Максимов Сергей Васильевич
Нижегородская ярмарка

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   

С. В. Максимов

"Лесная глушь"

Картины народного быта

Из воспоминаний и путевых заметок

   Максимов С. В. Избранное / Подготовка текста, сост., примеч. С. И. Плеханова.-- М.; Сов. Россия, 1981.
   Пропуски восстановлены по изданию: Максимов С. В. Лесная глушь, СПб, 1871
   

Нижегородская ярмарка

   Нижегородская ярмарка в полном разгаре. На двух башнях китайской архитектуры, обращенных к Оке и выстроенных на ее берегу, выкинуто два флага; в гостином дворе нет ни одного пустого номера. Все они наполнились произведениями всевозможных русских городов; здесь и кяхтинские чаи и сибирское железо; московские и ивановские сукна и ситцы; ярославские, кинешемские и вятские полотна; романовские и слободские овчины; казанские козлы и другая кожа; торжковские шитые сапожки, башмаки, и туфли; кимвровские и московские сапоги всех сортов и достоинств; орловские, тульские и другие яблоки и вязниковские вишни; киевские варенья и сушеные фрукты; петербургский сахар; железные сундуки и подносы на азиатский вкус и бухарскую руку; тульские стальные изделия и самовары; углицкое копченое мясо; крымские и кизлярские вина, имеющие потом превратиться в иностранные, преимущественно французские; польские сукна; сибирские и камчатские пушные звери галицкой и московской выделки; уральская икра; оренбургские и донские балыки; астраханская и пермская соль; подгородные крестьянские изделия и мосальские хрусталь и фарфоровая посуда; нежинский листовый табак и корешки; и чудного рисунка ковры фабрики князя Енгалычева; и прочее, и прочее, и прочее.
   По дорогам, идущим к Нижнему, реже тянутся обозы, застилавшие прежде весь путь и мешавшие проезду тарантасов с хозяевами. Все эти обозы направляются в Нижний и редко назад.
   За Окой, на огромной песчаной косе, обрамленной с другой стороны желтыми водами Волги, выстроился новый город, решительно не имеющий нужды и ничего общего с тем, который чудною панорамою раскинулся на горах противоположного берега. В этом городе все свое, начиная от собора, армянской церкви и мечети до местопребывания губернатора, почтовой и ярмарочной контор и оканчивая возможными удобствами обыденной жизни. Самый Нижний на время переселился сюда, призакрывши свой гостиный двор и ежедневно отправляя за Оку чуть ли не половину своего населения. И хотя кратковременна жизнь этого нового и временного города, уничтожаемого волнами бурливой реки во время весеннего разлива, но тем не менее жизнь эта своеобразна и полна интереса. Вся Россия собралась сюда, чтобы положить свою долю влияния. Трудно, даже кажется и невозможно, представить себе хоть один самый дальний уголок нашего обширного отечества, который не прислал бы сюда своего представителя.
   Мост, соединяющий город с ярмаркою, давно уже наведен и во всю длину его, на целую версту, расставлены оренбургские казаки, обязанные криком "легче!" останавливать и ретивый бег пары лошадей приезжего собственника и легонькую побежку с перебоем лошаденки извозчика: нижегородского, костромского, владимирского на пролетках непременно на лежачих рессорах и заезжего казанца на своей оригинальной долгушке. Положим, что мы уже на середине моста; поспешим обернуться назад и полюбоваться чудным видом Нижнего Новгорода, который уступит в этом отношении только Киеву, но превосходит все города России.
   Город весь раскинулся на высоких горах. Далеко от нас влево, за самую высокую гору цепляется зубчатая стена древнего кремля, помнящего доблестный подвиг Кузьмы Минина. Ближе к ярмарке широкой змеей вьется длинный подъем в город; еще правее прилепились к горе старинные церкви и здания старинного мужского монастыря; несколько выше прикреплены полуразрушенные деревянные домики бедных обывателей, разделенные густою зеленью садов, которые далеко отошли от домов их владельцев. Дальше и выше за горою весь Нижний со своими оригинальными домами, стены которых большею частью выкрашены красною под кирпич краскою; но самого города уже не видать с мосту, и только часть его "Нижний-Базар", имеющий большое отношение к ярмарке, составляет красивую, сплошь каменную набережную Оки, над которою высится Строгановская, необыкновенно красивая и оригинальная церковь на каменной, довольно высокой насыпи. Обернемся направо, и целый сплошной ряд мачт судов со всяким товаром бросается в глаза, мешая проникнуть дальше. Кажется, все суда Волги и Оки, все эти расшивы, барки, кладные, шитики, завозни, струги, гурянки, сурские межеумки, суновки, соминки собрались сюда, чтобы запрудить устье и всю Волгу направо и налево от города и щегольнуть разнохарактерными пестрыми флагами с изображением целых картин в роде похищения Прозерпины, прогулки Нептуна с огромною свитою Нереид и Тритонов или ловли кита, бросающего огромный столб воды в лодку зверопромышленников. Тут вас прежде всего поражает пестрота, безвкусие и безграмотность в надписях; самые суда от верху до низу размалеваны всеми цветами радуги и, кажется, в этой пестроте спорят друг перед другом. Оглянемся налево: широкая, глубокая, черная бездна Оки потянулась вдаль в своих крутых берегах. Кое-где мелькают по ней лодки, перевозящие пешеходов и управляемые русскими мужиками в оригинальных шляпах грешневиком. Не увидим только дощеников, до последнего нельзя заставленных лошадьми и экипажами и всегда управляемых татарами в белых круглых валяных шляпах. Наместо их перекинулся мост и перевел их трудовую, тяжелую, ломовую деятельность на Волгу, с другой стороны города Нижнего.
   Между тем мы подвигаемся дальше вперед, ближе к самой ярмарке; мост как будто кончился, то есть уже не видно под ним черной Оки, которую сменили пески, расстилающиеся под ногами, направо и налево застроенные амбарами для склада хлеба и лесу, постоялыми дворами для извозчиков или так называемым "кругом" и теми пекарнями, которые снабжают всю ярмарку ржаным хлебом. По количеству этого хлеба, как известно, определяется приблизительное число ярмарочных посетителей. Направо пестреют раскрашенные садки для рыбы. Здесь любители лакомятся настоящей неподдельной и диковинной стерляжьей ухой.
   Толкотню на мосту встречающихся экипажей сменяет новая толкотня, не менее затрудняющая проход и проезд. Толпятся огромные кучи мужиков, оборванных, с изнуренными, страшно загорелыми лицами. Всмотримся в них и увидим следы трудовой, ломовой работы; прислушаемся к разговорам и подивимся разнообразию выговора. Вот один приземистый мужичок, в рваном армяке, подошел к толпе земляков, поместившихся кучей у перил моста. Он показывает гармонику, которую берет один из товарищей и начинает наигрывать комаринскую, но, видимо, недоволен игрой. Он несколько времени вертит инструмент в руках, остальные ребята оскалили зубы.
   -- Да тут, земляк, один клапан никак совсем порешился, да и из-под донушка-то дух идет. Поди невесть что дал,-- проговорил игрок тем певучим наречием, так характеризующим костромича, страшного охотника окать.
   Замечание игрока принято за остроту и встречено довольно громким смехом, который обратил на себявнимание окружавших. Инструмент с изъянцем подвергается исследованию; проходившие без дела праздные люди останавливаются и нетерпеливо желают знать -- о чем тут судачит народ. Из толпы сыплются советы и остроты вроде тех, которыми готов угостить русский человек своего брата в минуту неустойки и неудачи, особенно если они сопровождаются комическою обстановкою. Один советует снести инструмент в кузницу; другой хочет купить да просит прибавки -- гривенник на шкалик; третий забыл захватить денег; у четвертого карман с дырой. Все эти замечания встречаются смехом и новыми остротами:
   -- Да ты бы, земляк, лучше сапожишки купил, а не то бы шапку какую: а то, гляди, эта и воронам на гнездо не годится.
   -- Ну да и вам, ребяты, не укупить мне новой: бегунцов-то за спиной, поди, тоже больше, чем в кармане денег.
   -- Небось под бечевой-то в таких сапогах по музыке пойдешь; оно, гляди, и с ноги не собьешься,-- и тому подобное.
   В справедливости этих замечаний никто из остряков не сомневается, но прислушайтесь к говору, и вас поразит его разнохарактерность, начиная от низового выговора с оригинальным падением на мягкие буквы до лесного, где грубое "о" нередко превращается в еще более грубее "у".
   Здесь, на мосту, мы решительно можем прислушаться ко всем наречиям и встретить их представителей: тут и родимый ростовец и чистобай тверяк, который подчас дзекнет не хуже своих соседей-белорусов, в лице какого-нибудь зубцовского купча-молодча или бежечанина, которого рици цисци в свете нету.
   Сколько есть у Волги притоков, столько и губерний всей внутренней России, столько же и разнообразия в представителях этих губерний на ярмарочных толкунах и площадках; а таких только губерний мы свободно можем насчитать 21 с двенадцатью инородческими соседями, которые и портили, и изменяли родной язык великороссов. Не диво было прежде, если прогонят через мост целый гурт быков мужики в измаранных дегтем рубашках, которые, сгоняя непослушных длинною палкою в кучу, кричали на чистом малороссийском наречии и в созерцательном молчании шли за ними следом, словно развинченные, вперевалку, и ни на что не обращая внимания. Теперь этого стало не видно с тех пор, как чугунки стали ломать наружный вид и внутреннее достоинство и свойства древней Макарьевской ярмарки.
   Толпа кинулась к чему-то белому и массивному, двигающемуся от ярмарки по направлению к городу, и, вскоре окружив верблюда, толпой провожала его за мост. Все эти кучки на мосту людей, по-видимому праздных, но на самом деле только временно праздных,-- бурлаки, пришедшие наниматься в нынешний год уже на вторую путину. Завтра же, может быть, они по зову урядчика и найму хозяев судов, которым всегда нужен и дорог работник, накинут на плечи лямку и тяжелым, перевалистым шагом побредут по луговой стороне матушки-Волги в предшествии вечного своего шишки -- человека более других изможденного, но более других знающего местность. Запоют они свои заветные песни, которые так хороши на Волге и так богаты содержанием. Только бы с ноги не сбиваться да подхватывать враз, а за словами у них не стоит дело. Там придут они на заветный бугорок, где-нибудь на Телячьем броду, достанут из чередового мешочка горсточек пяток крупицы да вольют в котелок ведерко воды кормилицы-Волги -- и сыт бурлак -- трудовой человек и опять он ломает свою путину все дальше и дальше, все туже и туже. Не страшат его беды незнаемые, лихорадка и самая немощь от усилия в труде и упорства в лишениях: тем же настойчивым шагом подвигается он и при конце путины, каким шел в начале. Недоволен он только грязью после дождей да ветром противным. Пожалуй, он и без особенного удовольствия переезжает на судно, когда того требует местность и особая непогодь. Ему бы только кончить скорее путину да добиться до честного и безотлагательного расчета, а за себя он не стоит.
   -- Легка беда две путины сломать, а на третью, глядишь, и сам назовешься. А что и об доме-то тоску разводить. Вестимое дело, как у бар, так и у нашего брата одно выходит: как не видишь своих, так и тошно по них, а увидишь своих, да много худых, так лучше без них. Давай бог толкового шишку, да тороватого хозяина, да спопутную погодку, хоть бы и парусила она, да только дождей бы не давала. А что там болести разные да немощь!.. Вот, слышь, к нашему брату и подойти нельзя -- так и это опять ничего. Наш брат бурлак как ступил на берег, да пошел на свои деревни: на первом же селе бабы тебя словно пчелы облепят. Мы уж у них без бани и обеда не берем. Давай нам, тетка, щей, дескать, горячих, да пару, да веник, а нам со своим двугривенным не до дому же тащиться -- на вот, бери... ведь и ты, глядишь, не разживешься с него. А посмотрел бы ты, как наши ребята на Рыбном пьют, так тем, что нашего брата ни в грош не ставят да еще и глумством всяким доходят,-- в нос кинется, в почесотку введет и в зависть всякую. Ведь у нашего брата копейка ребром стоит, а с нее пар валит...
   Довольный собой, бурлак в Нижнем ни в чем не откажет себе перед трудами, которые ждут его в путине: пьет и бушует под кружалами не тише московских купцов.
   Между тем на мосту через Оку с каждым днем заметен прилив новых бурлаков, которые ждут только обратной путины и не дожидаются ее долго. Вот подходит урядчик:
   -- Кто, ребята, на Рыбное? Кто на Казань? Кто на Симбирск?
   -- Мы, хозяин!.. Отправляй нашу артель попервоначалу: вон те и шишка наш! У него и пашпорты наши.
   -- Ну так молись, ребята, да и ступай с богом,-- собирайся!
   Мост еще не кончился, но начался уже ряд лавок, в которых хотя и производится торговля, но мелочная: шапками, картузами, шляпами, сапогами и прочим добром, необходимым в быту крестьянском и бурлацком.
   Между тем к концу моста окончательно начинает поражать близость ярмарки: со всех сторон тянутся навстречу длинные обозы, запирающие проход дальше. Толпа делается гуще и разнообразнее; говор становится громче и сильнее и несколько напоминает базар в каком-нибудь маленьком дальнем городишке или торговом селении. Но еще несколько десятков шагов -- и мы уже на самой ярмарке. Длинная широкая улица потянулась с моста, образуемая досчатыми балаганами, выстроенными наскоро, на живую нитку. Как бы для того, чтобы скрыть их вопиющий недостаток, все они выкрашены серенькой краской, но тут пока только старое платье, зазывные приглашения вроде апраксинских * или гостинодворских московских с теми же неудачными предложениями купить то, что уже у нас есть, и с такою же настойчивостью. И здесь также готовы ухватить за руки и силою втащить в лавку, если только найдется хоть малейший повод к тому. Мужиков и баб подгородных торгаши просто таскают за руки силой.
   Вот две дороги -- одна налево, мимо груд дынь и арбузов к центру ярмарки: двум заветным флагам и так называемому Главному Дому; другая прямо к театру. Выберем последнюю и будем иметь удовольствие видеть Новинское * или Исаакиевскую площадь во время Святой недели или масленицы. Целая площадь обстроена балаганами с заманчивыми картинами и вывесками. Там намалевано целое поле сражения; здесь целая пирамида людей, исковерканных в различных фантастических положениях. Из некоторых балаганов раздаются выстрелы; один -- сильнее прочих: проходившая толпа праздных мужиков ухает, останавливается. Мужики переглянутся, улыбнутся, отпустят доморощенную остроту и пройдут дальше. На самокатах раздается однотонная музыка, которую и можно слышать только на народных гуляньях. Здесь -- целая ватага горничных, отпущенных господами, мещанок, раздобывших двугривенный на каком-нибудь шитье или вязанье, соседских деревенских орженушек, доставляющих себе удовольствие на проданные торговкам ягоды, и продажные красавицы, набежавшие со всей России,-- по гривеннику. Все это качается в самокатах на слоне, на коньках, колясках и на других разного рода и вида сиденьях, и все они крайне довольны и собой, и ярмаркой, и людьми, которые дали им на то средства.
   Тут же, напротив самокатов, или как обыкновенно называют их здесь -- кружал, вечно сидят торговки-бабы с орехами, подсолнечниковыми и арбузными семячками, моченым горохом, гнилыми яблоками, услаждающими вкус катальщиков.
   В страшный восторг приходит вся эта ватага, когда главное лицо начнет подбирать рифмы в ответ своему старосте-командиру или когда на него напяливают мундир вверх ногами. Он жмется и ёжится и что-то кричит; его не хотят слушать, но когда четыре мускулистые руки, окончательно надевши мундир, начинают его встряхивать как бы в мешке, народ кричит:
   -- Шибче, ашшо встряхни: небось уколотится!
   Но когда нового солдата ставят на ученье и дают ему в руки ружье, и он вместо "на плечо" кричит "горячо", вместо "от ноги" брякнет во все горло "погоди!" -- толпа гремит тем неистовым смехом, который только ей одной и под силу. Толпа ждет не дождется того антракта, когда, после показа актеров, участвующих в следующих представлениях, является давно ожидаемый скоморох-утешитель. Кажется, и сам он мало думает о себе и тоже, в свою очередь, не дождется антракта, того последнего антракта, после которого он со всех ног бежит в ближайшую деревянную будку с елкой и с лаконическою какой-нибудь надписью: "Мечетная выставка, No 10". Это какой-нибудь портняжка, пьющий запоем, но во время охмеления работающий за четверых. Он отбился от всех рук, в какие только ни бросала его судьба и от каких представлялась ему возможность отбиваться. Он и теперь, может быть, убежал от хозяина на время ярмарки из страсти к своему веселому ремеслу, которое влечет за собою огромное количество водки, притупляющей в нем всякую щекотливость к побоям. Кончится ярмарка, портняга опять придет к старому хозяину после долгого-долгого похмелья и начнет подводить:
   -- Что так как-де довольны оченно вашею милостью, то не примете ли опять на верстак; заслужим чем могим, а о другом-прочем не сумлевайтесь: все очинно пойдет прикрасно.
   Сядет он опять на верстаке, подхвативши под себя ноги, если только не до конца рассердил и этого хозяина. Сидит он до первого запоя, но уже перед ярмаркой опять улизнет, не спросясь и постаравшись всеми неправдами забрать свои деньги вперед. Глядишь: он опять где-нибудь на балаганном балконе под Новинским. На великий пост фигляр опять пропадает, но на святой он опять тут как тут, если только не успеет его изломать запой, как вещь лишнюю и ненужную на этом свете. Народ гудит в восторге от его острот, и никто не спросит, никто не пожалеет его, если явится другой с тем же искренним желанием насмешить толпу и потешить. На ярмарке в Нижнем он тут как тут, но уже на целое лето.
   Раевщик -- тоже человек, обрекший себя на потеху, но уже решительно иного характера: он даже, если хотите, враждебно смотрит на паяцев, которые, привлекая толпу к себе, отвлекают от его театра. Вот почему он всегда выбирает местечко подальше от кружал, но всегда видное и, по возможности, бойкое. Ясно, что и здесь зрителей у него немного. С большой радостью пускает он за какой-нибудь пятак в складчине целую кучу ребятишек. Редко-редко навернется на него и здесь такой любитель, который, желая потешить себя приговорами, бросит ему полтинник и, отойдя на приличное расстояние, не смотря в стеклушки, слушает вранье сказочника, которое в Нижнем вращается на остротах и насмешках над купцами: "купцы продают рубцы, сено с хреном, суконные пироги с навозом" и прочее.
   -- Вот бы и ярмарочное дело теперь,-- говорит он любопытствующему знать о положении дел и ходе его торговли,-- а что? Лучше бы и не трогаться из Москвы. Все барыши отбивают у нашего брата эти кружала проклятые -- и Петрушкой бы стучишь и "ватрушками" и разными приговорами трогаешь. Оглянется к тебе весь народ-от этот, да и опять на паяца зевает. Тут не токмо что, а и киятра-то не окупишь. Вот один этот маленький 20 рублев стоит, да два раза в год окрась его, да надпись подбери позаманистей, что вот-де "сия панорама показывает разные виды городов и селений",-- так и будешь знать, как себя прокормить. А потаскай-ко ее на плечах, так и даст она тебе знать себя, хотя и не веска -- всего только два пуда будет -- да зато занозиста: все тебе плечи пообширкает. Только вот один работник и выручает еще кое-что: не то поглаголистей он, не то киятер-то у него большой. Одного весу в киятре будет пудов 18; сам и картины подлаживаешь, коли не уноровишь достать большую. Тут ведь ширины одной два с половиной аршина, есть на чем поразовраться, особо когда хмельком заберешься. Тут уж врешь и сам не ведаешь что!-- прихвастнет раевщик.
   Неправда в его словах только одна: не поедет же он даром за четыреста верст, не рассчитав и не испытав барыша зараньше. Никогда не пойдет в раевщики мужик, привыкший трудом зашибать копейку! всегда уж это какой-нибудь аферист, прошедший огонь и воду и вот теперь ударившийся в скоморошество, и всегда с верною, заранее рассчитанною целью. Знает он очень хорошо, что таких досужих людей, как он сам, едва ли насчитывается до десятка. Все они знают друг друга, и все они, по большей части, приказчики одного какого-нибудь достаточного хозяина, который посылает их в другое время по дворам для потехи детей и их нянюшек.
   Еще несколько шагов вперед, и перед вами большое серое здание театра, все облепленное афишами, на которых буквами в вершок обозначены имена заезжих столичных артистов. Василий Игнатьевич Живокини почти никогда не сходит. Те же афиши пестрят все городские фонарные столбы сверху донизу, но публики привлекают против ожидания мало: внутренность театра неудобна, освещена дурно какими-нибудь тремя десятками свечей, неудобно прилепленных к ложам; всюду сквозит ветер, музыканты играют хотя и старательно, но всегда фальшиво. На сцене ставят плохие пьесы провинциального репертуара, большею частью трагические и драматические со всегдашним враньем на афишах того, что не покажут да подчас и показать не могут. Пьесы к тому же и разыгрываются плохо, с весьма немногими исключениями.
   Отсюда вы можете отправиться в железный ряд, самый длинный изо всех, где выставляют напоказ иногда вещи удивительные. Мы видели целый дом, сделанный из железа в один этаж: весь он складывается несколькими рабочими в двое суток, но разбирается весьма скоро, чуть ли не в 10 часов или того меньше. В доме этом пять комнат: прихожая, контора, зал, спальня и кухня. Хозяин ценил его в полторы тысячи, говорил, что в нем весу восемьсот пудов, и в расчетах ошибся, потому что ярмарка -- не выставка; изделие его никто не купил.
   Обогнувши театр и повернувши немного налево, мы вскоре очутились в самом центре ярмарки, который можно считать у Главного Дома. От него прямо потянулись ряды каменных корпусов гостиного двора, разделенных между собою на две половины узеньким бульваром, еще достаточно не обросшим. Сейчас налево самое почетное и видное место отведено было строителем ярмарки (при Александре I) Бетанкуром -- книжной торговле. Но ее нет и следа: все лавки модных и иных ходовых товаров. А книги на ярмарке -- не товар (дешевые картины еще туда-сюда); книжному торговцу перед всеми другими оптовыми нельзя и признаться. Зато все другие ряды и линии честно и буквально сохранили за собою свои старые названия: москательные, бакалейные, бумажные, кожевенные и даже колокольный. Бульвар ведет до огромного ярмарочного собора с одной стороны, а с другой примыкает к главному корпусу, в котором временно помещается ярмарочное управление: начиная от квартиры губернатора и лиц, нарочно командируемых на этот случай, и кончая почтовым отделением. Середину нижнего этажа этого корпуса занимает огромная зала, образованная четырьмя меньшими наподобие креста, середина которого занята несколько возвышенным помостом для помещения оркестров военной музыки. Залы эти отчасти напоминают москвичу его Голицынскую галерею, а петербургскому жителю -- Пассаж, с которым он, кажется, и имеет большое сходство, если только присоединить к тому запах пригорелого масла, который врывается сюда из смежной трактирной залы.
   Под Главным Домом помещаются магазины персидских товаров со своими горбоносыми, смуглыми, краснощекими хозяевами в пестрых халатах, с длинными, ни к чему не нужными рукавами и в высоких мерлушчатых шапках. Тут же, в одном углу, приютились изделия Екатеринбурга: все эти топазовые, аметистовые, сердоликовые печатки, вазы из орлеца, тарелки и чашечки из калганской яшмы, крестики из горного хрусталя, запонки из тяжеловесов и дымчатого топаза, целые иконы и картины из всевозможных яшм, и из них же пресс-папье, и тому подобное. Попадаются на глаза и небольшие шкапчики, в которых приезжий оптик разложил свои инструменты и местный токарь -- свои безделушки. По вечерам здесь играет музыка и бродят толпы городских фатов и иногородных заезжих гостей между кучами сундуков, ящиков, на которых чинно-важно сидят уставшие. Вам предстоит приятное удовольствие задевать за чужие ноги или до невыносимой боли ушибить колено об выставившийся угол ящика, на каждом шагу наталкиваясь на новый прилив гуляющих, толпы которых как тени шатаются из угла в угол. Разойтись тут решительно негде, и слово гулять приличнее было бы заменить в этом случае словом толкаться. И все-таки находятся охотники: чуть ли не целый Нижний является сюда для прогулки и как бы для того, чтобы в сытость насладиться удобствами ярмарки (которой и веку-то всего только два месяца) и потом на целых десять месяцев замкнуться в свой заветный кружок.
   Один выход из Главного Дома ведет к Оке. Он с двух сторон окружен целым рядом извозчиков, потому что это главный подъезд от города, а другой выходит на бульвар; к нему извозчиков не подпускают. От бульвара Главный Дом отделен небольшой площадкой, на которой постоянно толкутся продавцы-ношатые: господин неопределенного вида в длинной чистенькой сибирке с целою связкою ящиков и коробочек за плечами. Та, которая в руках, открыта: он показывает пряник и называет последний заманчивым именем вяземского. Зная о близости Городца, богатого села здешней губернии, расположенного на берегу Волги в Балахнинском уезде, давно уже получившего известность в деле печенья пряников, можно усумниться.
   -- Да вжеж усе у Вязьме пекли: городецкие-то на меду, а наши на сахаре. Наши рассыпчатые, с цукатом!-- выкрикивает нам в ответ продавец и не обманет. Мы должны ему поверить, если не на слово -- по крайней мере, за произношение, которому он остался верен и на нижегородской площадке. Это чистый смоляк, приказчик или родственник какого-нибудь вяземского пекаря, который разложил свой товар где-нибудь в гостином дворе, в каком-нибудь бакалейном ряду, под какою-нибудь литерою И или К. И поверьте, что надпись на прянике, гласящая, что "Сей праникъ спечен въ Вязме" или "Сия коврышка вясемска", как нельзя больше справедлива и неподдельна. При этом (если есть досуг и время) смоляк готов нам забраковать и охаять городецкие пряники, называя их "перепечами", поджаренными на сковородке в масле. "Их-де перед ярмаркой щетками оттирают, медом да маслом приправляют для скусу; они все оржаные пополам с мякиной; медовики, сухари, сусленики. Они и идут-то только на масленице да на святой неделе под кулак ребятам фабричным по пятаку на перешиб за десяток..."
   Тут же, как из-под земли возьмется, подступает казанский или симбирский татарин, подосланный с бракованным, редко добротным мехом из крымских барашков или воротником часто настоящего камчатского бобра, редко польского с подкрашенными сединками. Так же, как и везде, верный себе самому, татарин запросит страшную сумму и уступит за половину, по нескольку раз отходя в сторону, упуская покупателя иногда далеко из вида и опять выходя откуда-нибудь из-за угла или подсылая товарища, если заметит стойкость в назначенной цене и упорство.
   -- Купи, барин, у меня мех!-- говорит подосланный и покажет тот же мех, который уже видел покупатель, и немного сбавит цены против прежнего.-- Нонче дорог крымский баран -- настоящий, барин! Тебе не убытка, а нам деньга нужна!.. Слышь, барин,-- тебе добра хочим.
   При дальнейшем упорстве он еще, пожалуй, несколько сбавит цены и, если видит хоть маленький барыш себе и хозяину, при надбавке непременно уступит мех: за большим не гонится, как и те его родичи, которые продают в столицах халаты, платки и мыло и покупают всякую рвань: старые штаны и голенища, треугольные шляпы и изломанные шпаги и сабли.
   Вообще сказать, эта площадка между Главным Домом и бульваром -- место сходки всех мелочных торгашей: тут и мальчишка лакей, стащивший у барина несколько томов журналов старых годов, и человек, приплевшийся из Москвы продавать свою ваксу, которая способна сделать сапоги наши на целую неделю чище зеркала и не боится ни дождя, ни грязи, ни пыли, а в сущности дрянь, какую только себе можно представить. Тут же протискивается вперед и казанский татарин с коробкой мыла, способного в два приема согнать загар и выводить веснушки. Все эти люди, с утра вытащившиеся из своих конур где-нибудь в подвале Кунавина, начинают обыкновенно свое путешествие по трактирам. Мимоходом только останавливаются они у Главного Дома и, бог весть, в каких занятиях проводят вечер, когда стемнеет и начинается торговля новых лиц, также приехавших из Москвы, Ярославля и ближайших к Нижнему губернских городов, всех этих рудневских и иных красавиц aus Riga, aus Revel и даже aus Hamburg und Lübeck.
   Всюду видно кропотливое желание продать, навязать товар, как это встречается на любом толкуне в столицах. Но этого торгового движения целой России, движения нескольких миллионов рублей, собственно, предполагаемой ярмарки в том значении, как мы привыкли понимать по образцам других губернских городов с ярмарками, решительно, против ожидания, не видно, не заметно. Ярмарка налицо, но ее торговля, движение? Мелочные покупки в лавках нижегородских жителей решительно ничего не значат. Ничего не доказывает и это множество лавок, которые целый день, по-видимому, стоят отпертыми без цели, и эти хозяева, которые пьют чай решительно в невозмутимом спокойствии, заботясь, кажется, только о том, чтобы вовремя передать горячий стакан из одной руки в другую и не обжечь себе ладони и пальцев. Весь гостиный двор пройдешь из конца в конец и не заметишь предполагаемого движения ярмарки; не удивит незначительное движение, немного больше того, какое встречается в любом гостином дворе любого губернского города. Нередко, впрочем, виден перед рядами, в которых производится оптовая продажа, десяток возов, которые нагружаются шерстью, цыбиками чаю, бочками: сахару, вин и пряностей. При этом, всегда и неизбежно, заметны, как и на перевозе, широкие богатырские спины татар и их изрытые оспой лица: вся ломовая работа производится этими коренастыми, здоровыми татарами здешней и соседних губерний. Татары приходят сюда недели за три-четыре до начала ярмарки целыми артелями. Начальником артели в таких случаях от нанимающих хозяев назначается доверенный русский, которого иногда не трудно и заметить тут же в синей сибирке с большою палкою. С ним легко свыкается рабочий татарин, делается ему, по-видимому, безропотно послушен, скоро выучивается и водку пить и при первом случае просит на чай за работу, даже острить и глупить не хуже другого рабочего из русских подгородных мужиков. Только плохо еще говорит татарин по-русски, но, во всяком случае, делается далеко непохож на своего единоверца, например, обитателя дальних уездов Вятской губернии, на оренбургского, а в особенности на сибирского татарина.
   Возы эти, нагруженные татарином, дают вам еще некоторое право заключить о близости коммерческих сделок, но вглядитесь в то же время в дороги, ведущие от Нижнего в Вятку, Кострому, Казань и Москву, и тогда уже делается несомненным полный разгар ярмарки. Нет, кажется, никакой возможности пробраться никакому экипажу между бесконечными вереницами возов, уставивших в своем медленном движении всю дорогу с своими неизменными мужиками по сторонам -- владетелями лошадей и длинных телег, жителями или подгородных деревень, или, по большей части, Муромского уезда Владимирской губернии. Молча плетутся они по сторонам, страдая от всех перемен прихотливой погоды и только по привычке перенося скуку однообразного пути, на который обрекли они себя по нужде и по обычаю отцов и дедов. Три-четыре раза успевают они отправить доверенный им товар на свой страх и полную ответственность за его целость. Хозяева отпускают с ними только одного приказчика, а сами едут уже в конце ярмарки в вагонах, каютах, но всего больше на тройке, в тарантасе и в компании пяти-шести человек, из которых трое главных сидят в главном месте, один молодец на козлах, двое других назади, в каком-то мешке из рогож, отличающемся всевозможными неудобствами и неуклюжестью.
   Вернемся на ярмарку и подивимся всем удобствам, которые предоставлены здесь торговому классу, начиная от подземного коридора кругом всей ярмарки до избушек, сколоченных наскоро из досок и торчащих на каждом главном углу. Коридор подземный -- отхожие места, выстроенные Бетанкуром так, что особым током воды они прочищаются почти во мгновение ока и служат, при чистоте своей, помещеньями и для курящих, так как курить в рядах и на бульварах запрещено. Надпись на одной из избушек ясно говорит вам, что здесь:
   Иксъ соменованой паликъ махтеръ и фелтьшалъ Iванов, въ новь приехадшей изъ Москвы.
   Таких не одна, а около десятка.
   Выставленные в окнах другого домика портреты дают вам знать, что тут фотография, прибывшая из Петербурга, из Москвы, спустившаяся из города Нижнего на время ярмарки.
   Невольно поражает безграмотность московской вывески, с претензиями на подробное исчисление всего, что может сделать хозяин, и краткость вывески петербургского человека, вывески, которая большею частью пишется на двух, часто на трех языках и уже с гораздо меньшим числом орфографических промахов. В Москве: "продажа, торговля, лавка и т. п. разных овощных и колониальных товаров, табаку, цыгар, чаю, сахару, кофе купца Ивана К." -- в Петербурге: овощная лавка, "мелочная лавка No 1". Московские вывески словно дали вековой зарок ссориться с грамматикой; в Петербурге только уж чересчур перехитривший маляр поддастся соблазну и переврет, но зато в остальном преимущество далеко на стороне Петербурга. Та же безграмотность замечается и в гостином дворе, большая часть которого наполнена приезжими москвичами; редко, весьма редко заберется между ними приезжий из Петербурга, Варшавы или Одессы. За доказательствами ходить весьма недалеко: стоит обойти кругом ярмарки и пересчитать, сколько на этом пространстве выстроено различных трактиров, харчевен, рестораций и других заведений подобного рода. Чья прихоть развела их в таком огромном числе, при такой величине самого помещения, как не прихоть москвича, который не откажется по десяти раз на день пить чай вприкуску, со сливками и без сливок, с лимоном, с медом, с изюмом. А между тем эти трактиры едва ли не главный притон для всех коммерческих сделок. По чистоте и убранству, наконец, по самому названию этих заведений можно, кажется, судить об относительном количестве совершаемых в них сделок. Здесь-то, можно сказать, заключается корень ярмарки, как выражаются сами купцы. Сюда-то сходятся они, чтобы заключить последнее условие, сказать друг другу последнее слово: "да" или "нет".
   Дело обыкновенно производится следующим образом: купец, желающий купить по мелочи, является к тому, у которого есть то, что ему нужно. Покупщик кланяется, улучает свободную минуту, несколько времени мешкает, переминается -- он незнаком с продавцом; тот спешит предупредить его и спрашивает:
   -- Что вам угодно, почтеннейший?
   -- Да вот-с, желательно бы из сукон-с недорогих... ситцев московского производства... дардедаму...
   -- От каких и до каких цен?-- спрашивает продавец.
   Но покупщик желает видеть самый товар. Продавец приказывает приказчикам снять товары с полки, и, когда покупщик займется самым внимательным разглядываньем их, он спешит с ним разговориться; допрашивает, из какой губернии он родом, где производит торговлю и кто его рекомендовал ему. При получаемых ответах москвич придакивает:
   -- Тэк-с, тэк-с, знаем Ивана Спиридоныча. Отчего же вы по-прошлогоднему не обратились к Андрею Фектистычу? У них товар без обману; сами в фабричном деле обиход держат... на несколько тысяч товару производствуют.
   Покупатель, человек не впервые имеющий дело, знает, к чему ведет речь продавец, и потому тотчас же спешит рассеять сомнение и, если намерен покупать на чистые деньги, не нуждаясь в кредите, отвечает прямо.
   Слово за словом, и покупщик уже назначает количество нужного ему товару, а затем:
   -- Позвольте уже, выходит, утрудить ваше досужество, на кое время попросить в заведение чайком побаловаться.
   Продающий соглашается, отдает нужные приказания приказчику, а сам с покупателем отправляется в ближайший трактир. На пути первый спешит заговорить со своим покупателем. При этом кстати пожалуется на времена тугие, упомянет вскользь, что и он потерпел убытку на несколько сотен; расскажет какой-нибудь несчастный случай на перевозке, где от водополья и недостатка в перевозчиках подмочили у него товар рублей на триста и более. Тут же сошлется на трудность найти и придержаться за честного, доверенного приказчика. К слову прихвастнет, что за всем свой глаз нужен; без того -- хоть в гроб ложись.
   Но вот они уже в заведении, где их встречают поклоны хозяина трактира, буфетчика, двух приказчиков, приставленных для надзора за служителями. С радостью видит москвич во всем обстановку любого московского трактира. Те же маленькие столики с вечно мокрыми и сомнительной чистоты скатертями, накрываемые маленькой салфеткой; те же полоскательные чашки на столах; тот же песок на полу и морс на середнем большом столе, всегда готовый к услугам даром, без платежа пошлины; те же заветные парочки * и вечный кувшинчик сливок; та же даровая закуска к водке, состоящая из куска ветчины или соленой рыбы с двумя огурцами, и, наконец, те же половые в белых рубашках, с полотенцем на одном плече -- бойкие ребята-ярославцы, охотники прислушаться к вашему разговору и, по мере средств и возможности, вмешаться в него, надеясь вполне, что их не оставят без внимания. Привычные люди, знакомые гости-москвичи всегда готовы подразнить полового каким-нибудь нелюбимым им словом, разговориться с ним и отвечать на все его замечания, высказываемые всегда отборными выражениями, большей частью заимствованными у своего же брата, который знает грамоте, в досужий час почитывает романы московского изделия и вслух читает новые газеты, кривотолком объясняя места темные.
   Кучкой, расправляя бороды и разглядывая до последней нитки своих гостей, стояли половые подле стола, когда вошли новые гости. Мгновенно все они перемешались, засуетились, хватаясь как угорелые за кучу салфеток, пока один, побойчее прочих, не отделился вперед. Подойдя к столу, он разложил салфетку, оправил ее, бессознательно повернул полоскательную чашку, вытер, поставил ее на салфетку и вопросительно перебежал взглядом с одного гостя на другого.
   -- Три парочки чайку, да смотри хорошенького: самого, знаешь, лучшего!-- говорит покупатель.
   -- Лансену, что ли? -- спрашивает несколько грубо привычный половой.-- Чашек-то две принести, лимону али сливок?
   -- Вели собрать цветочного, да лимонцу два кусочка принеси, хорошенького,-- отвечает заказывающий.
   При этом он самодовольно потирает руки и начинает общелкивать пальцы в то время, как продавец бессознательно обглядывает со всех сторон полоскательную чашку и, бог знает с какою целью, щелкает в ее донышко своими пятью ноготками. Видимо, они еще не освоились, а продолжать давешний разговор, прекращенный ответными поклонами хозяину заведения и его приказчикам, находят теперь уже решительно излишним.
   Не проходит пяти минут, половой уже мчится на всех парусах, растопырив руки и живо передергивая плечами. В одной из рук мотается приподнятый выше головы поднос с чашками и двумя чайниками, которые бог весть каким чудом не падают на пол и, кажется, только чисто акробатической ловкости служителя обязаны этим спасением. Половой не поставил, а ловко бросил поднос на стол, причем посуда страшно зазвенела, но, к удивлению, осталась цела. Он отскочил и опять дал знать о своем присутствии подле стола, метко бросив серебряную ложечку прямо в чайную чашку, причем ложечка жалобно завизжала и раза три перевернулась с боку на бок. Половой опять отошел на свое место к столу и, обкусывая бороду и подпершись локотком, искоса наблюдал за своими гостями.
   Покупатель долил чайник, сполоснул чашки, налил их и, придвинув блюдечко с тремя парами сахару к гостю, просит его угощаться. Гость снял один кусочек, перекрестился, налил чаю из чашки, растопырил свою пятерню в виде рогульки и, уместив на нее блюдечко, начинает пить, прищелкивая сахаром решительно в гомеопатических приемах. Половой продолжает обкусывать бороду и наблюдать своих гостей. Оба они выпили чай. Один закрыл чашку и положил на донушко оставшийся в руках кусок сахару. Тот, который заказывал, сбросил сахар и вскрыл чашку, сухо промолвив:
   -- Не в одолжение!.. Уважьте еще чашечкой!
   Половой продолжает наблюдать и видит, что у купцов дело совсем не ладится. Его привычному взгляду не трудно угадать в них продающего и покупающего. Половой переступил с ноги на ногу, перекинул полотенце с одного плеча на другое, оправил рубашку и, отодвинувшись немного от стола, начинает опять наблюдать за ними. И вот, наконец, к крайнему его удовольствию, заказывавший догадался и, подозвав его сначала звоном в полоскательную чашку, а потом пальцем, говорит ему:
   -- Принеси-ко, молодец, графинчик очищенной... али какую вы более уважаете?-- продолжал он, обращаясь к своему гостю.
   -- Что до нас, то все едино-единственно, какую прикажете-с!-- отвечает тот и заметно повеселел.
   -- Так уж поуважительнее по крайности графин принеси, да и рюмочек-то, знаешь, хозяйских подай!..
   С теми же ловкими порывами и громким звоном поставил половой на кончик стола требуемый графин с куском ветчины и двумя огурцами на тарелке. Затем он опять скрылся, чтобы принести нож и вилку, разрезать закуску и вывалить целую ложку крепкой сарептской горчицы, от которой у купцов зажжет во рту и захватит дыхание. Половой опять станет наблюдать и, если не позовут его на новую услугу уважить парочкой чайку или порцийкой селяночки, он заметит за своими гостями большую перемену; после первой же рюмки, сопровождаемой кряканьем и обтиранием бород, они делаются заметно разговорчивее. Первым начинает покупатель;
   -- Так как нам оченно нужно товар этот получить во свое во владение, то соблаговолите уже назначить ему и сумму безобидную. Вам, значит, продать без убытку, а нам купить без оного.
   -- Да вот что,-- отвечает продавец, пережевывая закуску, обтирая вытребованной салфеткой рот и руки и придвигая уже налитую чашку.-- Если вы теперича, выходит, перводобротного самого купите, то дам вам на редкость лучше, чем вы сами отложили, а уж на брак так мы и цены накладывать не станем... Так уж для первого знакомства, чтоб уж и вперед нам компанию и дела вести.
   -- Всегда, выходит, покупатели ваши!-- перебивает его первый и при этом приподнимается и кланяется. Продавец дает ему руку через стол, также привстает и также низко кланяется. Они уже знакомы и, по-видимому, довольны друг другом.
   -- Так как же теперича цена ваша будет, добротному-то?..
   Покупатель, сколько заметил наблюдающий половой съежился, даже покраснел, как бы и не рад был, что так скоро приступил к концу, не догадавшись оттянуть его подальше.
   Продавец медлит, пркупатель наливает еще две рюмки и просит пригубить.
   -- Очень благодарствуем... и опять-таки не будет ли? Я вот лучше чайку еще плошечку выпью!-- церемонясь ответит гость и придвинет чашку.
   -- Нет, вы уж не беспокойтесь: чай-то и опосля можно. Нас ведь, к примеру, водка не раззорит; только будем друг другу в одолжение делать, чтоб и напрёдки в обязательстве происходить. Прошу покорно!.. Послушай-ко, молодец, вели-ко нам обрядить селяночки московской, да посолонее, капусты вели накрошить побольше.
   Половой пристукнет каблуком, монотонно, скороговоркой объявит буфетчику о желании купцов и мелкою дробью слетит с лестницы в то время, когда покупатель успеет опять напомнить о назначении цены.
   -- Без лишнего, почтеннейший, --ответит ему продавец.-- Для ради первого знакомства сделаем и уступку. Вот положа руку на сердце, если вам на чистые -- по полутораста целковиков за партию, а то продаем и дороже!..
   Покупщик не соглашается, дает свою цену; продавец долго крепится, говорит, что нынче и матерьял и рабочие стали дороже: почти что, дескать, не из чего и биться. Но ведь и покупщика -- старого воробья -- на мякине не обманешь; он подается ленивее самого продавца.
   Селянка между тем съедена; графин опростан, но купцы еще ломаются: окончательно не сошлись в цене. Только к концу чая они заметно подаются и мало-помалу убеждаются в том, что нельзя же одному без барыша, а другому купить с убытком. К тому же цены и тому и другому известны хорошо, так хорошо, что, принимая во внимание и самое время и другие зависящие от него обстоятельства, они друг перед другом не останутся в больших барышах, а свое возьмут безобидно.
   -- На угощеньи благодарим покорно!-- говорит продавец, берясь за шляпу и раскланиваясь.
   -- Просим не прогневаться!-- отвечают ему.-- Уж, выходит, теперича извольте и задаточек получить...
   -- Обойдемся и без оного,-- отвечает продавец,-- милости просим теперича товар получить; а мы во всякое время готовы, пожалуйте!
   Отдавши товар новому хозяину, он обязан, в свою очередь, для поддержания знакомства на будущее время угостить его по окончании сделки по крайней мере обедом, если, что называется, не расхарчиться на большее. Впрочем, тут частую и большую роль играет шампанское, обыкновенное тотинское (Тотина), которое сплошь и рядом уходит за Клико и Редерер.
   Вот вследствие каких обстоятельств целые десятки трактиров, окружающих гостиный двор, всегда полны народом и нет, кажется, ни одного места, которое бы в таком количестве зашибало копейку, как заведения подобного рода, если не принимать в расчет те, которые расположены за московским шоссе. Недаром же хозяева трактиров употребляют всевозможные приманки для тороватых хозяев, у которых, кроме главной мысли о торговле, замечаются и другие наклонности, сродные иному человеку в минуту прилива денег. В нескольких трактирах для услаждения слуха посетителей ревет целый хор московских цыган с гиком и диким выкриком, который решительно заглушает триньканье гитары или торбана. Издали он кажется вам простым криком пьяных певцов, вблизи делается довольно сносным или, по крайней мере, поражает некоторою стройностью голосов, согласно аккомпанирующих друг другу после хоровых вскрикиваний. Наконец, хор этот способен привлечь полное ваше внимание и затронуть даже кое-какие струны чувствительного сердца, когда начнет петь solo какая-нибудь Лиза или Танюша. Но отходите дальше от этого буйного хора, если у вас нет особенного желания истребить все заготовленное хозяином трактира количество бутылок шампанского. Предоставьте это тем, которые исподтишка от отцов и хозяев бурливо тратят свободное время.
   Есть на ярмарке другие трактиры, в которых происходит то же, только несколько в тесных рамах. Там какая-нибудь смазливенькая немочка-арфистка, умеющая говорить и по-польски и по-французски, страшно жеманясь и, кажется, стесняясь собственными приемами, несколько похожими на приемы горничных, подойдет к вам с засаленною тетрадкою нот и попросит на починку арфы. Не стесняйтесь: кладите гривенник, пятиалтынный -- здесь всем довольны; от вас большего не потребуют, а и откажете -- за вами не будут следить с насмешливым взглядом, не будут делать оскорбительных замечаний на ваш счет, замечаний, которые в другом месте долетят до ваших ушей и оскорбят ваше самолюбие, если только вы несколько обидчивы. Не дадите... но едва ли вы не дадите хорошенькой, девушке, которая стоит долго, готова отвечать на любезности. И посмотрите: она словно маков цвет раскраснелась. Ей, кажется, даже совестно незавидного своего положения тут, среди этих людей, которые чуть не во все горло говорят о ней замечания и ждут со страхом, что вот и к ним подойдет она. Арфистка действительно подходит к сидящим, но не ко всем: у ней уже замечено несколько господ, которые раз отказали ей. Компания других всегда спешила кончать угощение и браться за шляпы при первом появлении арфистки с засаленными нотами. К ним не подойдет она, но зато охотно подсядет и с полчаса полюбезничает с знакомым тороватым господином, с которым она без церемонии, и даже сама назначает ему сумму в рубль, два, три и больше. Он вчера только, может быть, пил здесь шампанское и портер и заказывал арфисткам свои любимые песни. Подосланная девушка особенно любит подходить к тем посетителям, которых видит здесь в первый раз в жизни или в первый раз сегодня, когда они только еще успели взойти; на это у арфисток глаз острый, хотя голос всегда почти надтреснутый.
   Вот и теперь обратилась она к двум купцам, совершающим сделку.
   -- Извините!-- говорит тот, который только что дразнил полового какой-то "горчицей с молоком" да "переяславскими сельдями".
   Она обращается к другому.
   -- Нет уж, барышня, мы ведь не молоды, да и не затем пришли, признаться. Вот похолимся чайком да и уйдем.
   -- Ужо-тко, барышня, наши молодцы вечерком подойдут, ты вот коло них-то пофинти. Этот народ посходнее хозяев. Коли к водочке пожелание имеете, так милости просим -- велим подать.
   В некоторых трактирах поют даже знаменитости, сошедшие со сцены, но уже растерявшие известность по всевозможным ярмаркам; и голоса с изъянцем, и поют они весьма фальшиво, хотя с большою бойкостью и навыком. Неприхотливый вкус посетителей в других трактирах легко удовлетворяется испорченным органом или даже просто шарманкой, которая шипит им камаринскую или щелкает какую-нибудь "жил-был у бабушки серенький козлик" и т. п. модное по сезону и политическому настроению общественной столичной жизни, но с перевесом и преимущественным влиянием Москвы.
   Настает пора обеда. По рядам чаще стали показываться разносчики, но не в таком огромном числе, как в московском или здешнем гостином дворе. Причиною тому, вероятно, также близость трактиров, где ожидают проголодавшегося огромные московские порции кушаньев, из которых одна в состоянии насытить вас, а один обед всегда подается двум посетителям, но и тут, кажется, трудно обойтись без остатков. Если прискучат жирные трактирные кушанья и хочется отыскать разнообразия и притом тут же на ярмарке, не делая шагу дальше, к услугам оригинальные армянские кухни. Стоит только пройти мимо этих мастерских на свежем воздухе, в которых перешивается старое платье и шьются личные сапоги, глазам являются два балагана, из которых клубами несется масляный дым. Внутри балагана простые деревянные скамейки, накрытые коврами, перед маленькими столиками, на которых пока еще ничего нет. Это-то и есть армянская кухня. Войдите туда, если хотите, но имейте терпение перенести духоту, которая наполняет балаган, и не обращайте внимания на господствующую там нечистоту, какая только и может попадаться в учреждениях такого рода. Без подобной решительности вы откажете себе в удовольствии есть пилав, кебаб, шашлыки и другие национальные армянские кушанья. Если нечистота эта сильно поражает и непонятно, каким образом можно сидеть тут и есть эти жирные кушанья,-- оглянитесь кругом и успокойтесь. С тою же целью пришли сюда все эти господа, не только прилично, но даже роскошно одетые, все эти грузины, персияне, армяне, привезшие в Нижний свой шелк шемаханский, свои платки и материи шелковые -- бурсу, канаус, свои ковры и кизлярские вина.
   Какой-то аферист, оренбургский татарин, каждогодно пригоняет сюда штук до пяти кобыл, сухих, изможденных, и сверх того привозит несколько бочонков с заранее заквашенным кумысом. Пройдя китайский ряд с его оригинальными киосками и целыми грудами цибиков чаю, вы вступите на мост, с которого открывается с одной стороны сибирская пристань на Волге, а с другой, за широким Мещерским озером, поле и дальнее село за черным лесом. На этом-то поле, на мыску, образованном озером, палатка, около которой привязаны приведенные татарином кобылицы и воза три с бочонками кумыса. Гугнивый татарин раскинет под ноги ковер; вы должны сесть и поджать ноги, иначе рискуете ушибиться головой о козла палатки, которая крайне узка и низка. Татарин продает кумыс в бутылках и штофах; наливает его в деревянные чашки, хвастается тем, что целого штофа не выпьешь,-- при этом покажет сначала на голову и покачает ею, а потом на ноги, прибавив:
   -- Неможно, а садись, а ноги неможно!..
   Он, видимо, рад угостить своим добром, уверяя, что кумыс не свежий, а уже достаточно выбродившийся, что напиток этот очень здоров, и при этом расскажет случай, как один барин из Петербурга приезжал к ним пить кумыс эдаким (татарин показал валяющуюся на ковре соломинку), а на зиму уехал вот каким (татарин размахнул руками насколько можно было в его узенькой палатке). Вы потчуете его папироской, он берет, но не курит.
   -- Отчего?
   -- Жена... бранит!-- говорит он в ответ, указывая на свою старуху, почти всю укутанную в какую-то темного цвета тряпицу. Татарка в это время доит кобылицу.
   Мимо мечети и рядов, наполненных целыми кучами невыделанных кож, где хозяевами сидят исключительно одни татары, можно пройти на сибирскую пристань, с которой во время ярмарки производится отправка пароходов всех четырех обществ, которые и имеют здесь, по этому случаю, свои временные конторы. Но здесь, кроме огромных груд всякого товара, бесчисленного множества возов, то и дело прибывающих и отъезжающих, ничего не встретишь, но зато ясно видится результат ярмарки. Это, кажется, единственное место, где она принимает свой настоящий вид. Тут уже нет тишины, тут уже не видно прогуливающихся, как в гостином дворе, но все это труд. Здесь суетливость не бесполезна, но направлена к известной, прямо положительной цели. Если утомителен этот однообразный вид ломовой работы, вид рогож, веревок, крючьев, поспешите на ярмарку -- там, вероятно, уже играет по рядам музыка, направляющаяся к главной цели своей (на целый вечер) под арки Главного Дома. Но пройдите все ряды два, три, несколько раз взад и вперед и здесь не найдете ничего оригинального, резко бросающегося в глаза. Всюду страшное однообразие, к какому привыкает столичный житель и какое дня на три-четыре еще может занять провинциала, незнакомого с разнообразиями суетливой, деятельной жизни. Здесь те же наряды и то же гулянье, те же перерыванья в лавках, одним словом, все то же, как и везде, и Нижний в этом случае не представляет ничего самобытного. Вот проскакал на лихой паре соседний богатый помещик, который привез с собой много денег для покупки и других экстренных расходов. Вот рыщет целая компания нижегородских чиновников, явившаяся погулять до позднего вечера, чтобы потом в общественном неуклюжем омнибусе выбраться на подъем в городе и разбрестись по всем этим Варваркам, Покровкам, Печоркам... Вот отца семерых детей вытащила его хозяйка, вырядив в праздничную сибирку и заставив расчесать седую бороду. Впереди родителей идут дочки молоденькие, хорошенькие, в пух разряженные; какой-нибудь приказчик или сын знакомого при встрече с ними сгорит со стыда, неуклюже сдвинет шляпу и, страшно кобенясь и поглядывая искоса, раскланяется и зашершит по песку ногами. Вот вырядившийся по последней моде приказчик вышел кстати из своего магазина -- людей посмотреть и себя показать.
   Магазины по всем главным линиям хорошо обряжены, с теми же огромными зеркальными стеклами, за которыми выставлены всевозможные приманки для гуляющих покупщиков. Вот, наконец, и этот человек, всегда небритый, вечно общипанный, всегда веселый шутник и всеобщее посмешище, без которого едва ли в состоянии обойтись хоть один в свете гостиный двор; для него шутник едва ли не столько же необходим, как и разносчик с лотком, наполненным всякою снедью. Человек этот или, лучше, жизнь его достойна подробного описания, потому что это один из тех людей, которые в молодости подают кое-какие надежды, но к старости, в зрелые лета, делаются ни к чему не годными и достойно заслуживают осмеяния и шуток порядочного человека. Эти люди в частностях не похожи друг на друга, но в общем поражают вас изумительным сходством. Главная цель их -- добыть, вымолить у вас возможными шутками небольшое количество денег, достаточных для того, чтобы к вечеру быть пьяным. Это какой-нибудь прощелыга, забубённый забулдыга, по выражению простого народа,-- кабацкий завсегдатель, попрошайка, вот как бы, например, и этот человек, которого вы каждый год встретите на Нижегородской ярмарке. Без него даже сомнительною кажется полнота ярмарочных удовольствий для торгующего класса. Приехал он за весьма сходную цену. Переночевав где-нибудь в канаве, он на другой же день спешит отправиться для обревизования ярмарочных трактиров и находит их решительно набитыми посетителями. Забулдыга самодовольно улыбнулся, отошел в сторону, вытащил из кармана берестяную, ветлужского производства тавлинку * и угостил себя до слез костромским зеленчаком, потом оправился и подошел к первому столу.
   -- Бедному прохожему!-- говорит он, протягивая руку.
   Его не слушают, а если и слышат, то не дают ничего. Он направляется к другому столу и уже успевает обдумать новую фразу для просьбы. Лицо его искривляется улыбкой; он кладет голову на плечо, делает возможно смешную гримасу, руки прячет назад и разбитым голосом говорит гостям, которые пьют водку:
   -- Попросил бы я у ваших степенств рюмку водки, да ведь, поди, не дадите.
   Шутка попала прямо в цель с полным успехом -- шут крякнул, выпив рюмку, и начинает опять:
   -- Вот теперь -- так хоть на спор готов идти с кем угодно, что не дадите другую!..
   И эта шутка удается ему как нельзя лучше: с ним начинают шутить, над ним смеются; он входит в свою роль и, будьте покойны, не останется в накладе, то есть получает третью, иногда четвертую рюмку, после чего ему уже сердито и грозно приказывают отойти прочь. Он громко стучит ногами, повертывается на каблуках, руками шибко ударяет по боку и марширует с выкриком "раз -- два, сено -- солома" к соседнему столу, перед которым вытягивается в струнку и выкрикивает громовым голосом:
   -- Здравия желаем, господа купцы именитые, благотворительные! Жертвуйте старому кавалеру пятиалтынный на подметки!..
   По окончании такой речи он спешит даже показать свои измызганные сапожищи и, получив просимое, делает опять налево кругом и таким образом обходит все столы, перед каждым придумывая новые шутки. К вечеру он уже, что называется, готов и валяется где-нибудь за рядами до нового утра, с которого опять начинается его побирайство.
   В середине ярмарки человек этот бог весть откуда успеет набрать целый оркестр музыкантов, состоящий из двух татарчонков со скрипками, разбитыми и ни к чему не годными. Но забулдыга об этом нисколько не заботится. Он сам берет лукошко, обтягивает его кожей наподобие барабана, барабан этот ставит под ноги, в руки берет гармонику, садится на стул, татарчонкам велит играть что им придет в голову, сам же гудит разладицу. Татарчонки пляшут, он вздергивает плечами и свищет; нескладная музыка гудит, пищит, щелкает. Оркестр готов. Сам капельмейстер играет разом на трех инструментах, товарищи его играют и вместе с тем пляшут -- чего же лучше? Цель достигнута, все смеются его выдумке до тех пор, пока она достаточно не наскучит, и бросают в шляпу подставного мальчишки-попрошайки трехкопеечники, пятачки, гривенники, а в счастливый час и полтинник. Мальчишки дня на два сыты, сам капельмейстер пьян, и все, стало быть, остались при своем и не в убытке.
   Между тем незаметно настает вечер; густой мрак опустился на всю ярмарку и ее окрестности; ярче других мест освещены площадки перед Главным Домом, где толпятся неопределенные тени, с одной стороны для найма извозчиков в город, с другой -- с таинственною целью. По бульвару шмыгают взад и вперед другие тени; некоторые сидят на скамейках -- сколько позволяет различить это тусклый свет фонарей, слабо мерцающих у гостиного двора, который весь уже заперт, кроме пяти-шести чередовых магазинов. Хозяева их забрались наверх своих номеров, где в маленьких комнатах пьют в десятый раз чай и ужинают вместе с главными приказчиками. Хозяева скоро лягут спать, приказчики... но не трудно сказать, как они проводят время отдыха в ту пору, когда хозяева их спят непробудным сном: приказчики закатываются в Кунавино, в места подешевле, чтобы не столкнуться с "самими".
   Вот уже в редких окнах над лавками мерцают огоньки, бросающие свой слабый свет на бульвар и мостовые. Под арками Главного Дома еще гремит некоторое время музыка и толкается огромная масса гуляющих. Музыка к десяти часам кончится. Персияне и армяне к одиннадцати спешат напиться чаю и, закусив всухомятку, запереть свои магазины, чтоб тут же улечья спать до другого утра, когда нужно вставать рано. Толпы гуляющих после ухода музыкантов делаются все реже и реже, под арками становится тише, огонь гасится. Сквозь отворенную дверь к Оке несется прохлада, слышен стук сторожей в доски, дальний лай собак из города и последний звук рожка отъезжающего омнибуса.
   

КОЛДУН

   
   Колдуны -- не всегда ловкие плуты, обманывающие темный и суеверный народ при помощи и своей сметки, которая дальше других видит и выше стоит, но также знахари, как остаток древних волхвов и кудесников, вызванные народною потребностию в качестве врачей и значении целителей от действия всякой вражьей силы. Не всякая болезнь, по народным понятиям, зависит от себя самого, но большая часть из них, почти все болезни происходят от злого духа; болезни его шалости, самого рук дело. Какие-нибудь поносы (понос, кашель, насморк) от поветрия, от простуд (да и то под большим сомнением), а стрелы, притчи, ветряной нос, даже нарывы, чирьи, другое многое -- непременно от злого духа и злых людей: по наговору или с глаза, по ветру или по следу. Эти-то причины и должен разбирать достойный человек -- знахарь. Настоящий колдун, колдун в собственном смысле, такие болезни умеет насылать, но он же знает и замок отпирать. Отпирают замок и простые знающие люди. Оттого-то ни одна болезнь и не лечится без наговоров, и ни один наговор без замка не бывает. Оттого-то нет более или менее живых околотков, где бы ни ходил слух о каком-нибудь колдуне, которые не всегда старики, но сплошь и рядом молодые люди и люди средних лет. В Великороссии только колдуны поубавились; колдунов еще очень много.
   Чем глуше место, темнее народ, чем погуще леса и подальше большие города и торговые центры, тем вернее встреча с колдуном. В настоящей глуши они, впрочем, и сами не затрудняются объявлять себя и хвастаться (в чем, однако, ради барышей и корыстей, их существенный и главный интерес личный). Взглянет в лицо да и скажет: "Счастья у тебя нет, а коли злых дней не запомнишь, значит, чужим счастьем живешь", а разговорится, то и начнет хвастать: "Мужа с женой поссорить грех, для того что союз-от богом благословенный, а поссорить парня с подругой не грех, то я и могу сделать, а как -- про то не сказывается". Вот таким-то доточникам и на свадьбах первое место впереди, чтобы прочищать дорогу к венцу, таким и на пиру первое место, первая чарка и особый почет. Это -- одиночки.
   Колдуны водятся, по архангельским слухам, в Кореле (между корелами), по уральским заводским известиям, колдуны целыми деревнями живут в отдаленных и глухих местах Чердынского уезда (Пермской губернии), оттого и существует поверие и присловье, что чердаки-колдуны, чертовы знахари, там на Ивана Лествичника (30 марта), когда домовой бесится, и они, один раз только в году, замирают. Но там же, на Урале, те самые невинные коновалы, у которых и инструменты все на виду, коновалы, которые толпами выходят на восток (в Сибирь) из Кологривского уезда (Костромской губернии), делаются на время колдунами и слывут таковыми вовсе не по заслугам и без всякого права.
   Не про этих промышленников, но про двух из настоящих и присяжных колдунов рассказ наш, основанный на недавней были, к сожалению, окончившейся так неожиданно. Придумали на колдуна лекарство, но не из той аптеки взяли, вопреки указаниям и советам здравого смысла, а где слепой слепого водит.
   

* * *

   
   Черным, полусгнившим и надломившимся в середине домишком глядит кабак Заверняйко в глаза всякому проезжему по тому дальнему и глухому проселку, где поставила кабак этот насущная потребность окрестного люда и личный произвол туземного откупа. Судьба поставила его, по обыкновению, на тычке -- бойком месте, и хотя кругом пошли пустыри да лес, да поля и ближайшие селения далеко ушли в сторону, тем не менее сюда забежит и соседний мужик праздничным делом пропить накопившуюся за неделю бешеную копейку, и извозчик, везущий ближним путем купеческий товар, и ямщик туземной власти, осчастливленный, милостивым снисхождением своего седока, выбежит оттуда, обтираясь рукавом, покрякивая и похлопывая себя рукавицами по бедрам, как и всегда.
   В кабаке Заверняйко народная сходка. Бестолковый крик, покоры и перебранка мешаются с песнями, бойко и голосисто затянутыми, не вовремя и глухо кончаемыми. Громкий гул этот, вырываясь в отворенную дверь и открытые окна, возбуждает со стороны проходящих некоторые замечания:
   -- Путиловские землю разделили, мироедов поят...
   -- Больно уж распоясались-то. Ну, да ведь и то, парень, молвить -- удельные *.
   -- Пущай гуляют: ихнее дело дворянское, как есть господа, а мироеды-то наши, народ теплый, на повадке... к бражничанью-то!
   -- Да уж это святое твое слово, чай, ведь и Еремка тута!
   -- Где ему, ледащему, не свои полати: на всех перепутьях первая кочка, завсегда!..
   -- Зайдем, паря, взглянем!..
   -- И то дело! Может, еще и попоштуют! Чай, уж все в загуле!
   -- С утра еще забрались, как, чай, не в загуле. Пойдем, взглянем...
   Перед глазами входивших -- старые, давно знакомые виды, с которыми не расстаться русскому человеку вовек ни в одном из питейных: прямо полки со стеклянной четвероугольной посудой различных величин и цветов и по ним печатные надписания. Стойка потертая, просаленная, напротив,-- мрачный и грубый целовальник в сторонке, недалеко от него парнишка-подносчик -- пропащий навек человек; дверь сбоку, ведущая в квартиру целовальника, кругом лавки, на этот раз пропасть народу пьяного и потому говорливого. Все в шапках, картузах или шляпах, все до единого заняты разговором. Только двое вошедших составляли исключение, и то ненадолго: они были замечены тотчас же, как показал голос, вылетевший из середины толпившегося подле стойки народа:
   -- Первачки пришли, пропустите! Эй, ребята, полезай вперед, вы... соснинские!
   -- Пошто вперед? Нам и здесь ладно!
   -- Подходи, ребята, к стойке, пей за путиловских. Путиловские целую полку откупили, станет на вас!
   -- Нету, не надо, пошто? Мы ведь так зашли по себе, не надо, не просите!
   -- Пей, знай -- не ваше дело, после сочтемся.
   -- Нет, да нельзя ли уволить, пошто пить? Не надо!
   -- Помни, знай, да берись за свое, не то и без вас выпьем!
   -- Не просите лучше, не надо, благодарим покорно!
   -- Сказывай спасибо, когда выпьешь, а теперь, знай, пей за путиловских, дело-то мы их порешили. Любовное дело вышло, знай, пей, не заставляй кланяться.
   -- Не так ли лучше, полно? Мы... по себе зашли. Ну, да, знать, ладно, быть по-вашему, давай за путиловских выпьем.
   И опять все смешалось и перепуталось в общем гуле и сумятице, только целовальнику, может быть, не всегда, впрочем, любознательному да, наверное, двум соснинским мужикам могли броситься в глаза несколько мужиков, составляющих цель предпочтительного, общего потчеванья. Между ними один был веселее и бойчее других. Он то поиграет на балалайке, то врежет бойкое замечание в толпу мужиков и поворотит весь разговор в другую, желаемую им сторону, то подойдет к стойке и потребует новую свежую посудину на потребление, то взвоет песню, то опять идет к стойке. Глядит решительным хозяином-распорядителем настоящей попойки. Соснинские мужики подошли к нему и заговорили:
   -- Что, брат Еремушка, как?
   -- Что как?
   -- Ты... тово, здеся?
   -- А то нет, что ли, не видишь?
   -- Что, дело-то порешил, значит?
   -- Какое дело?
   -- А путиловское-то?
   -- Ну?
   -- То-то порешил, мол?
   -- А вам-то что?
   -- А ничего, Еремушка, как есть ничего...
   -- Видели вы, братцы, воров-то соснинских?-- кричал Еремушка уже вслух всей компании, вытащивши пришедших мужиков в середину.-- Вот божье рождение, все как следно, с руками и с ногами, и голова есть, а не то, потому, значит, господский народ. Спроси ты его по суду, например,-- не ответит, не сумеет, потому подневольный, выходит, человек, речи своей он не имеет.
   Еремушка кончил, толпа молчала. Соснинские мужики стояли, понурив головы, словно громом пришибленные, а может быть, и потребленная на чужой счет водка отняла у них право говорить свое. Может даже быть, что они не смекнули сразу, к чему повел речь затронутый ими знакомец. Еремушка явился перед ними с водкой и продолжал свое:
   -- Вот они теперича выпить должны, потому водка речь дает, а опять-таки у них мирского суда нету -- подневольный народ. Дай ты ему, выходит, землю: на, мол, твоя она, он и возьмет, хоть по всей-то по ей камни прошли, возьмет и камни зубами повытаскает, потому самому, что господскому человеку не велят рассуждение иметь. Сказали -- и делай! Так ли я говорю, святые человеки? Не вру ведь...
   -- Да ты пошто это про нас-то, Еремей Калистратыч, теперича-то? Наше дело известно, в барской воле состоим, ему повинны, все от него -- и суд от него...
   -- Не на мое ли же опять вышло, так ли я начал-то? Так, стало быть, и будет! А вы пошто у барина-то управляющего нового не просили?
   -- Большаки отказали: старики не пошли.
   -- А пошто стариков слушали? Пошто не пошли сами? Сказывал ведь я вам, как надо-то? Так вишь: сами, мол, с усами, а дураки, дураки несусветные.
   -- На совете твоем спасибо, потому тебе и угощение тогда предоставили, а сталось вот так, что не пошли...
   -- Вот и выходит опять, стало быть, по-моему: подневольный вы народ, речи у вас своей нету, воли нету... пропащий вы народ -- вот что.
   -- Да ты пошто это говорить-то зачал? В другую бы пору когда... а то, вишь, народ всякой...
   -- Народ этот -- свой. Народ этот такой теперича, что вот три года землей-то не помирили промеж себя, а пришли ко мне: приставь, слышь, голову к плечам, научи! И давно бы так. А мне что? Я таков человек уж от рождения, что для свово брата православного жену куплю да на кобылу выменяю, только что вот светлых-то пуговиц не ношу *,-- сделал дело, как следно. Вот потому и пьем, целой кабак для меня откупить рады!..
   Без меня бы, слышь, ребята, ни Матвей, ни дядя Евлампий, ни Тит, ни Гришутка ничего бы не поделали, а со мной и каша уварилась!-- говорил он уже шепотом на ухо разгулявшимся мужикам.-- Вот теперича мы песни станем петь, а утре я опять к вам зайду -- и опять потолкуем!..
   В ответ на это соснинские мужики тяжело вздохнули и, махнув руками, отошли в сторонку. Еремушка уже расстилался вприсядку и весело взвизгивал, как человек, у которого в эту минуту не было никакой заботы, кроме насущного потребления водки. Соснинские мужики вполголоса перемолвились:
   -- Не дело он, парень, затеял, не так бы ему, парень, говорить-то надо!
   -- При чужих-то, вестимо, не ладно!
   -- Не ровен черт управляющему-то молвит, опять загнет...
   -- Загнет, паря, беспременно загнет.
   -- Не надо бы эдак-то, вслух-от!..
   -- Вот то-то не надо бы, больно не надо бы!
   -- Сам зачинщик -- сам и ответчик, пущай так и станется.
   -- Эх, паря, не заходить бы нам сюда-то!..
   -- То-то не надо бы -- по себе бы лучше!
   -- Уж это известное дело!
   -- Ну да ладно, нишкни дока. Смотри вон, Еремушка-то пляску задал, каково, нали * смехота берет! Вот как!.. Что в ступу!.. Колесом пошел, на все парень руки! Огонь!
   Кабацкая толпа представляла в эту минуту решительный хаос: крепко трезвый человек не нашел бы тут ничего общего и толкового; все перемещалось и перепуталось, как и бывает это всегда на всякой пирушке, где православный люд живет прямо по себе, своим доморощенным толком и на своей редкой, но дорогой воле. Только одни кабаки видят эти бесконечно веселые картины, всегда, впрочем, поучительные и глубоко знаменательные.
   Наступили сумерки; внутренность Заверняйко, по обыкновению, мрачная и грязная, сделалась еще мрачнее, но зато стала представлять более оживленную картину. Весело было всему собравшемуся здесь люду под задорную песню гуляки, подхватившего ухо и встряхивавшего хохлатой головой, и другого, выбивающего всей пятерней веселые трели на балалайке. Вся ватага представляла на этот раз одну дружную, согласную артель, из среды которой выделялись только две фигуры, по-видимому, не принимавшие живого участия в общей попойке, где всякий встречный -- по обыкновению русского человека -- гость и побратим, святая душа. Этим двум как-то и дела нет до того, что творится вокруг, и как будто дивились они и непонятным казалось им, отчего и из чего бесятся и пляшут в задорном загуле все остальные посетители веселого Заверняйко. Собираются ли они здесь на ночевку или выжидают конца общей свалки -- решить пока трудно, тем более что гульба принимает еще более оживленный и шумный вид. Слышались поощрения, подзадориванья, ободрительный крик и хохот.
   -- Ну-ка, Иванушка, прорежь еще задорненького-то, да знаешь, эту-то... разухабистую.
   -- С ломом-то, что ли, которая?
   -- Айда!
   Рябой, худощавый парень распоясывался, откашливался, прорезал стаканчик задорненького, становился фертом, бил дробь ногами, с гиком приседал, выкидывая из-под себя то правую, то левую ногу далеко вверх; бешено вскрикивал, выгибая плечи, и летел в таком виде от двери к стойке и от стойки обратно к двери. Общее внимание исключительно было устремлено на него.
   По окончании пляски снова выковыривалась пробка крючком целовальника, снова наполнялись и опорожнялись стаканчики, снова гудела песня, снова визжал и трещал пол от задорной пляски и снова оглушительный крик и хохот еще сильнее, еще чаще выносился из дверей кабака Заверняйко в лес и на опустелый, глухой проселок. Но по-прежнему молча сидели оба мрачных гостя, словно выделенные, словно попавшие не на свое место: черный, словно цыган, старший мужик и худощавый, но с плутовскими глазами, приспешник его -- парень-подросток. Старший покойно и незлобиво созерцал все, что происходило перед его глазами, младший показывал больше нетерпения и озабоченности. Наконец, не выдержал после того, как много перепелось песен, много выпилось вина другими гостями:
   -- Дядя Кузьма, дядя Кузьма! Не пора ли?
   -- Чего пора?
   -- К ночи, вишь, пошло, негоже!
   -- Что больно?
   -- Пора, дядя Кузьма, ей-богу!
   -- Помани маленько, дай уходиться: ишь, гульба какая ходит. Разговоры еще у нас будут, не про всех!.. Чего тебе?
   -- Боязно больно!
   -- Чего такого? Черт ты, право, черт, вот и все!
   -- Знобит, дядя Кузьма! К ночи, вишь...
   -- Ну да ладно -- поставь поди, и мы шорканем по-ихнему. Ставь ступай косушку на первую пору!
   Парень, видимо, рад был разрешению, и он, и черная борода дяди Кузьмы виднелись уже у стойки. Последний между тем разговаривал с целовальником.
   -- Что больно сердит ноне, Кузя?-- спрашивал целовальник.
   -- Всегда ведь такой, как от матери вышел,-- сухо и отрывисто отвечал тот.
   -- Чей это молодяк-от с тобой?
   -- Дальной.
   -- А чей такой?
   -- Не здешной.
   -- Сердит ты, Кузя, право слово, сердит, не видал тебя эким, а и давно мы дружбу ведем.
   -- Всегда такой, всегда такой -- и вчера, и завтра,-- так же неприветливо и неохотно отвечал дядя Кузя, но целовальник стоял на своем:
   -- Не учить ли парня-то думаешь, али просто погадать он к тебе пришел?
   Но дядя Кузьма был уже опять на старом месте и опять молча созерцал играющую перед ним картину до той поры, пока целовальник не положил ей конец повелительным криком:
   -- Будет благовать-то, ребята, надо и честь знать, запираюсь, спать ложусь.
   -- Дай, последнюю споем!
   -- Будет, наслушался! Допевай на поле -- там привольнее.
   -- Давай еще выпьем на тебя!
   -- Нету вина у меня: час не показаной!
   -- Экой ты какой лешой -- ходить к тебе не станем.
   -- Не пугай -- придешь.
   -- Идем, братцы, наплюем ему, рыжему черту, в бороду. Забирай ребят-то, кто из вас пободрее!
   Вскоре вся ватага вывалила вон. Дядя Кузьма и его приспешник видимо ожили: первый стоял уже у стойки и, засучивая рукава и покрякивая, говорил целовальнику:
   -- Вот теперь и мы с тобой поведем разговоры, давай-ка покрепнее-то которой, да вспень его, мошенника, пусти искру.
   Явился штоф и три стакана. Выпили. Целовальник начал первым:
   -- Смекнул ведь я даве-то: чужой, мол, народ есть, оттого, мол, и дядя Кузя сердитой такой.
   -- Ну как тебе не смекнуть? Плут ведь ты, недаром рыжой-от со сковороды соскочил.
   -- Что, мол, парня-то на выучку, что ли, взял?-- спрашивал целовальник вкрадчивым, льстиво-добродушным голосом.
   -- Тебе, дядя Калистрат, что бабе: все сказывай, до всего охоч. Задорен больно!
   -- Уж и ты лихой черт, что глухая старуха -- все про себя да на себя.
   -- Гадает!-- отрывисто ответил дядя Кузьма и указал бородой на приспешника.
   -- Аль зазнобило?-- спрашивал Калистрат. Парень молчал.
   -- Его знобит только с холоду, а от этого, чтобы от девок там... не бывает, не такой!-- ответил за парня дядя Кузьма.
   Сам молодец только ухмыльнулся и почесал затылок.
   -- Что это не видать тебя, Кузя, с неделю никак не бывал у меня?-- спрашивал целовальник.
   -- Наше дело известное: все со своим ремеслом. В Митюхино -- поля звали опахивать -- ходил.
   -- А что у них неладного-то?
   -- Скотина, вишь, падала; пришли да и взмолились. Поучи, говорят, нету-де таких-то, чтобы указали, как надо. Три рубля на серебро выговорил -- показал на девок. И уж девки же там, паря, что репа! Вырезали, слышь, этой бороной полосы вершка на два вглубь, что лошади! Ядрень-девки такие, что не привидывал.
   -- Ну да тебе, цыгану-то, и на руку.
   Слушатели засмеялись, и даже на сухом каменнном лице самого дяди Кузьмы прыгнула улыбка, выказавшаяся легонькой дрожью губ и левого глаза.
   -- Будет, Калистрат, ты нас не держи, нам пора!
   -- Постой: поговори, посмеши!
   -- Вдругорядь приду, а теперь не до смеху, нечего и распоясываться по-пустому. Спозаранку ничего не ел, да, знать, и до утра так-то. Ты нам водки с собой отпусти, утре занесем посудину-то, да ведерко дай, да кочергу...
   -- Ну, Кузя, что ни говори, а парня учить ведешь.
   -- Не будь ты Калистрат, сказал бы я тебе такое слово, чтобы ты у меня до утра не прочихался. До завтра небось не хватило б тебя подождать-то. Экой народ! Давай кочергу-то, да золы, да соли!
   -- Не сердись, будет по-твоему.
   -- Сказано: смалкивай, невестка,-- сарафан куплю; ну и цыц, пострел, коли кашу съел. Идем, Матюха, Калистрат не переслушает всего-то, на него хоть намордник накидывай: по неделям, разиня рот, охочий слушать...
   С тем и вышли.
   Черная осенняя ночь, не возмущенная ни одним порывом ветра, ни одним людским криком или говором, была уже на дворе. Еще чернее ее стоял вдали лес без просвету, без звука, словно творилась в нем великая тайна и выжидалось оттуда страшное чудо.
   Смело шел по его направлению дядя Кузьма, робко плелся за ним его приспешник-парень. Прошли поляну, прошли перелесок, не проронив ни единого слова. Вступили в лес; дядя Кузьма начал первый таким сиплым голосом, как будто не выходил он из кабака несколько суток и не спал он эти сутки в бешеном загуле:
   -- Помнишь ли зачуранья, как я тебе даве сказывал?
   -- Помню, дядюшка!-- отвечал Матюха таким робким голосом, как будто смолоду били его и забили в нем всякое смелое, самобытное слово.
   -- Сказывай!-- резко выговорил дядя Кузьма. Парень молчал.
   -- Сказывай про китов, на которых земля держится, сказывай поскорее: скоро, гляди, кочетье взопят.
   -- Это не страшно: отпустил душу -- скажу. На тех китах земля стоит,-- начал Матюха более смелым, хотя еще и дрожащим голосом.-- Один кит потронется -- земля всколыхнется, а все-то вместе -- в тартарары пойдем; один помрет -- все туда же пойдем,
   -- Что китов держит?
   -- Огненная река.
   -- Что реку держит?
   -- Дуб железный.
   -- Куда солнце на ночь уходит?
   -- В златотканые чертоги на востоке; там стоит Буян-остров, и живет в нем змия Македоница, всем змиям старшая, на зеленой осоке сидит птица, всем птицам старшая, и ворон, всем воронам старший брат, и стоят там реки-кладези студеные...
   -- Сказывай дальше про Афонскую гору!..
   -- На горе Афонской дуб стоит ни наг, ни одет, а под дубом тем живут семь старцев, семь ставцов, ни скованных, ни связанных. И приходит один старец и приносит семь муриев * черных и велит их взять и колоть. И клюет тех муриев птица Гагана. И лежит там бел-горюч камень Алатырь, и излизывают тот камень лютые змии весь и ядовиты летом и через всю зиму оттого сыты бывают,
   -- Ладно, побратиме! Обернись назад, снимай крест да и клади под пяту в лапоть и -- не оборачивайся.
   -- Теперь, Кузьма Семеныч, что хошь сделаю все по твоему, по велению -- мне-ко што: не ругались бы над тобой опосля, а то все сделаю,-- говорил Матюха задыхающимся голосом и как будто сквозь слезы.
   -- Лишнего говорить не надо. Становись и сказывай: "Отдаю себя в руки дьяволам",-- перебил его дядя Кузьма.
   Матюха сделал все, как указал ему тот: выворотил рубаху наизнанку, левый лапоть надел на правую ногу и обратно, два раза перевернулся через голову, опять сказал после всего старое заклятие и обернулся лицом на запад, по приказанию и при словах учителя:
   -- Пройдет день на вечер, вынь ты тот крест на ветер, на стену повесь, и придут к тебе дьяволы. Для того ты спать ложись, не молясь, не крестясь. Придут -- не придут; сказывай им, что я учил; примут и учить тебя станут по-всякому. А вот тебе соль и кусочек; соль наговорена, кусочек -- страшное дело: потеряешь -- дня не проживешь.
   Видит Матюха, что соль как соль, и кусочек поменьше горошины, и кусочек этот не то сосновая сера, не то воск или вар, липкий такой.
   -- Зачем соль-то, дядюшка? Пущай вар, терять его, значит, не надо.
   -- На соль шептать надо то, что хочешь супротивнику твоему сделать: сохни, мол, тот человек, как эта соль сохнуть станет; отступите, мол, дьяволы, от меня и приступите к тому человеку, а мне-ко, мол, благо. И ступай на дорогу или в избу ступай, где тому человеку идти надо будет, и зарой ту соль, и не вдолге опять сходи, и вырой и скажи: "Подите, дьявольщина, прочь от меня". И крест надень. А супротивнику твоему будет скорбь и сухота. И вот тебе слово мое крепко. Чурайся, как учил с утра; говори за мной!
   -- Стать мне на месте, быть ведуном, знали бы меня люди и боялися -- добрые и злые, неведомые и знакомые, и всякая душа человечья, и зверья, и птичья. И будь то чистое место, на котором стою, нечисто, и будь тот ветер, на который дышу, поганым. Слово мое крепко, запечатано, заказано, замок, замок!.. Аминь, аминь, аминь!..
   -- Ложись и не вставай, пока не взоплю!
   Матюха лег навзничь и долго лежал, пока дядя Кузьма говорил над ним много всякого вздору, какой только лез в его голову, и руками махал, и кричал совой, и глухо лаял собакой, мяукал кошкой, как и всякий другой искусник, которых так много ходит по белому свету на смех и забаву доброго православного люда. Другой раз тот же бы Матюха поджал живот от смеха, махал бы руками и надрывался бы до слез и кашля; теперь он лежал на земле, не шелохнувшись, и когда поднялся по приказанию хозяина, по щекам его текли обильные слезы. Учитель понял их по-своему.
   -- Плачь, Матюха, пока слезы текут; тут не токмо человек, и кремень возрыдает. Знай же раз навсегда, что теперь ты колдун стал и будет тебе все по желанию по твоему. С тем и пойдем опять к Калистрату.
   Сосредоточенно, молчаливо шли они перелеском, полем, проселком и выгоном; молча вошли и в кабак, где дядя Калистрат только что проснулся и, опершись руками на стойку, по временам зевал с выкриками и глубокими вздохами, вперив свой масляный взор в потрескавшуюся невыбеленную огромную кабацкую печь. Дядя Кузьма подвел к нему Матюху с самодовольным и смелым видом, промолвив:
   -- А вот тебе, дядя Калистрат, и новоставленный! Давай ты нам теперь водки побольше, да не казенной. А там, знай, указывай всякому и на него, как и на меня, знает-де, мол, и трясцу напускать, и домовых окуривать, и с лешими знается от мала до велика, что с братьями, и от дьявольских напущений способит. А смекнул ты вечор, да признанья спрашивал, больше матери знать хотел. Это не след, чтобы нашему брату все о себе сказывать, на то и голова у нас в кости скована.
   "Откуда Кузя парня достал?-- думал Калистрат-целовальник, проводивши гостей и оставшись один на один с собою.-- Знаю я всякого народу много, затем и на тычке живу: ходят в мое жилье и господа проезжие, а из соседних баб все на примете, не токмо мужики. А нет, такого молодца не видал и не знаю. Надо быть, и впрямь из дальних",-- решил целовальник и на том крепко задумался.
   Раз запавшая с этой минуты мысль, не находя прямого исхода, не давала ему потом покоя. Много рассказывалось с той поры в Заверняйко разных историй, веселых и плачевных, проезжими мужиками, всегда откровенно-простосердечными и добродушными, а тем более еще под пьяную руку; но любопытный, приучивший себя прислушиваться к чужим толкам проезжего люда, целовальник не мог поймать даже намека на интересовавшую его тайну. Всегда нетерпеливый и в этом отношении даже беспокоящийся, Калистрат пробовал и сам задирать кое-кого из более толковых соседей кабака Заверняйко.
   -- Не знаете ли вы, ребята, парня такого, с Кузей хаживал, хохлатенький, что сам Кузя? Не то чтобы он рыжий, а эдак сивенькой и косой такой, что заяц; говорить не охочий и на вино такой крепкий, что тебе соцкий * любой, али бо и сам становой.
   -- Это какой же такой, ребята?-- спрашивали обыкновенно мужики и друг друга и самого Калистрата.-- Да у тебя-то часто бывает?
   -- Раз видел и наказ получил, чтоб сказывать, что и он такой же колдун.
   -- Ну а звать-то как?
   -- Матюха, никак.
   -- Матюха, вишь... да, может, кузнец!
   -- Ишь тоже, того-то знаем доподлинно, еще солью закусывает и в кармане ее на тот конец носит.
   -- Ну так дьячок.
   -- Про дьячков и не сказывай: весь причет знаю, заходят и они посидеть.
   -- Других не приберем.
   -- У извозчиков поспрошай, те доточней; нищую братию опять -- те только, кажись, пегого черта не знают, а черного видывали.
   Попробовал Калистрат спросить у нищей братии -- нашлась такая дряблая старушонка, тихая, как агнец, на паперти церковной, бойкая щебетунья в кабаке придорожном, межидворница-сплетница во всяком селении, куда вводят ее страсть к бродяжничеству и попрошайству и сердоболье ко всякой бабе деревенской, плаксивой и вечно недовольной своим настоящим.
   Калистрат только заикнулся: "Не знаешь, ли, мол, того-то и такого-то, с тем-то, мол, ходит",-- нищенка и досказать не дала:
   -- Мне чего не знать, Калистратушка, так обидно нали просто, выходит, в землю ложись и гробовой доской накрывайся. Матюхой звать, Иванов сын, в Питер ходил -- не поладил, назад пришел, полюбовница за солдатами в поход ушла, косой...
   -- Да ты постой, постой, сказывай по порядку,-- перебил защебетавшую побируху целовальник.
   -- На ухо тебе молвить, да не при всех, Калистратушко, не ладное дело с ним сталось: душеньку-то свою он в недоброе место продал,-- шептала побируха.
   -- Знаю; сказывай по порядку.
   -- Косушечку от себя поставишь -- всю подноготную поведаю, без утайки.
   -- Не стоим о том, а потому -- нам знать любопытно.
   Побируха подхватилась локотком, целовальник оперся локтями на стойку, и начался рассказ:
   -- Паренька-то этого я еще оттого помню, как с покойничком сынишечком со своим, с Михайлушком, миром побиралась, за христовым то есть подаяньицем ходила. Завсегда был сбойлив *, завсегда шустрый такой, что опосля того и не привидывала. Не пропустит это он ни единой старушечки, ни единой христовой сестры, чтобы не наскочил он на тебя. И либо тебе шлык * сшибет, либо котомочку-дароносицу оборвет, али бо костыль вырвет да и учнет на нем, что на лошадке, ездить. Бегаешь за ним, бегаешь, лаешь его, лаешь; уморишься ину пору до ручья кровавого. Пойдешь к батьке, нажалуешься, натреплет он его, нащиплет так, слышь, зайдется даже, в пене по полу валяется. "Я не бил,-- говорит,-- не вырывал костыля, не наскакивал,-- говорит,-- не дрался". Померли у него старики -- зашибать стал, крепко зашибал: на базарах на этих, в обедни пьян, а и в свалках то и дело он первый задирает, опять же о святках девушкам проходу не дает -- где он, там знай, слышь: поседка до первых петухов разойдется от его от окаянного от озорства. На становых писарей нападать стал, чего бы тебе, кажись? Постегали крепко-накрепко, и тут уйму не дался.
   -- Головорез, выходит! Бил, стало быть, на то, что прямо бы головой-то хохлатой своей да в петлю,-- заметил от себя целовальник.
   -- Да уж это вестимо дело! В рекрута, Калистратушко, возили -- вернулся ведь! Сказывали, и кос, мол, и левое-де плечо выше правого. Ни под какую стать и не подошел. Вот он каков угорелый человек есть!.. И жила у них тут в деревне девонька такая, Лукешкой звать, потаскуха. Из себя она такая бы видная и не рябая, да худую по себе славу по миру пустила. Становой ли, слышь, наедет, да хоть и в другой деревне встанет, соцкой под вечер у ней под окном завсегда падогом стучит. Одно тебе это слово; опять же другое: ни один человек ее в избу к себе не пускал -- за своих за девок опасались, значит. И у Лукешки у этой по праздникам бы, что ли, а то и в будни не в редкую гульбу такую ребята наши пускают, что дым коромыслом идет. И стегали ее, и в волостное * звали, срамили всяким делом -- все прошло с нее прахом, что с гуся вода. Все в глум взяла; пошла еще пуще того, что саврас без узды. Старики взялись за свое: стали ребятам наказывать, чтоб взяли бы ее да и бросили. Рекрутством пристращали. Так только и угодили тем: перестали ходить к Лукешке, и вою из ее избы не слыхать стало. И она стала что своя не своя, уходилась. И на то пошло: выйдет ли за ворота -- ребята стали глум на нее напущать, позорили, ворота дегтем мазали. Выходить перестала. Идешь, бывало, за своим за мирским подаяньем -- сидит себе под оконцем да песенки про себя поет-потешается, и ни тебе у ней прялка в руках, мотовильце бы какое: сидит себе барынькой коптеевской и знать не знает. Худеть, глядим, начала: со скуки, мол, плакать стала, у оконца-то глядючи на бел на свет. Со кручины, мол. А сама хоть бы те ногой к кому за советом, со тоской со своей. Все одна. Стали замечать, что Матюха, этот озорной, допрежь надругался над ней, а тут ни с чего сблаговал: стал под окошко к ней ходить, разговорами ублажал, а там поглядят: не думаючи, не гадаючи, и в избу к ней залез, да с той поры почесь и не выходит, и долго бы и по времени-то. А поваженой, вестимо, уж, мол, что наряженой: отбою не бывает.
   Обворожила это его девка, обложила это его красотами своими, что ни входу, ни выходу ни ему, ни другому кому. Стали по деревне слухи такие ходить опосля, что, мол, они уж и согласие друг другу сказали, на женитьбу то ись, и на улице показывалися рука об руку. У Матюшки и блажь эта озорная прошла, думчивой такой стал, смирный: не лается, не дерется, за одним делом ходит. Все бы это так и было, да поставили на ту пору в деревню ихнюю солдатов. Уж известно это, Калистратушко, в деревне солдаты на постое встали, завивай горе веревочкой: держись мужики крепче зубами за женкины понявы и ворота припирай плотнее.
   -- Солдат не дает маху: известно, целыми деревнями бабы на проводы выть выходят,-- примолвил Калистратыч.-- Сказывай дальше!-- И Калистратыч махнул рукой и повесил голову.
   -- Пришли эти солдаты, родной человек, расставили их это по избам. В Лукешкину не поставили. Наша сестра, известно, сейчас на огляд: который лучше, да у которого усы черные, да круче вьются, который опять краше фертом стоит у ворот. Все берут на примету и бабы и девки. Матюшка ровно того и ждал, что и Лукешка от других не отстанет. Она первая. Торчат солдатские усы в ее оконце что ни день все те же, хоть ты что хошь. Матюшка опять в озор! Побился с солдатом-то до крови, по начальству ходили. И Матюшку в управе постегали, и солдата тоже. Да Матюшке не впрок пошло -- девонька его другого приучила, и с тем подрался, а ушел полк-от из деревни, и Лукешка за солдатом увязалась. И с той самой поры что в воду канула. О сю пору ни привету, ни ответу. Матюшка только, слышь, догнал ее где-то на дороге да поколотил шибко, тем-де душеньку-то свою и отвел.
   И еще пуще опоследях закручинился Матвеюшко, а отошел, стал присватываться -- ин нейдет никто. Тому не гож, этому не ладен, той бы и под стать, так, вишь, за дурости-то за его поопасовались. Тут вот он и стал толковать неладное такое. "Хорошо ж,-- говорит,-- коли не было мне талану ни в чем, стану я искать в другом каком месте, а к вам,-- говорит,-- приду не такой, по мне, мол, либо полон двор, либо корень вон, а уж к лихому человеку понаведаюсь". И пропал из деревни-то, что Лукешка же его. Да вот в наших местах и нашел человека-то экого, Михея-то Иваныча. Я согрешила окаянная -- и жилье-то его указала. У земского у Терентья, в Матюшкиной деревне-то, в Раздерихе-то, на то время, сказывали, денег тридцать рублев бумажками пропало, и на вора указать не смогли, а Матюшка-де Михею, слышь, може опять тридцать рублев за науку-то дал и через двенадцать ножей кувыркался: такой-де колдун стал! Да не наше это дело-то: поклеплешь, сказывают, на чужую душу -- своей худо будет. У тебя в кабаке и деньги-то эти, слышь, отдавал Матюшка Михею-то, а я ведь не то чтобы... не для худа. Что сказывают, по тому и смекаем. А ты не бей, убогая ведь я, и зашла-то попрощаться -- в Соловецки пробираюсь, кормилец! Порадей на убогое место копеечку во имя Христово!-- выпела побирушка своим заученным плаксивым голосом в заключение рассказа и -- получила-таки вспоможение.
   Вернулся Матюха в свою деревню почти через месяц, стал показываться на улице веселым таким и далеко не сумрачным, как все предполагали. Вскоре стал являться и в избах, как добрый земляк и сосед, и на образа крестится не старым крестом, а все тем же -- прежним *. И хозяев приветствует по обычаю и здравствуется добрым пожеланием: "Все ли добро поживаете, подавай вам, господи, добрым советом и согласием на века вечные".
   Стали его спрашивать:
   -- Где это ты пропадал, Матвеюшко?
   Молчит, как будто вчера только не был тут.
   -- Сказывают, стращал ты нас чем-то недобрым на отходе?
   Улыбается Матюха и на этот вопрос и рукой машет, как будто отмахивает от себя все злые наветы и наговоры соседей.
   Более любопытные и сомневающиеся уходили дальше и между разговорами, как будто невзначай, упоминали имя колдуна Кузьки. И на это Матюха отвечал решительным вопросом:
   -- Кто с такими негожими людьми знается?
   -- А в кабаке Заверняйко бываешь?
   -- Да коли на путь попадался да выпить хотелось -- заходил погреться.
   -- А целовальника Калистрата знаешь?
   -- Рыжий такой да толстый? Видал.
   -- Он ведь Кузьке-то, колдуну, сердечный друг, все, слышь, краденые вещи от него принимает, за одно-де с ним.
   -- А кто их знает! -- отвечал обыкновенно сердито Матюха всем одно и то же.
   А сам между тем и в сельский кабак стал заходить после обедни и не буянил там, не запойничал. Сказки прежде охотник был рассказывать -- теперь и красные девки не допросятся, не только ребятишки.
   Лечить попросили его -- на то-де знахари да знахарки живут на белом свете. Нанялся под конец в батраки на полевые работы, так никто против него не был ретивее в этих работах.
   Стал, одним словом, Матюха совсем иным человеком.
   -- И лезет же вам, бабы, в шабалы ваши такое все несхожее да негожее,-- толковали потом большаки *,-- ну-ка место какое: Матюха-де колдуном стал! Да видано ли где, что колдуны в батраки нанимаются да от лечьбы отнекиваются. Охоч парень был до сказок да пригрозил в сердцах -- вы и на толки нищей братии развесили уши. Было бы слушать кого! А то ишь что выдумали, непутные, право, непутные!...
   Но и этим дело не завершилось -- бабы творили свое.
   На другой день Ивана Летнего вот что рассказывали они шепотом сначала друг другу по принадлежности, а потом и самим большакам:
   -- Агафья -- барский подпасок -- перед зарей на реку вышла и видела-де мужика на раменьях *, в рубахе без пояса и без лапоток, на босу ногу, ходит-де да траву какую-то щиплет. А как стала заря заниматься, мужик-то завернул траву эту в тряпицу, подпоясался и лапотки обул, а Агафья-де стала ни жива, ни мертва: мужик-от Матюха был, нечесаный такой, словно битый. Сказывают нищенки, что-де Адамову голову собирал, трава-де такая есть, что нечистых духов показывает, нарядными-де такими кукшинцами кажет, и при себе носить надо... И другое разное такое те нищенки сказывали...
   -- Нет, бабы, что-нибудь и так, да не так. Матюха сказывает, что на повете-де спал, а по ночам боится ходить, не токмо на Иванов день, когда и лешие бродят, и мертвые из гробов встают и плачутся,-- решили мужики. И продолжали-таки горой стоять за Матюху и не опрашивали его потом ни одного раза, боясь рассердить и озлобить.
   Когда, таким образом, мужики, всегда туго подающиеся на всякую бабью сплетню, примирительно смотрели на все, что говорилось про Матюху, сами вестовщицы не остановились на одном.
   Еще спустя немного времени они опять перешептались между собою и опять окликали мужей новейшими новинками:
   -- Слышал ли, Кудиныч?
   -- Опять, чай, про Матюху да про колдунов?
   -- Нету, не про него, про Прасковьюшку.
   -- Чего с ней такого недоброго?
   -- Выкрикать стала.
   -- На кого?
   -- Не сказывает дока, а знобит-де ее болесть, начнется-то, мол, в горле перхотой попервоначалу и стоит там у сердца-то недолго -- вниз скатывается, да и ухватит у сердца-то и нажмет его так, что и себя-де не взвидит и не вспомнит ничего, ругается-де затем таково неладно! От лукавого, мол, это, от напуску; душу-то де лукавый не замает, а все за сердце-то у ней щемит и таково туго, что сердце икать-де начинает, глаза под лоб подпирает; по полу валяется -- мужики не сдерживают, откуда сила берется. Все ведь это от нечистого, все от него!
   Немного спустя опять новые вести:
   -- На Федосьюшку икоту наложили, и она вопит; говела на Успенье, к причастию хотела идти -- не пустила болесть. Степанидушка за обедней выкрикала, когда "Иже Херувимы" запевали, вывели -- перестала. Просил у ней Матвей-от кушака, слышь, коломянкового запрежь того -- не дала: за то-де...
   Но и этим вестям мужики не давали веры; наконец, сами видели все и слышали -- и все-таки стояли на своем, пока не втолковали бабы, что берет-де немочь все больше молодух, да и из молодух именно тех, к которым присватывался когда-то Матюха.
   -- И зачем Матюха,-- прибавляли они,--им свой солод навязывал, когда станового на мертвое тело * выжидали и потому пива варили? Сказывал им Матюха, что мой-де солод сделан так, как на Волге делают, а потому-де и крепче. Чем же наш-от худ, впервые, что ли, земских-то поим, и не нахвалятся?..
   Задумались мужики, навели справки -- вышло на бабье: Матюха продавал солод. Спрашивали его -- не отнекивается.
   -- Зачем же?-- выпытывают.
   -- Да залеживался.
   -- Много ли его у тебя было?
   -- Пуда полтора.
   -- Ты, Матвеюшко, дурни с нами не делай! Мы ведь люди крещеные.
   -- А я-то какой? А с чего мне с вами дурню-то делать? Не обижали ведь вы меня, а слово -- не укор.
   -- Ну а бабы что тебе сделали?
   -- Бабы-то сделали? И бабы ничего не сделали.
   -- Ты, Матвеюшко, не обидься, коли мы тебя в становую квартиру с Кузькой сведем.
   -- Пошто обижусь? Сведите!.. А не то подождали бы малое время -- мы бы... я бы позапасся.
   -- Да не надо, Матвеюшко, твое дело правое -- не спросят, зачем запасаться?
   -- Обождите!.. Али уж коли на правду пошло -- пойдем и теперь, пожалуй!-- выговорил Матюха тем резким, решительным тоном и голосом, который заставил мужиков немного попятиться и с недоумением посмотреть друг на друга.
   Пришли к становому. Спрашивает и этот:
   -- Опаивал, оговаривал?
   -- Нету.
   -- А сибирскую дорогу знаешь?
   -- Какую такую?
   -- По которой звон-от на ногах носят.
   -- Ну!
   -- А вот тебе и ну! Покажите-ка ему!
   Зазвенели кандалы, Матюха попятился.
   -- В полчаса готов будешь; стриженая девка косы не успеет заплесть -- зазвенят на ногах. Кузьму Кропивина знаешь?
   -- Не слыхал, а может, и знаю, ваше благородье.
   -- Пишите! В кабаке Заверняйко бывал?
   -- Там бывал, бывал не однова.
   -- Один?
   -- Не один, с Кузьмой бывал и с другими бывал.
   -- Пишите! На первый раз будет и с меня и с него.
   С этого дня Матюха уже не был свободен.
   Через пять уже лет, когда видели его и на большом прогонном пути и на дороге в суд, сказывалось на площади во всеуслышание такое решение:
   "Кузьму Кропивина наказать плетьми, дав, по крепкому в корпусе сложению, тридцать пять ударов, и по наказании отдать церковному публичному покаянию, что и предоставить духовному начальству; касательно до Матвея Жеребцова, то как Кропивин уличить его не мог ничем, а верить ему, Кропивину, одному не можно и за справедливое признавать нельзя и упоминаемый Жеребцов ни с допросов, ему учиненных, ниже на очной ставке, данной ему с Кропивиным, при священническом увещании, признания не учинил, то в рассуждении сего, яко невинного учинить от суда свободным и по настоящему теперь нужному делу посева хлеба времени и домашних крестьянских работ препроводить его в свое селение, а Кропивина содержать под караулом".
   -- На мир Матюхе клепать нечего -- выручил мир, хоть и по самое горлышко в воде сидел. А Кузьке поделом -- зашалился больно и меня ни за что, ни про что подвел -- перепутался. Ну пущай посидел я немного в негожем месте, да у меня хозяева есть, хорошие хозяева, можно за них бога молить -- откупили... то бишь оправили и опять в кабак сидеть отослали!-- хвастался Калистрат-целовальник спустя уже многое время после того, как провели столбовой колдуна Кузьму.
   -- А примешь, Калистратушко, сибирку синюю купецкую? Не можется -- выпил бы,-- перебил его робкий голос одного из гостей-слушателей.
   -- Спроси хозяйку мою, сам не принимаю ноне...
   -- Что так, Калистрат Иваныч?-- в один голос выговорили посетители.
   -- Да чтоб с живого лык не драли: теперь, брат, и я старого лесу кочерга и меня на кривых-то оглоблях не объедешь тоже -- первая голова на плечах и шкура невороченая. Всякую штуку к бабе теперь неси, а мне-ка -- деньги. Да и то, смотри, братцы, по-кабацки: что слышал здесь -- не сказывай там. Прощайте-ко-с, запираюсь!
   
   

ПРИМЕЧАНИЯ

   Сборник "Избранное" является первой попыткой представить творчество С. В. Максимова в его лучших и наиболее характерных образцах. При подготовке тома избранных произведений писателя составитель стремился к наибольшей объективности в подборе сочинений -- именно поэтому он руководствовался не только собственным вкусом, но и теми оценками, которые давались различным сочинениям Максимова его современниками. Вторым обстоятельством, игравшим роль при отборе произведений, была новизна, оригинальность материала для современного читателя. Так, например, при выборе статей из книги "Крылатые слова" предпочтение отдавалось, во-первых, тем, которые посвящены толкованию выражений, и сегодня бытующих в языке, а во-вторых, тем, которые представляют самостоятельный интерес в силу приводимых автором исторических и этнографических свидетельств.
   Обилием первоклассных книг и очерков продиктовано стремление дать читателю, при ограниченном объеме, наиболее отчетливое представление об основных трудах писателя, показать его творчество с возможно большего числа сторон. Отсюда -- необходимость в некоторых сокращениях, которые, впрочем, нигде не касаются существенных содержательных моментов. Опущены, в основном, приметы времени, представлявшие интерес для современников Максимова (цены, статистика и т. п.), но ничего не говорящие сегодняшнему читателю. Иные главы из произведений писатели сокращены за счет тех мест, которые служат для связки с предыдущим и последующим изложением,-- таким образом, этим главам придан облик самостоятельных, законченных произведений. Все случаи сокращений обозначены отточием в скобках -- (...) -- и, кроме того, оговариваются ниже в примечаниях. Большинство произведений печатается по собранию сочинений Максимова, изданном товариществом "Просвещение" в 20 томах (Спб, 1908--1913) со сверкой текста по прижизненным изданиям.
   

Из книги "Лесная глушь"

   стр. 125 апраксинские -- имеется в виду Апраксин двор в Петербурге.
   Новинское -- в то время -- подмосковная местность, где устраивались ярмарки и народные гуляния
   стр. 135 парочка -- 2 фарфоровых чайника -- большой для кипятку малый для заварки.
   стр. 145 тавлинка -- табакерка для нюхательного табака.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru