Первоисточник текста: Львов, А. Китайские миллионы. Роман авт. "Желтого кошмара" -- Москва: тип. т-ва И.Д. Сытина, 1906.
Оглавление
I. На пути. -- Красавица в мантилье.
II. Иза ди-Торро.
III. Quasi-исповедь Будимирского. -- У денег.
IV. Город "благоухающих вод" (Гон-Конг).
V. Сила талисмана.
VI. Макао.
VII. Моту и Хако. -- Похищение пакета No 1047.
VIII. Макао. -- Предчувствие Изы.
IX. Драма в ресторане.
X. Кошмары. -- Забвение. -- Шифр.
XI. Во власти кошмаров.
XII. Инструкция Ситревы. -- Еще жертва.
XIII. В Европу! -- Грандиозное пари.
XIV. Победа "молодых". -- В Европе.
XV. Начало реализации всех грез. -- Трильби.
XVI. Рай Магометов.
XVII. Окончательное преображение и начало конца.
XVIII. "В остатную!"
XIX. Потревоженная львица.
XX. Живой покойник.
XXI. К новой жизни.
КИТАЙСКИЕ МИЛЛИОНЫ
I.
НА ПУТИ. -- КРАСАВИЦА В МАНТИЛЬЕ.
"Tagasago Mara", большой пассажирский стимер японской компании "Мицу-Биши", со скоростью и узлов в час рассекал своей мощной грудью мутные желтые волны Печилийского залива, удаляясь от обагренной кровью зелени в открытое море, "Желтое море".
"Все здесь желто, -- национальный, подлый цвет" с горечью думал Будимирский, мистер Найт тож, вторые сутки уже не выходивший из своей кабины, разглядывая свое пожелтевшее лицо в зеркало каюты.
Tour de force свой, как он назвал ряд совершенных им в Тян-Тзине преступлений, он выполнил с таким расчетом и хладнокровием, что ему позавидовали бы и блаженной памяти Рокамболь и сих дел мастера Лондона и Парижа, но не успел он в Таку взойти на борт "Тагасаго Мару", как напряженные нервы его сразу опустились, энергия иссякла, и тело ослабело; сегодня же он увидел в зеркало, какая желчь разлилась по его красивому лицу... Он вытянул правую руку и посмотрел на пальцы, -- они дрожали...
"Точно с перепою" подумал Будимирский, "теперь меня подросток одолеет, а до Гон-Конга каких-нибудь четыре-пять дней только. Там мне нужны все мои силы... Упадок духа -- это пустяки, все устроилось прекрасно, шито-крыто, я в полной безопасности, ибо Будимирский убит сестрою, и она скоро получит возмездие за это, конечно, не выдав истины, но я физически ослабел от этой перетряски и, потом, эта желтуха... Не спросить ли пароходного доктора! Да он японец, а вряд ли желтая раса считает желтуху болезнью..." улыбнулся авантюрист.
И ужин вчера и брекфэст сегодня утром, неизбежный в Тихом океане на всех стимерах бифштекс, ветчина с яйцами и крепкий чай ему подавали в каюту. Он не выходил на палубу еще и, кроме маленького юркого японца-лакея, никого еще не видел на пароходе.
Вчера и сегодня утром, проходя в уборную и назад по узенькому коридору, ему оба раза показалось, что из полутьмы какой-то кабины, из-за занавески, на него устремлена была пара черных, горящих, как уголья, глаз... Но Будимирский приписывал это своим расстроенным нервам. Он и сейчас вспомнил этот пытливый горящий взгляд, но только брезгливо передернул плечами.
"Довольно нервничать! Лучшее средство лечения, это -- взять в руки себя, а на желтуху наплевать, мне не свататься" решил Будимирский и позвонил.
Появившемуся лакею он приказал принести каталог кают-компанейской библиотеки, а затем выбрал из каталога томик рассказов Киплинга, какой-то бульварный французский роман и оба тома Гессе Вартега "China und Japan".
"Мне в Гон-Конге придется, может быть неделю-другую прожить в ожидании французского парохода, -- не на английском же мне ехать, -- нужно познакомиться с этой восточной столицей Англии, которую мне пока избегать надо..."
Документ миссионера Найта был в полной исправности, Будимирский, как в детстве "Отче наш", знал всю жизнь Найта, все даты, имена всех родных и даже всех знакомых, но... мало ли что может случиться, всего не предвидишь, и Будимирский решил при первой же возможности сбросить с себя шкуру миссионера и пользоваться ею только при крайней необходимости. В подкладке его старого теплого жилета из замши -- единственной вещи Будимирского, которого мистер Найт оставил себе, -- зашиты были документы четырех никогда небывалых, но чрезвычайно удобных ему личностей, -- документы, артистически сфабрикованные...
Как пользоваться ими -- в голове его составлена была уже целая система, сложная, но безукоризненная.
Когда лакей принес ему книги, Будимирский, жалуясь ему на нездоровье, ловко расспросил его о составе общества пассажиров "Тагасаго Мару".
-- О! Прекрасное, большое общество, и сэр очень теряет от несвоевременной болезни, лишающей его общения с избранными представителями всех стран и народов, перевозить которых имеет честь лучший стимер первого в Японии пароходного общества. Сэр не знает ничего о "Тагасаго Мару"? Но ведь это "Дельта", "Дельта" знаменитого американского общества "Nord Staar", которое мы разорили, купив у него затем все стимеры. О, сэр! "Мицу-Биши" теперь первое общество на Тихом океане, и мы колоссально теперь заработаем, у нас здесь нет соперников! -- как горохом сыпал на довольно сносном английском языке маленький японец в куцей ливрее, белом переднике и перчатках.
-- Вы интересуетесь обществом? -- продолжал он, перебитый повторенными вопросами Будимирского. -- Прекрасное общество. Человек двадцать из высшего общества Нагасаки, Токио и Иеддо, один даже граф, секретарь посольства, едущий в Гон-Конг, откуда он на английском стимере едет в Англию. Вы ведь, сэр, тоже на родину? Компаньоном вашим будет вместе с двумя английскими офицерами, -- один из них ранен, другой болен, лихорадка мучит, и он лежит на вате, закутанный одеялами, несмотря на прекрасную погоду, Ах, сэр, полюбуйтесь сегодня закатом, -- чудный будет, -- солнце опять, как вчера, кровавое опустится в море крови... Замечательное явление, наблюдаемое во все время этой прекрасной войны. Почему прекрасной? Но ведь, кроме нас, никто от нее не выиграет, -- ведь мы же теперь все поставляем и русским, и всем европейцам, и китайцам... Да, виноват, вы обществом интересуетесь... Французский монсиньор едет с двумя секретарями и женой, т. е. сестрою: у них ведь жен не полагается; еще французский коммерсант и больной офицер, двое русских, -- не знаю из каких они; человек десять немцев, трое -- с женами, очень толстыми, и... ваша соседка, -- вы знаете, дамское отделение здесь рядом с вашей кабиной, за занавесью. Indeed! Великолепная особа... и довольно таинственная... Рекомендую, сэр, обратить вам на нее свое внимание не только как на женщину-красавицу, ибо вам брак разрешается, но и как на заблудшую овцу, ибо вы духовный пастырь... Впрочем, она очевидно католичка, из Португалии вероятно, если не из Макао, ибо едет она в Гон-Конг...
Японец взглянул на часы.
-- Прошу прощения, сэр! Сейчас lunch будет. Прикажете сюда подать?
-- Да.
В ожидании lunch'a из двенадцати блюд восточно-английской кухни, щедро сдобренных кайенским перцем, начинающихся неизбежным бифштексом и кончающихся неизменным кэрри {Англо-индийское блюдо из риса, осыпанного растительным порошком кэрри, острым и пахучим (Здесь и далее прим. авт.).}, Будимирский углубился в чтение не Гессе Вартега, a "Les femmes galantes", и продолжал чтение вплоть до тех пор, пока не смерклось. Тогда он, нахлобучив широкополую шляпу и завернувшись в плащ, вышел на палубу.
У капитанского мостика группировалась "аристократия" пассажиров, несколько японцев, и здесь даже, на пароходе, в черных рединготах и излюбленных ими котелках; высокий англичанин, несомненно военный, с перевязанной рукой, пара шведов с женами рука об руку и с толстыми сигарами в зубах; громко болтавший на скверном английском языке француз и неопределенной национальности личность, судя по постановке ног и жестикуляции -- моряк.
Будимирскому пришлось пройти около этой группы, беседовавшей о последних военных операциях Вальдерзее у Пекина, но эта беседа сразу оборвалась, когда "аристократы" увидели больного пассажира кабины No 23.
"Обо мне говорят" подумал Будимирский и направился на пустынный ют. Здесь в качалке лежал больной англичанин, да у самого борта, сидя на индийском кресле и свесившись головой к воде, виднелась стройная женская фигура, голова которой была накрыта испанской черной кружевной мантильей.
Будимирский уселся у противоположного борта -- ни женщина в мантилье, ни больной не обратили на него внимания -- и стал смотреть в сторону запада, подернутого кровавым следом после заката.
Перед ним, как реальная, встала было картина убийства Прокофьева, но он стряхнул с себя эту галлюцинацию, отыскал на борте пуговку звонка, приказал подать себе черного кофе с коньяком и предался сладким мечтам, потягивая коньяк и куря сигару.
Ему было о чем помечтать, -- а безмятежная морская гладь кругом и легкое вздрагивание могучей машины стимера убаюкивали его, заставляя уноситься мечтою вперед, в будущее.
Каково оно будет? То, чего Будимирский добивался всю жизнь -- миллионов, он приобрел сразу и безнаказанно, ему остается только основательно обдумать планы, как истратить эти миллионы, как устроить дальнейшую жизнь и где... План этот набрасывался уже в общих чертах в ту безумную ночь и преступный день, когда он опоил Ситреву и задушил хлороформом Прокофьева, но он и тогда сознавал слабые стороны этого плана...
Его мечты были прерваны ударом тамтама. Звали к обеду, и лакей, думая, что мистер Найт наконец спустится в кают-компанию, подошел спросить его, какое он будет пить вино.
-- Я не буду обедать, -- поднял голову Будимирский и... остолбенел. Женщина в мантилье поднялась по зову тамтама, но по ту сторону палубы матросы в эту минуту сворачивали толстый трос, и ей пришлось перейти на сторону Будимирского, чтобы пройти к трапу в кают-компанию,
Их взгляды встретились. В этот момент матрос, несший громадный белый фонарь для бизань-мачты, задержался перед грудой свернутого троса и одновременно осветил и Будимирского и красавицу в мантилье, на которую "пастор", очевидно, произвел такое же сильное впечатление, как красавица на него.
Желчь, разлившаяся по лицу авантюриста, не могла быть заметной при слабом освещении, а в полусвете его прекрасный античный профиль и дивные, громадные, полные энергии глаза рисовались еще прекраснее; незнакомка же -- положительная красавица, южанка с глазами и волосами черными как ночь, с матовым цветом лица дивного овала, с очаровательным коралловым ротиком...
-- Санта-Мариа! -- прошептала она, не сводя глаз с Будимирского, как околдованная, и, медленно освободив из-под мантильи руку, подняла ее и прижала к пылавшему лбу.
-- Черт побери! Она не хуже Ситревы и... даже похожа на нее немного... Вот находка...
Он поднялся и поднял руку к шляпе, но незнакомка оправилась и быстро скользнула по лестнице в кают-компанию.
Все грезы и мечты, все планы Будимирского улетели, точно вихрем унесенные, и он пожалел, что отказался от обеда, но вскоре вспомнил, что он пастор, миссионер, и на борте "Тагасаго Мару" есть англичане.
"Благоразумие, благоразумие" успокаивал свое волнение Будимирский. "Все равно она моя соседка, лакей, конечно, о ней говорил. Она в Гон-Конг едет, недалеко -- четыре дня, а там..."
Он опять стал мечтать, но в новых грезах фигурировали уже не Париж и Лондон, не Ницца и Трувиль, а южные ночи, полные неги и страсти, и чудная головка незнакомки, ее глубокие как море, темные, сулящие блаженство глаза.
Вскоре на палубу высыпали пообедавшие пассажиры и сгруппировались на юте, на этот раз почти окружив Будимирского. Поднялась и незнакомка, но, не приближаясь к нему, она фиксировала его с того борта неутомимо, не отводя глаз, точно желая ему сказать что-то. На миссионера, держащегося в стороне, поглядывали и все остальные, но в особенности внимательно наблюдали за ним, точно изучая его, два маленькие франта-японца, одинаково одетые, с одинаковыми скулами, плохо растущими усами и оба в темных очках. Они, очевидно, секретничали, но говорили довольно громко по-китайски, не боясь красавицы в мантилье, которая одна сидела близко к ним, потягивая шерри-коблер через камышинку. Она ехала не из Тян-Тзина, а из Нагасаки и, судя по костюму и манерам, недолго жила на Дальнем Востоке, а следовательно не могла знать китайского языка. Китайцев же в первом классе никого не было. Японцы, не спускавшие глаз с Будимирского, вдруг быстро вскочили и направились к центральной группе у бизань-мачты, когда увидели, что к этой группе подошел миссионер.
Да, Будимирский решил, что его упорное одиночество и молчание может показаться слишком подозрительным обществу, с которым ему придется еще четыре дня плыть, а может, и жить некоторое время в Гон-Конге, и он подошел к группе, откуда вдобавок доносились заинтересовавшие его восклицания "Рёша", "Решен" {Россия, русские.}.
Он подошел прежде всего к английскому офицеру, приподнял шляпу и отрекомендовался, после чего офицер протянул ему здоровую руку, и оба энергично потрясли друг друга. Затем мистер Найт почтительно приветствовал жирного католика-монсиньора и, сделав общий поклон, процедил сквозь зубы, как истый сын Альбиона: "Найт, миссионер".
-- Вот, вот, -- вот именно, именно вы можете разрешить наш спор! -- накинулся на него субъект неопределенной национальности, оказавшийся далматинцем, Бог весть какими судьбами занесенным в Японию, 20 лет прослужившим капитаном одного из пароходов компании и ныне, скопив капитал, возвращавшимся на родину, чтобы на своем пароходе плавать по Адриатике.
Изучивши Восток на практике, далматинец утверждал, к негодованию японцев, англичанина и немцев, что Восток может принадлежать только русским, твердо и систематически забирающим его в свои руки и умеющим оставаться друзьями с подчиненными народами, но если европейцы будут стремиться обезличить китайцев, вводя здесь европейскую цивилизацию силою, китайцы восстанут второй и третий раз и затопят Европу, -- "желтое нашествие" станет не басней германского императора, а действительностью, которую европейцы заслуживают...
Слушатели возмущались, но сразу стихли, когда заговорил "миссионер, десять лет проживший среди китайцев", как заявил в первых же словах Будимирский. Его московские приятели устроили бы ему овацию, если бы слышали, с каким апломбом и профессорским достоинством говорил он свою речь. Да, он горой стоял за китайцев, разделяя все взгляды далматинца, опираясь на факты, никому (в том числе и ему самому) неизвестные, но доказывающие его глубокое знание Китая и китайцев, и в пух и в прах разбивал жадных кровопийцев-европейцев...
И речь и почти вдохновленная фигура Будимирского до того импонировали, что когда он с достоинством, кончив речь, раскланялся и медленно удалился, группа слушателей и не подумала возражать такому сведущему лицу и духовной особе, и только англичанин-офицер, быстро догнав его, спросил, неужели он, англичанин, действительно думал то, что говорил.
-- Сэр! -- серьезно ответил шепотом ему "миссионер", -- помните всегда, что мы, англичане, здесь среди наших врагов, пусть пугаются, мы знаем правду для нас одних.
Величественным движением руки он отпустил офицера, который тут же решил, что мистер Найт, очевидно, облечен был в Китае, не одной религиозной, но и дипломатической миссией...
Два японца, почему-то так внимательно наблюдавшие за Будимирским, неизвестно по какой причине остались в высшей степени довольными его речью, и, перешептываясь между собою точно заговорщики, направились опять к борту, в ту сторону, где, развалясь на кресле и точно не видя ничего вокруг себя, любовалась звездным небом красавица в мантилье.
Но вот красавица зажгла спичку, взглянула на маленькие часики с десятком затейливых брелоков, болтавшихся у нее на поясе, медленно встала и направилась вниз...
С палубы постепенно расходились пассажиры, и только Будимирский долго-долго мерил большими шагами кормовую площадку, обдумывая план знакомства в Гон-Конге с одинокой красавицей.
"Да, да" думал он, "в Гон-Конге я, получив деньги, останусь надолго... спрячусь где-нибудь, чтобы отрасли усы, перекрашу волосы... оденусь иначе и... с ней покачу в Европу. Черт побери, если лакей двусмысленно говорил о ней, если она одна едет через океан, -- значит можно будет. А она -- она красавица, с ней в Париже не то, что не совестно будет показаться, но она за пояс заткнет там всех модных львиц света и полусвета".
Пробило сколько-то склянок. Будимирский взглянул на часы с вензелем мистера Найта, -- было 12 часов, -- на палубе ни души не было, и он пошел спать.
На лестнице, покрытой толстым ковром, его шагов не могло быть слышно, но в ту минуту, когда он, повернув внизу, хотел было открыть ключами дверь своей каюты, занавеска рядом медленно приподнялась, и при припущенном свете электрической лампочки коридора он увидел прелестную девушку в мантилье, приложившую палец к губам в знак молчания...
Он остановился и очарованный смотрел на нее. Девушка знаком показала, чтобы он не отворял своей двери и жестом пригласила его в свою каюту.
Не успел он войти, как она быстрым движением защелкнула дверь на замок и, обернувшись, страстно и жадно обняла Будимирского. Его охватил какой-то пряный, томительный, сладкий запах духов, охватила нежащая теплота женского тела...
-- Caro mio! Caro mio! -- шептал прерывающийся страстью голос...
II.
ИЗА ДИ-ТОРРО.
На что Будимирский считал себя по справедливости "бывалым" человеком, но и его такое приключение ошеломило, когда прошел первый порыв страсти, и он следил с удивлением за спокойным теперь выражением лица красавицы, еще не сказавшей ему ни слова, кроме тех нежных, ласкающих, который срываются вместе с жаркими поцелуями... Он слышал и "Му darling", и "mon chéri", и "mio caro" и наконец -- "радость моя", "красавец мой" и не знал, на каком же языке заговорить с нею. Лакей-японец называл ее уроженкой Португалии, но, не зная ни португальского, ни испанского языков, Будимирский наконец по-французски спросил, как зовут ее.
-- Иза ди-Торро, -- ответила она серьезно и, вдруг лукаво улыбнувшись, прибавила по-французски -- а тебя?
-- Майкель Найт... -- неуверенно ответил Будимирский, удивляясь этой неуверенности.
Он хотел приписать ее все тому же нервному состоянию, но она быстро заметила:
-- Меня ты не обманешь -- ты не англичанин.
Будимирский сильно вздрогнул, и она это заметила.
-- Меня ты не бойся, -- кто бы ни был ты и от кого бы ты ни скрывался -- меня это мало интересует пока, -- с той минуты, как я тебя увидела -- я твоя: и твоя душой, понимаешь ли ты это! Твоя раба...
Будимирский дико глядел на нее.
-- Что ты говоришь несообразное... Я ни от кого не скрываюсь, и я, как сказал тебе -- Майкель Найт, миссионер, англичанин...
Иза ди-Торро засмеялась.
-- Не говоря уже о "миссионере", но и просто англичанин-джентльмен -- а ты джентльмен -- не войдет к незнакомой женщине в каюту по первому ее зову, даже жесту... Ты... ты француз или, скорее всего, русский и, следовательно, ты не англичанин, не миссионер и не Найт... Ха! ха! ха! Да разве англичане так улыбаются и... так пугаются слов женщины? Пока ты слушаешь меня, у тебя выражение лица три раза изменилось... О, нет, ты не англичанин, в этом я уверена, но от кого ты скрываешься, -- я еще не знаю... Про то знают те два японца.
-- Что? -- вскочил в ужасе Будимирский.
-- Au nom du ciel! Не кричите... Что вы? -- перепугалась красавица.
-- Повтори, что ты сказала... Какие японцы? -- шепотом выбрасывал слова Будимирский, побледнев и весь дрожа как осиновый лист.
-- Видишь! Значит, правда, что ты скрываешься, но прежде всего успокойся... Я уверена, что тебя не ожидает никакая опасность, в особенности теперь, когда я с тобою...
-- Что говорили японцы, говори... -- настаивал Будимирский.
-- Когда ты показался вечером на палубе, эти два человека, которых никак нельзя определить, кто они, кроме того, что они японцы, сидя рядом со мною и уверенные в том, что я не понимаю по-китайски, заговорили о тебе какими-то намеками, полусловами, из которых я могла понять одно лишь: они тебя никогда не видели раньше, -- они знали только, что ты выедешь из Таку с этим стимером, переодетый миссионером, и им поручено за тобою следить повсюду, ни в чем тебе не мешая... Потом, когда ты тем пассажирам речь держал, они, прослушав ее, вновь заговорили о тебе совсем другим тоном, почти радостным; один говорил: "О, да, теперь я вижу, что он из наших", а другой заметил, что "она скверного выбора не могла сделать". Кто это она -- скажи мне?
Будимирский не слышал последнего вопроса, -- он сразу успокоился и сосредоточился. Все очень просто, -- очевидно, Ситрева, несмотря на весь ее экстаз, послала следить за ним двух членов секты... Следить "не мешая", -- но быть может и содействуя... Ведь талисманы Ситревы со мною, и они мне должны во всем подчиняться. Когда же они разочаруются во мне, -- мне не страшно, -- они не знают, что Ситрева уже, вероятно, арестована, а не сегодня-завтра будет если не казнена, то во всяком случае лишена возможности действовать... Соглядатайство их меня мало стеснит... Я думал, что это сыщики с той стороны, и глупо думал: там все обделано слишком умно и тонко.
Будимирский даже улыбнулся и привлек к себе Изу.
-- Красавица моя, -- я был болен, и нервы мои очень расстроены еще... Ты напугала меня, но я успокоился и прошу прощения. Никого я не боюсь, слышишь? Японцы эти в полной моей власти, и я...
-- А, значит, ты сознаешься, что ты не миссионер! -- перебила его красавица. -- Ты политический агент? От кого? С какой стороны? Скажи, милый? -- взволновалась она.
-- Нет, я не агент, успокойся. Это тебя политика волнует, вижу. А вот ты, ты скажи мне, кто ты? Говорят, что ты уроженка Португалии, едешь ты из Японии, знаешь китайский язык и французский...
-- И английский, и русский, и итальянский, и немного немецкий,-- опять перебила его, тихо смеясь, Иза.
-- Кто же ты?
-- Дочь Востока, милый мой. Это будет самое верное определение. Отец мой португалец, мать русская, а родилась я в Китае, в португальской колонии Макао, близ Гон-Конга, куда и еду!
-- О этого мне мало! -- горячо воскликнул Будимирский. -- В тебе столько таинственного, столько манящей прелести, -- я хочу все знать о тебе!
-- Ты и будешь все знать, только не сейчас... Разве ты думаешь, что мы можем так скоро расстаться... О, нет! Нас судьба надолго связала, надолго... Я знаю это, я чувствую... Ты мало жил на Востоке, не знаешь того, что мы знаем, не испытывал тайных сил природы, которым мы подчиняемся -- но ты узнаешь их... Но теперь, теперь я хочу только ласкать тебя, молча любоваться тобою, исполнять твои приказания... Я встретила...
Она страстно протянула к нему точно из мрамора выточенные руки... В глазах ее горел огонь, сжигавший Будимирского... Бурные ласки, жаркие объятия, томительные наслаждения казались бесконечными. Только на заре Будимирский тихо прокрался к себе в каюту, условившись с Изой, что в течение всего дня завтра и далее до Гон-Конга они виду не подадут, что знают друг друга.
Наутро начался томительный день морского путешествия, не нарушаемого ни бурей, ни встречами, ни остановками. Куда глянет глаз, простиралось безбрежное море, то буро-зеленое, то чисто синее, смотря по тому, закрывалось ли осеннее солнце облаками, море почти покойное, с легкою зыбью, которая чуть заметно, плавно покачивала быстро идущий "Тагасаго Мару", направлявшийся к востоку.
Около 10 час. утра, когда Будимирский-Найт фланировал по палубе, заложив за спину правую руку с молитвенником, на мостике раздался звон, -- стимер переменял курс на юго-юго-восток, обходя едва видневшийся к югу мыс с желтыми укреплениями Вей-Хай-Вея.
Пассажиры в бинокли и подзорные трубы рассматривали новую английскую крепость, а субъект неопределенной национальности опять читал им авторитетным тоном лекцию об английском expansion.
После lunch'a Будимирский добросовестно штудировал книгу Вартега, но скоро убедился, что полезных для него сведений из нее он не извлечет, и занялся французской книжкой, -- вечер же опять провел на палубе, не вмешиваясь в разговор и изредка незаметно любуясь красивою фигурой Изы и наблюдая двух тщедушных японцев, державшихся все время вместе. "Враги они или друзья ему?" думал он и решил в Гон-Конге, а не здесь, на пароходе, разрешить этот вопрос. Впрочем, как друзья или слуги они ему не нужны, как врагов же он может раздавить их, когда вздумается. О них не стоить и думать. Есть более важные вопросы, которые осложнились теперь, благодаря вмешательству в его жизнь Изы. "Кто же она в самом деле? Нужно узнать это досконально. Странная девушка. Не то куртизанка, не то оккультистка какая-то.. Что такое она говорила о каком-то астральном теле или душе... Ничего не понимаю... Но все-таки чудная женщина, -- с такой можно пожить и дела даже делать. Ей страстно хочется узнать мою подноготную, но я думаю сперва раскрыть, что она за птица... Она говорит, что раба моя, -- ну что же, я прикажу ей рассказать всю ее жизнь. Надо знать, с кем собираешься жизнь прожечь..."
Опять настала ночь... Опять горячие объятия, бьющая через край страсть, слова любви и намеки на предопределение...
Было около 2-х час. ночи, когда Будимирский, пристально взглянув прямо в зрачки глаз Изы, внушительно сказал:
-- Иза, довольно объятий на эту ночь, -- через три дня мы будем в Гон-Конге, и я теперь же должен знать, кто ты такая, -- понимаешь? Тогда и я раскрою тебе карты...
Иза выдержала его взгляд, точно впиваясь в глаза Будимирского, точно из них впитывая в себя какую-то силу... Она вздохнула только медленно и глубоко.
-- Хорошо. Только я не умею связно рассказывать. Я тебе передам мою жизнь в нескольких картинках, -- начала она. И до рассвета в маленькой каюте раздавался ее тихий, нежный голос, передававший странную, трогательную и драматическую историю загубленной жизни:
"-- Раз в поздний час горячей июльской ночи, стройная, совсем юная девушка, одетая в богатое черное платье, тихо постучала в дверь большого дома на одной из лучших улиц Сан-Франциско. Ей отворили.
-- Здесь общий танцевальный зал? -- спросила она.
-- Да, -- нехотя ответил ей швейцар, -- только у нас надо раздеться.
-- Да? Ну... что ж? А маску можно надеть?
-- Конечно.
-- Ну, так впустите меня.
-- Два доллара за вход, -- заявил лакей, протягивая руку.
Золотой в 10 шиллингов блеснул под светом газового рожка, и дверь широко распахнулась перед девушкой. Она храбро шагнула в темный коридор и остановилась, чтобы оглядеться.
-- Дверь направо, подымите портьеру, и вы будете в гардеробной, -- любезно пояснил швейцар, подкупленный тем, что у него не потребовали сдачи.
Вот она в гардеробе. Направо женская половина, налево мужская, -- их разделяет лишь легкое драпри. Дальше идет коридор с отдельными номерами по обе стороны, а в конце его опять дверь, ярко освещенная и заклеенная огромною афишей.
-- Желаете номер? -- спросила девушку старуха-горничная, странно разодетая, в каком-то белом пеньюаре с массою розовых лент.
-- Да, который почище...
-- О, у нас все хороши. Пожалуйте сюда.
-- Что это стоит?
-- Только доллар, -- так дешево!
И доллар полетел в руку старой мегеры.
Меньше чем через пять минут юная посетительница этого вертепа вышла из номера и твердою походкой направилась к двери с афишей.
-- Ваш номер восьмой, -- крикнула ей вслед старая мегера, добавив: -- вишь какая прыткая.
Но как бы ни была прытка странная девушка, а перед дверью она на секунду замешкалась и оглянулась назад.
-- Ого! Маску надела, -- проворчала старуха, -- вот мы как, важная барыня!
Ослепительный блеск тысячи огней, обдавший девушку разом, едва переступила она порог двери, по-видимому, не озадачил ее -- к этому она приготовилась.
Но общее внимание многочисленного собрания, ропот удивления и восторга, пробежавший по всей зале, как будто смутили ее на минуту. Она старалась быть бодрой, но ей тяжело было от непривычного положения.
Какой-то нахал с черными баками и усами развязно подскочил к ней с явным намерением снять маску, но моментально отпрыгнул, будто обжегшись... Маленькая ручка девушки не совсем нежно коснулась его щеки...
Неистовыми аплодисментами ответила публика на эту выходку новоприбывшей.
Американцы не любят, однако, долго останавливать внимания на одном и том же. Скоро все успокоилось в зале, и танцы пошли своим чередом. Несколько человек молодежи приглашали эту девушку на тур вальса, и она, долго не думая, подала руку какому-то высокому, сухопарому янки. Музыка гремела, пары танцевали, время уходило. Вдруг на одном повороте девушка круто осадила своего кавалера.
-- Довольно, -- я больше не хочу, -- сказала она, и кавалер так же быстро и легко расстался с нею, как встретился.
Несколько претендентов окружили ее, но она махнула им рукой.
-- Не теперь, -- немного погодя.
Кавалеры отстали без возражений, а девушка направилась прямо к одному из многих диванов, почти сплошь обходящих стены зала, где, развалясь, сидел одиноко мужчина, которого сильно загорелые руки, шея и лицо ясно показывали, что он не горожанин и ведет не кабинетную жизнь. Его стройная мускулистая фигура была так же хороша в своей мужественной красоте, как... восхитительна была гибкая фигура девушки. Это была пара. Лицо его не отличалось, быть может, красотой, но зато дышало неукротимою энергией и отвагой.
Девушка решительно подошла к нему и, положив обе руки на его плечи, сказала:
-- Мы потанцуем вместе? Хочешь?
-- Я устал, -- ответил он, -- но ты так хороша, что если очень хочешь, мы повертимся немного.
Он поднялся, крепко обнял ее и встал в цепь танцующих. Целый час танцевали они, почти не отдыхая. Наконец она изнемогла.
-- Я устала... не могу больше, -- прошептала она.
-- И я устал. Где твое место?
-- No 8.
-- Проводить тебя?
-- Да...
Они вышли из зала вместе и вместе вошли в кабинет No 8. Она заперла двери на ключ и кинулась к нему на шею.
Спустя полчаса он хотел уйти, но она загородила дорогу и сняла свою маску, с которой до сих пор не расставалась.
Молодой человек остолбенел и смертельно побледнел. В глазах его в первый момент виднелся ужас, страх, но вдруг кровь бросилась ему в лицо и с криком:
-- Иза! Это вы?! -- он заключил ее в свои объятия.
-- Зачем? Зачем вы пришли сюда?.. -- с болью спрашивал он.
-- Я искала тебя и нашла. Я твоя теперь...
-- Но...
-- Я твоя и давно знаю, что ты меня любишь. Я сказала отцу, что хочу выйти за тебя замуж, но он и слышать об этом не хочет. Он грозить отказать тебе, если я буду настаивать, и увезти меня на родину.
-- А...
-- Теперь я твоя, но это нужно скрыть.
-- Зачем скрывать! Напротив!
-- Скрыть! Непременно скрыть, -- так надо... Отец влюблен в меня.
Крик негодования вырвался у молодого человека, но... я ему закрыла рот поцелуем...
-- Да, -- это была я".
-- С тех пор многое переменилось, я многое, очень многое пережила, но Иза все та же решительная девушка... женщина, если хочешь, и ты увидишь это... Но поздно, милый, -- завтра ночью я буду продолжать тебе мою грустную историю.
"-- Я матери своей не помню, а отец не любил о ней говорить, -- почему, не знаю. Он даже портрета ее не сохранил -- продолжала Иза свой рассказ в третью ночь путешествия. -- Уроженец Макао, отец мой учился в Америке, которая была его второй родиной и за независимость которой он даже дрался с англичанами, а после войны он служил где-то во Флориде, на берегу моря, и с большим успехом вел хозяйство. Моряк по профессии, он совсем забыл море, когда в 1875 году умерла моя мать, оставив меня младенцем... Отец продал свое имение, плантации, все дела свои ликвидировал, купил новый и прочный барк генуэзской постройки, сам перевооружил его по своему вкусу, набрал команду и пошел скитаться, возя повсюду свою юную дочь...
Я таким образом выросла в море и, несмотря на то, что лишена была молока матери, была крепким, здоровым ребенком, росшим и воспитывавшимся на палубе среди мейтов и матросов-американцев, не столько слуг, сколько почти друзей моего отца, с которым его старая команда плавала почти шестнадцать лет.
Конечно, конкурировать с пароходами парусной "Изе", как назвал отец свой барк, не приходилось, но старый "парусный" моряк был богат и плавал не ради наживы, а чтобы разогнать ту тоску, которой никто не понимал, но которую все уважали, думая, что отца моего убила смерть его жены...
Уже ребенком я два раза обогнула мыс Доброй Надежды, побывала в Индии и на Цейлоне, в Южной Америке, в портах Франции, Англии и Норвегии, побывала у африканских берегов и в Охотском море. Мне было 8 лет, когда "Изе" пришлось со Слонового берега доставить груз в Нью-Йорк. Здесь отец свез меня на берег и, посоветовавшись со своим банкиром, поместил меня в пансион мисс Эвелин Бойт, где воспитывалось два-три десятка дочерей богатых моряков. Отец оставил в уплату за мое обучение солидный капитал у банкира, прося директрису лишь о том, чтобы я, не нуждаясь ни в чем, получила такое образование, какое только может получить богатая девушка.
Я недолго тосковала по морю и "Изе" и скоро увлеклась совсем не по-детски науками, поглощая книги, внимательно слушая лекции, поражая своими способностями гувернанток, учительниц и профессоров. Четырнадцати лет я в совершенстве знала французский, английский, немецкий, итальянский, русский и испанский языки, училась арабскому и даже... санскритскому, по собственному желанию, которого не могла понять мисс Эвелина. Я, как артистка, играла на фортепиано и арфе, рисовала, писала стихи, но... все это меня не удовлетворяло, и я не знала, чего хотела, чувствуя лишь, что меня влечет к себе область неведомого...
В один из зимних вечеров, ложась спать, я расчесывала волосы, как вдруг заметила, что всякий раз, как я проводила гребнем, слышались легкие потрескивания, а волосы мои рассыпались и щетинились, начиная от самых корней. Это явление стало повторяться все чаще и чаще. Нередко волосы мои совершенно не слушались гребня, а в темной комнате я замечала в зеркале вспышки света в моих волосах. Однажды рубашка моя совсем прилипла к спине, и я едва отодрала ее, причем слышала треск и видела искры... Проводя рукой по одеялу -- я вызывала искры... Сброшенная на пол, шерстяная юбка колебалась, волновалась и тоже испускала искры... Я могла по своему произволу окружать себя пламенем, но из тела моего выходили и самопроизвольные сияния...
Я рассказала об этих явлениях мисс Эвелине, но она назвала их обманом чувств и даже галлюцинацией, а профессор физики, с которым я заговорила об этом, хотя и находил, что здесь, быть может, замешано электричество, все-таки видел в этом по преимуществу действие воображения.
Я, однако, не сомневалась в верности мною замеченного. Я и тогда уже была своеобразна, но по-пустому ничего не говорила, -- любила помечтать, но и мечтам не предавалась чрезмерно. Я уже чувствовала в себе собственную силу и мало-помалу стала сознавать себя слишком непохожею на всех, с которыми жила в пансионе.
Я чувствовала, что призвана к жизни более своеобразной, необычной. Меня называли "холодной красавицей", но никто не видел, какой впечатлительный темперамент скрывался во мне, никто не думал, что я такая Диана, которая от одной искры способна вспыхнуть ярким пламенем.
Весною 1889 года я ночью проснулась от стука двери в моей комнате и быстро вскочила, -- передо мною стоял отец в том костюме, в котором всегда бывал на вахте.
-- Укладывайся, -- сказал он, -- сегодня утром я приеду за тобою: я стосковался по тебе, а здесь тебе уже нечего делать...
Он исчез. Мой страх быстро прошел, и я совершенно спокойно стала одеваться и укладываться, а когда прозвонили к breakfast'у, я просто заявила мисс Эвелине, что сегодня приедет за мною отец.
-- Когда же вы получили письмо?--спросила она.
Я улыбнулась и ничего не ответила, но в эту минуту застучали молотком в парадную дверь, и я бросилась в переднюю, где обняла отца...
О моем видении я никому не говорила.
Опять для меня началась жизнь в море со всеми ее прелестями и невзгодами, но вскоре она осветилась новым светом для меня.
На корабле был новый мейт (штурман), Дик Частертон, молодой и здоровый моряк, которому отец, уступая старости своей, передал понемногу управление "Изою", все хозяйство, отчетность, наконец -- хронометр, инструменты и карты. Отец питал к нему безграничное доверие и скоро стал бы его другом, если бы не помешало этому одно роковое обстоятельство.
Дик был ловок, статен и обладал недюжинным умом, -- мне шел шестнадцатый год, а ему было 25.
Жизнь на корабле, особенно на парусном, сильно сближает людей, и... не прошло месяца, что я вновь вступила на борт "Изы", как я уже по уши была влюблена в Дика, который, в свою очередь, с первого же дня стал заглядываться на меня.
Вот это-то обстоятельство и не нравилось моему отцу, -- он точно ревновал меня.
Был ли он сам влюблен в меня, как это часто бывает со стариками, ведущими одинокую жизнь -- это осталось его тайной, но мне казались его поцелуи слишком горячими, не отцовскими.
Я не могла долго выдерживать, и в тот день, когда мы подходили к Сан-Франциско, я призналась отцу. Старик жестоко огорчился и рассердился, но ни слова не сказал Дику...
Что произошло в Сан-Франциско, когда какая-то неведомая сила заставила меня пойти в вертеп и броситься в объятия Дика -- я уже рассказала... Об этом никто не узнал.
Через несколько дней мы опять были в море. Однажды, после тяжелой судовой работы, отец отправил Дика отдохнуть, а сам остался на вахте, а Дик, проходя через кают-компанию, увидел меня и... остался.
Отцу надоело, вероятно, ходить по мостику, и он сошел вниз на ют и стал ходить от борта до борта, когда случайно взгляд его упал на полуоткрытый люк кают-компании.
Он увидел, должно быть, кончик моего белого платья и, захотев взглянуть на меня, просунул голову в люк. Я сидела на коленях у Дика, обвив его шею руками, а беспорядок платья моего открыл отцу то, чего он не подозревал.
Крик ужаса и негодования вывел нас из забвения, но отец, как ужаленный, удалился от люка...
То, что он сам видел, казалось ему невероятным, -- он тысячу раз порывался ко мне и Дику, но страх выдать свои тайные желания удерживал его. Бешенство, ревность, страх волновали его душу, и он не мог долго выносить ужасные муки. Когда на вахту вышел подшкипер, отец ушел в каюту, заперся в ней и больше не показывался.
Через две недели, ночью, в страшный ураган, отец незаметно вышел из каюты и бросился в море...
Наутро в его каюте нашли письмо, в котором он сознавался, что лишает себя жизни, подавленный горем и тоской, передавал начальство Дику и отдавал ему судно, если он женится на мне.
Мы помолились за несчастного...
Не прошло месяца, как мы были в Иокагаме, где хотели, исполняя волю отца, перевенчаться, но это не было суждено нам.
В "Japan Mail" осенью 1889 года вы могли прочесть такую заметку:
"В кабачке Victoria опять было большое столкновение пьяных матросов с морскими офицерами и полицией. Капитан Дик Частертон, защищая капитана Майера, получил широкую рану ножом в спину, от которой умер на другой день в морском английском лазарете.
Подозревают, что это было преднамеренное убийство".
В газете все подробности этим и ограничивались, но в публике говорили тогда, что убийство совершенно было из-за женщины, что Майер сам вызвал беспорядок и, пользуясь общей свалкой, изменнически поразил своего защитника... Так и было. Отвратительный немец убил Дика, думая таким путем овладеть мною. Он безумно влюбился в меня с первой встречи в Иокагаме.
Первые дни я была как сумасшедшая... Друзья Дика, моряки, продали "Изу" какой-то компании; меня, обладательницу некоторого капитала, устроили в отдельном домике при гостинице Peter Closen'a. Спокойно я жила здесь не дольше месяца. В один скверный день Майер ворвался ко мне и хотел употребить силу, чтобы овладеть мною, но на крик мой вбежал полисмен-англичанин и сосед -- молодой моряк, готовившийся к экзамену. Я была спасена, но на время лишь, ибо Майер не оставил своего намерения. Чтобы быть в полной безопасности, я перебралась жить к спасшему меня полисмену, которого вскоре из-за меня же постигла страшная участь. В темную ночь он отправился на ловлю матросов-дезертиров и в одном кабачке попал в руки Майера с компанией, которые избили его до полусмерти и искалечили навсегда. В ту же ночь, в то время как полисмена несли в лазарет, капитан ворвался к нему в дом, надеясь завладеть мною. К счастью, я вовремя услышала его хриплый голос, когда он, жестоко бранясь, в темноте искал меня внизу. Не теряя времени, я, как была, в сорочке, перелезла через балкон и крышу к соседям, добрым японцам, у которых и спряталась в шкапу с платьем. Они меня не выдали, но я не могла надеяться, что у меня всегда будет возможность спастись. Мне стало страшно жить в Иокагаме, я села на русскую шхуну "Св. Николая" и добралась до Владивостока.
Я была слишком молода и страстно жаждала любви, -- порывы к неведомому улеглись во мне совершенно, душа замерла, и жило только тело мое, а потому неудивительно, что я вскоре влюбилась в русского поручика Бушуева, за которого и вышла замуж. Однако судьба меня продолжала преследовать. Мужа моего назначили начальником одной из тюрем на Сахалине, и он уехал туда один, чтобы, устроившись, выписать меня, но заболел и умер от оспы в Дуэ.
Меня окружали ухаживатели, многие предлагали мне руку и сердце, и я могла блистать, царствовать в обществе Владивостока, но вдруг почувствовала отвращение ко всему окружающему и жажду моря... Через две недели я в Иокагаме садилась на борт американского стимера. С тех пор я в течение двух лет почти непрерывно плавала по Тихому и Атлантическому океанам на различных американских, английских, германских, французских пароходах в качестве таинственной пассажирки, сводившей с ума молодых людей всех наций. Много ночей прошло бы, если бы я вздумала подробно рассказывать тебе мои приключения с тех пор, -- я могу вкратце лишь набросать тебе мою удивительную жизнь этих последних семи лет.
Плавания мои кончились тем, что в Красном море, страдая от жары, я познакомилась с таким же полубольным англичанином, Артуром Гриффитом, ехавшим на службу в Индию, резидентом, в один из северных округов, у подножия Гималаев. Он полюбил меня искренно и горячо, -- я же не отвечала ему и упорно отказывалась разделить с ним жизнь, когда, подъезжая уже к Бомбею, я ночью, проснувшись в холодном поту, ясно услышала голос, приказывавший мне следовать за Артуром, но... не отдаваться ему. Я исполнила этот приказ...
Через неделю из бунгало Гриффита меня похитили усыпленную, и через две недели я проснулась в Гималаях, в храме браминов той секты, которую я не смею назвать тебе... Они мне объяснили и доказали, что я избранная натура, которая должна пройти через известные испытания, познать их науку и стать их жрицей... Я прожила с ними пять лет".
-- Но в таком случае, ты неоценимая находка для меня, -- перебил ее Будимирский, -- ты знакома, значит, со всеми их фокусами?
-- Фокусами? О! Не говори так... Ты можешь сейчас убедиться в том, что это не фокусы... Хочешь видеть кого-либо из друзей своих, близких?
-- Хочу! -- улыбнулся Будимирский, подумав о Ситреве.
-- Думай же, думай сильнее о том, кого ты хочешь увидеть, и дай мне руку!
Иза сосредоточилась, побледнела, и из глаз ее как бы заструился свет, а перед глазами Будимирского стало клубиться легкое прозрачное облачко, но вдруг по телу Изы пробежала какая-то дрожь, и она отбросила руку Будимирского.
-- Нет, не могу, -- с болью воскликнула она, -- ты хочешь видеть женщину, сильную и просветленную, флюиды которой прямо противоположны моим, враждебны... Я узнаю другим путем, кто она и все, что тебе нужно знать, но души наши не должны встречаться...
-- Сказки, -- с хохотом ответил Будимирский.
-- Сказки! -- с негодованием воскликнула Иза. -- Есть у тебя какая-нибудь вещь этой женщины?
-- Вот, -- протянул Будимирский амулет Ситревы, вынув его из жилетного кармана.
-- Держи его! -- приказала Иза и медленно провела рукою перед глазами Будимирского. Какой-то туман закрыл его от всего окружающего, потом в нем образовалось светлое пятно с волнующимися линиями, постепенно принимавшими формы и составлявшими очертания... Перед изумленными глазами Будимирского высилась роскошная зала восточного храма, переполненного молящимися в разнообразных костюмах; среди храма стояла статуя полунагой женщины, а перед нею преклоненная, с цветком лотоса в руках, молилась Ситрева...
"Еще жива и на свободе" прежде всего подумал Будимирский, когда прошло его первое изумление. Он убедился, что Иза ему не "сказки" рассказывала, что она действительно обладает знаниями и силою махатмов Гималаев, но тайны оккультизма не привели его в трепет, -- он смотрел на них с чисто практической точки зрения.
"В самом деле эта свалившаяся с неба красавица -- чистейший клад. С нею рука об руку мне не страшна борьба ни с кем" думал он, глядя на побледневшую, сосредоточенную Изу.
Она провела вновь рукою перед глазами Будимирского, и видение исчезло.
-- Ты убедился, Фома неверный? -- грустно спросила она.
-- Волшебница моя! Ты меня в восторг приводишь, -- с тобою я готов в огонь и в воду! Сам ад мне не страшен!
-- Так и будет, так и должно быть... Судьба нас свела не на один день... Нам предстоит с тобою пережить много необычного, удивительного... С общежитейской точки зрения между нами не может быть ничего общего, но... наши две души дрожат в унисон, даже лучше, -- составляют совершенный аккорд... производимые ими волны, встречаясь взаимно, соединяются, сочетаются, сливаются между собою, и наши два существа связаны теперь друг с другом более прочной цепью, чем железная. Мы предопределены друг другу давно уже, но до сих пор душа твоя ложно направлена была к таким женским душам, которые прямо противоположны, как полюсы магнита, моей душе... как только душа твоя освободилась, меня повлекло к тебе, и мы встретились... Я знала это, я затем и села на "Тагасаго Мару" в Иокагаме... Теперь ты этого не поймешь, но должен помнить, что отныне мы связаны друг с другом не внешним чувством, не зрением, а всем своим существом. Союз наш неразрывен, неразрушим... Твой кодекс морали очень низок, -- я знаю, и из союза этого нельзя ждать ничего высокого, чистого и святого, -- но бороться против судьбы я не могу. Будет то, что суждено..
-- Мы будем царствовать над миром! -- воскликнул Будимирский, пропуская мимо ушей откровение Изы.
И будешь ты царицей мира,
Подруга верная моя...
-- Царицей зла, -- добавила Иза.
-- Царицей радостей и наслаждений, -- поправил ее авантюрист.
Незаметно, в том же однообразии, знакомом всем тем, кто совершал далекие путешествия морем, прошел и четвертый день, и настала последняя ночь перед Гон-Конгом.
Под влиянием ли серого, мрачного неба, обложившего море как шатром, или других причин, но Будимирский около полуночи, пробравшись в кабину Изы, нашел ее в угнетенном состоянии духа, побледневшей. Глаза ее лихорадочно искрились.
-- Милый мой, наконец-то! -- обняла она его.
-- Ты заждалась? Что с тобою, нездорова?
-- Нет, милый, здорова, но... скверное предчувствие сжимает мое сердце. К неудачам, к несчастьям, когда они уже совершились, я отношусь спокойно, -- философски, сказал бы ты, -- я ведь прошла великую школу... но когда я жду несчастья, душа моя переживает тоску, с которой ничто не сравнится.
-- Что за пустяки, Иза!.. Какие могут быть предчувствия у такой умной женщины, как ты, которая прошла огонь, воду, медные трубы и... чертовы зубы... -- Будимирский глупо захохотал.
Иза печально подняла на него глаза.
-- Как удивительна природа... Ты такой... вульгарный, такой грубый душою, а между тем моя душа, каждый фибр которой отзывается на чувства самые неуловимые и которая сама полна этих тончайших, неуловимых чувств, образует теперь аккорд с твоею... -- Иза вдруг улыбнулась. -- Кажется невозможной гармония полнозвучной скрипки Страдивариуса и... турецкого барабана, -- а вот мы с тобою доказательство этой возможности...
-- Нет, я не брежу, и в природе, повторяю, нет ничего невозможного. Ты меня только понять не можешь... да и не нужно. Ты должен мне верить лишь, -- верить безусловно. Ты и предчувствию моему верить должен и быть готовым. Ты должен крепко-крепко запомнить, что через два, может быть три дня со мною случится несчастье, я буду на волосок от смерти и ты спасешь меня, если будешь это помнить...
-- Я ничего не понимаю, -- перебил ее Будимирский, -- или ты знаешь все это, благодаря твоей кабалистике, -- так что ли? Если же такими знаниями и властью обладаешь, так ты и несчастье это воображаемое устранить можешь...
-- Милый, -- пойми же, что это суждено нам, так должно быть...
-- Пустой фатализм! -- перебил ее Будимирский.
-- Великая вера, соединенная с знанием! -- поправила его Иза.
-- Посвяти меня в эти знания, раз они существуют!
-- Не имею права... Ты не избран для этого. Тебе суждено пройти часть твоего жизненного пути со мною, -- не знаю еще, как велика она будет, -- быть близко к источнику, пользоваться, благодаря мне, его благами, но... не окунуться в него, -- он слишком чист...