В четверг, в ясный погожий день, в Славичах появились два человека. Один, -- толсторожий парень с угреватым носом, в белой расшитой рубахе, в лаптях, -- никого не заинтересовал. Парень как парень. Дезертир, верно. Зато другого рассматривали внимательно и с любопытством. Мать честная, что за кикимора! Леший, что ль? Низкого роста, почти карлик, сутулый, лицо дряблое, безволосое, бабье, нос пуговкой, на носу большие граненые очки и за плотными стеклами очков совсем не видно глаз. Из-под белой, круглой, вроде поповской, шляпы выбиваются влажные волнистые кудри, вместо пальто -- необъятной ширины плащ с капюшоном, на ногах -- резиновые сапоги, в руке -- зонтик. Чучело. Встречаясь с ним, люди испуганно шарахались в сторону, недоуменно хлопали глазами, более смелые начинали громко ржать -- го-го, а те кто поробее, посмирней, те тихонько хихикали, будто кудахтали: "хи, хи, фигура".
Впрочем, очкастый и его товарищ -- толсторожий парень в лаптях -- недолго пробыли в Славичах. Они раз прошли по главной -- Пробойной -- улице местечка, свернули на слободу и пропали. Степа их встретил на мосту. Степа шел со слободы в местечко и вот на мосту ему встретились карлик в плаще и толсторожий парень с угреватым носом. Парень хмуро, исподлобья посмотрел на Степу и пошел дальше, а очкастый остановился и что-то спросил. Голос у очкастого был пронзительный, от этого голоса в ушах начинало звенеть, а слова сливались все в одно. Степа ничего не понял. Ему послышалось "Де-ту-куз-чик" или "Где-то-ку-ча".
-- Что? -- сказал он.
Человечек с досадой махнул зонтом и повторил более внятно:
-- Де ту кузня, мальчик?
Кузня стояла рядом с домом Степы, в конце слободы. Работал теперь в кузне Антон Микитенко, коновал и конокрад. "Зачем им кузня?" -- удивился Степа и сказал:
-- Прямо, -- сказал он, -- а то хотите, провожу. Покажу.
-- Не надо, -- мрачно буркнул толсторожий, -- сами найдем. Проваливай.
Степа обиделся.
-- Ну, ты, потише, -- сказал он, -- а то знаешь?
Степе было шестнадцать лет, но выглядел он старше.
Толсторожий скосился на него -- малый крепкий и сердитый, не стоит с ним спорить, -- и молча пошел вперед. Очкастый, путаясь ногами в широченном плаще, заторопился тоже.
-- "Проваливай", -- ворчал Степа, провожая их недружелюбными глазами. -- Я те покажу, бродяге, "проваливай".
Через час, возвращаясь к себе на слободу, Степа за три дома еще услыхал голос отца. Надвигались сумерки. Дневной гомон улегся. Мужики сидели в хатах и ужинали. А по пустой заглохшей ушице бухал гулкий голос Осипа. Он кричал и ругался. Спорил с кем-то, что ли?
"Нахлестался, черт, -- лениво подумал Степа, -- покричит-покричит, а потом выть начнет. Вояка!"
Осип, нескладный, длинный как жердь, однорукий мужик, в солдатской гимнастерке, в коротких, не по росту, синих портках, сидел у окна, вытянув до самой печки босые, грязные, корявые ноги и, равномерно взмахивая рукой, сжатой в кулак, говорил:
-- Верно. Верно, милый человек. Вер-но! -- говорил он, растягивая слова, -- провались она в тарары, власть-то. Всяка власть. Кому как, а нам власть не в сласть. Не треба. Без нее проживем. Да так, что ги! Генерал позавидует. Ты вот ученый человек, умный, скажи мне, пожалста, вот по-товаршц-ски скажи -- ну, трогал я его, Николку-то? Ну? Живешь ты там в столице, царь ты или хто. Ну и живи, черт с тобой. Мне что? Я тебе не трогаю и ты мене не трожь. Так? А он мене за шкирку и в окоп. И руку отхватил. И хозяйство развалил. За что? За что, скажи ты мне, товарищ дорогой, а? А то вот тебе друтая медаль. Савецка власть. Рабочая. Крестьянская. Горой за бедноту стоит. А что, однака, делает, а? Мене, инвалида импралистичской войны, са-мую бедноту, и на два месяца в острог. А за что? Человека, скажешь, убил? Подпалил кого? Не, брат. За са-мо-гон. И кто донес? Сын родной донес. Вот что она делает, власть-то. Сына родного доносчиком делает. А ты -- власть! Плюю я на ей! -- Осип с остервенением плюнул, -- тьфу!
"Здрасте. Заладил, -- подумал Степа, -- с кем это он там?"
Степа, не заходя, приоткрыл дверь и заглянул в хату. У двери на лавке сидел давешний толсторожий парень и перематывал онучи, затягивая их до отказу. А за столом сидел очкастый. Комнату обложили поздние сумерки. Стол и лавка сливались со стеной, но человек этот был заметен. Невысоко над столом белела его поповская шляпа, стекла очков отражали закатное небо, -- человек задумчиво смотрел в окно, глаз не было видно и казалось, что он слепой. Все время, пока говорил Осип, человечек сидел неподвижно, словно уснул, и не понять было -- слушает он или нет.
Степа тихонько свистнул: ф-ь-ю, вот так гости!
Вдруг очкастый зашевелился. Белая шляпа задвигалась суетливо, как мышь, и пронзительный голос зачастил звонко и дробно, повторяя несколько раз подряд одно и то же слово.
-- Так, так, так, крестьянин, -- затакал он. -- Ага! Ага! Понимаешь? Понимаешь теперь? Человек рождается свободным, как ветер, как буря. А его в клетку, в клетку. Что? Не так? Не так? Подневольный! А что это значит? Под-невольный. Неволя. Клетка. Тюрьма. Что? Не так? Ты -- крестьянин. Ты живешь с природой, видишь птиц, пташек. И ты меня понимаешь. Что? Не так? Не так?
"Что за плешь такая?" -- подумал Степа. Он ничего не понял из того, что говорил очкастый -- "клетка, клетка; пташек, пташек". Но речь ему не понравилась. Он насторожился: "контру разводит, холера, -- решил он, -- надо будет ребятам сказать".
А Осип согласно крякал и кивал острой кверху шишковатой головой.
-- Правильно, товарищ. Верно, -- заговорил он и голос его на этот раз звучал глухо и грустно как-то, -- какая наша жисть? Собачья. Окаянная жисть, раз ее такая в дышло. Псу иной раз позавидуешь, ей богу. Тварь, думаешь, и разума-то в ей никакого, а лучше твоего век свой живет. Вольней. Пхнешь ее сапогом в пузо, она взвизгнет и на двор. А уже на дворе ее царство. Хто ей там указчик? А тебе нигде нет укрытья. В могиле разве. Прижался я тогда к брустверу, лежу -- авось, думаю, пронесет; авось, думаю, не найдет, дура. Это я про шрапнель-то. А она нашла. Да так, проклятая, хватила, что открыл глаза, а правой-то руки как не бывало. Да. А тут тоже. Пришли из милиции, а я задним двором, да через плетень, да в поле. -- Отлежусь, думаю, може уйдут, може забудут, хворобы. Ан нет. Засаду устроили. Поймали. Поволокли. А за что?
Что я худого натворил? "Самогонку гнал?" Ну, гнал! "Продавал?" "Ну, продавал! Верно! А что в том худого? Жить же надо. Жить, товарищ дорогой, надо али не надо?" А мене в острог. Ах, ты, божжа мой! Божжа мой!
Осип поднялся и, тяжело волоча длинные нога, прошелся по хате: "Божжа мой! Божжа мой!" -- негромко повторял он. Он обмяк весь, постарел.
Толсторожий звучно шлепнул ладонью по онучи, -- ладно будет, -- и, не глядя на Осипа, пробасил важно и загадочно:
-- Повремени малость, дядя, -- сказал он, -- скоро станет добре.
Осип остановился.
-- Откуда ж? -- сказал он, -- как жа?
-- Так уж, -- парень хмыкнул и принялся переобувать вторую ногу.
Степа вышел на двор. Он хотел найти мать, спросить, что за люди? Как вдруг в комнате прозвучал выстрел, гулко, будто в пустую бочку ударили. Степа испугался: ой, палят! Он со стуком распахнул дверь и кинулся в хату. Но в хате все было спокойно и мирно. Не было дыма и порохом не пахло. Что за черт? И вдруг опять -- бах! -- да так, что стекла зазвенели. Степа осмотрелся и чуть не фыркнул: очкастый в углу, схватившись руками за стол, громко чихал. Он мотал головой, захлебывался, сопел, икал, рыгал и опять чихал. "Да что он, помирает, что ли?" -- подумал Степа и тут увидел на столе бутыль из-под самогона и пустые стаканы. "А-а-а, -- догадался Степа, -- нализался, герой", -- и пошел к двери.
В эту минуту сзади кто-то сгреб его за шиворот, тряхнул разок и потащил к столу.
-- Вот он, товарищи дорогие, -- лез в уши сердитый голос Осипа, -- вот он, сстерва! Отца родного продал! А? Отца родного в острог засадил! А? Бить его? Резать его? А?
Степа рванулся:
-- Пусти, ну!
Но Осип держал крепко.
-- Бить его? -- кричал он, -- резать его?
Очкастый икал. А толсторожий покосился на Степу и спокойно сказал:
-- Бей, -- сказал он, -- чего на него смотреть?
Степа вобрал голову, изловчился и острием локтя как двинет батьку в живот. Осип только охнул и разжал пальцы. А Степа, отряхиваясь, как лошадь после купанья, не спеша пошел вон. В дверях он остановился и погрозил толсторожему кулаком: попомнишь, шкура!
По двору ходила мать, Ганна, круглая крепкая баба с плоским рябым лицом, узкоглазая, как татарка. Она рассыпала у крыльца овес и сгоняла туда кур: "Цып, холера на вас! Цып, чтоб вам окосеть!"-- беззлобно кричала она и замахивалась прутом.
-- Это кто же там сидит-то? -- спросил ее Степа.
-- А где жа? -- певуне сказала Ганна.
-- В хате.
-- А лях жа их знаит.
-- Они зачем пришли то? -- спросил Степа, -- за самогоном что-ль?
Он встал под окно и прислушался. Но в хате заговорили тихо, зашушукались. Толсторожий скоро-скоро о чем-то спрашивал. Осип кратко отвечал. Очкастый одно слово сказал громко с визгом: "Узурпаторы! Узурпаторы!" Но Степа не понял, что это значит, слово то было незнакомое. Потом Осип высунулся в окно -- Степа присел -- и крикнул: "Ганна!" "А чего жа?" -- певуне спросила Ганна. -- "Пойдешь, товарищей проводишь, -- сказал Осип, -- чуешь?" "А корову жа доить", -- сказала Ганна. "Не подохнет корова. Иди". И Осип отошел от окна.
Степа, пригнувшись, чтоб не видно было из окна, пробежал шагов тридцать и лег во рву у дорога. Дорога была безлюдна. Сумерки сгустились. Наступала ночь. В поле было темно и тихо. И только далеко, у самой земли тлела красная полоса зари.
Вскоре показались Ганна, толсторожий парень и очкастый. Он плелся последним, смешной карлик в круглой белой шляпе и в длинном плаще. Степа слышал, как он бормотал про себя: "...каторы... завцы... уби!.. уби!.." и икал.
У городища -- отвесная гора с котловиной, вроде кратера -- все трое остановились. Тут дорога разветвлялась. Прямо -- широкий шлях, телеграфные столбы и тополя, стройные и строгие. Налево -- дорога в лес. Правее, огибая городище, узкая тропа в соседнюю деревню Малаховку.
Ганна, протяжно и певуче попрощавшись, повернула назад, а те двое пошли по дороге в лес.
Было темно и тихо. Где-то близко в болоте верещали жабы. В небе зажглась звезда. А толсторожий и очкастый все удалялись, все уменьшались, постепенно сливаясь с темнотой.
"Задержать бы их, гадов, следовало", -- подумал Степа. Он вскарабкался на городище -- с горы-то видней -- и, задрав голову, долго стоял и смотрел на дорогу в лес. И увидел: на дороге появились конные. Вдруг. Словно из-под земли выросли. Трое. За ними вдали догорала и рдела вечерняя заря. И на заре четко видны были черные тени верховых и коней. Толсторожий им что-то крикнул. Всадники ответили, потом повернули коней, гикнули, цыкнули и умчались так же мгновенно, как и появились. Поле опустело.
-- Степка! -- на всю улицу кричала Ганна. -- Степка! Где жа ты? Иди вечерять!
Но Степа не слышал. Он, как куль, скатился с горы, вскочил -- и бежать по шляху, по слободе, по мосту, в Славичи, в клуб, к ребятам.
Глава вторая. Клуб РКСМ
На главной -- Пробойной -- улице в Славичах с давних пор -- деды не помнят, с какого года -- стоит дом купца Хазанова. Дом одноэтажный, но высокий, крыльцо в одиннадцать ступеней, а у крыльца фонарь. За домом большой фруктовый сад: купец-то был человек хозяйственный, раскинул сад, а за садом на пустыре построил маслобойню. При маслобойне соорудил флигелек для рабочих, клетушку в два окна. В этом флигельке два года назад, в революцию, поселили самого Хазанова, а дом заняли под совдеп. Купцу не сразу дали флигелек. Некоторое время его продержали в каталажке, взяли сколько там полагается контрибуции, а потом выпустили и даже вернули ему в пользование сад, но "чтоб своей собственной рукой, без эксплоатации чтоб. Ясно?" Летом совет переехал в соседний дом, двухэтажное каменное строение, весьма ветхое, но просторное. Купец было обрадовался: "может и домишко вернут". Да не тут-то было. Рано обрадовался. В доме появилась шумливая братва, молодые ребята, комсомольцы. В наследство от купца они получили только зеркало-трюмо и две картины в позолоченных рамах: "Лето" -- усадьба, пруд, беседка, в беседке девица мечтает и "Зима" -- лес, дорога, вечерний свет, мчится тройка, а навстречу охотник с ружьем и с собакой. Все остальное вывез совет. Но комсомольцы не унывали -- трюмо так трюмо, "лето" так "лето". Пригодится. Не все же буржуям только глядеться в зеркала и любоваться на картины. И мы поглядимся и мы полюбуемся. Тоже не лыком шиты. Раздобыли откуда-то длинный стол, дюжину стульев, диван с продырявленным сиденьем, библиотечку и -- гордость ребят -- девять винтовок. По стенам развесили портреты вождей, плакаты, агитки. Оглянулись и ахнули: "батюшки! Клуб-то какой, а? На ять!" И прибили к крыльцу дощечку, а на дощечке неумелой рукой -- буквы получились кривые, одна лезет в гору, вторая смотрит долу -- выведено: "Клуб РКСМ".
Вечер был теплый. С поля дул ветер и приносил с собой запах свежего сена. Тихо шумели тополя в палисадниках. Теплый вечер, июньский. В такие вечера обычно всё Славичи высыпало на улицу. Но сегодня было пусто на Пробойной. Время тревожное, вокруг местечка в лесах -- бандиты, "зеленовцы" или кто их там знает как! И всё сидели дома. В окнах тускло светились огоньки. Люди молча ужинали и молча укладывались спать. День прошел спокойно -- и слава тебе! Гулять? болтаться? Какое там! Быть бы живу!
И только в одном доме было шумно и людно -- в клубе. Окна распахнуты настежь. За окном яркий свет большой висячей лампы. Кто-то смеется, кто-то притворно-сердито ругается, кто-то тренькает на балалайке, подбирает "барыню". Но все покрывал чей-то по-петушиному звонкий голос, который с короткими промежутками грозно и свирепо рявкал: "На ру-ку! Ать! Два!" "Кно-ге! Ать! Два!" "Ко-ли! Ать! Два!" "Пли!"
"Косой чудит, -- подумал Степа, -- вот уж балда неугомонная".
Он не заметил, стоит ли кто на крыльце или нет. Было темно. И вдруг у самых дверей его поймали три пары цепких рук, оторвали от пола, подняли, понесли, и Степа даже пикнуть не успел, как сама собой открылась дверь, и Меер Кремер, сын сапожника с "низа", невысокий, широкогрудый паренек с бугристым от оспы, сумрачным лицом, торжественно возвестил:
-- Тиш-ше! Покойник-с!
И только Меер вымолвил "покойник", как Леша Косой, вертлявый, лохматый, похожий на обезьяну, уже стоял на столе и, то и дело всплескивая руками, вздыхая и сокрушаясь, многословно и печально, на церковный лад, сообщал, что:
Степка слободской,
пьяница и пропой,
такой и сякой,
приказал долго жить,
по нем не тужить,
панихиду не служить,
водки не пить,
слезы не лить,
так как подох он по доброй воле,
нажравшись жимолости в поле...
И скороговоркой:
лоп-поп-гроб-стоп! Аминь!
Но Степе было не до шуток.
-- Пустите, черти! Дайте сказать! -- кричал он. Косой слушать не стал. Кивнув балалаечнику: "жарь, Мота", он вдруг перемахнул с печального на веселый лад, на частушку:
Посмотрите-ка ребята,
что тако случается:
не покойник, а собака
и рычит и лается.
-- Дайте же сказать! -- кричал Степа.
Наконец ему удалось вырваться. Он кинулся к Яну, высокому, белокурому, очень спокойному парню и, запыхавшись, проговорил злобно, криком:
-- Янек, да скажи же ему, обезьяне, чтоб заткнулся, ну! У меня же дело!
Вместо ответа Ян подошел к Лешке, сгреб его в охапку и сковырнул со стола, как вещь. Поводя перед самым его носом пальцем, Ян вразумительно сказал:
-- Цыц, Косой! Засохни! Понял?
Косой мрачно чесал грудь и ворчал:
-- Ну и грабли у тебя, чтоб им отвалиться. Сжал так, что кости ноют. Халда!
Степа, не теряя времени, взобрался на стол и закричал:
-- Ребята! Тиш-ше!
-- Чего орешь? В чем дело? -- раздались голоса.
-- Дело, ребята, вот в чем, -- закричал Степа. -- Видали вы сегодня тут в Славичах очкастого такого и другого -- в белой рубахе? Видали, да? А кто такие, знаете? Не знаете? То-то! А горланите, дурни. Вам бы глядеть в оба, а вы -- горланить и песни орать. Только и знаете, хворобы...
-- Говори толком, -- сказал Ян, -- в чем дело?
-- А дело, Ян, такое, что эти-то -- знаешь кто? Шпионы. Да. Я их сперва на мосту встретил. Антона-кузнеца спрашивали. Ну, а потом прихожу домой, а они в хате, сидят, с батькой разговаривают, очкастый-то все: "власть... тюрьма", а толсторожий говорит: "погоди, говорит, скоро станет добре". А потом зашушукались. Вышли они. И я за ними. Они -- по дороге в лес, а я на городище вскарабкался. Стою. Смотрю. А вечереет уже. Вдруг вижу -- им навстречу конные бегут. Трое. Да. Доскакали, поговорили о чем-то, коней повернули и в лес. Да...
Ребята притихли. Они стояли вокруг стола и смотрели на Степу во все глаза. Парень-то, видать, не врет. Дело, значит, серьезное, да-а-а...
-- Ты чего сразу-то не сказал? -- проговорил Леша. Вся его бузливость пропала. Он стоял внимательный и сердитый.
Степа с сердцем плюнул:
-- Тьфу ты! Еще спрашивает, обезьянья рожа! "Почему не сказал?". Я кричу "пустите!" "слушайте!", а он "поп-гроб-стоп"! У, ты!
-- Да почем ты знаешь, что шпионы? -- спросил Меер, -- может, так люди...
-- Бабка гадала -- вот и знаю, -- сказал Степа, -- а по-твоему, кто же? Уездкомы, что ли?
-- Н-да, -- процедил Ян, -- похоже на то, что парень прав. А дальше что было?
-- А дальше было ничего, -- сказал Степа, -- они в лес, а я сюда. Уже темно было.
Меер свистнул:
-- Фью, дрянь дело, ребята, -- сказал он.
-- Эй, караульные! -- крикнул Косой, -- все здесь?
-- Здесь! -- ответили семь голосов.
В эти тревожные дни комсомольцы установили охрану местечка. Каждую ночь, в десять часов три пары караульных располагались в разных концах Славичей -- на слободе, у моста и у больницы. Четвертая пара -- карнач [начальник караула (Прим. изд.)] и его помощник -- переходили от поста к посту, проверяли, все ли благополучно, все ли на месте, не завалился ли кто спать.
-- Погоди, Алексей, -- сказал Ян, -- прежде всего надо сообщить Каданеру. Понимаешь? Ребята, кто слетает к товарищу Каданеру? Только враз. Без волынки чтоб. Ну?
-- Я, я, я, я, я, я.
-- Ладно, так много не требуется. Иди ты, Степа, -- и потом, -- Ян оглянулся, -- ну ты, что ли, Меер. Расскажите, как и что. Только, ребята, чтоб скоро. Понятно?
-- Ясно. Враз.
И только ребята вышли за дверь, как услыхали конский топот. Кто-то крупной рысью мчал по пустынной улице. В ночной тишине цокот копыт звучал гулко, как удары топора в лесу на морозе. Цок-цок. "Кто бы это?" подумал Степа. И вдруг у клуба всадник на всем скаку остановит коня и спрыгнул наземь. Он попал в полосу света из окна и Степа его узнал.
-- Товарищ Каданер, -- сказал он, -- а мы к тебе.
Каданер возился у фонарного столба, коня привязывал.
Услыхав голос, он поднял голову.
-- Что-нибудь случилось? -- сказал он.
-- Да так, знаешь, всякие тут у нас подозрения, -- неуверенно сказал Степа.
-- Именно?
-- Да шпионы, будто...
Каданер махом -- через две ступеньки на третью -- влетел на крыльцо.
-- Шпионы? Какие шпионы? -- резко спросил он. -- Где вы тут, ребята? Не вижу!
-- Вот мы, -- сказал Меер, -- Степка говорит -- шпионов будто видел сегодня, -- продолжал он, -- двух, будто...
-- Один очкастый, другой -- толстый такой, в лаптях, -- добавил Степа.
-- Вот оно как! -- Каданер шарил рукой по двери, искал ручку, -- пройдемте в комнату, ребята. Потолкуем.
Уре Каданер, до войны славичский кузнец, в войну -- солдат-пехотинец, ныне -- председатель волисполкома, человек лет тридцати, рослый, крепкий, с большим скуластым лицом, в длинной, до пят, драгунской шинели, еще с порога гаркнул бодро, по-военному:
-- Здорово, ребята!
-- Здорово, товарищ Каданер, -- ответил ему нестройный гул, -- слыхал, дела какие?
-- Вовремя пришел, -- сказал Ян, здороваясь с Уре за руку, -- мы уж за тобой послали...
-- Нынче, брат, когда ни придешь, всегда вовремя, -- сказал Каданер и размашистым шагом направился к столу. Он сел и пальцем поманил к себе Степу.
-- Выкладывай, брат, -- сказал он, -- что там у тебя за шпионы.
Степа рассказал.
-- А не брешешь? -- спросил Каданер, глядя на Степу через плечо.
-- Ей-богу, нет, -- забожился Стена.
Каданер вдруг рассмеялся.
-- Эх ты, комсомолец, -- сказал он, -- "ей-богу". Ну ладно. "Бог" с тобой. Значит так, одно к одному. А ведь я к вам, ребята, по этому же делу. То есть не совсем по этому. Степкиных молодцов мы проворонили. А жаль. Интересно бы их прощупать. Жаль. Да что поделаешь! Поздно уже. Теперь вот что. Положение за этот день обострилось. Банды подступили совсем близко. Особенно опасна одна банда. От Махно будто откололась и залетела сюда. Гости дорогие, черт их дери. Теперь они тут по нашему уезду ходят, кулаков вербуют. А разъезды их совсем близко. Между прочим, телеграфное и телефонное сообщение ими прервано. Звонил сейчас в уезд -- ни бум-бум. Линия прервана. Не сегодня-завтра залетят. Будь другое время, их бы можно турнуть так, чтоб дорогу назад забыли. Корни ведь у них тут слабые. Да не собраться нам сейчас сразу -- вот что худо, силы распылены. Ян, вы сколько дали по последней разверстке на фронт? Забыл что-то. Четверых? А мы семерых. Да на Колчака пятнадцать. Да в Питер девять. Итого тридцать один. Вот и считай. На "низу" тоже пусто. Все на фронтах. На "верху"-то, среди лавочников и купцов есть еще здоровые мужики. Да что в них? Предадут же, сволочи. Мобилизнулъ все-таки? Как думаешь, Ян?
-- Ну их к чертовой, -- сказал Ян, -- враги же. Мало сказать -- предадут, в спину стрелять начнут. Знаю я их. Я больше на слободу надеюсь. А потом, думается, на "низу" наскребем все-таки сколько-то. Мейлех пришел уже в отпуск? Не знаете, ребята?
-- Явился, -- сказал Меер, -- вчера.
-- Во, -- сказал Ян, -- кстати явился. Якова еще нет? Жалко. Ну, ничего. На худой конец стариков снарядим. И потом мы вот, я думаю, ребят пятнадцать дадим.
-- Добавишь, -- уверенно сказал Каданер.
-- Так это одних комсомольцев, -- сказал Ян, -- еще беспартийных ребят с "низа" и со слободы наберем. В общем, молодежный отряд бойцов в сорок могу выставить. Только время, понимаешь, надо, -- махом этого не сделаешь. Хоть бы один день, что ли.
-- День-то обеспечен, -- сказал Каданер, -- главные их силы, по сведениям, верст за шестьдесят, -- так скоро не соберутся. День обеспечен.
-- А с оружием как? -- сказал Меер.
-- Я сейчас прямо отсюда -- в уезд, -- сказал Каданер, -- за оружием и потом подмоги просить буду. Одним, боюсь, не справиться будет. Никак. Буду завтра вечером. Самое позднее в субботу днем. Без оружия и без подмога не вернусь. Организацию молодежного отряда возлагаю, Ян, на тебя. Персонально. Держи связь с продкомиссаром, с Губаревым. Ему поручено сколотить стариков. Так. А пока будьте, ребята, начеку. Караулы усилить. Карнач! Кто сегодня карнач?
-- Я! -- подскочил Косой.
-- Сколько у тебя народу?
-- Как всегда. Восемь.
-- Мало. Дай двенадцать. И еще пятерых мы дадим. Что? Винтовок не хватит? На, вот, -- Каданер, к великому восторгу ребят, выложил из карманов на стол два нагана и новенький маузер. -- Ну, моя поехала, -- сказал он, вставая. -- Обращаться-то с револьверами умеете? Глядите, как бы пузо себе не прострелить. Сегодня-то, я думаю, они еще не наедут. Что? Как бы меня по дороге не сцапали? Ничего, брат. Бог не выдаст, свинья не съест.
-- Эх ты, коммунист, -- сказал Степа, -- "Бог" не выдаст...
Каданер рассмеялся.
-- Верно, брат, не того. Виноват. Ну, ребята, до свиданья. До завтра.
И уже за дверью послышался его голос, глуховатый и ласковый: "Стой, дура, не балуй".
По пустой улице зацокали копыта. Цок-цок. Все дальше. Все слабее. Уехал.
Не везло нынче Степе. Первое -- упустил тех двоих. Сказать вовремя -- их бы взяли. Славичам -- польза, а ему, Степе, почет. Раз. Второе -- дежурить вышло в таком глухом месте, где не то что бандиты, крысы и то не проходят. У больницы. Больница, -- приземистый, длинный дом старинной постройки с квадратами малых окон, -- стояла на отлете местечка. На пригорке. Сзади -- Славичи, "выгон", -- широкая улица и редкие дома, огороды и пустыри между домами. Впереди поле и тяжелый полуночный мрак. Дохлое место, скучное. Никого тут не увидишь. Ни черта. И одно только радовало Степу -- наган в кармане. Ладная штучка. На ять.
Ночь была темная. На черном небе неярко горели звезды. Под звездами, на холмах, в ложбинах, лежали Славичи, городишко, городок -- три-четыре десятка улиц, базарная площадь и белая церковь на площади. Славичи спали. Глубокая, немая какая-то тишина висела над землей. Даже собаки не брехали. Даже петухи не пели. И ветер улегся.
На крыльце больницы их сидело четверо -- Степа, Меер, Никита, парень из ближайшей деревни Самсоновки, и Бер Гезин -- низкорослый человек с рыжими волосами и с золотым зубом во рту. Бер долго жил в Америке, работал на крупном заводе, женился, вырастил сына. Но узнал о революции в России, бросил все: и работу, и семью, -- жена и сын не захотели поехать, -- и вернулся домой, в Славичи. "Сгори она, Америка", -- кратко отвечал он на все расспросы. Мечтал Бер стать землеробом, на Дону где-нибудь или в Сибири. Но пока это было невозможно, -- время военное, страна в дыму, где тут думать о землеустройстве? И Бер слесарничал. Теперь вот сидел он на верхней ступеньке крыльца, -- винтовка лежала рядом, -- и, покуривая козью ножку, не спеша рассказывал:
-- Вначале всяко приходилось, -- рассказывал Бер, -- и бродяжил и у фермеров работал. Фермер? Да это, если по-русски сказать, будет крепкий хозяин, кулак, одним словом. Вот уж верно, что "кулак", -- жмет, дьявол, так, что ой. Все соки высосет. В котелке, в гетрах, а паук почище нашего. Батраков, таких чтоб всю жизнь на одного хозяина работали, там мало. А все больше -- бродяги, трампы [трамп -- бродяга], одним словом. А этих жать не трудно. Соединиться, чтоб сообща отстоять себя, этого они не умеют, да и не признают. Каждый сам по себе. Скажешь им -- союз, партия, а они тебе -- про Клондайк, про то, как этот разбогател, как тот разжился. Не все, конечно, так говорят, но большинство. А есть и такие, что на все плюют. Анархисты, одним словом...
-- Это что такое "анархисты"? -- спросил Стена.
-- А которые власти не признают, -- сказал Бер, -- не то что там царскую или буржуйскую власть, а всякую. Барская затея, одним словом. Нам, рабочим людям, она ни к чему. Буржуи-то свою власть признают, да еще как, а нам они, анархисты, говорят: "Не создавайте власти. Буржуев сковырните, а власти не создавайте. Пусть всякий живет вольно, как хочет". Да ведь если мы, рабочие, после революции не создадим власти, так что же будет-то, а? Через три месяца буржуи опять сядут на шею и такое нам пропишут, что век не забудешь. Нет уж, дудки. Нас на мякине не проведешь. Знаем мы, чем это пахнет, безвластие-то. Либо кабала через три месяца, либо грабеж. Вот Махно тоже себя "анархистом" называет. Из всех лозунгов взял только один: "Грабь-де награбленное". Ну и грабит и режет заодно -- советчиков, коммунистов, евреев... да всех. Уж все одно. Чего там? Анархия! Подлющий народ...
Бер вдруг замолк и прислушался. С поля в местечко мимо крыльца шел человек. По тому, как он ступал, было ясно, что человек-то большой, грузный, что идет он издалека и что он устал. Бер вскинул на руку винтовку, щелкнул затвором и негромко спросил: "Кто идет?" Из темноты тотчас же ответил спокойный, густой, как труба, голос:
-- Свои.
-- Кто свои?
-- Да я же, Антон.
Человек повернул к крыльцу. В темноте неясно маячила дородная фигура, и густой голос тянул нехотя с зевком:
-- Караульщики, што ль?
-- Ты откуда это? -- вместо ответа спросил Бер.
Антон Микитенко, рослый, черноволосый мужик, до войны барышничал и конокрадничал. Последние годы, когда торговать стало трудно, он работал в кузне, но коней крал по-старому. Мужик он был умный, хитрая бестия. Поймать его было невозможно, -- всегда выходил сухим из воды. Посадят его, продержат сколько там и выпустят -- улик никаких. Упорно говорили, что Антон знается с бандитами, с "зелеными". Но опять -- только молва, а улик нет.
-- Ты откуда это? -- спросил Бер.
Антон ответил не сразу. Он присел на ступеньке крыльца, рядом с Бером, смачно зевнул, почесал спину, грудь, потом достал из кармана кисет с самосейкой, поднес Беру -- "Хошь?" -- закурил и только тогда ответил и то вяло как-то, через силу:
-- Тута, -- сказал он, -- близко. Застенковский Авсей, знаешь? -- сына женил, Игната. Хлебнули малость. Они-то еще гуляют, а я, видишь ли, до хаты, спать. С утра в кузню. Рабочий, видишь ли, человек. Им-то, мужикам, лафа, гуляй, сколько влезет, хоть до свету. Мужик-то ноне, видишь ли, барином заделался. А нам нельзя. Трудом кормимся. Верно?
-- Тебя сегодня спрашивали, Антон, -- сказал Степа, -- двое. Один -- очкастый, а другой на дезертира похож, толсторожий, в лаптях.
-- Знаю, -- сказал Антон, -- заходили. Заказчики, елки-палки. -- Антон презрительно фыркнул. -- Показывает железное кольцо, очкастый-то, поломанное. "Запаяй", -- говорит. "Не, -- говорю, -- я сделать вам как след не могу. Больно тонкая, видишь ли, штука. Не по нам. Идите, говорю, к другому кому". А потом насчет самогону спросили. Я их тогда к твоему батьке, Степа, послал. Один ведь он, видишь ли, на все Славичи благодетель такой.
Степа скривился. Ехидный, холера. Скользкий мужик. С ним сцепишься -- и не рад будешь.
-- Он уж больше не торгует, -- сказал Степа.
-- Не торгует, говоришь? -- повторил Антон, -- не бойсь. Для хорошего человека у него бутылочка про запас найдется. Завалящая какая. А самогонщик он здоровый. Чисто работает, хорошо. Это верно. Не самогон -- спирт, настоящий спирт, ей-богу. Агроном недавно брал -- нахвалиться не мог: "Хоть, говорит, американскому царю на ужин, и то не стыдно".
-- В Америке нет царя, -- сказал Бер.
-- Скажи ты! -- удивился Антон. -- Там что же значит: советы или как?
-- Президент, -- сказал Бер.
-- Учредиловка вроде? Так, так, понимаем.
Некоторое время Антон молчал. Он потягивался, что сытый кот, скреб бороду, протяжно зевал "а-а-а, господи", но потом, как бы спохватившись, что сидеть так и зевать невежливо, равнодушно сказал:
-- Есть слышок будто бандиты близко, -- сказал он, -- ти правда это?
-- Думается -- брешут, -- сам себе ответил Антон, -- не полезут они на огонь, побоятся. Они, видишь ли, не дюже храбрые ребята. Самогонку дуть -- это они молодцы, а как до боя, так они не тае. Кабы они знали, что охраны нет, тогда может решились бы, а теперь-то, думается, не полезут, побоятся. Верно?
Не дождавшись ответа, Антон заговорил опять.
-- Вот объясни ты мне, мил человек, -- сказал он, обращаясь к Беру, -- как это так. Я что-то, по дурости, не понимаю. Вот савецкая власть говорит: "Все, которые трудящие, -- братья, товарищи, значит". Верно? А кто-кто, крестьяне-то уж в сам деле трудящие. Что "баре" -- это я смеялся. Крестьянин, он большой труженик. Верно? А гляди, милый человек, что получается: одни-то крестьяне идут в камитеты бедноты, в камунисты, другие -- в банды, в "зеленые". И режут друг друга, стреляют, насильничают. А чего? Ей богу, не пойму. По дурости или как, а не понимаю. По мне, знаешь ли, жили бы все мирно, по-братски, по-товарищески, значит. Бог-то у всех один. А жисть каждому дорога. Вот и жили бы тихо, полюбовно, без драки и всем бы хорошо. Верно?
Бер вдрут сердито засопел носом, заворочался.
-- Слыхали, -- сказал он, -- старые сказки.
-- Верно, -- охотно согласился Антон, -- про это давно уже говорили. Все больше духовного званья особы, конешно. Поп там из евангелия читал или так, проповедник какой. А только иной раз и духовная, видишь ли, особа скажет впрок и евангелие не соврет. Вот говорят -- граф Толстой так тот очень даже уважал евангелие. Попов не любил, а евангелие уважал. А може, это я все по глупости говорю. Человек-то я, видишь ли, необразованный, темный. Вам-то нынешним, молодым, видней, конешно. Но по мне, по-стариковски, выходит, что так: коли братья, товарищи, то уж и живите по-братски. Это по-мне значит, по-стариковски.
-- Ты чего врешь? -- сказал Бер. -- Какой ты старик? Тебе сколько?
-- Сорок три года, милок, -- с достоинством ответил Антон, -- срок, знаешь ли, не малый.
-- "Не малый", -- Бер хмыкнул, -- а мне сорок шесть. По-твоему, мне что? Тоже в старики записаться?
-- Кому как, конешно, -- Антон встал, -- пойду, посплю, -- сказал он, зевая, -- что-то спать охота. До свиданья, товарищи. -- И дородный, величавый, как гусак, неторопливо зашагал по улице.
-- Вредный мужик, -- тихо вслед ему сказал Бер, -- гадина.
-- Ходит, все хо-одит, -- протянул Меер, -- вынюхивает.
-- Сынку потом доложит, -- сказал Никита, -- у него сын, Ефрем, в офицерах служит или у бандитов он. Шут его знает.
-- Да и шпионы к нему не зря наведывались, -- сказал Степа, -- было верно о чем поговорить-то.
-- Не без того, -- сказал Бер. -- Знаешь, Меер, поди-ка сейчас за ним. А? Проследи, домой ли он или куда. Навряд ли он у Евсея был. Сомнительно. И не домой он отсюда. Врет. Проверь, одним словом. Ладно?
-- Ладно. -- Меер встал и, как всегда, угрюмо начал собираться; застегнул куртку на все пуговицы, надвинул поглубже шапку, дунул зачем-то в ствол винтовки.
-- Живей, парень, -- сказал Степа, -- а то пока ты соберешься, Антон состарится и помрет.
-- Не горит, -- мрачно сказал Меер, -- успеется.
Он спустился с крыльца и сразу же пропал, стал невидим. Тьма была такая густая и плотная, что казалось ее можно рубить топором. Только слышно было, как они шагают оба: Антон и Меер. Антон не спеша и твердо ставит нога, а Меер семенит, догоняет.
Вдруг где-то на Пробойной загорелся огонек. Огонек вспыхнул и потух и раздался долгий оглушительный свист. И опять загорелся огонек.
-- Косой, -- сказал Степа, -- карнач.
Бер приложил к губам свисток и ответил таким же переливчатым, как бы захлебывающимся свистом. Все в порядке, карнач! Все на месте!
Вскоре появился и сам Леша, шумный, запыхавшийся, шапка набекрень, в руке карманный фонарик. Леша был не один. За ним, как тень, ходил помнач, молчаливый, губастый Мота, а сбоку, то залетая вперед, то отскакивая назад, шаром катился Сонин -- учитель местной школы, круглый жирный человек, лысый, краснощекий, в бархатных шароварах и в чесучовой толстовке, крепыш, обжора и болтун.
Удивительный это был человек, Сонин. Купаться он ходил верст за десять от Славичей, озеро нашел, по его словам, целебное. А то и так: пойдет шататься по большим и малым дорогам и пропадет на неделю, на две. Хлебом накормит встречный мужик, воды напьется в ручье, поспит в лесу, во мху, на полянке. Вернется и, не заглядывая домой, сразу же в школу: "Ну-с, сверчки запечные, на чем мы третьего дня остановились?" "Не третьего дня, а две недели тому назад", -- поправит его кто-либо из учеников побойчее. "Что ты, братец? -- искренно удивится Сонин, -- неужели две недели? Да все равно. Валяй". Но едва начнется чтение, как Сонин упадет головой на стол и захрапит на все Славичи. Чудак человек.
Легко помахивая суковатой дубинкой -- а в дубинке без малого полпуда -- Сонин катился рядом с Лешей и без умолку тараторил. Слова у него изо рта вылетали такие же жирные и круглые, как он сам. Не слова -- лепешки.
-- Вам, коммунистам, этого не понять, -- продолжал он ранее, по-видимому, начатый разговор, -- вы человека сушите, как сушат глину на кирпичи. Всю влагу из него вон. "Партийный человек". "Классовый человек". А я говорю -- "Просто человек". "Просто человеку" что надо? Налопаться, чтобы быть сытым, выпить, чтобы быть в духе, -- человеку, коллега, влага нужна, не думай -- надо ему поработать сколько там требуется, а затем развалиться на лугу, под солнцем и, задрав ноги, зубоскалить с приятелем. И все. Конец. Остальное к нему присобачили. "Классовая борьба". "Классовая ненависть". Чепуха, коллега. Человеку важно одно -- чтоб его не трогали. "Не лезь ты ко мне -- и я тебя не трону", -- вот что "просто человек" хочет. А вы и то, и се, и третье, и десятое. Ерунда, братец. Сочиняете...
-- Так что же по-вашему -- человек? -- кричал обозленный Леша, -- скотина? вол? Час пахал -- и на травку? Так?
-- Во! Во! -- восторженно подпрыгивал Сонин -- "час пахал и на травку", святая правда, коллега. А вола ты напрасно хаешь. Чудесная скотина. Добродушная. Благородная. Но человек не хуже, не-ет, не хуже. Добродушней и благородней человека нет. Поверь, братец. Только дайте ему волю. Дайте ему жить как хочется -- и увидишь...
-- Это какому такому человеку? -- кричал Леша. -- И буржую? и бандиту? Видали! Вот "зеленые" вольно живут. В поле. В лесу. А каковы пташки?
-- Чем плохи? Чем плохи? -- наскакивал на Лешу Сонин, -- чудесные парни. Жрут, пьют, на гармошках играют...
-- И режут, -- мрачно подсказал Мотэ.
-- А вы их почему расстреливаете? -- набросился на него Сонин. -- Вы к ним добром попробуйте и увидите, что за человеки...
-- А ты пробовал? -- грубо сказал Мотэ.
-- Нет, не пробовал, но...
-- Ну и молчи!
Подошли к крыльцу больницы. Леша пошарил фонариком и спросил важно, начальство же:
-- Все в порядке?
-- В порядке.
-- Меер где?
-- Тут по одному делу пошел, -- проворчал Бер. Он не хотел при чужом, при Сонине, рассказать об Антоне. -- А у вас как? Благополучно? -- спросил он.
-- Благополучно, -- сказал Леша, -- вот одного гражданина задержали, -- он показал на Сонина. Сонин при этом стукнул дубинкой об пол и захохотал, -- блондает как неприкаянный по улицам и песни орет. Ну, на бандита не похож. Отпустили мы его: "идите, говорю, домой". А он не хочет, теории тут всякие размазывает. Слыхал?
-- Слыхал, -- сказал Бер.
-- Очкастый сегодня говорил батьке что-то вроде, -- сказал Степа, -- тоже все "клетка да воля".
Сонин заинтересовался.
-- Это кто такой? -- спросил он. -- Очкастый-то?
-- Да.
-- Тоже прохвост, -- ответил за Степу Бер. Сонин опять захохотал.
-- Это как понять "тоже"? -- сказал он. -- Я -- прохвост и он тоже. Так, что ли?
-- Как хотите, так и понимайте, -- жестко сказал Бер.
Вернулся Меер.
-- К дьяку пошел, -- доложил он.
-- Арестовать ба его, -- сказал Никита.
-- Это кого же, ребята? -- спросил Леша.
-- Так, -- сказал Бер. -- Человека одного, -- и тихо Леше: