Леткова Екатерина Павловна
Раб

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Екатерина Леткова

Раб

   Николай Дмитриевич Стрельцов так устал за зиму, что к весне у него появилась бессонница и отвращение к работе. Он испугался и отправился к доктору.
   -- Уехать надо, и чем скорее -- тем лучше...
   -- Уехать? Куда?
   -- Да куда-нибудь, только подальше от города... Вы сколько лет природы-то не нюхали?
   -- Да много... Когда перешел на последний курс -- взял урок в отъезд, в Малороссию, на лето... А как кончил университет, так и не расставался с городом... Вот шесть лет значит...
   -- Ну, и уезжайте!.. Только, пожалуйста, не в Сокольники, не в Пушкино... Чтобы без балов, без любительских спектаклей, а главное, без платформы... Вам нужен отдых настоящий: тишина, чистый воздух, поле, лес... И работать как можно меньше...
   -- Ну это трудно, -- сказал с усмешкой Николай Дмитриевич и, видя строгое недоумение на лице доктора, поторопился пояснить: -- Аванс!
   -- Отработаете зимой; летом отдыхайте...
   -- Зимой не отрабатывать, а зарабатывать надо, зимой и вздохнуть некогда. Кроме ежедневной работы в газете, я рецензент в трех русских театрах... Вечно бежишь, вечно торопишься, как в лихорадке все время...
   -- А к чему?
   Стрельцов ничего не ответил.
   К июню он, все-таки, поселился на даче в тихом, почти безлюдном селе Вознесенском, выбранном им по указанию одного знакомого семейства. Ему сразу понравилось бедное село со старенькой церковью и заглохшим погостом, с узкой, но чистой речкой, в высоких зеленых берегах.
   Деревня растянулась по ту сторону речки, а на этом берегу, на церковной земле, были только домики причта.
   "Вот где можно будет и поотдохнуть и поработать в тишине!" -- подумал Стрельцов и сейчас же дал задаток чиновнику Козловскому, у которого он нанял мезонин.
   Сам Козловский нанимал дачу у причетника и жил с троими детьми и свояченицей в двух нижних комнатах.
   Дача причетника примыкала к земле священника, на которой стоял зимний дом батюшки и флигелек старой матушки -- тещи священника. Священник, отец Михаил Голгофский, сдавал на лето свой дом дачникам, а сам перебирался в маленький флигель тещи и селился в нем с пятью детьми, с женой и со старой матушкой -- Дарьей Ивановной. Флигелек был старый, тесный, но батюшка всех уверял, что он и поместительный, и "здоровый".
   -- Вы не смотрите, что он на вид трухлявый, в него два семейства влезут... Да много ли и надо летом? Летом и качка -- прачка!
   Никто не понимал, что собственно значит последняя фраза, но домашние так привыкли к ней, что и не старались вникать в ее смысл и уже с первыми весенними лучами приготовлялись переселяться из теплого зимнего гнезда в тесный, холодный флигель. Старая матушка уже с марта принималась за уборку его, мыла окна и развешивала ситцевые перегородки. Сам батюшка не имел своего угла летом и каждую весну говорил:
   -- Летом-то?! Господи! На чистом воздухе спать чудесно! Летом и качка -- прачка!
   Но после первой же ночи, проведенной в полуразвалившейся беседке, батюшка стлал себе постель где-нибудь в уголке, во флигеле и добродушно приговаривал:
   -- В гостях хорошо, а дома лучше!
   И так спал он все лето, на случайном месте, без кровати, без всяких удобств. Но он не только не жаловался, а точно и не желал ничего лучшего. Лето было для него сплошным праздником. Батюшка любил поговорить, а зимой ему, на этот счет, было плохо: старшие дети уезжали в город -- мальчики в семинарию, а девочки в епархиальное училище; дома оставался только мальчик Сеня, не сходивший с рук попадьи, которая была постоянно чем-то обижена. И батюшка не любил говорить с ней; он знал, что с чего бы ни начать разговор -- непременно свернешь на деньги. Матушка как-то незаметно умела направлять разговор на эту тему и кончалось всегда упреками и неприятностями. Отец Михаил умолкал на целый день до нового разговора, новых упреков и новой ссоры.
   Дачники совершенно изменяли всю его жизнь. Каждый дачник был его другом уже потому только, что мог быть его собеседником.
   -- Зиму-то молчишь, молчишь -- устанешь, -- оправдывался он обыкновенно, сам чувствуя, что накидывался на дачника с разговорами, как голодный на пищу.
   От дачников же батюшка, обыкновенно, пользовался и газетами, которые не имел возможности выписывать сам. Он садился на скамейку, под единственную липу своего садика, и прочитывал их от первой строчки до последней, а по вечерам обсуждал прочитанное с кем-нибудь из соседей.

* * *

   В этом году отец Михаил отдал свой дом в наймы учителю гимназии, Петру Ивановичу Семенову, и уже заранее радовался, что будет с кем душу отвести за лето, так как дачник попался образованный; батюшка за эту образованность даже уступил ему десять рублей, за что и выдержал нападение со стороны обеих матушек: и молодой, и старой. Но оказалось, что учитель так устал за зиму от своей каторжной жизни, как он говорил, что целыми днями неподвижно сидел на террасе и смотрел куда-то вдаль, а к заходу солнца надевал крылатку и большую соломенную шляпу и уходил с удочкой к реке, где целыми часами сидел так же безмолвно и неподвижно. Батюшка скоро понял, что промахнулся, уступив такому дачнику десять рублей, но не хотел признаться в этом жене и уверял, что очень доволен жильцами.
   У Семенова была жена, две дочери и сын лет девяти. Батюшка не любил разговаривать с "дамством", и поэтому скоро примирился с мыслью, что ему нечего ждать от своих жильцов, и каждый вечер уходил посидеть на скамеечке к домику причетника и поджидал кого-нибудь из его жильцов.
   Стрельцову понравился этот доброжелательный священник с его своеобразным языком и любознательностью. А главное ему было приятно добродушие батюшки. И это добродушие точно шло от него на все село Вознесенское. И сгорбленная, как старушка, церковь, и заросший погост с заглохшими памятниками, и светлая речка, лениво пробирающаяся между зеленых берегов -- все казалось Стрельцову добродушным и милым.
   И так было тихо кругом, что ему просто не верилось, что он всего в двух часах езды от города, от его несмолкаемого шума и тревожной суетни... Да и соседи попались тихие, добрые. Чиновник Козловский, у которого Стрельцов нанимал комнату на лето, был вдовец, лет тридцати двух-трех. Он каждое утро уезжал в город на службу, а с детьми его, двумя девочками, оставалась его свояченица Анна Дмитриевна. Козловский возвращался на дачу с шестичасовым поездом, шел от железной дороги три версты пешком и весь вечер не мог двинуться дальше скамейки у калитки палисадника. Стрельцова умилял этот труженик, когда он возвращался домой усталый, потный, нагруженный разными покупками. Да и Анна Дмитриевна умиляла Стрельцова, ведь и она не отдыхала летом, а работала без отдыху с утра до вечера: шила на машине часов по пяти в день, стряпала в кухне, чистила ягоды, сидела у жаровни и трясла тазы с кипящим вареньем, -- одним словом, постоянно была занята. И к ней у Стрельцова было то умиленное чувство, которое охватило его с первой минуты переезда из города.
   "Где и работать, как не здесь?! День не разорван на кусочки, как в городе, полнейшая тишина, спокойствие, можно забыть все дрязги, все мелкие делишки и работать без конца", -- думал он.
   И он решил работать добросовестно и много и отработать за лето весь аванс.
   Но день шел за днем, а работа не клеилась. Он посылал в газету какие-то обрывки фраз и мыслей и чувствовал, что не исполняет своих обязательств перед редактором. Его так тянуло к речке или в поле, что он постоянно откладывал работу и уходил из дому "собраться с мыслями", как оправдывал он себя.
   Там, в поле, было безлюдно и безмолвно. Громадное небо сливалось где-то далеко-далеко с темным лесом, а между ним, Стрельцовым, и этим лесом волновалась желто-зеленая нива с ее теплым запахом и мягким шумом, На Стрельцова сейчас же налетали какие-то неясные образы, ласкающие звуки, в голове колыхались гармоничные волны недоговоренных мыслей, какие-то выражения без слов, какие-то грезы без определенной формы. Он с восторгом отдавался этим грезам и уходил с утра в поле, на речку, в лес. Наконец, редактор строго написал ему, что газета остается иногда без "Дневника дачника". Стрельцов стал брать в поле бумагу и карандаш. Но выходило совсем не то, что было нужно редактору и газете. Он злился, рвал бумагу, принимался опять писать и чуть не со слезами бросал карандаш и растягивался на траве.

* * *

   Стрельцов стал запираться у себя в комнате и с утра садился за стол у окна и брал перо. Редактор, видя, что он присылает ему в газету совсем негодный для нее материал, прислал ему свои темы, усиленно напирая на то, что нужно выполнять взятые на себя обязательства. Стрельцов злился, грыз перо и принуждал себя работать. Только по вечерам выходил он за калитку и позволял себе беседовать со священником.
   -- Гроза будет, -- заявлял ему батюшка.
   -- Почему так?
   -- Все поры вопиют!.. Еллектричества скопилось на земле чересчур много...
   Завязывался спор с чиновником Козловским: батюшка доказывал, что "субстанция каждого естества есть еллектричество", чиновник Козловский устало спрашивал его:
   -- Доказано ли?
   Священник приводил примеры исцелений электричеством и мало-помалу переходил на свою любимую тему -- на политику.
   Тут Стрельцов, не переносивший -- как поэт -- разговоров о политике, вставал и уходил.
   Скоро он стал избегать встреч со священником; они брали у него слишком много и ничего не давали ему. А он сам сознавал, что теряет слишком много времени в бесполезных разговорах и прогулках. Он решил никого и ничего не видеть и не слышать и целыми часами сидел в своей душной, тесной комнате.
   Но через дощатые стены к нему лезли чужие слова, чужая жизнь, и он невольно участвовал в ней.
   Раз, сидя у открытого окна, он услыхал свое имя.
   -- Что вашего сочинителя давно не видно? -- спрашивал священник.
   -- Это вы про Николая Дмитриевича? -- ответил ему Козловский. -- Не сочинитель он, батюшка, а поэт! Настоящий поэт! Да нужда одолела... Не нужда бы, так из него Пушкин вышел бы! Ну, а, конечно, для хлеба писать трудно, особенно стихи! Гениальный господин!
   -- И весь день стихи строчит? -- не без иронии спросил отец Михаил.
   -- Да ведь он поэт! Что же ему другое делать?
   -- И печатают? -- продолжал в том же тоне батюшка.
   -- Он обязался поставлять в газету каждый день тридцать две строчки стихов... Да ведь вы берете у нас "Последние Вести"? Изволили там обратить внимание на "Дневник дачника"... "Пчелка" подписано...
   -- Неужли он?
   Батюшка точно даже испугался.
   -- Он и есть.
   -- Ах ты, сделай милость! И не скажет ничего! Сколько мы с ним вот тут беседовали... Хоть бы проговорился!.. Пчелка!.. А и ловко жалит... Я не очень-то охотно стишки читаю... А Пчелку люблю... Хлестко пишет! Как он тут недавно велосипедисток разделал -- объедение! Да и в самом деле, -- прилично ли девице или барыше этакую позу принимать и номер себе вывешивать? Уж и вышутил же ваш поэт их! Ловко...
   Стрельцов оставил перо и не мог не слушать, что говорилось про него.
   -- И большие капиталы зашибает? -- деловым тоном спросил священник.
   -- Да он, собственно, на жалованьи у газеты. Нанялся с обязательствам поставлять столько-то строк в день... Хочешь не хочешь -- пиши... Иногда, говорит, в полчаса напишет, а иногда и целый день просидит...
   -- Да уж нанялся -- продался!..
   Стрельцов захлопнул окно; но и через затворенную раму до него долетали отдельные слова и фразы; он попытался собрать мысли для последних строк начатого стихотворения, когда опять услыхал ту же фразу: нанялся -- продался!
   Он схватил шляпу и убежал задворками в поле.

* * *

   Да! Он продался! Когда три года тому назад он принес редактору "Последних Вестей" свою поэму -- тот прямо сказал ему:
   -- Содержание наивное... Свобода и природа -- это также устарело, как весна и луна... Но форма хороша... Из вас может выработаться полезный сотрудник. Мне нужен сатирический поэт. Публика любит это... Идите ко мне на службу.
   И он пошел. Нужны были деньги, хотелось жить. Студенческое существование в меблировке, с котлетами на маргарине, становилось тяжким, хотелось быть не хуже других, а для этого прежде всего надо быть одетым, как подобает "порядочному человеку", а он даже этого не мог достичь, живя только на гонорар за стихотворения. А тут еще явилась любовь к жене одного из товарищей, изящной женщине с тонко-развитым вкусом. Она любила слушать его вещи, искренно восхищалась ими, переводила с ним Верлена и поощряла его работать. Затем начались поездки за город, прогулки вдвоем, полные поэзии и радости жизни. В одну из таких прогулок он понял, что любим этой тонкой, изящной женщиной. Жизнь сразу показалась ему легкой и ясной, и он всю ночь провел за письменным столом, излагая на бумаге, как жизнь прекрасна, как бесконечно широко будущее, какая красота кругом нас, внутри нас...
   Когда он принес поэму Вере Александровне, у нее сидел ее брат с невестой и матерью невесты. Вера встретила его ласково, но так сдержанно, что он весь съежился.
   -- Николай Дмитриевич Стрельцов, поэт, -- представила она его, как будто извиняясь.
   И ему показалось, что она со страхом смотрела на короткие рукава его пиджака, из-под которых смотрело несвежее белье. Он чувствовал, что она -- если бы могла -- закрыла его чем-нибудь, чтобы ее гости не видели его расшлепанных сапог, съеженного жилета, всего его поношенного существа. Он запрятал ноги под стул, и мысли его ушли далеко от того, что было написано в поэме.
   И он сказал все это Вере, как только они остались одни. Она смеялась, уверяла, что все это ему показалось, что он "все-таки" дороже ей всех на свете. И он схватился за эти слова и, успокоенный и, радостный, сказал ей:
   -- Конечно, бедность не порок!
   -- Но большая гадость! -- ответила ему она шутливо, но в ее глазах он прочел не шутку.
   С этих пор он постоянно замечал, что она при других становится совсем иною; те глаза, что наедине так любовно смотрели на него -- при чужих осматривали его с каким-то страхом; он постоянно видел, или вернее чувствовал, как любовь и любование им заменялись в ней стыдом за него. Сначала это его злило, он называл ее "пустой барынькой", ничтожеством, которое может считаться с такими пустяками, но и сам считался с ними и иногда страдал невыносимо. Его звали в театр, он не смел признаться, что ему не на что ехать, и лгал, что уже обещал другим, и навлекал на себя гнев Веры, а сам чуть не плакал от горя и злобы на себя.
   Предложение редактора "Вестей" явилось неожиданным разрешением очень многих вопросов. Стрельцов принял его без малейшего колебания; оно устраняло так много страданий, а требовало так мало: тридцать две строчки стихов в день! Ему -- при его способности работать -- это казалось пустяком. Но ведь это составляло в год более тысячи рифмованных строк обличения или просто глумления. Сначала темы предлагались редакцией, потом сам Стрельцов должен был находит их, считаясь с духом и направлением газеты. И чего-чего не вышутил он за эти три года, над кем только не поглумился! В редакции его ценили, ему увеличили жалованье, жизнь пошла шумно и бойко. Вера Александровна хоть и надоела ему немного, но была его верной спутницей и в театрах, и в ресторанах, и на скачках, -- везде, где собирались люди. В последнюю зиму он взял еще на себя обязанности драматического рецензента, так как жизнь требовала все больших и больших трат и его жалованья не хватало ему и он должен был постоянно делать долги.
   Все это так издергало Стрельцова, что он с радостью ухватился за совет доктора, решил уехать в деревню и отсюда писать "Дневник дачника".
   И первое время ему казалось, что работа пойдет и пойдет хорошо. Но когда он увидал, что природа с ее простором и покоем только мешает ему в его работе, а дача совсем не отвечает тому впечатлению тишины и кротости, которое он испытывал первые дни пребывания в деревне -- он затосковал. Он принуждал себя садиться за письменный стол, брал перо и бесконечно тер себе лоб рукою.
   Соседка по даче, Наденька Семенова, увидя как-то его в такой позе, громко сказала сестре:
   -- Муки творчества!
   И с тех пор это сделалось его прозвищем. Стрельцов слыхал не раз как Наденька говорила, когда он проходил мимо ее палисадника:
   -- Вон "Муки творчества" прогуляться пошли.
   Это злило его и отвлекало от работы. Чувство умиления, наполнявшее его в первые дни жизни на даче, мало-помалу сменилось мелким раздражением от постоянного вторжения в его голову чужой жизни, чужих интересов.
   Особенно развлекал и раздражал его звонкий голос Наденьки Семеновой. С утра она садилась на террасе заниматься с братишкой, и Стрельцов слышал, как она кричала:
   -- Ну что ты написал? Смотри, что ты написал?! "Сичас!" Что это за сичас?
   -- А как же? -- безучастно спрашивал мальчик.
   -- Сейчас... Я тебе говорю не сичас, а сейчас, -- растягивая это слово, говорила она.
   -- А что такое "сейчас?" -- спрашивал брат.
   -- Ты не знаешь? Не знаешь? -- возвышая голос говорила Наденька. -- Изволь писать и не рассуждать! Сейчас...
   -- А что такое сеечас? -- не унимался брат.
   -- Господи! Какая мука!
   -- Сама не знаешь, -- поддразнивал мальчик.
   -- Молчи, говорят тебе!
   -- А! Не знаешь, не знаешь!.. Тоже учительница!
   -- Папаша! -- кричала Надя, -- прикажите ему замолчать!
   -- Папаша! -- кричал и брат, -- не верьте ей: она все врет!
   А внизу под окном в это же время Анна Дмитриевна чуть не до слез спорила с мясником из-за каких-то жил и совершенно несчастным голосом убеждала его:
   -- Побойся ты Бога! Такую цену берешь и есть нечего! Уварится -- что тут подать?
   И так каждый день! Ни громадный синий небосвод, ни краса леса, цветов, ни запах полей -- ничто, казалось, не существовало для этих людей!

* * *

   Раз, когда Стрельцов, по обыкновению, сидел у окна и выжимал из себя свои тридцать две строчки, к нему в комнату влетел звонкий и тревожащий голос Наденьки; она кричала на служившую у них подгорничной девочку -- Фиму:
   -- Как ты смеешь брат мои щипцы? Как ты смеешь?
   -- Я не брала! Ей Богу, барышня, не брала...
   -- Разве я не вижу? Опять вихры завиты!
   -- Да я, барышня, гвоздем...
   -- Как гвоздем?
   -- Накалила гвоздь, да и закрутила волосы на него...
   Наденька громко и весело расхохоталась.
   Фима жила у Семеновых "девчонкой"; хозяйство шло беспорядочно, кухарки менялись каждую неделю и Фиму звали и гоняли с утра до вечера. Ее маленькие ноги в старых барышниных туфлях не отдыхали ни минуты. Да и ей самой надо было все увидать, все узнать, все выспросить и донести своим барышням. Уже через неделю после переезда на дачу она знала всех дачников батюшкиной "Палестины", сбегала за реку, на село, где также отдавались дачи, побывала и на станции с письмами от барышень и объявила, что на "плацформу" ходить незачем -- не интересно! Да барышни Семеновы почти и не ходили гулять по платформе, так как до нее надо было идти версты три по солнцу, а Наденька больше всего боялась загара. Старшая сестра, шепелявая Милочка, очень скучала на даче и главным ее развлечением были беседы с прислугой. Фима постоянно подбегала к террасе и сообщала ей что-нибудь.
   -- У матушки работница ушла, -- как-то объявила она барышням.
   -- Как ушла?! -- живо откликнулась Милочка.
   -- Взяла да ушла... Домой ушла работать... Теперь в деревне работы -- страсть!
   -- А кто же у матушки будет?
   -- За девчонкой поехал отец Михаил. В его приходе, сказывают, есть сирота, без матери... Отец давно набивался: возьми, батька, к делу приучи... Не к чему было! А сегодня матушка такую бурю подняла -- страсть! Да и старая-то матушка туда же!! Не можем, говорят, с одним работником управиться: он и печку топи, и навоз вози, и воду носи, и самовары ставь! А двадцатого-то у них праздник: Инны, Пинны и Риммы... Все три поповны именинницы... Матушка и разбушевалась: давай прислугу! Батька перетрусил!.. Поехал за девчонкой!
   Фима говорила скоро-скоро, захлебывалась, точно боялась не успеть сказать всего, что хотелось.
   -- Фимка! -- раздался откуда-то хриплый голос учителя Семенова. -- Иди пол домывать!.. Начала и бросила! Только грязь размочила! Дрянь!!
   Когда вечером Стрельцов вышел из своего добровольного заточения, он увидал Фиму за калиткой дачи священника. Она очевидно поджидала кого-то. Ее худенькое, черненькое личико тревожно вертелось на длинной шее в модном, высоком воротнике. Вычурная блузка с барышниного плеча неуклюже горбилась на ее детской фигурке; сухая талия была перетянута поясом с блестящей пряжкой. Увидя Стрельцова, она как-то неестественно пригнулась, но он успел разглядеть, что туфли на высоких каблуках у нее были надеты на босую ногу. Ему стало и смешно, и жалко ее. Но он сейчас же отогнал от себя эту жалость. Такая девочка, с ее страстью к нарядам, к побрякушкам, к новостям и всякого рода новым впечатлениям, представилась ему выразительницей всей той женской суетности и пустоты, которые столько раз осмеивал он. Слова и рифмы закружились у него в голове и он решил вернуться домой, чтобы, не откладывая, написать на эту не новую, но всегда интересную тему свои тридцать две строчки.
   Когда он шел назад, его обогнала тележка священника. Рядом с батюшкой сидела узкоплечая и сутуловатая девочка, с голой шеей и непокрытой головой. Жидкие, светлые волосы были заплетены в одну коску, которая поднималась кончиком кверху.
   У калитки своего дома священник остановился и крикнул:
   -- Степан!
   Выбежал хромоногий работник, а за ним и сама матушка. Фима стояла невдалеке и жадно смотрела на приехавшую.
   -- Каково благорастворение! -- обратился отец Михаил к шедшему мимо Стрельцову.
   Но матушка сейчас же перебила его:
   -- За сколько? -- спросила она мужа, кивнув на девочку.
   -- Рубль в месяц, ну и одежонку какую, когда... Ступай, Стеша! Завтра начнешь услужение.
   -- Как завтра? -- вскрикнула попадья. -- А сегодня кто ужин соберет? Вас -- слава тебе Господи -- сядет за стол артель целая, все я служи!
   И она повела девочку во флигель.

* * *

   Солнце стояло уже высоко, когда Стеша выбежала со двора батюшкиной "усадьбы" и глянула кругом. Сзади дач шел глубокий овраг, за которым сейчас же начиналось громадное бесконечное поле. Рожь, колыхалась и рассылала кругом свой теплый запах. Растрепанные головки васильков синели в ее чаще.
   По небу медленно двигалась тяжелая лиловая туча, и уже дальний край поля помутнел.
   Стеша с испугом увидала эту тучу, которую на дачном дворе ей не было видно, и всплеснула руками.
   -- Наши-то, чай, спешат сено в копны складать! -- прошептала она и первым ее движением было куда-то броситься и что-то спасать из-под этой лиловой тучи.
   -- Стеша! -- раздался голос попадьи. -- Стешка! Куда же ты запропастилась?
   Девочка вздрогнула, обернулась и, точно нехотя, засеменила робкой походкой, а ее косичка крючком, с вплетенным в нее кусочком кумачу, покачивалась в такт ее походке.
   -- Беги же скорей! Не слышишь? Ступай воды из колодца накачай! Да поворачивайся!
   Стеша взяла ведро и пошла к колодцу.
   Но чрез несколько минут, она уже была за оврагом, в поле. Лиловая туча не давала ей покою. "Пронесет, или не пронесет?" -- думала она, когда перескакивала овраг и бежала по узкой меже. Мимо ее ушей пролетели было звуки матушкиного голоса: "Стешь! А, Стешь!" -- но девочка не слушала их. Жужжанье мошек, стрекотанье кузнечиков, шум ветра, скользящего по серо-зеленому полю -- все эти знакомые звуки наполнили всю ее и звали ее к себе, как свою.
   Она видела темную тучу на ярко синем небе, видела сочные колосья, качавшиеся выше ее головы, чувствовала их хлебный запах и бежала вперед, чему-то улыбаясь.
   Она не знала где их деревня, помнила только, что "солнышко садится аккурат за их избой", и смотрела с радостью как туча бежит на солнце, значит -- думала она -- уходит от их деревни. Ей стало еще веселее, и она, не чувствуя ни тяжести своего тела, ни колючек под босыми ногами, бежала вперед и наслаждалась своей быстротой.
   Где-то вдали проворчал гром. Стеша остановилась и перекрестилась. Она не боялась грозы и не пряталась от нее, хотя знала, что молния может убить, но на это есть Божья воля, и прячься не прячься -- не поможешь.
   Стеша села немного вбок от межи в теневую сторону ржи и закинула голову. Туча покрыла солнце и расползлась уже на полнеба. В ее темной и мягкой глубине, почти не останавливаясь, ворчал гром. Стеша слушала его не с испугом, а со вниманием, и улыбка не сходила с ее хорошенького лица. Серые глаза смотрели ясно и бодро, белые зубы сверкали из-под пухлых розовых губ. Во всем лице была разлита покойная радость. Ничего она так не любила, как луг, поле, лес. Бывало уйдет с ребятишками за ягодами или за грибами -- так целый день отец и не знает где она, чем сыта, кто накормил ее? Но зато он и не ругал ее за ее любовь к свободе и всегда добродушно говорил про нее:
   -- Одна заря вгонит, другая выгонит!
   При этом воспоминании об отце Стеша вздохнула. И зачем он теперь услал ее за столько верст? Как хорошо ей было дома, в деревне. Там у нее подружка Настя, такая же одиннадцатилетняя девочка, как и она, веселая и добрая. Встанут они с ней иной раз с солнышком; как только скотину выгонят, так и они убегут за земляникой. Утренняя роса жжет им босые ноги и они хохочут от радости и чувства простора. А потом купаться побегут. Река тут же, под горкой. В жару -- раз по семи купаются. Вечером песни поют, свой детский хор составили, и первые запевалы -- она, Стеша, да Настя! А потом поскачут верхом в ночное, лошадей там оставят, а сами бегут домой и прямо в постель. Положим, у Стеши никогда еще не было постели, но так она называла свой угол на лавке, где лежала какая-то подстилка. Отец никогда не бил ее, ругал мало, да и то когда выпьет. А вообще они жили дружно и лучшего Стеша и не желала. Вдруг приехал батюшка-священник, отец позвал Стешу, велел ей умыться и переодеться. Она умылась, а переодеться ей было не во что, так как ее "перемена" -- т. е. вторая рубашка и вторая юбка, которые у нее были на перемену -- висели мокрые, только что выстиранные Стешей. Отец так и отослал ее в том же платье, в каком она была дома, только волосы ей помазал маслицем из лампадки. Стеша была так ошеломлена этим приездом священника, что не поняла хорошо своего положения. Она покорно влезла в тележку, села рядом с батюшкой и всю дорогу ехала как деревянная.
   Только тут она очнулась. Она вспомнила как бабушка Матрена говорила, когда Стешу отправляли со двора, что все это "Паранькины штуки". Стеша вспомнила, что как-то та же баушка Матрена говорила, что Паранька метит за ее отца, но она не верила, чтобы чернозубая Прасковья могла еще выйти замуж. Она и батьке тоже самое сказала.
   -- Что так? -- спросил тогда отец.
   -- Она уж вековуша.
   -- Кто сказал?
   -- Да у нее уж зубы валиться хотят...
   Тогда отец рассмеялся, а теперь никак и вправду жениться вздумал?
   Улыбка сошла с розовых губ Стеши. Она оглянулась кругом. Туча разлилась по всему небу от края до края и нависла над полем сплошной серой крышкой. Гром раскатывался жидко и далеко. Дождя не было, но пахло дождем. Стеша не двигалась с места. Куда ей идти? Что она будет делать здесь, у чужих людей, в чужом месте? Не успела приехать вчера: и на стол собери, и посуду перемой, и постели постилай... Спать положили на половике в кухне, на полу. Сегодня чуть свет подняли: собирай постели по всем углам, в самовар дуй, воды натаскай!.. Ничего-то она не умеет. Вчера три тарелки разбила, обе матушки закричали на нее, хорошо батька вступился. Сегодня опять с утра кричат... Она и сбежала! И не пойдет назад ни за что на свете! Пусть управляются, как знают! А она вернется к себе в деревню!.. Вот Настя-то обрадуется!
   И Стеша самодовольно и важно растянулась на земле. Там, высоко, под самой тучей, пробежал неясный шепот.
   "Разгонит!" -- подумала Стеша, поняв, что это налетел тот ветер, который на земле не чувствуется.
   И она стала следить, как небо светлелось и прояснялось. Появились белые тени, и пушистые клочья быстро заскользили по сероватому фону. Гром ушел куда-то далеко-далеко. В поле стало опять жарко и ароматно. Стеша ждала, чтобы проглянул хоть маленький кусочек синего неба, и тогда решила пуститься в путь, к себе в деревню.
 &