Луначарский Анатолий Васильевич
Двадцать третий сборник "Знания"

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Двадцать третий сборник "Знания"

I. Введение.

1. Литературный распад и концентрация интеллигенции.

   Переживаемая нами эпоха литературного распада является результатом другого явления, в свою очередь вызванного глубокими причинами, -- а именно стремления интеллигенции концентрироваться в самостоятельную социальную величину, эмансипироваться от народнической и пролетарской идеологии.
   Сама кадетская концентрация является подобной попыткой; но партия к.-д. не может, конечно, собрать под свое знамя рассеянное стадо российских интеллигентов, большинство которых привыкли мыслить слишком "лево" для этого. Отсюда попытка создания какого-то левого центра "левее кадетов", отсюда появление эфемерных радикальных партий, беззаглавство и т. п. Но уже чуют, что на чисто политической почве добиться концентрации невозможно, -- слишком широкой цепью раскинулась интеллигенция от Розанова и Бердяева до эпигонов народничества, среди которых Иванов-Разумник еще является правым. Зато не попытать ли идеологическую концентрацию? И тут, конечно, велик разброд и распад: одни предлагают разнообразные религии, другие нигилизм чувственной личности, третьи мистическую порнографию, четвертые империализм, пятые мещанский прогресс и т. д., и т. д.
   Но тут есть и пункты соприкосновения -- несомненные и дающие возможность всему "доброму хаосу" внепартийной интеллигенции чувствовать свое единство: во-первых, это священный палладиум всей туманности -- индивидуализм, во-вторых, это граница её, её периферийное чувство -- антипатия к пролетариату и социал-демократам, доходящая местами до ненависти.
   Если этого недостаточно для того, чтобы из туманности нашей хоть когда-нибудь создалось твердое тело, то достаточно, по крайней мере, для пребывания в виде отдельной туманности.
   Если процесс самоопределения, самоосвобождения русской интеллигенции идет так хаотично, гнило, пошло, если в нём рядом с истерическими взлетами к небу и запутанно-добропорядочными софизмами Иванова-Разумника умещается приторная психопатология Сологуба, если проповедь свободы личности не может никак расстаться с теорией искусственных абортов, а свобода искусства приводит к скучному и жалкому кривлянью больного Кузмина и Ко -- то всё это показывает лишь безнадежность старого, антипролетарского мира. Кто хочет оставаться в нём -- осужден на юродство. Свобода личности и искусства от социальной задачи нашего времени сводится в конечном счете для мало-мальски искреннего интеллигента к свободе юродства. Для неискреннего, для Молчалина, к свободе лакейства по отношению к золотому мешку и властно просвещенному палачеству доморощенных Бисмарков.
   Другая концентрация должна быть противопоставлена этой. Призыв несчастных страдальцев, продуктов распада мещанства, интеллигентов в собственном смысле и интеллигенции крестьянской, ремесленной, призыв их среди густеющих сумерек к единому свету, к высокому маяку пролетарской идеологии, который переживет ночь и бурю и встретит солнце. Спасайся кто может из "доброго хаоса" на прочный остров! Искусство может сыграть в деле этой концентрации большую роль; но если никто из социалистов не сомневается в способности пролетарской идеологии в области политической экономии, социологии, философии привлекать союзников рабочему классу, то относительно искусства многие полны сомнения.

2. Марксизм и искусство.

   Искусство марксистское! гм., гм!!
   Еще народники туда-сюда! Жаление кающегося дворянина, описание мук деревни сквозь слезы сострадания, мужицкой особой правды сквозь слезы умиления; отзвуки стародавних народных движений: сарынь на кичку! Пугач! Мученики раскола и сектантства. С другой стороны, железные герои террора с восковым сердцем, пишущие сладкие стихи, сидя на ящике с динамитом, вся добрая, старая сентиментальность героической романтики... Но марксизм!
   Это сухое учение, эта стальная догма с её преобладанием объективных законов над живым человечеством, с её экономическим методом, её выкладками, со всем гнетом немецкой науки, прижавшей к земле поэзию романтического социализма! Где тут развернуться художнику?
   Но возможно ли, с другой стороны, чтобы великий класс, уже завоевавший себе умы, подобные Марксу, Лассалю, и помогший им в деле создания основ своего мировоззрения, самого стройного и синтетического из когда-либо существовавших, не завоевал себе также и художников и не помог им осветить настоящее ярким светом нового, пролетарского искусства?
   Пролетариат, как класс угнетенный, не может создать своей культуры уже теперь, в недрах капиталистического общества, говорят нам.
   Так, но не может ли он создать, не создаст ли он волей-неволей уже теперь зачатки такой культуры? Буржуазии легче было, при меньшей степени угнетения и нужды, еще до своего торжества создать основы своей науки и своего искусства, говорят нам.
   Ну, а были у буржуазии вожди, подобные Марксу, Энгельсу, Лассалю? Предтечи, подобные Сен-Симону? Величие этих героев пролетарской мысли уже никак не меркнет перед величием Вольтеров и Монтескье. Эпоха же подняла этих гениев, равных по силе прежним гениям, еще выше и позволила им создать нечто гораздо большее, чем вольтерьянство пли либерализм.
   Почему же не может быть того же с искусством? Может быть, должно быть! Будет!... Уже начинается. Марксизм прежде всего дает художнику основу для своеобразного и трагического понимания быта.
   Экономический фатум, разбивающий существования и строющий историю -- это новая основа для глубокой трагедии, которую не-марксист может начертать без понимания её глубоких причин, но которую художник-марксист может осветить до дна. И поверьте, что Поленцы, Розеггеры, Базены, Хейермансы и Эстонье, Стефаники и особенно Верхарн, рисуя муки разлагающейся деревни, прямо или косвенно, иногда сами того не зная, находились под влиянием великой пролетарской идеологии. Да пусть и нет, пусть даже сама жизнь, а не Маркс, открыла им "соблазнители-города" и "галюцинирующие деревни": во всяком случае творчество их ручьями бежит в широкую реку пролетарского понимания переживаемого грозного кризиса.
   Остается еще и надолго останется обильная жатва для художника-бытописателя и трагика обыденной жизни: рост капитала, борьба капиталов между собою, разорение мелких собственников, процесс превращения их в пролетариев, борьба пролетариата за новый мир, влияние этой борьбы, как факта, на страдающую среду жертв нашего социального строя, тысячи, отражений основного факта, смены -- мелкая собственность, капитал, пролетариат, -- на всех классах и группах культурного общества, -- всё это допускает рядом с уже сделанным еще множество новых, глубочайших работ, при которых свет марксистского анализа позволит разобраться в сложном переплете социальных нитей, потому что без этого света слишком легко впасть в мистику, подменить социальную анатомию и психологию ничего не говорящим социальным мистицизмом.
   Марксизм, как наука, направляет внимание художника на самые крупные явления жизни, дает ему разобраться в них и к тому же дает светлый выход, обеспечивает то примирение, без которого трагедия становится воем отчаяния, а не призывом и величественным поучением.
   Но всего этого было бы еще недостаточно, чтобы говорить о новом социалистическом искусстве. Недостаточно даже и тогда, когда мы прибавим к этому область художественных утопии.
   Марксизм не только наука. Именем великого учителя, а тем более термином -- научный или пролетарский социализм, можно назвать также и тот строй чувства, то живое мироощущение, то жизнепонимание, которое у социалистов идет рядом и в неразрывной связи с его научным -- социологическим и философским -- миросозерцанием.

3. Новая психология.

   Духовным центром старого мира, свободно-мещанского общества и его идеологии, была личность, конкретное "я". Духовным центром нового мира, коллективно-пролетарского растущего общества, и его идеологии, является человек.
   Что это значит? Да разве, чтобы уже не рыться в пыли веков, тот же Кант не различал "человека", "абстрактного человека" с его категорическим императивом и не ставил его выше конкретной личности с её эмпирическими страстями? Конечно, но между старым и новым понятием "человек" целая пропасть. В кантианстве, правда, конкретному "я" противопоставляется человек, но как отвлеченное метафизическое существо, носитель долга, общеобязательных норм. У нас преходящей и ограниченной личности противопоставляется человек, как часть, как сотрудник великой реальности вида, человеческого общества в самом широком смысле слова.
   Коллективист ценит в себе элемент человечества, ценит свой труд, обогащающий общее достояние, жизнь свою ценит как момент истории, он общественно и исторически мыслящее и исторически чувствующее существо, а это и значит человек. Человек есть особь вида, сначала это частное его проявление, только биологически связанное с ним, а потом, в социалистическом сознании, гордое и сознательное выражение этого вида, в пространстве и времени окруженное другими индивидами, сливающими с ним свои усилия во всё более гармоничное строительство храма мощной жизни.
   Жить жизнью человека значит видеть и чувствовать прошлое свое и до дня рождения и свое, реально свое будущее и за могилой; это значит сознавать себя смертною частью бессмертной стихии -- коллективной жизни.
   Факт сотрудничества в обобществленных уже трудовых процессах современной индустрии; классовая солидарность, необходимая в борьбе за улучшение своего положения; сознание своей великой миссии, понимание связи, существующей между докапиталистическим, капиталистическим и грядущим коллективистическим периодами истории человечества, сознание творческой, светлой роли в этом огромном процессе; понимание идеала своего, как идеала всечеловеческого сотрудничества и уничтожения расовой и классовой розни людей -- вот те основы, которые так легко позволяют пролетарию воспитать в себе, почувствовать в себе новую человеческую душу, заменить бледненький замкнутый кружочек -- "я" представлением о волне среди моря, родной и близкой другим волнам, тесно связанной с ними в шири пространства и глуби времени, словом -- живым понятием человек. Не я себе дорог, говорит социалист, человек во мне; не ты -- человек в тебе, а в оригинальности моей, в особенностях твоих -- любые 1 новые ноты и краски для бесконечного развития коллективного человека.
   Если центром миросозерцания является "я", тогда страшным вопросом поднимается перед нами смерть, конец этого "я". Какой ответ выдвинет индивидуалист на вопрос оскаленных челюстей скелета?
   "Ешь, пей и веселись, душа, пряча свое отчаяние в парах мимолетных утех". Так ответит нигилист. "Душа бессмертна, верю, верю в это, говорит мистик, прячу свое отчаяние за дымом кадильниц, молюсь богу, да поможет неверию моему." -- Пролетарию незачем унижаться до трусливого оскотинивающего нигилизма, до признания целью своей срывания ягод, в то время, как судьба быстрым шагом волочит тебя за руку по цветущему лугу жизни из одной вечной тьмы в другую. И незачем пролетарию искать бога и бессмертия. Человеку бога не нужно. Он сам себе бог. Человек человеку бог. И личины бессмертия не нужно, ибо его бессмертие -- жизнь вида и надежда на вечную победу жизни над неживыми стихиями, высших форм над низшими.
   Итак, основным социально-психологическим фактом нашего времени является на наш взгляд порождение нового строя души. Вот этот процесс подметить, выразить, осветить ярким светом -- такая огромная, восхитительная, поэтическая и радостная задача, которая способна окрылить талант писателя, добравшегося, наконец, сквозь сухой песок индивидуализма до свежего источника, утоляющего жажду духовную.

4. 23 сборник "Знания".

   Почти неожиданно ярко, прямо резким пятном на сером фоне нашей литературы да, по правде сказать, и на фоне последних книжек "Знания", выделяется 23-й сборник.
   Страстно хотелось бы, чтобы это была не та "одна ласточка", которая не делает весны, а та первая, которая ее возвещает.
   Оговорюсь, Максим Горький дал уже серьезные работы социалистического типа: Мать, Враги. В этих первых опытах есть много недостатков; не хватает шири и свободы, чувствовалась некоторая связанность крыльев художника. И всё же, при всех своих недостатках, это замечательные произведения, значение которых в развитии пролетарского искусства когда-нибудь учтется. Только мещанское злопыхательство и филистерская тупость в этом кризисе роста, где сквозь несовершенства, а иногда именно благодаря им, чувствовалась исполинская сила и семимильный шаг вперед -- в этом кризисе перехода к новому, высшему миросозерцанию -- могли увидеть болезнь, даже смешно -- смерть Горького. Теперь эти критики сконфуженно бормочут о "возрождении Горького", стараясь, конечно, и при этом невольном признании чем-нибудь да напакостить пролетарскому писателю.
   Рабочие уже поняли "Мать" и откликнулись на нее. Многочисленные подписи собираются, как сообщает "Слово", под письмом к Горькому, в котором наивно, пожалуй, но с горячей искренностью рабочие пишут:
   "С непосредственным чувством восторга и радости мы приветствовали появление "Матери"; нам было отрадно еще и потому, что великим художником явились вы, бывший рабочий, а теперь певец расцвета и радости жизни не в мистически-исковерканном виде, а во всём её грандиозном объеме, начиная от былинки и кончая эфиром неба. На фоне циничного разврата, сладострастного хохота, поругания великого призвания женщины, быть воспроизводительницей человеческого рода, быть матерью сынов жизни, быть подругой и товарищем мужчины в его борьбе за улучшение и пересоздание жизни человечества, вместе с ним подниматься на высоту сознания при помощи своих творческих сил и указывать дорогу туда же другим, словом, на фоне растущей мерзости запустения, мать и её сын Павел стоят живым укором для одних и идеалом для других".
   Но по художественному своему значению "Исповедь" гораздо выше "Матери", ибо тут чувствуется полная свобода, выражение личности автора, гармонически сливающееся с основной нотой нового искусства: коллективизмом.
   Рассказ Гусева-Оренбургского, конечно, уступает "Исповеди" в широте захвата, в пластической силе образов, в музыкальном ритме всего повествования, в глубине проникновения в "новь" растущей души, -- но и это замечательная вещь, полная радости обновления.
   Несколько более особняком стоит повесть Золотарева. В тех двух увидели люди свет истинный и пришли и восприняли его и понесут его в мир. Здесь только ищут лихорадочно, часто сбиваясь с пути, но готовые уже принять и понять благую весть.
   Нам известно, что между авторами 23-го сборника не было никакого уговора, само собою вышло это появление трех разноценных и разным тоном ноющих, но во всяком случае замечательных и к одному направленных произведений.
   Скрипят перья -- много заметок и статей напечатано по поводу 23 сборника, много наврано и напутано, много похвалено, слышно, что растет спрос на книгу и успех её. Но это всё еще не то. Дайте переварить ее. Господа, работающие по концентрации интеллигенции, не подозревают еще, что такое эта книга. Я не вижу еще нигде настоящей злобы, она еще подымется и разольется по мере того, как оценка книги будет устанавливаться самой публикой. А это неизбежно. Недоумения и недоразумения рассеются. Истинное значение "Исповеди" и её "свиты" станет ясным.

II. Свет во тьме.

"Свет во освещение языков и слава людей твоих Израиля".

1.

   Критики "Исповеди", как марксисты (Львов в "Образовании"), так и не марксисты, как будто сошлись на одном: "Исповедь" во всяком случае знаменует собою, если не отказ, то некоторое отдаление Горького от марксизма.
   Да, если всякое движение вперед или выяснение сущности того или другого учения марксизма -- есть удаление от марксизма, тогда -- да!
   Мы понимаем, что врагам марксизма очень хотелось бы считать его ныне и присно и во веки веков "сухой догмой", выдать его за нечто мертвое, как глыба камня, неспособное к жизни и развитию. Такая позиция дает возможность отсекать от марксизма всякую живую ветвь его, как незаконное новообразование, как болезнь, и осудить его на бесплодность, на пребывание косной величиной среди вечно развивающейся жизни. Мы понимаем выгоды такой позиции для врагов марксизма. Да и то сказать, они могут искренне верить в окаменелость марксизма потому, что внутри марксизма они не бывали, живой сути его не понимают. Что вы станете требовать от какого-нибудь Философова?
   Но марксисты! К сожалению, попадаются и среди них люди, которым как будто некогда разбираться в разных "новых выдумках" и которые хотят быть спокойны насчет теории. Почаще бы вспоминали слова Бебеля, отнюдь не ярого и легкомысленного новатора. Вот что говорил немецкий ветеран на ганноверском партейтаге (1899 г.):
   "Объявление кого-либо еретиком предполагает существование у нас догмы. Но, если существует партия, у которой нет догмы, то это социал-демократия, а если были люди, осудившие догматизм окончательно, очистившие от него наши головы, -- то это были Маркс и Энгельс... У нас нет догмы и не может быть еретиков".

2. Одиссея богоискателя.

   Герой "Исповеди" не социал-демократ и не рабочий, а полукрестьянин. Это следует хорошенько заметить. Повесть -- его Одиссея. Одиссея богоискателя из "народа". Уж не народничество ли это, не народнический ли выбор темы? Увидим.
   Натура страстная, с детства встретившая суровую судьбу, Матвей нашел успокоение для своей мятежной души в религии. Вдумываться в сущность человеческого богословия, а тем более христианской догмы, он еще не мог; то, что увлекало его, было религиозное чувство, восхищающее сердце от земли, по действию своему превосходящее действие самой сильной музыки. Забвение особого рода, сладкое забвение дает религия, занимая свое большое место рядом со всякими другими родами опьянения и даже далеко впереди их.
   "Стою, бывало, один во храме, тьма кругом, и на сердце -- светло, ибо там мой бог, и нет места ни детским печалям, ни обидам моим и ничему, что вокруг, что есть жизнь человеческая. Близость к богу отводит далеко от людей, но в то время я, конечно, не мог этого понять."
   "Начал книги читать церковные, -- все, что были, читаю, -- и наполняется сердце мое тихим звоном красоты божественного слова; жадно пьет душа сладкую влагу его, и открылся в ней источник благодарных слез. Бывало, приду в церковь раньше всех, встану на колени перед образом Троицы и лью слезы, легко и покорно, без дум и без молитвы; нечего было просить мне у Бога и бескорыстно поклонялся я Ему".
   Вера в благостного бога, так ярко выраженная в словах: "не один я на свете, а под охраной Божьей и близко Ему", вполне мирится и даже сливается в гармоничный аккорд с непосредственным впечатлением природы, когда человек подходит к ней не как трудящийся, добывающий у неё, как у мачехи, необходимого для жизни, а как любующийся её красотой. Но скоро пришло время, когда "заметили меня люди, и я заметил их".
   Если сатана не особенно тревожил Матвея, пока дело шло о природе, то ох как силен оказался он среди людей. И не только зрителем, но и участником унизительной и страшной драмы борьбы за существование и личное счастье пришлось стать Матвею.
   Жизнь зацепила и его руками милой "Ольгуньки" и начала метать в своем огромном, скрипучем колесе. Вся гармония веры без рефлексии пошла прахом. Праведность встретилась с наглой и зубастой рожей "житейской мудрости" и сплоховала. Гордо барахтался Матвей, мутил вокруг себя, болел душою. Кто в жизни народной, трудовой, тяжелой может миновать всю эту нечистую силу? Но одних она только слегка калечит и грязно пачкает, и они с убитой, замолкшей душою или с душою озверелой начинают идти в общей давке стихийной, экономической жизни к отвратительному успеху или мучительной гибели и наконец -- к общей яме, куда сгребает их сестра жизни, владычица-смерть.
   Матвея же благодаря обстоятельствам, гордому строю души и первым зачаткам поэтического жизнепонимания, заложенным дьячком и скоморохом, судьба сразу как-то зашибла, всё отняла, всяких приценок к так называемому житейскому счастью лишила, облегчая ему возможность всплыть на поверхность житейского моря, бросить мир, перестать быть активным участником в его борьбе, превратиться в свободного, как птица, искателя бога и правды, которого внутренне гложет великая тоска.
   Бродячие богоискатели -- это воплощение поисков человеческой совести в потемках хаотического социального строя. Сумеречными головами начетчиков, искаженными нелепыми мудрствованиями, думает душа невежественного, но опытом муки полупросвещенного народа. Израненными ногами калик перехожих гоняется страдалец-народ за правдой.
   Выдающийся тип такого ходока народного за правдою берет Горький.
   Что-то найдет он? Так же ли бесплодно будут его странствия, как в былые века? Примет ли он за обретенное сокровище какую-нибудь аскетическую, отрицающую человека, самоубийственную иллюзию? Найдет ли потерянное самозабвение в острых зкстазах радений, этом дионисиевском, трагическом, больном взлете вон из тела и мира? Упадет ли на какой-нибудь безвестной дороге, ведущей к каким-нибудь фантастическим "Рахманам", в царство пресвитера Ионы, к исчезнувшим коленам Израиля, которые где-то на "Белых водах" нашли социальный мир, осуществили "жизнь по совести"? Или, опустившись и потеряв в грязи осенних распутиц и по трапезням монастырей сокровище своего беспокойства, превратится в профессионального странника, ищущего одного пропитания телу? Или, наконец, озлобившись, уйдет в бродяги и очутится вместо "Белых вод" в рудниках Нерчинска?
   Останавливаться на встречах нашего Одиссея мы не будем. Что можно тут прибавить? Автор говорит за себя. Никогда не забудутся Миха, Антоний, Мардарий и многие другие. Это такая пластика, которая ставит "Исповедь" по художественному достоинству в ряд с лучшими произведениями русской литературы.
   Но из скитаний Матвей выносит одно мрачное отчаяние. Душа его очистилась от всех ложных иллюзий, в ней царит "честный пессимизм".
   Тут он встречает Иону.
   Идейная сила и совершенная новизна повести Горького заключается именно в грандиозной картине: Измученный народ в лице своего ходока, своего искателя лицом к лицу сталкивается с "новой верой", с истиной, которую несет миру пролетариат.
   Может ли пролетарская истина стать во всей чистоте достоянием трудовых масс?
   Нет. Но во-первых, к ней могут и должны придти многие представители коренной крестьянской и мелкомещанской интеллигенции и придти так же прочно, как лучшие интеллигенты. Во-вторых, такие элементы, которые являются переходными типами к ремесленному и сельскому пролетариату, и самый пролетариат этого рода вполне могут примкнуть к знамени научного социализма, хотя в их понимании истины социализма предстанут, быть может, в другой перспективе. В третьих, та политическая гегемония, то революционное сотрудничество, программу которых в общих чертах указал, а возможность доказал даже такой в глазах многих "узкий ортодокс", как Каутский, -- несомненно будут иметь параллелью своей влияние пролетарской идеологии на мелкую буржуазию.
   Итак, отнюдь не примыкая к мутной путанице эсерства, мы можем и должны стоять на той точке зрения, что влияние пролетариата на народные массы не пустой звук, а явление первейшей важности. Его-то и изображает Горький в "Исповеди". Засиял свет во тьме. Свет этот разливается по деревням, где еще сильна "власть тьмы", вокруг всякого города, всякого завода.
   Свет этот объемлет прежде всего фабрично-заводский пролетариат, этот избранный народ новейшей истории, но он служит и просвещением всему окружающему. Надо радоваться этому эндосмосу, надо внимательно следить за этим огромным явлением. Книга Горького в высокой мере способна ускорить и усилить этот процесс, и в этом будет её историческая заслуга; смешно в исполнении этой задачи видеть "народничество".

3. Вольный застрельщик.

   Ширится свет пролетарского миросозерцания по лицу земли русской; и причудливо, а иногда поистине прекрасно при всей оригинальности преломляется в головах самородков, которыми так богат народ.
   Само собою разумеется, Иона, этот вольный застрельщик и загонщик новой истины, не удовлетворяет всем тем требованиям, которые предъявляются к сознательному партийному пропагандисту.
   Но он ведь в учителя не метит, понимает свое место, да и великолепно это место.
   "Ты не ищи в словах моих утверждения: я не учить хочу, а рассказывать. Утверждают те, для кого ход жизни опасен, рост правды вреден. Видят они, что правда всё ярче горит -- потому всё больше людей зажигают пламя её в сердце своем, -- видят они это и пугаются! Наскоро схватят правды, сколько им выгодно, стиснут ее в малый колобок и кричат на весь мир: вот истина, чистая духовная пища, вот -- это так! и -- навеки незыблемо! И садятся, окаянные, на лицо истины и душат ее, за горло взяв, и мешают росту силы её всячески, враги наши и всего сущего! А я могу сказать одно: на сей день -- это так, а как будет завтра -- не ведаю! Ибо, видишь ли, в жизни нет настоящего, законного хозяина; не пришел еще он, и неизвестно мне, как распорядится, когда придет: какие планы утвердит, какие порушит и какие храмы станет возводить".
   В жизни нет настоящего хозяина! Кто же он? О, по отношению к нему и пролетариат нынешний только предтеча, как Иона только предтеча пролетарской мысли. Не Бог ли этот хозяин: Иона называет его именно так.
   Только на каком месте стоит этот Бог?
   -- "Кто есть Бог, творяй чудеса? Отец ли наш, или же сын духа нашего?"
   Бог, о котором говорит старик, -- человечество, цельное социалистическое человечество. Это единственное божественное, что нам доступно. Этот Бог не родился еще -- строится только. А кто богостроитель? Конечно, пролетариат в первую голову в тот исторический момент, который мы переживаем. Но вообще во всём ходе истории -- опять-таки человечество, но разрозненное, еще темное. И надо вычесть из него группы, препятствовавшие росту сил и сознания этого человечества, превращению человечества бессознательного в сознательное, его светлому преображению. Эту теорию, пожалуй, назовут "народнической"? Нет же! В общем и целом она верна и с нашей точки зрения, -- только знаем мы точно тот процесс, в котором совершается преображение, и роль в нём пролетариата. В этом точном понимании сил, ведущих к преображению экономического хаоса в социалистическую гармонию, -- особенность марксизма по сравнению с историческим социализмом вообще. Иона дает общую истину, не определяя ее точно. И в этой общей форме она доступнее такому человеку, как Матвей. И ему, богоискателю, понятнее высокая формула, в которую облечен здесь социализм. Ищешь Бога? Бог -- есть человечество грядущего, строй его вместе с человечеством настоящего, примыкая к передовым его элементам.
   "Вот просыпается воля народа, соединяется великое, насильно разобщенное, уже многие ищут возможности, как слить все силы земные в единую, из неё же образуется светел и прекрасен всеобъемлющий Бог земли!"
   Чудная формула. Не в наших терминах изложена, но по существу она наша. Это та же музыка, наша музыка, только играют ее на новых инструментах...
   И куда же пошлет Иона нашего Одиссея, у которого смутно на душе, как перед утром? К источнику своей мудрости, источнику своеобразно в его голове преломившегося света.
   "Иди-ка на завод, да работай там и с дружками моими толкуй; не проиграешь, поверь! Народ -- ясный, вот -- я у них учился и, видишь, не глуп, а?" Написал какую-то записку, сунул мне. -- Ей ей -- иди туда! Не худа желаю тебе, увидишь! Народ новорожденный и живой!

4. Народ новорожденный.

   "Хожу по деревням, посматриваю. Угрюм и дерзок народ, не хочется ни с кем говорить. Смотрят все подозрительно, видимо опасаются, не украли бы чего.
   -- Богостроители, -- думаю я, поглядывая на корявых мужичков. Спрошу: куда дорога?
   -- На Исетский завод.
   -- Что тут -- все дороги на этот завод?
   Вот простое и вместе глубоко символическое определение отношения "народа" еще совершенно хаотичного, к той части народа, которой фабричный котел помог родиться вновь. Прибавлять что-либо к данному автором описанию завода и впечатления, произведенного им на душу Матвея, мы не намерены. Но мы остановимся на одном. Учитель Михайло, не еретик ли? По-видимому, коренной пролетарий Ягих сам не одобряет некоторые странности Михайлова понимания социализма. "У Мишки на двоих разума", говорит Ягих:
   "Ты погоди -- он себя развернет! Его заводский поп ересиархом назвал. Жаль, с Богом у него путаница в голове! Это -- от матери. Сестра моя знаменитая была женщина по божественной части -- из православия в раскол ушла, а из раскола ее вышибли."
   Что же это за "путаница с богом"? Быть может, она понадобилась автору как дидактический прием? Может быть, бог служит Михаилу для заманивания в свою веру таких людей, как Матвей?
   "Вопрос о Боге был постоянной причиной споров Михаилы с дядей своим. Как только Михаила скажет "Бог" -- дядя Петр сердится.