Завод графитно-черен, прижат к мути неба и осыпан меркнущими звездами. С полей его хлещет белыми плетями крепнущая вьюга. Пустая дорога зыбится, стонет. Над нею лунами качаются фонари. В их свете от столба к столбу мелькает пятно. Спешу за ним и узнаю -- Егорка.
С осени сидит за верстаком, из чана со скипидаром вынимает шрапнельные головки и крючком, паклей стирает с них ржавчину. А знает ли, знает ли что гладит тонкими в жилках грязи пальцами? Чудится ли ему, как разсечет оно воздух, с воем и грохотом вопьется в землю и брызнет телом и кровью?
-- Шагай! шагай! -- кричу.
Он оборачивается и поникает головою. Заглядываю в избитое ветром лицо, в прикрытые забеленными ресницами глаза и роняю:
-- Еще пяти нет, а ты идешь.
-- Проспать боялся, -- сипит он. -- А ты чего так рано?
-- Мне надо, -- бормочу я и тороплюсь.
Ветер сметает звуки шагов. Тру уши и порывисто режу грудью, лицом визгливоголосый холод. Надо скорее. Вчера мне дали на вечер редкую книжку. Дома рано погасили свет, -- надо до начала работы дочитать ее.
Трубы мутят блеклые звезды. Сквозь хаос мечущегося снега завод кажется отчалившим в холодное море. Дуй, ветер. Злее, злее хлещите волны. В нем много света, тепла, сил... Вот. Он вздрагивает, озаряет потоками света окна и комкает тьму криком.
Глохнут стоны дороги и плач фонарей.
2.
Из-за всхлипнувшей двери пышет гарью, скипидаром, ржавчиной и теплом прогретых батарей. А Егорка еще там, на дороге, под плетями.
Лицо вспыхивает. Переплеты ремней и стропил цедят на простывшие станки свет. Тенью путаю тени, пятнаю серебро ступенчатых шкивов, стираю со станин блеск и качаюсь на стене. Под ногами похрустывают стружки.
Зажатые в центра винты, насаженные на оправки полуобточенные шрапнели искрятся в влажных глазах. Отпираю у станка ящик и тянусь с лампочкой к проводу. Свет выплескивается на меня из колпака, и я сажусь на ворох кованных снарядных стаканов.
Вынимаю книжку, слушаю, как бы не подошел кто, а строчки топочут по сердцу, наполняют грудь гулом. И новыми, иными становятся завод, станки, снаряды, стаканы, мое сердце.
Железо, немое железо, слышишь ли? До голубизны шлифую я тебя. Каждый удачный стакан из тебя -- радость. Но, ведь, он вылетит из жерла, прободает ребра, крышу, может быть, этой мастерской, сломает стропила, взорвет эти станки... и мой, вот этот... И может-быть, я обагрю его...
3.
Завод криком трясет мастерскую и меня. Строчки скачут быстрее и перебирают в спине ниточки. На них издалека падает розовый свет.
-- Ах, да погодите, погодите со своими стаканами.
Но в уши впрыгивает крик. Выпрямляюсь и вскакиваю: за станками, у верстаков, где вытирают шрапнельные головки, на ворохе пропитанной скипидаром грязной пакли столбом пляшет пламя.
Прячу книжку и бегу. Руки напрягаются. Сейчас ввинчу в гнездо пожарный рукав, открою кран и буду хлестать ледяной струею в жадные пасти.
Из пламени полоскою огня выпрыгивает человек, кидается к полусобранным машинам и кричит, нет не кричит -- клокочет, рвется от боли.
Крик цепенит меня. Пол прихватывает ноги, и я замираю. Сплю, а глаза до боли открыты. Горящий мчится по главному пролету и горит все ярче. Разметочные плиты, груды железа скрывают его ноги, и он кажется летящим индейцем в щите из огненных перьев.
Пламя прыгает на его рукава. Он в муке двигает руками к голове и вперед, к груди и вперед. Обливает все пламенным светом и тянет за собой мои глаза. Я не могу двинуться, дрожу. Руки мои, голова -- весь я вместе с ним в пламени, но не верю, что это живое, что это правда. Это призрак, -- слетел со страниц недочитанной книжки и мчится, зовет. Эй, железо, стаканы, снаряды, куда, куда?
Мелькают люди. Один, в папахе, порывается схватить горящего, багровеет в его свете и отпрыгивает... И жутче хрипит крик, выше взмывают острые перья щита.
Из-за шкапа с чертежами выбегает тень, хочет метлою сбить индейца с ног, сгибается -- и мимо. Меня передергивает. Снимаю пальто и кидаюсь через станки. Грудь теснит желание обнять горящего и пальто смять на нем пламя.
Решетка крайнего станка впивается в блузу и отбрасывает назад. Вырываюсь, а индеец уже вот-вот, -- с шипеньем волос и кожи, с гулом и треском проносится мимо и через груду литья обмахивает меня гарью.
Карабкаюсь и бегу за ним. Кем-то открытая дверь проглатывает его. Идущие на работу сбивают его с ног, гасят, кладут на ватный пиджак и мечутся.
-- Носилки! носилки! -- звенит в снежном вихре.
Проталкиваюсь, склоняю голову и вздрагиваю: Егорка, корчится, качает головою, весь боль, весь судорога. Милый, славный, где и когда обагрятся вытертые тобою головки шрапнелей? О, как рады, как рады ветер, холод и снег, что ты стоном подпеваешь им.
Пожар в мастерской погашен. Нас все больше. Дышим гарью платья, волос и сочащейся крови. Нас томит, душит, лихорадит.
Глаза вновь и вновь тянутся к уходящему от нас родному пятну на снегу, но видят не маленького худого Егорку, бредущего по стонущей дороге, а пришпаренный мукой, пламенный призрак с рвущимися от головы и вперед, к груди и вперед горящими руками.