Собрание сочинений в 11 томах. Т. 6. -- М.: Государственное издательство художественной литературы, 1957
OCR Бычков М.Н.
Глава первая
По некоторым, достаточно важным причинам выставленная кличка должна заменять собственное имя моего героя -- если только он годится куда-нибудь в герои.
Если бы я не опасался выразиться вульгарно в самом начале рассказа, то я сказал бы, что Шерамур есть герой брюха, в самом тесном смысле, какой только можно соединить с этим выражением. Но все равно: я должен это сказать, потому что свойство материи лишает меня возможности быть очень разборчивым в выражениях, -- иначе я ничего не выражу. Герой мой -- личность узкая и однообразная, а эпопея его -- бедная и утомительная, но тем не менее я рискую ее рассказывать.
Итак, Шерамур -- герой брюха; его девиз -- жрать, его идеал -- кормить других; в этом настроении он имел похождения, достойные некоторого внимания. Я опишу кое-что из них в коротких отрывках: это единственная форма, в которой можно передать что-нибудь о лице, не имевшем никакой последовательности и не укладывающемся ни в какую форму.
Начинаю с того самого случая, как он показался первому человеку, который обнаружил в нем нечто достойное наблюдения.
Летом 187* года в Париж прибыл из Петербурга литературный Nemo [Никто -- лат.]. Он поселился в небольшой комнатке, против решетки Люксембургского сада, и жил тут тихо и смирно несколько дней, как вдруг однажды входит к нему консьерж и говорит, что пришел "некто" и требует, чтобы monsieur вышел к нему -- на лестницу.
Nemo имел основания не любить таинственности и с неудовольствием спросил:
-- Кто это такой и что ему нужно?
-- Я думаю, это некто из ваших, -- отвечал француз.
-- Это мужчина или женщина?
-- Во всяком случае мне кажется, что это скорее мужчина.
-- Так попросите его сюда.
-- Да, но мне кажется, что ему неудобно войти.
-- Разве он пьян?
-- Нет; он... раздет.
Глава вторая
На узенькой спиральной лестнице с крошечным окном в безвоздушный канал, образовываемый тремя сходящимися острым углом стенами, стояла очень маленькая, но преоригинальная фигура. Первое, что бросилось в глаза Nemo, были полудетские плечи и курчавая голова с длинными волосами, покрытая истасканною бандитскою шляпою.
Сначала казалось, что это костюмированный тринадцати-- или четырнадцатилетний мальчик, но чуть он оборотился, вид изменяется: перед вами прежде всего два яркие, черные глаза, которые горят диким, как бы голодным огнем, и черная борода замечательной величины и расположения. Она заросла по всему лицу почти под самые глаза и вниз закрывает грудь до пояса. Такую бороду, по строгановскому лицевому подлиннику, указано писать только преподобному Моисею Мурину, вероятно ради особенности его мадьярского происхождения и мучительной пылкости темперамента этого святого, которому зато и положено молиться "от неистовой страсти".
Nemo подошел к незнакомцу и спросил:
-- С кем я имею честь...
-- Никакой нет чести, -- отвечал незнакомец не натуральным, а искусственным баском, как во время оно считали обязанностью хорошего тона говорить кадеты выпускного класса. Nemo понимал некоторый толк в людях и сам переменил манеру.
-- Что же вам надо? -- спросил он гостя.
-- Имею дело.
-- Так войдите в комнату.
-- У вас нет никого?
-- Никого.
-- Могу.
И незнакомец пошел за хозяином важно и неспешно, переставляя свои коротенькие ножки, а когда взошел, то сел и, не снимая шляпы, сейчас же спросил:
-- Нет ли у вас работы?
-- Работы!
-- Да, нет ли у вас какой работы?
-- Да какая же у меня работа?
-- Разве я знаю, какая?
-- Вы мастеровой?
-- Нет, не мастеровой, а мне говорили, что вы романы пишете.
-- Это правда.
-- Так я -- переписывать.
-- Но теперь я ничего не пишу.
-- Вот как! Значит -- сыты.
Он встал и, немного насупясь, добавил:
-- А деньги есть у вас?
Хозяин невольно посторонился и спросил:
-- Что это значит? -
-- Значит, что я три дня не жрал.
-- Сколько же вам нужно?
-- Мне нужно много, но я у вас хочу взять два франка.
-- Извольте.
Турист опустил руку в портмоне и подал своему гостю пятифранковую монету.
-- Здесь больше, -- сказал тот.
-- Это все равно.
-- Да, разумеется, -- вы сдачи получите.
С этим он завернулся и вышел тем же ровным шагом, с тою же неизменною важностью. Во время разговора можно было видеть, что у него некрепко держатся ретузы и под блузою нет рубашки.
Глава третья
Nemo рассказал историю землякам: те сразу узнали.
-- Это, -- говорят, -- Шерамур.
-- Кто он?
-- Неизвестно.
-- Во всяком случае он русский.
-- О да! русский: у него какая-то таинственная история.
-- Политическая?
-- Кто его разберет! но, кажется, политическая.
-- По какому делу он сюда сбежал?
-- Право, не знаю, да и знает ли он сам об этом -- сомневаюсь.
-- Он не сумасшедший?
-- Разве с точки зрения доктора Крупова.
-- И не плут?
-- Нет, он по-своему даже очень честен: да вот вы сами в этом убедитесь.
-- Каким образом?
-- Он занял у вас денег?
-- А вы почему так думаете?
-- Если он приходил, значит или долг принес, или умирает с голоду и в долг просит.
-- Я ему очень мало дал.
-- Все равно: он принесет.
-- Я этого вовсе не требую.
-- Мало ли что! А вы если хотите у него запекать, то сведите его пожрать.
-- Он не обидится?
-- Нимало; он человек натуральный; только не ведите в хорошее место: этого он терпеть не может, а куда-нибудь погрязнее.
Глава четвертая
На другое утро спит Nemo и слышит:
-- Проснитесь!
Тот открыл глаза и увидал перед собою Шерамура. Он был по-вчерашнему в блузе без рубашки и в бандитской шляпе. Только яркий, голодный блеск черных
глаз его немножко смягчился, и в них даже как будто мелькало что-то похожее на некоторый признак улыбки. Он протянул к хозяину руку и проговорил:
-- Получайте.
-- Что это?
-- Три франка сдачи.
-- Присядьте, -- я сейчас встану, и мы пойдем вместе завтракать.
Шерамур сел и, положив деньги на стол, проговорил:
-- Могу.
Глава пятая
Они пили и ели именно так, как хотел того Шерамур, даже не у Дюваля, а пошли по самому темному из закоулков Латинского квартала и приютились в грязненьком кабачке дородной, богатырского сложения нормандки, которую звали Tante Grillade. Это была единственная женщина в Париже, которую Шерамур знал по имени и при встречах с которою он кивал ей своею горделивою головою. Она этого стоила, потому что имела историческую репутацию высокой пробы. Если она не лгала, то она в самом цвете своей юности была предметом внимания Луи Бонапарта и очень могла бы ему кое-что напомнить, но с тех пор, как он сделался Наполеоном Третьим, Grillade его презирала и жила, содержа грязненькую съестную лавку.
Было ли это все правда, или только отчасти, -- это оставалось на совести Танты, но Шерамур ей верил: ему нравилось, что она презирает "такого барина". За это он ее уважал и доказывал ей свое уважение, перед ней одной снимая свою ужасную шляпу. Притом же она и ее темный закоулок составляли для Шерамура очень приятное воспоминание. Здесь, в этой трущобе, к нему раз спускалось небо на землю; здесь он испытал самое высокое удовольствие, к которому стремилась его душа; тут он, вечно голодный и холодный нищий, один раз давал пир -- такой пир, который можно было бы назвать "пиром Лазаря". Шерамур самыми удивительными путями получил по матери наследство в триста или четыреста франков и сделал на них "пир Лазаря".
Он отдал все эти деньги Танте и велел ей "считать", пока он проест.
С того же дня он ежедневно водил сюда по нескольку voyou [Оборванцев -- франц.] и всех питал до тех пор, пока Танта подала ему счет, в котором значилось, что все съедено.
Теперь он сюда же привел своего консоматера. Им подали скверных котлет, скверного пюре и рагу из обрезков да литр кислого вина. Шерамур ел все это сосредоточенно и не обращая ни на кого никакого внимания, пока отвалился и сказал:
-- Буде!
С этого у Nemo и Шерамура завязалось знакомство, которое поддерживалось "жратвою" у Tante Grillade и с каждым днем выводило наружу все новые странности этого Каинова сына.
Глава шестая
Nemo мог определить, что Шерамур был чрезвычайно горд, потому что он был очень застенчив, но понятия о самой гордости у него были удивительные. Так, например, корм он принимал от всякого без малейшего стеснения и без всякой благодарности. Кормить -- это, по его мнению, для каждого было не только долг, но и удовольствие. В том, что его кормят, он не только не усматривал никакого одолжения, но даже находил, что это мало. И действительно -- сам он при тех же средствах сделал бы гораздо больше. При тех же средствах он накормил бы несколько человек. Жратва была пункт его помешательства: он о ней думал сытый и голодный, во всякое время -- во дни и в нощи.
Приходит он, например, и видит банку с одеколоном. Тотчас намечает ее своим сверкающим взглядом и, показывая на нее пальцем, с презрением спрашивает:
-- Это что?
-- Одеколон.
-- Зачем нужен?
-- Обтираюсь им.
-- Гм! Обтираетесь. Разве прелое место есть?
-- Нет; прелого места нет.
-- Так зачем же такая низость!
-- Кому же это вредно?
-- Еще и спрашиваете: лучше бы сами пожрали да другого накормили.
-- Пойдемте, -- накормлю.
-- Что же одного-то кормить... сказали бы, так я бы еще человек пять позвал.
Другой раз он застает на комоде белье, принесенное прачкою, и опять тычет пальцем:
-- Чьи рубашки?
-- Разумеется, мои.
-- Сколько тут?
-- Кажется, четыре.
-- Зачем столько?
-- А по-вашему, сколько рубашек можно иметь человеку?
-- Одну.
-- И будто у вас всего одна?
-- Нет; у меня ни одной.
-- Без шуток, ни одной?
-- Какие шутки, мы не такие друзья, чтобы шутить шутки.
С этим он расстегнул блузу и показал нагое тело.
-- Вот вам и шутки.
-- Возьмите у меня рубашку.
-- Могу.
Он взял поданную ему рубашку, пошел за занавес, а оттуда кричит:
-- Нож!
-- Вы не зарежетесь?
-- Это не ваше дело.
-- Как не мое дело! Я не хочу, чтобы вы здесь у меня напачкали кровью.
-- Эка важность!
-- Нет, не режьтесь у меня.
-- Не зарежусь -- я нынче пожравши.
-- Нате вам нож.
Послышался какой-то треск, и что-то шлепнуло.
-- Что это вы сделали?
Он вместо ответа выбросил отрезанные от обоих рукавов манжеты и появился сам в блузе, из-под обшлагов которой торчали обрезки беспощадно оборванных рукавов рубашки.
Этак ему казалось лучше, но тоже не надолго, -- завтра он явился опять без рубашки и на вопрос: где сна? -- отвечал:
-- Скинул.
-- Для какой надобности?
-- У другого ничего не было.
Таков он был в бесконечном числе разных проявлений, которые каждого в состоянии были убедить в его полнейшей неспособности ни к какому делу, а еще более возбудить самое сильное недоразумение насчет того: какое он мог сделать политическое преступление? А между тем это-то и было самое интересное. Но Шерамур на этот счет был столь краток, что сказания его казались невероятны. По его словам, вся его история была в том, что он однажды "на двор просился".
Как и что? Это всякого могло удивить, но он очень мало склонен был это пояснять.
-- Бунт, -- говорит, -- был. Мы все, техноложцы, в институт пришли -- вороты заперты, не пущают. Мы стали проситься на двор пустить, -- пихать начали. Меня взяли.
-- Ну а потом?
-- А потом -- я ушел.
-- Зачем?
-- Да что же ждать -- неизвестно бы куда засудили.
И больше ничего не добьетесь, да и сомнительно, есть ли чего добиваться.
До сих пор говорю с чужих слов -- теперь перехожу к личным наблюдениям, которые были счастливее.
Глава седьмая
Я о нем в мою последнюю поездку за границу наслышался еще по дороге -- преимущественно в Вене и в Праге, где его знали, и он меня чрезвычайно заинтересовал. Много странных разновидностей этих каиновых детей встречал я на своем веку, но такого экземпляра не видывал. И мне захотелось с ним познакомиться -- что было и кстати, так как я ехал с литературною работою, для которой мне был нужен переписчик. Шерамур же, говорят, исполнял эти занятия очень изрядно.
Его адреса никто не знал, но я взял адрес Tante Grillade, и он мне помог. По письму, оставленному в этом кабачке, Шерамур ко мне явился, совершенно таким, каким я его описал выше: маленький, коренастый, с крошечным носиком и огромной бородой Черномора.
Здесь, кстати, замечу, что кличка Шерамур была не что иное, как испорченное на французский лад Черномор, а происхождение этой клички имеет свою причину, о которой будет упомянуто в своем месте.
Я не торопил Терамура сближением, а просто дал ему работу, и в первый визит он со мною не говорил почти ни слова, а только кивал в знак согласия, но, принеся через три дня назад переписанную тетрадь, разговорился.
-- Все ли вы, -- спрашиваю, -- разобрали в моей рукописи, -- не трудно ли было?
-- Ничего нет трудного, а только одно трудно понять: зачем вы это пишете?
-- Печатать буду.
-- Очень нужно.
-- Вам это не нравится?
-- Не не нравится, а зачем всякую юрунду. (Он именно говорил юрунду.)
-- Добрые люди купят, прочтут, посмеются и бросят.
-- Ну да; только и всего. Стоит того дело. Могли бы что-нибудь лучше написать.
-- Да что лучше-то? -- Не умею.
-- Ну да; не умеете! Нет, вы, я вижу, не совсем глупый!
-- Да не знаю, -- говорю, -- что же такое надо писать?
-- Полезное что-нибудь.
-- Например?
-- Я ведь не писатель, -- что меня спрашивать. Если бы я был писатель, -- я бы написал.
-- Статью?
-- Не знаю, может быть и статью.
-- О чем?
-- О том, чтобы всем было что жрать, -- вот о чем.
-- Как же это надо написать?
-- Не знаю, -- пишут.
-- Где?
-- Я не знаю; а пишут.
-- Да все, -- говорю, -- мало куда годится.
-- Оттого, что не дописывают.
-- А отчего не дописывают?
-- А черт их знает.
-- Ума мало или смелости недостает?
-- Да я не знаю.
-- Вы революционер?
-- Ну вот еще! Жрать всем надо, вот революция. В революцию хорошо, кто большого роста.
-- Это почему?
-- Потому что маленького никто не послушает.
-- А вот Наполеоны-то, -- ведь они оба были небольшого роста, а их слушались.
-- Так это у французов; они на рост не глядят; а у нас надо, чтоб дылда был и ругаться умел.
-- А вы разве этого не можете?
-- Нет, не могу.
-- А жрать?
Он улыбнулся, но только удивительно странно, сначала одним, а потом другим глазом, точно он не смел сразу обоими улыбнуться, и отвечал:
-- Могу.
-- Ну, идемте.
И он ходил со мною раз и два, и, наконец, за обычай взял со мною питаться, и освоился до того, что раз сказал:
-- А я еще и другую штуку могу.
-- Какую?
-- Подвыть.
-- Как же это?
-- Здесь нельзя -- страшно.
Я об этом и позабыл, но потом мы с ним как-то пошли за город в Нельи. Это был хороший вечер; мы все бродили, бродили, сели на бережку ручья и незаметно осмеркли.
Он так же незаметно от меня отлучился и где-то исчез. Я задумался и совсем про него позабыл, но вдруг вздрогнул и вскочил в ужасном испуге, и было чего: в самом недалеком от меня расстоянии громко и протяжно провыл голодный волк... И прежде чем я мог оправиться, -- он завыл снова.
Надо было опомниться, что я всего в двух шагах от Парижа, которого грохот слышен и которого огни отражаются зарезом, чтобы понять, как трудно было появиться здесь волку.
И пока я это сообразил, предо мною предстал Шерамур.
-- Каково? -- говорит.
-- Это вы выли?
-- Я. Разобрали, в чем дело?
-- Какое же дело?
-- Слушайте.
И он опять сел на корточки, сложил у рта ладошки и завыл: "Уаа-уаа-уаа".
-- Разобрали?
-- Нет; но вы действительно воете как настоящий волк.
-- Еще бы! Мы, бывало, все этак хором воем.
-- Кто, где?
-- Техноложцы-то, в Петербурге, когда топить нечем и жрать нечего. Завоем, -- хозяйка испужается и даст дров и поплеванник -- чтобы замолчали. Ведь это слова.
Он опять опустился на корточки и еще раз завыл, но гораздо протяжнее, и в этот раз в этом вое я разобрал слова:
Холодно, странничек, холодно;
Голодно, родименький, голодно!
И мне стало жутко и больно, а он стал рассказывать, как им бывало холодно и как голодно, и как они, вымолив полено дров и "поплеванник", потом разогревались, прыгая вокруг пустой комнаты и напевая:
А лягушки по дорожке
Скачут, вытянувши ножки,
Ква-ква-ква-ква,
Ква-ква-ква-ква.
На него, кажется, действовала ночь, звезды и свобода открытого пространства. Он был в духе и в каком-то порыве на откровенность. Я этим воспользовался.
Глава восьмая
-- Неужто вам, -- говорю, -- когда вы так бедствовали, никто не помогал?
-- А кто мне станет помогать? со мною все бедняки жили; все втроем редко жрали.
-- Не все же технологи, или, по-вашему, "техноложцы", так бедны.
-- Да, у кого есть отцы, -- не бедны, разумеется, -- им помогали.
-- А ваш отец?
-- У меня отца не было, -- только родитель.
-- Какая же тут разница?
-- Отец жалеет, а родитель -- родит и бросит.
-- Кто же был ваш родитель?
-- Мизантроп.
-- Чем он занимался?
-- Дворянин -- развлекал свою ипохондрию.
-- Ну, а мать, разве и она о вас не заботилась?
-- Чем ей заботиться? -- она из крепостных девок была.
-- Так вы, значит, из податного звания?
-- Нет; из благородного, -- мизантроп ее за чиновника выдал.
-- Вы все путаете.
-- Ничего не путаю: родитель был один, а отцом другой числился; муж материн в казначействе служил.
-- Да вы чью фамилию-то носите?
-- Материного мужа.
-- Ваша матушка, верно, была очень красива.
-- Ну вот... Разумеется, не такая, как я. А у него все равно были всякие: и красивые и некрасивые, и всех замуж выдавал.
-- И приданое давал?
-- Матери пятьсот рублей дал, за чиновника, а которых за своих -- тем не давал.