее поддерживать. Отец обещал отпускать ее ко мне в Фатьянку. При мне не пойдет она в адские ворота, не возвратится в язычество, -- твердо и решительно сказала Марья Ивановна. -- На "приводе" я, пожалуй, буду ее поручницей и все время, пока обитаю в этом греховном теле, стану поддерживать ее на "правом пути".
-- А дашь ли за нее страшное священное зарученье? -- строго спросил у сестрицы Николай Александрыч.
-- Дам, -- ответила Марья Ивановна. -- Дам, потому что ручаюсь за нее, как за самое себя.
-- Но ведь ты знаешь, Машенька, что бывает с заручниками, если приведенные ими отвергнутся "пути"? -- спросил Николай Александрыч.
-- Знаю, -- слегка кивнув головой, ответила Марья Ивановна.
-- Отлучение от части праведных, отлучение от небесных сил, отторжение от святейшего сонма поющих хвалебные песни пред агнцем, вечное страданье души в греховном теле, низведение в геенну на нескончаемую власть врага[11], -- торжественно говорил Николай Александрыч, -- вспомни, сестрица, вспомни, душевная моя.
-- Не давала б я, Николаюшка, великого и страшного заручения, не ставила б за чужую душу в залог свою душу, ежели б не знала Дунюшки, -- а исступленье, диким, дрожащим голосом сказала брату Марья Ивановна.
И, крепко стиснув руками грудь, со слезами на глазах, задыхаясь от беспрерывных вздохов и сильных судорожных движений тела, стала она "выпевать"[12]:
-- Высоко будет ходить во "святом во кругу"[13]. Высока ее доля небесная, всем праведным будет она любезная. Велики будут труды, да и правильны суды...
Все встали. На Марью Ивановну "накатило". Она была в восторге, в исступленье, слово ее было "живое слово, святое, вдохновенное, пророческое". Всем телом дрожа и сжимая грудь изо всей силы, диким, но торжественным каким-то голосом запела она:
Изведет из темниц
Сонмы чистых девиц.
Привлечет в божий чин
Сонмы грешных мужчин.
Сам спаситель ей рад,
Возведет в вышний град,
Осенит святой дух
Ее огненный дух,
И на радость она
Будет богу верна.
Поручусь за нее,
И молюсь на нее,
То -- невеста Христа,
Снимет нас со креста,
Силу вышнюю даст,
Благодать преподаст.
С поникшими головами и сокрушенным сердцем слушали Луповицкие сестрицу свою, затрубившую в трубу живогласную, возглашавшую златые вещания, чудоносные, цельбоносные[14].
В изнеможенье, без чувств упала Марья Ивановна на диван. Глаза ее закрылись, всю ее дергало и корчило в судорогах. Покрытое потом лицо ее горело, белая пена клубилась на раскрытых, трепетавших губах. Несколько минут продолжался такой припадок, и в это время никто из Луповицких не потревожился -- и корчи и судороги они считали за действие святого духа, внезапно озарившего пророчицу. С благоговеньем смотрели они на страдавшую Марью Ивановну.
Мало-помалу она успокоилась, корчи и судороги прекратились, открыла она глаза, отерла лицо платком, села на диван, но ни слова не говорила. Подошла к ней Варвара Петровна со стаканом воды в руке. Большими глотками, с жадностью выпила воду Марья Ивановна и чуть слышно промолвила:
-- Еще.
Другой стакан подала Варвара Петровна, Марья Ивановна и его выпила, волнение стало в ней прекращаться, только грудь поднималась тяжело и порывисто.
"Живым словом" Марьи Ивановны была решена участь Дуни. Луповицкие с радостью согласились открыть ей всю "сокровенную тайну". В слове Марьи Ивановны и в постигшем ее после того припадке они видели явную на то волю божию.
-- Я пойду... разденусь... лягу в постель...- слабым, упавшим голосом проговорила Марья Ивановна, приподнимаясь с дивана. Варвара Петровна подхватила ее под руку и тихонько, с осторожностью повела едва передвигавшую ноги пророчицу.
* * *
В родительском доме в последнее время все дни с утра до ночи Дуня проводила с Марьей Ивановной, в Луповицах стала она неразлучна с Варенькой. Погода на ту пору стояла тихая, теплая, и обе девушки из саду почти не выходили, они бывали в доме только за обедом и за чаем. Постель Дуни на первое время поставили в Варенькиной спальне, пока не приготовили заезжей гостье особой комнаты. Все это сделано было по желанью Марьи Ивановны. И во время прогулок, и по ночам, лежа в постелях, Дуня водила с Варенькой такие же разговоры, как прежде с Марьей Ивановной. Рассказы молодой девушки о таинственной вере нравились Дуне больше, чем рассказы Марьи Ивановны. Они были ей проще и понятнее. Иногда приходили к ним в сад и Варвара Петровна и Марья Ивановна, но всегда на короткое время. В совете Луповицких Дуня отдана была для вразумлений Вареньке, потому что эта ближе подходила к ней возрастом и потому могла иметь больше на нее влияния.
Однажды Варенька с Дуней, крепко обнявшись, сидели на уютном диванчике в обширной теплице, уставленной одними пальмами. Других растений в теплице не было. Говорили девушки о "союзе", к которому так неудержимо влеклась мечтательная Дуня.
-- Варенька, я тебе еще, кажется, не сказывала, что Марья Ивановна обещалась мне здесь, в Луповицах, показать таких праведных, что говорят "живое слово", -- сказала Дуня. -- Теперь каждый день я ее спрашиваю, когда ж это будет, а у нее только и ответов: "погоди да погоди".
-- А тебе хочется видеть их? -- с улыбкой спросила Варенька.
-- Господи! Да я бы жизнь отдала, только бы взглянуть на них, только бы одно "живое слово" услышать, -- с живым нетерпеньем отвечала Дуня.
-- Разве ты никогда не видала их? -- улыбаясь, спросила Варенька.
-- Где ж мне видеть их? -- грустно промолвила Дуня...- Не такая жизнь выпала на долю мне. Не знаешь разве, что я выросла в скиту, а потом жила у тятеньки в четырех стенах. До знакомства с Марьей Ивановной о духовности и понятия у меня не было. Только она открыла мне глаза.
-- А ты и не догадалась, что сама она "просветлена", что в ней самой дух божий живет, что сама она вещает "глаголы живота"? -- спросила Варенька.
-- Как? Неужели? -- в изумлении вскрикнула Дуня и порывисто вскочила с диванчика.
-- Да, "просветлена", -- сказала Варенька. -- Она уж давно таинственно умерла и давно таинственно воскресла. Нет в ней греховного человека, нет в ней ветхого Адама. Не доступны ей ни грех, ни страсти, свойственные человеку.
Припомнила Дуня слова Марьи Ивановны о людях, что после таинственной смерти таинственно воскресают. Ее слова были памятны ей, в сердце носила их.
-- Так в ней сам бог?.. Так от нее от самой можно слышать слово вечной жизни? -- воскликнула Дуня задрожавшим от волнения голосом.
-- Да, она "труба живогласная", -- молвила Варенька. -- Она святая пророчица, устами ее дух волю свою вещает.
-- А я и не знала... И в голову мне не приходило...- тихо опускаясь на диванчик, едва слышно промолвила Дуня.
-- Чужому знать этого нельзя, -- сказала Варенька.
-- Зачем же она не сказала мне?.. Зачем говорила, что увижу таких людей только здесь, в Луповицах?.. -- тоскливо говорила Дуня, не слушая Вареньки.
-- Услышишь... И ее услышишь и других услышишь, -- сказала Варенька. -- В пророческом слове не одна она ходит.
-- Кто же еще? -- спросила Дуня.
-- Дядюшка и еще другие, -- ответила Варенька.
-- Как? Николай Александрыч?
-- Да. Силен в нем дух, сильнее, чем в тете Машеньке. Он ведь кормщик корабля, всем руководит. В нем давно уж нет своей воли, она вся попалена небесным огнем, совсем уничтожена. В нем одна только святая воля духа. Что б он ни приказал, чего б ни захотел, все исполняй, как божье повеленье. Что б ни сказал он, во всяком слове его премудрость божия. Слепым, что живут языческой жизнью в плене вавилонском, тем, что валяются в смрадной тине грехов, слова его, конечно, покажутся безумием. Но помни, Дунюшка, слово, сказанное в писании: "Безумное божие мудрее людей, и немощное божие сильнее человеков"[15]. Всякий кормщик такой, как дядюшка, что бы ни сделал, все свято сделал. Как бы его поступок ни показался скверным, даже беззаконным, все-таки он безмерно выше, нравственнее и законнее высшей чистоты и праведности человеческой. Не кормщик так поступает, а живущий в нем дух. Читала ли ты преподобного отца Макария Египетского?
-- Как же не читать? -- отвечала Дуня.
-- Вспомни, что говорит он: "Душа, которую дух, уготовляющий себе в престол и жилище, удостоит приобщиться его света, осияет неизреченною красотой его славы. Она сама вся становится светом, в ней не остается ни одной части, которая бы не была исполнена духовных очей". А со многими очами многоочитые кто?
-- Херувимы, -- сказала Дуня.
-- Ну да, -- подтвердила Варенька. -- Так ты понимай, кому подобны божьи люди, особенно кормщики кораблей, одаренные духом сугубой благодатью. Макарий Египетский вот еще что говорит: "Не остается в той просветленной душе ничего темного, она вся делается светом и духом. Такие люди, соединенные с духом божиим, делаются подобными самому Христу, сохраняя в себе постоянно силы духа и являя для всех духовные плоды, потому что когда они духом соделаны чистыми и непорочными -- то невозможно, чтобы вне себя приносили они плоды злые. Всегда и во всем являются у них добрые плоды духа"[16].
Долго ничего не могла сказать на это Дуня.
-- Когда ж и где Николай Александрыч или Марья Ивановна говорят "живое слово"? Когда бы послушать их, Варенька?.. -- после долгого молчанья спросила Дуня.
-- Когда корабль соберется, когда властью и велением духа будут собраны люди божьи во едино место в сионскую горницу, -- ответила Варенька, -- если будет на то воля божия и тебя допустят посмотреть и послушать, хоть ты пока еще и язычница... Кто знает? Может быть, даже слово будет к тебе. Редко, а это иногда бывает.
-- Ах, всем бы сердцем, всей бы душой я хотела войти в корабль, -- с глубоким вздохом сказала Дуня.
-- Покамест нельзя, Дунюшка. Вдруг никак невозможно, -- отвечала Варенька. -- Может быть, собрание-то, когда побываешь в нем, соблазнит тебя. Может быть, ты станешь избегать его, как греховного.
-- Что ты, что ты, Варенька! -- вскликнула Дуня. -- Я и так, кажется, довольно уж знаю... Сколько книг перечитала, сколько Марья Ивановна со мной говорила. Во все, во все верю, и всей душой стремлюсь к раскрытью "сокровенной тайны".
-- Не говори так, Дунюшка, -- прервала ее Варенька, -- не говори с такой уверенностью. Сказала я тебе, что божие безумное премудрей человеческой мудрости, но ведь обыкновенные люди, язычники, в проявлениях духа видят либо глупость, либо юродство, либо даже кощунство и богохульство, кликушами божьих людей называют, икотниками да икотницами, даже бесноватыми[17]. Когда явишься ты в среде малого стада, в сонме племени нового израиля, и божьи люди станут молиться на твоих глазах истинной молитвой, не подумаешь ли ты по-язычески, не скажешь ли в сердце своем: "Зачем они хлопают так неистово в ладоши, зачем громко кричат странными голосами?.." А когда услышишь вдохновенные, непонятные тебе речи, не скажешь ли: "Безумие это, сумасбродство"?.. Мало того -- не скажешь ли ты самой себе: "Это кощунство". Так всегда говорит про божьих людей слепой и глухой языческий мир, так, пожалуй, скажешь и ты, потому что ты язычница.
-- Зачем же, однако, на молитве хлопать в ладоши? -- с удивленьем спросила Дуня. -- По-моему, это нехорошо. Так не водится.
-- Псалтырь читывала? -- спросила Варенька.
-- Как же не читать? Училась по псалтырю. Чуть не весь знаю наизусть, -- ответила Дуня.
-- Помнишь: "Восплещите руками, воскликните богу..." А дальше: "Взыде бог во воскликновении", -- сказала Варенька.
-- Псалом сорок шестой, в конец о сынех Кореовых, -- промолвила Дуня и смолкла.
-- Оттого люди божьи и плещут руками. Царь-пророк их тому научил. И восклицают они громкими радостными голосами хвалебные песни, -- сказала Варенька. -- То не забудь, что сам бог ходит при восклицаниях и в гласе трубном, то есть с пением, с музыкой. Тебе покажется это соблазнительным, потому что привыкла ты к мертвому богопочтению. У вас только поклоны да поклоны. Знай одну спину гнуть -- и будешь спасен... Так ведь по-вашему? А у божьих людей не так, у них все тело, все члены его поклоны бьют. А когда увидишь, как это делается, -- непременно соблазнишься...
-- Что ж это за поклоны всем телом? -- с напряженным вниманьем спросила у Вареньки Дуня.
-- С первого взгляда похожи они на скачку, на пляску, на языческие хороводы, -- ответила Варенька. -- И если бы увидал язычник святое "радение" людей божьих, их, непременно назвал бы его неистовым скаканьем, богопротивною пляской. Но это "радение" к богу. Сказано: "Вселюся в них и похожду" -- и вот, когда вселится он в людей своих, тогда и ходит в них. Божьи люди в восторге тогда пребывают, все забывают, землю покидают, в небесах пребывают.
-- Как же это можно плясать на молитве? -- сказала совсем изумленная Дуня. -- Ведь это грех... Подумать так страшно...
-- А в писании читала, как царь Давид плясал перед господом? -- спросила Варенька.
-- Что-то не помню, -- ответила Дуня.
-- Шел он в Иерусалим с кивотом божиим, скакал перед ним и играл. Мельхола, дочь Саулова, как язычница, над ним насмехалась, а он ей сказал: "Буду играть и плясать перед господом"[18]. Теперь он в райских светлицах препрославлен, а она в адских муках томится, во власти божия врага.
Не отвечала Дуня. Поражена была она словами Вареньки. Та продолжала:
-- Увидишь людей божьих, и мужчин и женщин вместе, в одних белых рубашках, с пальмами в руках -- и тоже соблазнишься?.. А между тем тут тайна. Почему святых, праведных зовут "людьми божьими"? Потому что запечатлены они печатью бога живого.
-- Об этом я в книге госпожи Гион читала, -- молвила Дуня[19].
-- Ну да, -- подтвердила Варенька, -- и в апокалипсисе тоже есть. Там сказано: "Вот множество людей ото всех племен стоят пред престолом и пред агнцем в белых одеждах с пальмовыми ветками в руках и восклицают громким голосом..."[20] Потому люди божьи и "радеют" господу в белых одеждах с пальмами в руках... Конечно, не везде можно достать пальм -- а у нас вот их целая теплица для того заведена. По другим местам вместо пальм вербы держат в руках, либо зеленые ветви от какого-нибудь дерева, не то белые платки либо жгутики... Вот отчего люди божьи молятся в одних белых рубашках... А тебе, пожалуй, и это за соблазн покажется.
Не отвечала Дуня, погрузившись в сильное раздумье.
-- А когда услышишь, что восклицают в то время божьи люди, какие слова говорят и поют они -- соблазнишься, непременно соблазнишься, -- продолжала Варенька.
-- Что ж такое они восклицают? -- пытливым взором глядя на Вареньку, спросила Дуня.
-- Они поют, -- сказала Варенька. -- Поют "песнь нову", и, кроме их, никто не может научиться ее петь, -- прибавила она после короткого молчанья. -- Певцы те искуплены, они первенцы богу и агнцу... В устах их нет лукавства... Непорочны они пред божьим престолом... На них печать божия[21].
-- То же читала я в книге госпожи Гион, -- сказала Дуня. -- Я бы, кажется, услыхавши такую песню, слушала ее не наслушалась.
-- А все-таки она бы соблазнила тебя, -- ответила Варенька, устремляя пристальный взор на Дуню. -- Не забывай, милый друг, что ты еще пока язычница и что враг имеет над тобой полную власть. Он-то и вложит в твою душу нечистый помысл, он-то и скажет тебе, что "новая песня" -- безумие... Но помни всегда, всегда помни, моя милая, желанная, что "безумное божие премудрей человеческой мудрости". Что, если услышишь ты в собранье божьих людей не тот напев, к которому привыкла в своих часовнях? Услышишь, что новые песни поются на голос мирских песен -- хороводных, например, или таких, что пьяные мужики поют на гуляньях, либо крестьянские девки на посиделках, иной раз плясовую даже услышишь?
-- Зачем же так петь? -- в сильном смущенье спросила Дуня. -- Разве нельзя петь как следует?
-- Можно бы, -- ответила Варенька. -- Очень бы можно, ежели бы новую песню пели, как у вас, бездушные кимвалы бряцающие. Но ведь на раденьях людей божьих не сами они поют, не своей волей, не своим хотеньем; дух, живущий в них, и слова песен, и напев им внушает... Опять-таки прежнее тебе скажу, не знаю уж в который раз, помни слова писания: "Безумное божие премудрей человеческой мудрости"... Да, во всем, во всем у людей божьих для языческого греховного мира тайна великая. Люди божьи ежечасно славят творца, что дал им познать его тайны, -- прибавила Варенька. -- Утаил он тайны от премудрых и разумных, открыл младенцам своим неразумным!
-- Какие ж это песни? Ты знаешь какую-нибудь? -- спросила Дуня.
-- Знаю, но далёко не все, -- ответила Варенька. -- Песен много -- на каждом почти собранье новая бывает, и не одна, а сколько дух святой захочет, столько и дает их. Ведь это не то, что у язычников по тысяче лет одно и то же поется. Прислушались, и в старых песнях смысла не понимают. А и те песни святы, потому что в свое время и они внушены были духом же святым. У божьих людей новые песни поются по наитию духа, и никто не может навыкнуть петь эти песни, как сказано в писании... Но есть и старые песни, такие, что давно певались пророками и теперь по церквам и по вашим скитским часовням поются. Их тоже поют на собраньях люди, познавшие "тайну сокровенную".
-- Если можно, богом тебя прошу, Варенька, спой какую-нибудь новую песню, -- просила Дуня, крепко сжимая Вареньку в объятьях.
-- Изволь, так и быть, спою одну, но смотри, наблюдай за собой -- не посеял бы враг соблазна в твоем сердце.
-- Нет, Варенька, нет. Не мне, самому богу поверь, что не соблазнюсь. Пой, Варенька, пой, -- со страстным увлеченьем говорила Дуня. А сама так и млеет, так и дрожит всем телом.
Помолчала Варенька, потом ясным чистым голосом запела:
Бога человекам невозможно видети,
На него ж не смеют чины ангельские взирати.
-- Да это и у нас поется, -- сказала Дуня. -- Напев только не тот. У нас этот тропарь поют на глас шестый.
Не слыхала Варенька слов Дуни. Громче и громче раздавалась ее песня в теплице под сенью длнннолистных пальм.
Тобою, пречиста, дева благодатна,
К нам господь явился в плоти человека.
Люди не познали, что бог с ними ходит.
Над ним надругались -- вины не сыскали,
Все не знали в злобе, что тебе сказати,
Рученьки пречисты велели связати,
На тебя плевали, венец накладали.
Отвели к Пилату, чтоб велел распяти,
А ты милосердый, терпеливый агнец,
Грех со всех снимаешь, к отцу воздыхаешь:
"Отпусти им, отче, -- творят, что не ведят",
Благообразный Иосиф упросил Пилата
С древа тело сняти, пеленой обвити,
На тебя глядевши, стал он слезы лити,
И во гробе нове положил, покрывши,
Зарыл тело в землю, камень положивши.
-- Это псальма, -- сказала Дуня. -- Не эту самую, а другие такие же у нас по скитам поют, не в часовне только, а в келарне, либо в келье у какой-нибудь матери, где девицы на поседки сбираются.
Не отвечала Варенька. Она уж пришла в восторг и, не слушая Дуни, продолжала:
Ныне наш спаситель просит отпущенья;
Плачем и рыдаем, на страды взираем -
Сокати святый дух царствовать на землю!..
Повелел спаситель -- вам врагам прощати,
Пойдем же мы в царствие тесною дорогой,
Царие и князи, богаты и нищи,
Всех ты, наш родитель, зовешь к своей пище,
Придет пора-время -- все к тебе слетимся,
На тебя, наш пастырь, тогда наглядимся,
От пакостна тела борют здесь нас страсти,
Ты, господь всесильный, дай нам не отпасти,
Дай ты, царь небесный, веру и надежду,
Одень наши души в небесны одежды,
В путь узкий, прискорбный идем -- помогай нам!
Злые духи тати ищут нас предати,
Идут в путь просторный -- над нами хохочут,
Пышность, лесть и гордость удалить не хочут,
Злого князя мира мы не устрашимся,
Всегда друг ко другу, как птицы, слетимся...
Что же нам здесь, други, на земле делити?
У нас един пастырь, а мы его овцы.
Силен всем нам дати, силен и отняти,
Мы его не видим, а глас его слышим:
"Заповедь блюдите, в любви все ходите,
Во Христово имя везде собирайтесь.
Хоть вас и погонят -- вы не отпирайтесь",
У пламя вы, други, стойте, не озябьте,
Надо утешати батюшку родного,
Агнца дорогого, сына всеблагого,
Авось наш спаситель до нас умилится,
В наших сокрушенных сердцах изволит явиться,
С нами вместе будет, покажет все лести,
Наших сил не станет тайну всю познати,
Надо крепким быти и всегда молиться,
Тогда и злодей всяк от нас удалится[22].
Пропев "новую песнь", Варенька склонилась на диванчик и долго оставалась в забытьи. Слезы орошали бледные ее ланиты. Молчала Дуня, перебирая складки передника, и она погрузилась в какое-то особенное состояние духа, не то забытье, не то дремоту... Когда, наконец, Варенька пришла в себя, она спросила у нее:
-- А в собраниях ваших крестятся ли?
-- Как же можно без креста? -- чуть слышно, слабым голосом проговорила Варенька. -- Но ты и тут, пожалуй, соблазнишься, увидавши, как божьи люди крестятся, -- прибавила она.
-- Неужели щепотью? -- тревожно спросила Дуня.
-- Нет. Крестятся больше двумя перстами, но не одной рукой, а обеими, -- отвечала Варенька.
-- Как обеими руками? Да разве это можно? -- вскликнула Дуня.
-- А что такое значит крестное знаменье на молитве? Что такое значит самая молитва? -- спросила Варенька.
-- Кто ж не знает этого? -- слегка улыбнувшись, молвила Дуня. -- Молиться -- значит молитвы читать, у бога милости просить.