Красные дивизии овладели высотой, неожиданно для себя и для противника форсировав Днепр.
Отмеченный красным карандашом на грязной карте штаба группы прорыв горел зловещей петлей над вражескими пространствами -- первый прорыв на запретный берег, в равнины Таврии, к морю. Из тусклой штабной избы, с голых осенних прибрежий провода передавали ликование за тысячи верст.
И там -- за сотнями, за тысячами верст, -- в штабах фронтов, в штабе Реввоенсовета -- алые, щеголеватые флажки передвинулись на огромных картах, повторяя движение далекой победы. В тот день над суровыми, задавленными работой комнатами, отделами, канцеляриями карты простерлись опьяненно.
И в тот день комнатам, зачумленным махорочной мглой, кашлем и холодом, опять почудилась прекрасная страна. Ее непобедимый свет вставал из-за рубежей борьбы и мрака. Хриплые митинговые крики городов приветствовали ее. И провода несли из городов -- опять на голый осенний берег, к полусожженным бандитским полустанкам, к взорванным мостам -- упрямый и угрожающий приказ:
-- Высоту, высоту, высоту... удержать во что бы то ни стало!..
Но высота была обречена. Это знал командующий группой, бывший генерал, недавно назначенный сюда полевым штабом. Опытный стратег, водивший корпус в мировой войне, он один понимал всю тщету и нелепость этого безумного прыжка. В результате -- боевой состав частей поредел и оторвался от фронта. Широкая и глубокая река легла в тылу. Тщедушные мостки, кое-как набросанные по шатким лодчонкам, во время паники могли быть снесены в одно мгновение. Спешно двинутые фронтом подкрепления -- головной эшелон бригады, таоны [Тяжелая артиллерия особого назначения], автобронеотряды, составы с понтонами -- шли еще ста верстами севернее. Связи с ними не было, может быть, и не шли, а стояли по обыкновению где-нибудь на узловой, жгли костры, варили хлебово и меняли барахло за вокзалами. Везде чудился хаос, развал, по проводам нельзя было ничего добиться. А ликующие, обманутые -- или обманывающие себя -- кричали упрямо:
-- Удержать, удержать, удержать... во что бы то ни стало!
В полдень генштабист из оперативного принес заготовленный приказ об обороне. Генерал с сожалеющим любопытством поглядел в эти почтительные глаза. Они не могли скрыть своего отчаянного веселья. В них было то же самое, что и там -- в далеких обезумевших комнатах, на оглушенных криками площадях. Никто не хотел видеть висящей над людьми гибели, непоправимого позора. Он сжал зубами потухшую трубку и, пожав плечами, подписал. Все равно все разумные доводы за оставление высоты были бы там сочтены за измену. Он предпочитал умереть здесь...
На закате с этим же генштабистом выезжали осматривать позиции. Яростно орали люди, волоча на ту сторону орудия по мосткам. Протащили на канатах какой-то ржавый броневичок. Это было все, что можно было противопоставить танковому отряду противника. За береговой кручей, на которой копошился и рыл землю тот же полубосой и грязный сброд, открылся труп пустой, полурастоптанной деревушки. Голые, красноватые в закате, постылые бугры волнились в туман. Они вошли потом в историю под именем высоты 210.
-- У противника спокойно, -- сказал генштабист и привстал на стременах, радостно дыша. По низам в океанный дым уходили дороги -- пустые и бесконечные дороги, опьяняющие молодость...
-- Сегодня там заканчивает переброску второй армейский корпус, -- ядовито и ласково ответил генерал.
От его трубки, от колкой старческой щетины потянуло крепким, бывалым -- косной и беспощадной правдой жизни. Его ухо слышало за беспечной тишиной топот подходящих полков и громыхание артиллерии и танков -- чугунный ход невидимо заносимого чудовищного удара. Он чувствовал затаенное напряжение ярости, крепчавшей с каждым часом, как буря. Она должна была обрушиться на рассвете. Это -- в звериной схватке вползти опять на скаты, сшибить эту рвань в Днепр, цепко и на этот раз уже навсегда вкогтиться в высоту, лечь сторожевой собакой...
Еще далеко -- ста верстами севернее -- шли таоны, бронеотряды, понтоны...
Ехали в сердцевине укреплений. Кругом кишело кочевье, занятое своим делом. Люди окапывали землянки, тащили рогатки, ежи, вбивали колья, бежали с котелками за ужином. Резкий рожок пел о походах, о жестокой безвестной дали. За третьей линией заграждений, в землянке, устроили баню. В яме калили на огне кирпичи, обливали их водой и в ядучем дыму с гоготом парились. Красноармейцы стояли в очереди целым взводом, от безделья боролись, гонялись друг за другом и тоже гоготали.
Командующий замедлил, проезжая мимо. Вспомнил: "Во что бы то ни стало!" Это было о них. И он был обречен -- он, старый солдат, пронесший неприкосновенными свои понятия о чести через эти буревые, многое растоптавшие годы, -- должен был умереть вместе с ними.
Ветер пахнул холодной, бездомной гарью.
Какой-то день, незабываемый, терзающий, нахлынул из-за груды ночей и мглы. Это было давно, под невероятной Варшавой. Медный марш гремел, оплакивал и уводил. Солнце сияло молодо и бессмертно. Груды стройных, молодцеватых проплывали браво и преданно, уходя навсегда в прекрасную даль подвигов и смерти. Яростный восторг труб почти ощутимо пронесся вблизи...
Командующий повернулся и резко поскакал к мосту, не узнаваемый никем.
* * *
Если бы взглянуть в рассвет глазами сидящих в глинистых канавах, у заграждений -- над бездонно угадывающимися, еще ночными пространствами низов; глазами просыпающихся в темных землянках и вылезающих на ледяной ветер из блаженнейшего под утро, тепловатого и вшивого шинельного тряпья; глазами полков, совершающих какие-то путаные перегруппировки на своих участках или тех -- пробирающихся в резервной полосе, у дымной воды Днепра, через хрусткие и хлопающие дебри камышей; или глазами тех, кто смотрел в этот час с пустынной высоты аэростата, всплывшего огромным червем над камышами, над смутным нагромождением бугров и береговых массивов, отсвечивающих едва; если бы взглянуть в то утро через тысячи глаз, то увиделось бы только одно: снеговое сияние рассвета, встающего за темной землей с благодатного какого-то моря, какой-то ослепительный, еще не пришедший, еще только брезжущий день за морем, и в нем, этом дне, -- забытое крыльцо, изба под свислой соломенной крышей, мирный тележный скрип в сумерках -- все родное, возвращенное опять, но уже омытое иным, новым светом...
Тысячи шли, несли сны в мутном тумане.
И ночь гулом разорвалась в низах. Бескрайная мгла зашумела, как железное море. Контрудар противника начался.
Но за третьей линией заграждений последний взвод еще допаривался в бане. Все еще стояла очередь, разувшись заранее и подплясывая на мерзлой земле. Вымыться хотели непременно. Счастливцев, которые уже лезли в землю, ругали и торопили.
И почти в сумерках двинулись танки с низов. В паузах орудийного гула трещотки их пели резко и взрывно. Земля качалась. Из передних окопов стали видны их мутные тупомордые глыбы, бегущие к буграм. Часть их уже перевалила через колючие плетни и через канавы. Трещотки запели в тылу первой линии -- роющим, ищущим, смертным треском.
Там втянули головы в плечи, жались...
Таков был замысел противника -- бросить всю эскадрилью танков в тыл первой линии красных. Представляли заранее этот ужас обрушившегося за спиной, скрежещущего и убивающего железа, эту панику и вой бегущего обезумевшего рванья. За танками конница поднималась мощной темной волной. Она шла смыть, стереть бегущих.
Но пехота не шелохнулась, сидела, стискивая винтовки, и ждала. Рассвет разрастался непобедимо -- рассвет с прекрасного моря. Дул ветер, пахнущий дымом и смертью.
И ветер дико ворвался в танки. Сидящим внутри засияло в люки освобожденное безгранное небо. Они поняли, что это уже высота. Сумасшедший ветер свистел в люки, обжигая лицо, -- он был полон простора и быстроты, -- он звал выше и выше. И вместо того чтобы рушиться на окопы, чтобы выгнать оттуда, по замыслу, противника в открытое, охлестываемое шрапнелью поле, танки, не останавливаясь, яростно пошли на высоту. Их охватило опьянение дерзости и победы.
Конница была допущена до самых заграждений. Залп грохнул убийственно, расчетливо, проваливая пляшущие ряды, роняя на колени взбесившихся лошадей. Конные сшиблись, путались друг с другом и вдруг помчались назад. Новые лавы, поднимающиеся с низов, разбились о них. Вслед уходящим заполыхало частой будоражной пальбой и криком. Кричало радостью и страхом.
И на следующей линии -- выше -- лежали, кричали и палили. А передовой танк достиг уже гребня высоты.
Там, в сердце неприятельских укреплений, было необычно пусто. Люди и орудия притаились где-то, закопавшись в землю с головой.
Сквозь люки открылась торжественная безлюдная высота. Кроме неба и бездонных, покорных глазу земель внизу, не было ничего. Это было завершение восхода -- победа. Глаза расширились пьяно и забвенно.
И это была -- смерть...
Танк рухнул вдруг. Он попал в баню и провалился сразу по пояс. Из-под гусениц рвалась и била фонтаном земля, шел дым. Голые, окровавленные люди выкарабкивались из ямы, падали и убегали. Батареи из-за прикрытия начали бить по танку почти в упор. Они замолчали скоро. Там, где провалился танк, груда вскорченного железного лома дымилась в земле.
Тогда, осмелев, несколько броневиков выкатили из-за перевала. На огромном склоне земли они казались крохотными. Новый танк шел навстречу. С десяток красноармейцев озорковато выскочили из убежищ, волоча за собой канат, обежали танк, опутали его, другой конец донесли бегом до броневика и привязали. В кручении скрежещущих машин, в пронзительном стрекоте пулеметов все произошло быстро, почти незаметно. Люди сделали свое дело, попадали и уползли. Тогда броневик остановился, напружил канат, и танк поволокся по песку за ним -- под увал.
Радостный вой хлынул.
Люди вылезали, бежали рядом, крича и намахиваясь руками, словно погоняя. Даже из-за дальних прикрытий на минуту перестали стрелять, смотрели через бинокли и скалились. Но танк был тяжелее. В танке спохватились, гусеницы рванулись в обратную сторону, движение остановилось. Канат напрягся, готовый лопнуть. Пулеметы, моторы грохотали и строчили с обеих сторон, не переставая. Красноармейцы легли опять на землю, где попало, и закрыли головы руками, как от жары. Трещотки заработали оглушительно, громада колыхнулась. Теперь уже танк сдвинул за собой броневик и грузно попер его вниз.
И опять заорали, поднимаясь с земли.
Выбегали из-за укрытий и из окопов второй линии, где гудела другая орава танков. Но на них не обращали внимания -- видели только уходящий броневик, вращающий колесами бешено и бессильно. Добежавшие хватали волочащийся конец каната, тянули за него, стискивая зубы и зарываясь ногами в песок. Их срывало, волокло по земле. Подбегали еще -- и эти падали на землю, хватались зубами и руками за канат, за людей и рычали, нашаривая ногами упор. Танк пошел отяжеленнее, взрываясь моторами, словно крича. И вот -- встал...
...Шел бой на высоте.
Бросали бомбы под гусеницы, в люки, били исступленно прикладами по железу и броне. Приклады крошились. Притиснувшиеся вплотную совали штыками в проломы, в зияющие дымные щели. Кого-то нащупывали, докалывали там, в железных замолчавших недрах, в последних револьверных тресках...
И ниже поле ожило от набегающего множества. Кружились скопами, базарами около танков. На скаты выезжали батареи, били в упор по испуганным колесящим глыбам. Танки, спасаясь, уходили вниз -- куцо, опасливо. И конница поднималась опять с низов развернутой, колеблющейся, неверной волной...
* * *
Генерал был настроен хорошо. Он умело растолковал оперодчикам на вечернем докладе, в чем заключалась ошибка противника, столь неумело использовавшего свое техническое превосходство. Правда, главные силы его, очевидно, еще не стянулись для решительного удара, но и подкрепления с севера, возможно, были уже недалеко, а может быть, уже выгружались на конечной станции. Навести понтоны, переправить артиллерию и людей было делом одной ночи. Тогда можно было обороняться спокойно.
Но сведений о подкреплениях не было.
Лишь к вечеру пришло известие, что железнодорожный мост севернее взорван. Обстановка менялась, но все же не становилась совсем безнадежной. Составы стягивались назад, к узловой, чтобы оттуда пройти к высоте по другой ветке. Это отсрочивало их прибытие ровно на двое суток -- при самой аккуратной пропускной работе дорог. Но командующий знал, что ошибка противника больше не повторится. Он знал, с какой удесятеренной мстительной яростью и с какими удесятеренными ухищрениями ринутся теперь на высоту -- в последний раз...
Вечером опять выезжал на высоту.
Так же брели куда-то взводы, наигрывала гармония за бугром, дымили костры, туман крыл бездонные дороги. Противник ушел из виду, оставив между собой и красными позициями жуткое безлюдье. Генерал взглянул туда и насторожился. Кучка людей, поблескивая на закате чем-то желтым, шла врассыпную по равнине с вражеской стороны. Он нахмурился и вынул бинокль.
-- Это третья партия за вечер, -- пояснил с нетерпеливой готовностью генштабист, ехавший рядом. И стали отчетливо видны через бинокль белые тряпки на высоко поднятых, как знамена, штыках...
У заграждений желтая медь сгрудилась и засияла. Марш донесся внятно -- это был старый, бессмертный марш, песня грусти и убийства. Командующий закрыл глаза. Сквозь этот легендарный день, обвевающий его резким и живым ветром, прошлое просквозило мертвенно, как из другого мира.
Да существовал ли он когда -- тот мир?..
Тучи закрывали закат, шли океанно -- на север. Шли не они -- это громада земли, высота, возникшая над низами мглы, вечера веков -- мощно и огромно неслись в пространствах.
Опубликован в журнале "Военный вестник", 1924, No 33, 20 августа. Рассказ построен на том же материале, что и повесть "Падение Даира". Продолжением рассказа "Эпизод у высоты 210" и повести "Падение Даира" должен был стать рассказ "Горят камыши", наброски к которому хранятся в архиве писателя. Рассказ этот Малышкин собирался посвятить заключительным эпизодам боевых действий войск Южного фронта -- борьбе с махновскими бандитами.
Источник текста: А. Г. Малышкин. Сочинения в двух томах. Том 2 -- Москва: Правда, 1965 (Библиотека "Огонек").