Источник текста: Лесков Н.С. Собрание сочинений в 12 т. М., Правда, 1989; Том 10, с. 327-396.
OCR: sad369 (г. Омск)
Глава первая
В начале истекающего девятнадцатого столетия в одной семье германского происхождения родился мальчик необыкновенной красоты. Он был так хорош, что в семье его не звали его крёстным именем, а называли его Фебофис или Фебуфис, то есть сын Феба. Это имя так ему пристало, что он удержал его за собою в школе, а потом оно осталось при нём во всю его жизнь. С возрастом оказалось, что при телесной красоте ребёнок был осчастливлен замечательными способностями: он прекрасно учился наукам и рано обнаружил дар и страсть к живописи.
Отец Фебуфиса занимался крупными торговыми операциями и имел обеспеченное состояние. Он хотел, чтобы сын шёл по его же дороге, и потому не был обрадован его художественными наклонностями, но мать ребёнка, женщина очень чувствительная и поэтическая, не любила прозаических торговых занятий мужа и настояла, чтобы Фебуфис получил возможность следовать своим художественным влечениям.
Мать питала несомненную уверенность, что сына её ожидает слава, и она отчасти не ошиблась.
Отец уступил желаниям сына, поддерживаемым настойчивостью матери, и Фебуфис поступил в высшую художественную школу, сначала в том городе, где жили его родители, а потом перешёл для усовершенствования в Рим, где на него вскоре же стали указывать как на самого замечательного из современных живописцев.
С течением времени на него обращали внимания больше и больше, и он вскоре стал пользоваться такою известностью, которая уже довольно близко граничила со славою. Были основания верить, что невдалеке его ожидает и настоящая слава. Характер у него был весёлый, немножко заносчивый и дерзкий со старшими, но беспечный и общительный в сношениях с сверстниками, между которыми молодой человек имел друзей. Особенно дружны были с ним два молодых живописца, прозванные в своём кружке Пиком и Маком. Оба эти молодые люди были разных национальностей и несходного нрава, но находились в теснейшей приязни и никогда почти не разлучались. За то их и прозвали Пик и Мак -- по детской игре: "где Пик, там Мак, -- Пик здесь -- Мак здесь, -- Пика нет, и Мака нет". Мак был крупный брюнет с серьёзным, даже несколько суровым и задумчивым лицом, а Пик -- розовая белокурая крошка, с личиком из тех, которых зовут "овечьею мордочкой". Мак был мыслитель -- его занимали общественные вопросы: он скорбел о человеческих бедствиях и задумывался над служебными целями искусства, а Пик смотрел на жизнь в розовые стекла и отрицал в искусстве все посторонние цели, кроме самой красоты; притом Пик любил и покутить, но только, несмотря на его неразборчивость, он почти никогда не имел удачи, а Мак был само целомудрие и обладал всеми шансами на успехи, но он их не добивался. Пик находил почти всех женщин очень милыми, а Мак смотрел на всех равнодушно и всё надеялся когда-нибудь увидеть одну заповедную женщину по своим мыслям. Она должна была обладать красотою духовной более, чем телесною, -- во всяком случае она непременно должна была иметь над ним многие нравственные превосходства, особенно в деликатности чувств, в тонком ощущении благородства, чести и добра. Она должна была не отделять его от мира, как любят делать многие женщины, а роднить его с высшим миром. Если случалось, что Пику и Маку нравилось одно и то же, то оно непременно нравилось им с разных сторон. Им, например, обоим нравился Дон Жуан, и они оба оправдывали байроновского героя, но совершенно с различных сторон: Пик находил, что переменять привязанности очень весело, а Мак любил Жуана за то, что он открывал во всех любивших его женщинах обман и не хотел довольствоваться фальсификациею чувства. Несмотря на такое несходство во взглядах, Пик и Мак были, однако, очень дружны: Пик уважал в Маке его думы и даже заботы о служебных задачах искусства, а Мак любил в Пике искренность, с какою он восхищался каждым дарованием, кроме своего собственного. Оба они жили вместе, не богато и не бедно, как жило в то время множество людей их среды.
Фебуфиса отыскал Пик и сказал нелюдимому Маку:
-- Пойдём посмотрим человека с большим дарованием.
-- В чём же он проявил свои дарования?
-- Прекрасно пишет.
-- Что же он пишет? -- спросил Мак.
-- Всё.
-- Всё?.. Это много. Пойдём и посмотрим всё.
-- Да, а вот ты можешь научить его выбирать лучшее.
Они пошли и подружились сразу.
Глава вторая
У Фебуфиса не было недостатка в фантазии, он прекрасно сочинял большие и очень сложные картины, рисунок его отличался правильностью и смелостью, а кисть его блистала яркою колоритностью. Ему почти в одинаковой степени давались сюжеты религиозные и исторические, пейзаж и жанр, но особенно пленяли вкус и чувство фигуры в его любовных сценах, которых он писал много и которые часто заходили у него за пределы скромности.
В последнем роде он позволял себе большие вольности, но грация его рисунка и живая прелесть колоритного письма отнимали у этих произведений впечатление скабрезности, и на выставках появлялись такие сюжеты Фебуфиса, какие от художника меньших дарований ни за что не были бы приняты. С другой же стороны, соблазнительная прелесть картин этого рода привлекала к ним внимание самой разнообразной публики и находила ему щедрых покупателей, которые не скупились на деньги.
Таким образом росло его имя, и он получал такой значительный заработок, что уже не только не требовал никакой поддержки от родителей, но когда отец его умер и дела их пошатнулись, то Фебуфис уступил свою долю отцовского наследства брату и сестре и стал присылать значительные суммы нежно любимой матери.
Пик всему этому шумно радовался, а Мак серьёзно молчал, или, когда Пик очень надоедал ему своими восторгами и восклицал:
-- О, до чего он может достичь!
Мак отвечал.
-- До всего; я боюсь, что он до чего хочешь достигнет.
-- Нет, с кем его можно сравнить?
-- С Ван-дер-Пуфом, -- отвечал Мак.
Ван-дер-Пуф было шуточное прозвание для тех, кто подавал большие надежды с сомнительными последствиями.
Пик за это сердился и находил, что Фебуфис похож на Луку Кранаха, которого он очень любит и имеет некоторые его свойства.
-- В чём же это проявляется? -- спрашивал Мак.
-- В даровании, в смелом характере и в уменье гордо держать себя с великими мира.
Мак отвечал, что лучшее уменье держать себя с теми, кто почитает себя великими мира, -- это стараться не входить с ними ни в какие сношения.
-- А если это нельзя?
-- Ну, тогда быть от них как можно дальше.
-- Э, брат, это сочтут за робость и унижение.
-- Поверь, что в этом только есть настоящее величие, которое и они сами чувствуют и которое одно может уязвлять их пустую надменность.
-- Ну, ты, Мак, ведь аскет. Этак жить, так нельзя будет сделать ничего достойного в мире.
А Мак, наоборот, думал, что так только и можно что-нибудь сделать самое достойное.
-- А именно что?
-- Прежде всего сберечь своё достоинство.
-- Ты всё о своём достоинстве -- всё только о том, что для себя.
-- Нет, сохранение "достоинства" -- это не "только для себя", а это потом пригодится и для других.
Студию Фебуфиса искали посещать самые разнообразные путешественники, но достигали этого не все, кто хотел. Он допускал к себе только или известных знатоков и ценителей искусства, или людей высокого положения, внимание которых ему льстило и которым он по преимуществу продавал свои картины для их музеев и палаццо, и всегда за дорогую цену. Но и при этом он давал ещё много произвола своим художественным прихотям и капризам, очень часто доводимым им до непозволительной дерзости и пренебрежения к сану и светскому положению своих важных посетителей. Он продавал им часто не то, что они желали бы у него приобресть, а то, что он сам соглашался уступить им, всегда с затаённым и мало скрываемым намерением заставить их иметь перед собою сюжет, который мог служить им намёком, попрёком или неприятным воспоминанием.
Произведения Фебуфиса были в моде, а притом же тогда было в моде и потворство капризам художников, и потому сколько-нибудь замечательным из них много позволяли. Люди самые деспотичные и грозные, требовавшие, чтобы самые учёные и заслуженные люди в их присутствии трепетали, сносили от художников весьма часто непозволительные вольности. Художников это баловало, и не все из них умели держать себя в пределах умеренности и забывались, но, к удивлению, всё это им сходило с рук в размерах, непонятных для нынешнего реального времени.
Особенно они были избалованы женщинами, но ещё больше, пожалуй, деспотами, которые отличались своею грозностью и недоступностью для людей всех рангов и положений, а между тем даже как будто находили удовольствие в том, что художники обращались с ними бесцеремонно.
Такое было время и направление.
Фебуфис как первенствовал между собратиями в искусстве, так же отличался смелостью и в художественных фарсах и шалопайствах. У него было много любовных приключений с женщинами, принадлежавшими к самым разнообразным слоям в Риме, но была и одна привязанность, более прочная и глубокая, чем другие. Эта любовь была замечательно красивая бедная девушка-римлянка, по имени Марчелла. Она любила красавца иностранца без памяти и без всякого расчёта, а он и её ценил мало. Он был больше всего занят тем, что с успехом соперничал с модным кардиналом в благорасположении великосветских римлянок и высокорожденных путешественниц или, наскучив этим, охотно пил и дрался кулаками в тавернах за мимолётное обладание тою или другою из тамошних посетительниц. По первой категории подвиги его восходили до дуэлей, угрожавших ему высылкою из тогдашней папской столицы, а по второй дела кончались потасовками или полицейским призывом к порядку, что тоже тогда в художественном мире не почиталось за дурное и служило не в укор, а, наоборот, слыло за молодечество.
Глава третья
Сказано, что между любовными историями Фебуфиса была одна, которая могла его кое к чему обязывать. Это то самое, что касалось красивой и простосердечной римской девушки по имени Марчелла. Она была безвестного происхождения и имела престарелую мать, которую с большим трудом содержала своею работой, но замечательная красота Марчеллы сделала ей большую известность. Не один Фебуфис был пленён этою красотой -- молодой, тогда ещё малоизвестный патриот Гарибальди на одном из римских празднеств тоже подал Марчелле цветок, сняв его со своей шляпы, но Марчелла взяла цветок Гарибальди и весело перебросила его Фебуфису, который поймал его и, поцеловав, приколол к своей шляпе. Гарибальди видел это, послал им обоим поцелуй и крикнул: "Счастливого успеха влюблённым!" Сближение их было очень быстро и оригинально. Расположения Марчеллы искали многие, и в числе претендентов на её руку были и богатые люди: в числе таких был один пармезанец. Марчелла его не любила, но мать её указывала на своё нездоровье и преклонные годы, требовала от дочери "маленькой жертвы". Марчелла согласилась на жертву и сделалась невестой, но под самый день свадьбы пошла помолиться Мадонне и безотчётно постучалась в дверь Фебуфиса. Сюда привела её нестерпимая любовь, с которою она напрасно боролась, и она вышла отсюда только через несколько дней и пошла к пармезанцу сказать, что уже не может быть его женою. Но Фебуфис, как многие баловни женщин, не хотел оценить лучше других поступок Марчеллы и скоро охладел к ней, как к прочим. Эта победа только вплела новый листок в его любовные лавры, а Марчеллу познакомила с чувствами матери. Пик был этим смущен, а Мак оскорблён и разгневан: он перестал говорить с Фебуфисом и не стал давать ему руку.
-- Это слишком уж строго, -- говорил Пик.
Мак на это не отвечал, но, встретив однажды Марчеллу, сказал ей:
-- Как ты живёшь нынче, добрая и честная Марчелла?
-- Ты меня называешь доброю!
-- И честною.
-- Спасибо; я живу не худо, -- отвечала Марчелла. -- С тех пор как у меня есть дитя, я работаю вдвое и, представь себе, на всё чувствую новые силы.
-- Но ты исхудала.
-- Это скоро пройдёт.
-- А ты мне скажи... только скажи откровенно.
-- О, всё, что ты хочешь... Я знаю тебя -- в тебе благородное сердце.
-- Согласись быть моей женой.
-- Женою?.. Спасибо. Я знаю, что ты благороден и добр... Женою!.. Нет, милый Мак, я уже никогда не буду ничьею женой.
-- Почему?
-- Почему? -- Марчелла покачала своею красивою головой и отвечала: -- Я ведь люблю! Разве ты хочешь, чтобы между нами всегда был третий в помине? Нет, милый Мак, я любила, и это останется вечно. Полюби лучше другую.
Но благородство и гордость Марчеллы были подвергнуты слишком тяжёлому испытанию: мать её беспрестанно укоряла их тяжкою бедностью, -- её престарелые годы требовали удобств и покоя, -- дитя отрывало руки от занятий, -- бедность всех их душила. О Марчелле пошли недобрые слухи, в которых имя доброй девушки связывалось с именем богатого иностранца. К сожалению, это не было пустою басней. Марчелла скрывалась от всех и никому не показывалась. Пик и Мак о ней говорили только один раз, и очень немного. Пик сказал:
-- Слышал ты, Мак, что говорят о Марчелле?
-- Слышал, -- отвечал Мак, сидя за мольбертом.
-- И что же, ты этому веришь или не веришь?
-- Верю, конечно.
-- Почему же конечно? Ты ведь был о ней всегда хорошего мнения.
-- Я о ней и теперь остаюсь хорошего мнения.
Теперь Пик помолчал и потом спросил:
-- Разве она не могла поступить лучше?
-- Не знаю, может быть и не могла.
-- Значит, у неё нет воли, нет характера?
-- Ты спроси об этом того, кто устроил испытание для её воли и характера.
-- Но она могла выйти замуж?
-- Не любя?
-- Хотя бы и так.
-- Или... быть может, даже любивши другого?
-- Ну, и всё было б лучше.
-- Может быть, только она тогда не была бы тою Марчеллой, которая стоила бы моего лучшего мнения.
-- А теперь?
-- Из двух зол она выбрала то, которое меньше.
-- Меньше!.. Продать себя... это ты считаешь за меньшее зло?
-- Не себя.
-- Как не себя? Неужто этот богач ездит к ней читать с нею Петрарку или Данте?
-- Нет; она продала ему своё прекрасное тело и, наверное, не обещала отдать свою душу. Ты различай между я и моё: я -- это я в своей сущности, а тело моё -- только моя принадлежность. Продать его -- страшная жертва, но продать свою душу, свою правду, обещаться любить другого -- это гораздо подлее, и потому Марчелла делает меньшее зло.
-- Есть ещё средство! -- заметил Пик.
-- Какое?
-- Прекратить свою жизнь. Смерть лучше позора.
Мак сложил руки и сказал:
-- Как? убить себя?.. Женщине убить себя за то, что её бросили, и бросить на все мучения нищеты свою мать и своего ребёнка?.. И ты это называешь лучшим? Нет, это не лучше. Лучше перенести всё на себе и... Впрочем, иди лучше, Пик, читай уроки о чести другому, -- мы о ней больше с тобою никогда не должны говорить.
-- Хорошо, -- отвечал Пик, -- но ты мне никогда не докажешь...
-- Ах, оставь про доказательства! Я никогда тебе и не буду доказывать того, что для меня ясно, как солнце, а ты знай, что доказать можно всё на свете, а в жизни верные доказательства часто стоят менее, чем верные чувства.
В отношении Марчеллы Мак имел "верные чувства" и верно отгадывал, что двигало её поступками. Другие о ней позабыли, -- Фебуфис ею не интересовался. Он с той поры имел много других успехов у женщин, которые, помимо своей красоты, льстили его самолюбию, и вообще шёл на быстрых парусах при слабом руле, который не правил судном, а предавал его во власть случайным течениям. В характере его всё более обозначались признаки необузданности и своеволия. Успехи его туманили. Он становился капризен.
-- Я хотел бы знать, чего он хочет? -- говорил Пик.
-- А я не хотел бы об этом знать, но знаю, -- отвечал Мак.
-- Чего же он хочет?
-- Своей гибели, -- и она будет его уделом.
Глава четвёртая
Фебуфису было около тридцати лет, когда он сбыл с рук историю Марчеллы и потом в течение одного года сделал два безумные поступка: во-первых, он послал дерзкий отказ своему правительству, которое, по его мнению, недостаточно почтительно приглашало его возвратиться на родину, чтобы принять руководство художественными работами во дворце его государя; а во-вторых, произвёл выходку, скандализовавшую целую столицу. Жена одного из иностранных дипломатов при папе уделила Фебуфису какую-то долю какого-то своего внимания и потом, -- как ему показалось, -- занялась кардиналом. Фебуфис вскипел гневом и выставил у себя в мастерской самую неприличную картину, вроде известной классической Pandora. На этом полотне он изобразил упомянутую красивую даму в объятиях знаменитого в своё время кардинала, а себя поставил близ них вместо сатира, которого отводит старуха со свечкой.
Картина эта представлялась забавною и едкою всем, кроме малоразговорчивого Мака.
-- Твоё целомудрие оскорблено моею Пандорой? -- спросил его однажды вечером, сидя за вином, Фебуфис.
Мак прервал своё долгое молчание и ответил ему:
-- Да, с этой поры я не перестану жалеть, чем ты способен заниматься.
-- Способен!.. Как это глупо! Я способен заниматься всем... и я, наконец, не понимаю, почему иногда не позволить себе шалость.
-- Ты называешь это шалостью?
-- Конечно. А ты?
-- По-моему, это низость, это растление других и самого себя.
-- Так ты видишь здесь один цинизм?
-- Нет, я вижу всё, что здесь есть.
-- Что же, например?
-- Задор и вызов на борьбу людей, которых не стоит трогать.
-- Отчего? Они стоят довольно высоко, и трогать их небезопасно.
-- Ага! так тебе это доставляет удовольствие?
-- И очень большое.
Мак тихо двинул плечами и, улыбнувшись, сказал:
-- Я предпочёл бы беречь свои силы, чем их так раскидывать.
-- В таком случае все те, кто желает заслужить себе одобрение властей, имеют теперь отличный случай достичь этого, -- стоит только обнаруживать пренебрежение Пандоре. Ты это делаешь?
Мак посмотрел на него пристальным взглядом и сказал:
-- Ты не задерёшь меня! Я не ссорюсь из-за пустяков и не люблю, когда ссорятся. Мне нет дела до тех, которые ищут для себя расположения у властей, но мне нравятся те, которые не задираются с ними.
-- Ну, не хитри, Мак, ты -- скрытый аристократ.
-- Пожалуй, я -- аристократ в том смысле, что я не хочу подражать слугам, передразнивающим у себя на застольной своих господ. Я совсем не интересуюсь этими... господами.
-- Другими словами, ты бережёшь себя для чего-то лучшего.
-- Очень быть может.
Фебуфис ему насмешливо поклонился.
-- Можешь мне и не кланяться, -- спокойно сказал ему Мак.
И Мак, заплатив свои деньги, ушёл ранее других из таверны.
Обе выходки Фебуфиса, как и следовало ожидать, не прошли даром: первая оскорбила правительство его страны, и Фебуфису нельзя было возвратиться на родину, а вторая подняла против него страшную бурю в самом Риме и угрожала художнику наёмным убийством.
Фебуфис отнесся к тому и к другому с полным легкомыслием и даже бравировал своим положением; он ни с того ни с сего написал своему государю, что очень рад не возвращаться, ибо из всех форм правления предпочитает республику, а насчёт картины, компрометировавшей даму и кардинала, объявил, что это "мечта живописца", и позволял её видеть посетителям.
В это самое время по Европе путешествовал один молодой герцог, о котором тогда говорили, будто он располагал несметными богатствами. О нём тогда было очень много толков; уверяли, будто он отличался необыкновенною смелостью, щедростью и непреклонностью каких-то своих совершенно особенных и твёрдых убеждений, с которыми, долго ли, коротко ли, придётся посчитаться очень многим. Это делало его интересным со стороны политической, а в то же время герцог слыл за большого знатока и ценителя разнообразных произведений искусства, и особенно живописи.
Высокий путешественник прибыл в Рим полуинкогнито из Неаполя, где все им остались очень довольны. Папский Рим ему не понравился. Рассказывали, будто он сказал какому-то дипломату, что "дело попов -- молиться, но не их дело править", и не только не хотел принимать здесь никаких официальных визитов, но даже не хотел осматривать и многих замечательностей вечного города.
Властям, которые надеялись вступить с герцогом в некоторые сношения, было крайне неприятно, что он собирался отсюда ранее, чем предполагалось по маршруту.
Говорили, будто одному из наиболее любимых путешественником лиц в его свите был предложен богатый подарок за то, если оно сумеет удержать герцога на определённое по маршруту время. Это лицо, -- кажется, адъютант, -- любя деньги и будучи смело и находчиво, позаботилось о своих выгодах и сумело заинтересовать своего повелителя рассказом о скандалезном происшествии с картиною Фебуфиса, которая как раз о ту пору оскорбила римских монахов, и о ней шёл говор в художественных кружках и в светских гостиных.
Хитрость молодого царедворца удалась вдвойне: герцог заинтересовался рассказом и пожелал посетить мастерскую Фебуфиса. Этим предпочтением он мог нанести укол властным монахам, и от этого одного у него прошла хандра, но зато она слишком резко уступила место нетерпению, составлявшему самую сильную черту характера герцога.
Фебуфис входил в круг идей, для него посторонних, и неожиданно получил новое значение.
Глава пятая
Тот же самый адъютант, которому удалось произвести перемену в расположении высокого путешественника, был послан к Фебуфису известить его, что такая-то особа, путешествующая под таким-то инкогнито, желает завтра быть в его мастерской. Фебуфису показалось, что это сделано как будто надменно, и его характер нашёл себе здесь пищу.
-- Разве ваш герцог так любит художество? -- спросил он небрежно у адъютанта.
-- Да, герцог очень любит искусство.
-- И что-нибудь в нём понимает?
-- Как вы странно спрашиваете! Герцог -- прекрасный ценитель в живописи.
-- Я слыхал только, что он хороший покупатель.
-- Нет, я говорю вам именно то, что и хочу сказать: герцог -- хороший ценитель.
-- Быть ценителем -- это значит не только знать технику, но иметь понятия о благородных задачах искусства.
-- Мм... да!.. Он их имеет.
-- В таком разе вы повезите его к Маку.
-- Кто этот Мак?
-- Мак? Это мой славный товарищ и славный художник. У него превосходные идеи, и я когда-то пользовался его советом и даже начал было картину "Бросься вниз", но не мог справиться с этою идеей.
-- Бросься вниз?
-- Да... "Бросься вниз".
Гостю показалось, что хозяин над ним обидно шутит, и он сухо ответил:
-- Я не понимаю такого сюжета.
-- Позвольте усомниться.
-- Я не имею привычки шутить с незнакомыми.
-- "Бросься вниз" -- это из Евангелия.
-- Я не знаю такого текста.
-- Сатана говорит Христу: "Бросься вниз".
Адъютант сконфузился и сказал:
-- Вы правы, я вспоминаю, -- это сцена на кровле храма?
-- Вы называете это "сценою"? Ну, прекрасно, будь по-вашему: станем называть евангельские события "сценами", но, впрочем, всё дело в благородстве задачи. Обыкновенно ведь пишут сатану с рожками, и он приглашает Христа броситься за какие-то царства... По идее Мака выходило совсем не то: его сатана очень внушительный и практический господин, который убеждает вдохновенного правдолюбца только снизойти с высот его духовного настроения и немножко "броситься вниз", прийти от правды бога к правде герцогов и королей, войти с ним в союз... а Христос, вы знаете, этого не сделал. Мак думает, что у них шло дело об этом и что Христос на это не согласился.
-- Да, конечно. Это тоже интересно... Но герцог вообще хочет видеть все ваши работы.
-- Двери моей студии открыты, и ваш повелитель может в них войти, как и всякий другой.
-- Он непременно желает быть у вас завтра.
-- Непременно завтра?
-- Да.
-- В таком случае лучше пусть он придёт послезавтра.
-- Позвольте!.. Но почему же послезавтра, а не завтра?
-- А почему именно непременно завтра, я не послезавтра?
-- Нет, уж позвольте завтра!
-- Нет, послезавтра!
Адъютант молча хлопнул несколько раз глазами, что составляло его привычку в минуты усиленных соображений, и проговорил:
-- Что же это значит?
-- Ничего, кроме того, что я вам сказал, -- отвечал Фебуфис и, вспрыгнув на высокий табурет перед большим холстом, который расписывал, взял в руки кисти и палитру.
Всё существо его ликовало и озарялось торжеством в самом его любимом роде: он мог глядеть свысока на стоявшего около него светского человека, присланного могущественным лицом, и, таким образом, унижал и посла и самого пославшего.
Адъютант не скрывал своего неприятного положения и сказал:
-- Я не могу передать герцогу такого ответа.
-- Отчего?
-- Он не терпит отказов.
-- Ну, нечего делать, потерпит.
-- Он не согласится остаться здесь до послезавтра.
-- Человек, который так любит искусство, согласится.
-- Он назначил завтра вечером уехать.
-- Он сам себе господин и всегда может отсрочить.
Адъютант рассмеялся и отвечал:
-- Вы оригинальный человек.
-- Да, я не рабская копия.
-- Без сомнения, герцог может остаться везде, сколько ему угодно, но поймите же, что с ним не принято так обходиться. Ему нельзя диктовать.
-- Значит, у него есть характер?
-- И очень большой.
-- Да, говорят, и я слышал, -- это интересно! Так вот мы его испробуем: вы скажите ему, что так и быть, пущу его к себе, но только послезавтра.
-- Прошу вас, оставьте это, маэстро!
-- Не могу, господин адъютант, не могу, я тоже -- рекомендуюсь вам -- человек упрямый.
-- На что вам его сердить?
-- По совести сказать, ни на что, но мне теперь взошла в голову такая фантазия, и вы со мною, с позволения вашего, ни черта не поделаете, ради всех герцогов вместе и порознь.
-- Вы дерзки.
-- Хотите дуэль?
-- Очень хотел бы, но, к сожалению, я теперь не могу принять дуэли.
-- Почему?
-- Конечно, не потому, что я не желаю вас убить или страшусь быть убитым, но потому, что я состою в свите такого лица, путешествие которого не должно сопровождаться никакими скандалами.
-- Хорошо, не нужно дуэли, но я вам предлагаю пари.
-- Какое? в чём оно состоит?
-- Оно состоит вот в чём: мне кажется, будто я знаю вашего герцога больше, чем вы.
-- Это интересно.
-- Да, и я это утверждаю и держу пари, что если вы передадите ему то, что я вам сказал, то он останется здесь ещё на день.
-- Ни за что на свете!
-- Вы ошибаетесь.
-- Оставим этот разговор.
-- А я вам ручаюсь, что я не ошибаюсь; он чудесно прождёт до послезавтра, и я вам советую принять пари, которое я предлагаю.
-- Я желал бы знать, в чём же будет заключаться самое пари?
-- В том, что если ваш повелитель останется здесь на три дня, то вы без всяких отговорок должны исполнить то, что я закажу вам; а если он не останется, то я исполню любое приказание, какое вы мне дадите. Наши шансы равны, и даже, если хотите знать, я рискую больше, чем вы.
-- Чем?
-- Я не буду знать, точно ли вы передадите мои слова.
-- Я передам их в точности, но, в свою очередь, я могу принять ваше условие только в том случае, если в заказе, который вы мне намерены сделать в случае моего проигрыша, не будет ничего унизительного для моей чести.
-- Без сомнения.
-- В таком случае...
-- Вы принимаете моё пари?
-- Да.
-- Это прелестно: мы заключаем пари на герцога.
-- Мне неприятно, что вы над этим смеетесь.
-- Я не буду смеяться. Пари идёт?
-- Извольте.
-- Я подаю вам мою руку с самыми серьёзными намерениями.
-- Я с такими же её принимаю.
Молодые люди ударили по рукам, и офицер откланялся и ушёл, а Фебуфис, проводив его, отправился в кафе, где провёл несколько часов с своими знакомыми и весело шутил с красивыми служанками, а когда возвратился вечером домой, то нашёл у себя записку, в которой было написано:
"Он остается здесь с тем, чтобы быть у вас в студии послезавтра".
Фебуфис небрежно смял записку и, улыбнувшись, написал и послал такой же короткий ответ. В ответе этом значилось следующее:
"Он пробудет здесь три дня".
Глава шестая
Следующий день Фебуфис провёл, по обыкновению, за работой и принимал несколько иностранцев, которые внимательно осматривали его талантливые работы, а втайне всего более заглядывали на Messaline dans la loge de Lisisca, которая занимала большое и видное место. Картина во весь день не была задёрнута гобеленом, и её видели все, кто посетил студию.
Потом Фебуфис был во всех тех местах, которые имел в обычае посещать ежедневно, но вернулся домой несколько ранее и, запершись дома с слугою, занялся приведением своей мастерской в большой порядок.
Семейство желчного, больного скульптора, обитавшее в нижнем жилье, которое находилось под ателье Фебуфиса, очень долго слышало шум и возню от передвигания тяжёлых мольбертов. Можно было думать, что художник наскучил старым расположением своей мастерской или ему, может быть, пришла фантазия исполнить какую-нибудь новую затею с Messaline dans la loge de Lisisca.
Это так и было.
На следующий день догадки нижнего семейства подтвердились и разъяснились: тотчас после ранней сиесты мастерскую Фебуфиса посетил именитый путешественник в сопровождении двух лиц из своей свиты.
Один из них был престарелый, но молодящийся сановник, во фраке и с значительным количеством звёзд. Он был первый советник герцога по всем делам, касающимся иностранных сношений, и занимал должность начальника этого ведомства. В числе звёзд, украшавших его лацкана, были и такие, которых никто другой, кроме его, не имел. Старец носил превосходно взбитый на голове парик, блистал белейшими зубами и был подрисован и зашнурован в корсет. Лета его были неизвестны, но он держался бодро, хотя и вздрагивал точно под ударами вольтова столба. Чтобы маскировать это непроизвольное движение, он от времени до времени делал то же самое нарочно. В существе это была дипломатическая хартия, вся уже выцветшая, но ещё кое-как разбираемая при случае. В нём была смесь джентльмена, маркиза и дворецкого, но утверждали, будто в делах он ловок и очень находчив. Другой при герцоге был тот самый молодой адъютант, с которым Фебуфис держал своё пари о "завтра и послезавтра".
Сам герцог и оба его провожатые были в обыкновенном партикулярном платье, в котором, впрочем, герцог держался совсем по-военному. Он был представительный и даже красивый мужчина, имел очень широкие манеры и глядел как человек, который не боится, что его кто-нибудь остановит; он поводил плечами, как будто на нём были эполеты, и шёл легко, словно только лишь из милости касался ногами земли.
Взойдя в atelier {мастерскую -- франц.}, герцог окинул всё помещение глазами и удивился. Он как будто увидал совсем не то, что думал найти, и остановился посреди комнаты, насупив брови, и, оборотясь к адъютанту, сказал:
-- Это не то.
Адъютант покраснел.
-- Это не то, -- повторил громко герцог и, сделав шаг вперед, подал художнику руку.
Фебуфис ему поклонился.
-- А где же это?
Фебуфис смотрел с недоумением то на герцога, то на его провожатых.
-- Я спрашиваю это... то, что у вас есть...
-- Здесь решительно всё, что может быть достойно вашего внимания.
-- Прекрасно... благодарю, но я не хочу, чтобы вы со мною чинились: не обращайте внимания, что я здесь, и продолжайте работать, -- я хочу не спеша осмотреть всё, что есть у вас в atelier.
И он начал скоро ходить взад и вперёд и вдруг опять сказал: