Леонтьев Константин Николаевич
"Анна Каренина" и "Война и мир"

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Другая редакция.


   К.Н. Леонтьев. Полное собрание сочинений и писем в двенадцати томах
   Том девятый. Литературно-критические статьи и рецензии 1860-1890 годов
   С.-Пб., "Владимир Даль", 2014
   

ДРУГИЕ РЕДАКЦИИ

"АННА КАРЕНИНА" И "ВОЙНА И МИР"

   -- Кто изучает "Анну Каренину" -- изучает самую жизнь, -- сказал мне несколько лет тому назад один из близких Каткову и весьма умный человек, сам послуживший ученостью и пером своим не раз на пользу русской жизнь
   Это, по-видимому простое, определение, сказанное мимоходом в обыкновенном разговоре, становилось в глазах моих все более и более глубоким по мере того, как я вдумывался в разнообразные достоинства этого удивительного произведения.
   Попробуем сравнить его опять с "Войной и Миром". (Быть может мне и не раз еще придется прибегать к этому средству для разъяснения своих мыслей.) В последний раз я говорил о выборе эпохи и сказал, что одно другого стоит: -- изобразить так прекрасно 12-й год, годину всенародных бедствий и всенародного триумфа, или жизнь высшего круга с беспримерным беспристрастием, тонкостью и глубиною. Теперь я хочу поговорить не о выборе эпохи, а о том -- насколько общее "веяние" двух этих изображений верно и соответственно духу самих эпох.
   Чутье этого "духа" и этого "веяния" одно из самых невыразимых словами, но вместе с тем одно из самых сильных наших чувств. Факты, главные события могут быть переданы волне верно и точно; люди этой эпохи и этой местности будут в книге поступать в большинстве случаев именно так, как поступали они в жизни, -- но воздух, так сказать, общий будет у одного писателя почти вполне верный времени и месту, а у другого -- неверный или менее верный; -- эту разницу можно найти иногда и у одного и того же автора в двух разных его произведениях.
   Разница эта происходит иногда оттого, например, каким языком рассказываются события, приключения действующих лиц; оттого, какими выражениями передаются чувства героев и т. д. Мне даже иногда кажется, что именно от этого по-видимому только внешнего приема и зависит тот неуловимый, но поражающий "колорит" или "запах" времени, места и среды, о которых я говорю; та общая всему произведению психическая музыка, на которую я указываю. Для полной иллюзии, для полного удовлетворения мне недостаточно того, что мне рассказано и даже кем, -- самим ли автором, напр<имер>, или человеком того времени, той местности, той нации и веры, того сословия, которые автором изображаются. В последнем случае, при удачном приеме -- иллюзию сохранить гораздо легче, чем в первом, когда автор от себя рассказывает не о своей среде. Впрочем, иным писателям до того удается овладеть духом чуждой среды, что и рассказ -- прямо от своего имени -- остается верен этому духу; верен не только по содержанию, по сюжету, не только по главному направлению мысли, но и по стилю, и по языку, и вообще по тем внешним приемам, которые вполне соответствуют внутреннему психическому строю изображаемого. О Пугачевском бунте нам рассказывали двое: Пушкин от лица Гринева, человека того времени, и гр. Сальяс сам от себя. Очень может быть, что у графа Сальяса было в руках гораздо больше источников и документов, чем у Пушкина (я этого не знаю, но могу допустить); быть может, он слышал и рассказов больше, чем Пушкин. Воображение графа Сальяса, напрактикованное целым тридцатилетием наблюдательности мелочной, ненасытной, тяжеловесной в своих тонкостях (ибо таково оно у всех главных и лучших предшественников его) -- воображение это не в силах было удовлетвориться тем высоким и чистым, акварельным приемом, на котором остановился трезвый (я готов сказать даже античный и в этом "русском" случае) гений Пушкина, и автор "Пугачевцев" сообщил нам великое множество подробностей, быть может (не знаю) и верных, быть может только очень наглядных и распреярких, как о быте барства в XVIII веке, так и о тех зверских свирепостях, которым может предаваться наш русский "народ-богоносец", когда над ним не поднят государственный бич! -- Все это очень наглядно, очень подробно, все правдоподобно, а может быть -- даже очень верно и точно. Я не знаю.
   Помнится мне, напр<имер>, что-то вроде этого: Пугачев с товарищем, решившись поднять бунт, в дикой радости скачут во весь опор по степи и кричат: "Держись, Москва! Вдарю под жилки!" (Кажется -- в таком роде, книги у меня теперь нет). Оно может быть и так -- "вдарю!". Но вот в чем беда, -- от этого уж до смерти надоевшего нам за столько лет звуко-подражания и передразнивания все-таки меньше веет XVIII веком, чем от чистого, простого и краткого старо-дворянского рассказа о "Капитанской Дочке"! Читая Пушкина, искренно веришь, что это писал Гринев, который сам все это видел; читая гр<афа> Сальяса, так и хочется закрыть книгу и сказать себе: "Знаю я все это!" "Ваше скоро-дие!" -- "Тп-рру!" (на лошадь)... Давнодавно знакомые, несколько корявые мелочи Григоровича, Тургенева (в первых вещах особенно) и стольких, стольких других, не исключая, к сожалению, даже и самого Толстого!! ("Васясо!" то есть, "в<аше> сиятельство", -- смотри: "Утро молодого помещика"; или "ожиг, -- жиг-жиг!"... это точат саблю, -- "Война и Мир").
   От всего этого очень ведь легок уж переход и к той литературе -- "толды-колды", о которой с таким отвращением писал г. Страхов.
   От рассказа Гринева веет XVIII веком; -- от "Пугачевцев" гр. Сальяса пахнет 60-ми и 70-ми годами нашего времени; уж не веет, а стучит и долбит несколько переродившейся, донельзя разросшейся натуральной школой.
   От излишней придирчивости, подробности и даже тонкости наблюдения -- грубо!
   Можно то же самое чувство испытать и при сравнении двух небольших повестей из народного быта самого графа Льва Толстого; одной прежней и одной новой. Новые (после Карениной написанные) в этом смысле, в смысле веяния народным духом -- несравненно выше и правдивей, не говоря уже о том, что они гораздо изящнее... Я прошу не верить мне на слово, а потрудиться просмотреть только хоть начало ярко раскрашенной и рельефно-расковыренной, деревянной "Поликушки" и начало бледно и благородно-фарфоровых: "Чем люди живы", "Упустишь огонь"... и даже арабский рассказ "Вражье лепко".
   Конечно, в последних рассказах и "веяния" этого простонародного несравненно больше чем в "Поликушке". Если вообразить себе, что трогательную историю Поликея собрался рассказывать добрый и умный крестьянин того времени, то, разумеется, надо ожидать, что он расскажет ее скорее так, как гр<аф> Толстой рассказал об "Ангеле" у сапожника или о неугасающей "Свечке", чем так:
   "Карета была заложена, но ямщик мешкал, -- он зашел в ямскую избу. В избе было жарко, душно, темно и тяжело, пахло жильем, печеным хлебом, капустой и овчиной. Несколько человек ямщиков было в горнице, кухарка возилась у печи; -- на печи в овчинах лежал больной.
   -- Дядя Хведор, а дядя Хведор! -- сказал молодой ямщик... (и т. д.).
   -- Ты чаво, шабала, Федьку спрашиваешь? отозвался один из ямщиков... и т. д. (Смотри "Три смерти" гр<афа> Л. Толстого; т. II). ("Вдарю под жилки!" -- "Ожиг-жигжиг!" -- "Ваше скородие!" "Васясо!" -- и т. д. Тут и до "Толды-колды" -- гораздо меньше остается, чем от великого до смешного!)
   По этому поводу мне вспоминается превосходная критическая статья Евгения Маркова о поэзии Некрасова. Статья эта, по совокупности своих достоинств, по неподражаемой верности своих критических толкований (весьма Некрасову невыгодных) -- такое же в своем роде совершенство, как статья Белинского о Пушкине. По-моему, после статьи Белинского о Пушкине мало можно сказать существенного и нового о характере Пушкинского гения (да и не сказали даже на самом празднестве 80-го года) и после статьи Евгения) Маркова тоже почти нечего строго-правдивого изречь о топорном и неискреннем даровании Некрасова. Евгений) Марков, между прочим, отозвавшись презрительно о мелочной сатире Некрасова и противопоставив ему сатириков действительно великих, -- противопоставляет потом его -- лженародным стихосплетениям стихи и песни действительно народные -- и указывает на то, как эти последние всегда нежны и милы, какой в их ласкательности светит примиряющий луч.
   И правда: -- что если бы о "Морозе-Красном носе" -- вздумал бы написать трогательную поэму не исковерканный модной злостью и дурными привычками "натуральной школы" петербургский редактор 50 и 60 годов, а скромный и полу-грамотный прасол Кольцов, -- так и "Дарьюшку, Дарьюшку" его не так как некрасовскую, пожалели бы люди с прямым чувством и с неиспорченным вкусом. А уж поэзии-то настоящей -- была бы бездна! Или если бы какая-нибудь милая девушка, мещанка или горничная (из тех, которые еще не говорят: -- "обязательно" и "безразлично"), если бы такая умная, но еще, слава Богу, не по-хамски"интеллигентная", -- девушка захотела рассказать нам что-нибудь о себе или о своей подруге, то ее рассказ больше бы напоминал нам прелестные первые повести Марка Вовчка, чем "Записки Охотника" или повести Григоровича.
   Она скорее уж начала бы так: -- "Я родом-то издалека, свой край чуть помню: увезли меня оттуда по шестому году. Вот только и помню я длинную улицу да ряд избушек дымных; в конце улицы, на выгоне, две березы..."

(М. Вовчок: "Игрушечка".)

   Чем так: -- "В одном богатом селении, весьма значительном по количеству земли и числу душ (и т. д.), у скотницы родилась дочь. Это обстоятельство, в сущности весьма незамечательное, имело, однако..."

(Григорович, "Деревня").

   -- Обязательно, безразлично, совершенно верно и даже -- немыслимо... Две капли воды!
   Вот я о чем говорю...Вот с этой стороны, со стороны формы, как верного выражения внутреннего духа среды и эпохи, хочу сравнить "Анну Каренину" с "Войной и Миром", прежде чем дойти до оценки характера гр. Вронского и до сравнения его как с Левиным, так и с другими молодыми героями нашей литературы.
   Неужели поклонники гр. Толстого посетуют на меня за это длинное отступление?
   Не думаю... Если правда, что по "Анне Карениной" позволительно изучать современную русскую жизнь, -- столь широкую и разнообразную, то по "Войне и Миру" -- зато удобнее изучать личный гений автора, неудержимо-творческий и затмевающий всех своих современников и предшественников на их же пути.
   Эти два произведения гр<афа> Толстого не только можно, но и должно друг другу равнять. Сравнивая их частности и отдавая, при таком подробном рассмотрении, преимущество то одному, то другому, необходимо признать, что сумма их достоинств одинакова.
   В "Войне и Мире" задача возвышеннее и выбор благодарнее; но по этой-то самой причине, что в "Анне Карениной" автор был больше предоставлен самому себе и что ему здесь уже не помогало извне данное историческое величие событий, -- а надо было, в пестроте "мелькающих явлений" современного потока, избрать самому нечто и "прикрепить" это избранное "долговечной мыслью", -- хочется самому автору "Карениной" отдать преимущество перед творцом народной эпопеи.
   Трагизма, потрясающих сцен, разумеется, в "Войне и Мире" больше. И, сверх того, самый род трагизма лучше. В эпопее люди сражаются за отчизну (с обеих даже сторон, ибо и французы вели наступательные войны ведь для преобладания Франции, для выгод своей отчизны). В современном романе, -- война "охотников" русских за Сербию является только вдали и безусловно осуждается автором. Есть два самоубийства (неудачное и удачное) и есть мысли о самоубийстве у Левина; это несравненно мрачнее и даже пошлее; но в этом уже виновен не граф Толстой, а современная жизнь. Это так же дано извне, как даны были ему извне для "Войны и Мира" пожар Москвы и Бородинский бой. Трудно и написать большой, правдивый и занимательный роман из нынешней русской действительности, чтобы не было в нем хотя бы помыслов о самоубийстве; до того мы все расстроились...
   Да и вообще разве можно создать длинный и поэтический роман -- без малейшей струйки крови или хоть без какой-нибудь трагической страницы?
   Во всяком случае, уж и то великая заслуга "Войны и Мира", что там трагизм -- трезвый, здоровый, не уродливый, как у стольких других писателей наших. Это не то, что у Достоевского -- трагизм каких-то ночлежных домов, домов терпимости и почти что Преображенской больницы. Трагизм "Войны и Мира" полезен; -- он располагает к военному геройству за родину; -- трагизм Достоевского может, пожалуй, только разохотить каких-нибудь психопатов, живущих по плохим меблированным комнатам...
   И даже в "Анне Карениной" оба самоубийства, -- и Вронского и Анны, -- тонут в таком обилии здоровья, силы, телесной красоты, блеска, мира и веселья, -- что они не могут слишком глубоко оскорбить сердце и вкус нормального читателя. В обоих романах -- неимоверная тонкость ума Толстого не смогла убить его здорового чувства, или, скажем, -- "чутья"...
   Историческая, или, точнее сказать, прямо политическая заслуга автора в "Войне и Мире" огромная. Многие ли у нас думали о 12-м годе, когда он так великолепно и неизгладимо напомнил о нем? Весьма немногие! И несмотря на то, что граф довольно "тенденциозно" и теофилантропически порицает войну то сам, то устами доброго, но вечно-растерянного Пьера, он все-таки до того правдивый художник, что читателю очень легко ни его самого, ни Пьера не послушаться и продолжать взирать на войну как на одно из высших, идеальных проявлений жизни на земле, несмотря на все частные бедствия (постоянно, -- заметим кстати, -- сопряженные для многих и с такими особыми радостями, которых мир не дает!)...
   А это в наш век еще далеко не излеченного помешательства на "всеобщем утилитарном благоденствии" -- великая политическая заслуга! Почему -- я предпочел выше слово "политическая" слову "историческая" заслуга -- сейчас скажу.
   Под выражением "историческая" заслуга писателя подразумевается скорее заслуга точности, верности изображения, чем заслуга сильного и полезного влияния... Вот почему... Насколько верно изображение эпохи в "Войне и Мире" -- решить еще не так легко, как легко признать, что это изображение оставляет в душе читателя -- глубокий патриотический след. При нашей же наклонности все что-то подозревать у самих себя, во всем у себя видеть худое и слабое прежде хорошего и сильного -- самые приемы гр<афа> Толстого, то до натяжки тонкие и придирчивые, то до грубости -- я не скажу даже реальные, а реалистические -- очень полезны. Будь написано немножко поидеальнее, попроще, пообщее -- пожалуй и не поверили бы... А как видит русский читатель, что граф Толстой еще много повнимательнее и попридирчивее его, когда видит он, этот питомец "гоголевского" и "полу-гоголевского периода", -- что у Льва Николаевича тот герой (настоящий герой) засопел, тот захлипал, тот завизжал; один герой оробел, другой сынтриговал, третий прямо подлец, однако -- за родину гибнет (напр<имер>, молодой Курагин), -- когда замечает -- этот колеблющийся русский чтец, -- что гр<аф> Толстой почти над всеми действующими лицами своими немножко и подсмеивается (кажется -- над всеми, за исключением: Государя Александра Павловича, Андрея Болконского и злого Долохова -- почему-то...); тогда и он, читатель, -- располагается уж и всему хорошему, высокому, идеальному больше верить.
   Русскому читателю нашего времени и особенно среднего положения в обществе, -- мало того реализма, который говорит: тот слаб, а тот коварен; один жесток, другой смешон и бестактен и т. д. Это еще, положим, реализм, умеренный и правдивый, мы все немощны и грешны; -- но этого, я говорю, нам мало... Нам необходимо, чтобы у кого-нибудь была бородавка, чтобы кто-нибудь засопел носом и т. д. Нет нужды, что читатель сам вовсе не так уж часто в жизни замечает, что люди сносного общества сопят, плюются в гневе, и т. д. Но его "корифеи" уж так воспитали, что при бородавке он больше поверит благородству, при сопении больше будет сочувствовать любви и т. д., а если еще при этом кто-нибудь "нервным движением налил себе рюмку водки", а потом не улыбнулся, а "осклабился", -- то доверие будет полное!...
   В моих глазах, готов каяться, -- все это огромный недостаток, общий больше или меньше всем русским повестям и романам, начиная от "Мертвых Душ" (тут оно еще на месте) -- и почти до "Чем люди живы" гр<афа> Толстого (здесь, слава Богу, уже ничего этого нет!)... Разве одни женские таланты: Евгения Тур, М. Вовчок, Кохановская избавились от этого... И я помню, до чего я еще в 60-м году вздохнул свободнее, когда услыхал милую, музыкальную, благоухающую (хотя и либерально-тенденциозную) речь М. Вовчка. -- О том же, да не так!
   "Таков, Фелица, я развратен" и в эстетике, но не могу, подобно Державину, сказать дальше: -- "но на меня весь свет похож..." Напротив! Кто виноват, -- я, или лучшие наши писатели и публика; не знаю! Пусть буду я виноват в моих "дамских" с этой стороны вкусах, но я не отказывался от них в течение 20-ти слишком лет, -- не откажусь, конечно, и теперь.
   Но граф Толстой все-таки прав; я это понимаю. -- Он прав двояко; он прав потому, что чувствовал долго непобедимую потребность так, а не иначе наблюдать, так, а не иначе выражаться; -- он не мог перейти к простому и чистому стилю последних, народных рассказов, не насытившись предварительно всеми этими шишками и колючками натуральной школы, не превзойдя далеко других (например, Тургенева) даже и на этой почве грубоватой преизбыточности. -- Не отслуживши до пресыщения одному стилю, -- трудно, а быть может и невозможно художнику вступить на новый путь.
   Во-вторых же, гр<аф> Толстой прав еще и потому, повторяю, что сознательно или бессознательно, но сослужил читателям патриотическую службу -- всеми этими мелкими, внешними принижениями жизни; они это любят и через это -- больше верят и сильнее впечатляются...
   На создание "Войны и Мира" потрачено изумительное множество ума, образованности, житейского опыта, фантазии, художественной смелости и общечеловеческой правдивости.
   Прав был Флобер, который, решившись, наконец, -- по совету Тургенева прочесть эту книгу, -- в удивлении воскликнул: -- "Да -- это Шекспир!". Прав был и H. Н. Страхов в своей восторженной оценке, напечатанной почти немедленно после окончания "Войны и Мира". Не ошибся и Н. Я. Данилевский, когда он в доказательство тому, на что уже и теперь способны русские в области повествовательного искусства, указал только на "Мертвые Души" и "Войну и Мир".
   Все это так; -- но есть, однако, в "Войне и мире" и нечто исполински-причудливое, гениально-нагроможденное, чего в "Анне Карениной" нет... "Анна Каренина" чище работой, правильнее, и в этом смысле изящнее.
   Когда Тургенев (по свидетельству г. П. Боборыкина) говорил так основательно и благородно, что его талант нельзя равнять с дарованием Толстого, и что "Левушка Толстой -- это слон!" то мне все кажется -- он думал в эту минуту особенно о "Войне и Мире". Именно -- слон! -- Или, если хотите, еще чудовищнее, -- это ископаемый сиватериум во плоти, сиватериум, которого огромные черепа хранятся в Индии, храмах бога Сивы. И хобот, и громадность, и клыки, и сверх клыков еще рога, словно вопреки всем зоологическим приличиям!
   Или еще можно уподобить "Войну и Мир" индийскому же идолу; -- и три головы, или четыре лица, и шесть рук, и сосцов без счету! И размеры, и мудрость, и драгоценный материал... И выдержка общего плана; и до тяжеловесности неиссякаемые подробности; четыре героини и равноправных (в глазах автора и читателя) три героя (Безухий, Болконский, Ростов, Наташа, Мария, Соня и Елена)... Психический анализ в большей части случаев поразительный именно тем, что ему подвергаются самые разнообразные люди: Наполеон, больной под Бородиным, и крестьянская девочка в Филях на совете; Наташа и Кутузов; Пьер и князь Андрей; княжна Мария и скромный капитан Тушин; -- Николенька Болконский и оба брата Ростовы... Заметим тут, кстати, что и между двумя братьями этими -- Николаем и Петей, заметна большая разница при первой их встрече с боевою опасностью; Николай, оказавшийся позднее офицером храбрым и надежным, робеет и пугается в первом сражении; шестнадцати-летний Петя ничуть. -- Я заметил эту разницу при первом чтении и спрашивал себя: потому ли это только, что автору не хотелось повторяться, или есть на это в самих действующих лицах физиологическая причина? И я нашел, что есть. У Пети воображения, энтузиазма больше; Николай тупее и много положительнее; -- если молодой человек не совсем трус по природе, то сильное воображение, воински настроенное, до того может овладеть им, что о собственной опасности ему и не думается; геройская фантазия заглушает природное чувство страха: -- у Николая воображение было слабо и не могло заменить привычки; ему необходимо было "обстреляться". Таких замечаний можно сделать множество. Кто у нас так хорошо, так возбудительно и так страшно, так гомерически и в то же время так современно описывал великие и кровавые битвы? Гоголь -- в Тарасе Бульбе? Да, -- но это только гомерически, а не современно; -- душою этих далеких и грубых людей мы жить не можем, -- как живем душою штатского Пьера, Андрея, нервного идеалиста, и обыкновенного, но хорошего русского офицера -- Николая Ростова.
   И кто, с другой стороны, в наше время так красиво, так тонко и как бы благоуханно изображал светские сцены? Напр<имер>, этот бал в присутствии Государя, где сызнова помолодевший вдовец Болконский в белом мундире танцует с обезумевшей от успеха Наташей, и где, "через каждые три такта вальса на повороте, как бы вспыхивает, развеваясь, бархатное платье Елены Безуховой". У кого мы это еще найдем? -- Только у Маркевича в "Четверти века" и "Переломе". Но ведь и тут первый путь был проложен Толстым без отрицательного оттенка...
   И в изображении этого бала в Петербурге, и позднее -- в описании московского бала в "Карениной" (того бала, где Анна неожиданно отбивает Вронского у Китти), и в картине скачек придворных (во втором же романе) -- мы увидим только правду и не отыщем ни тени отрицания, насмешки, недоброжелательства, как увидим всегда эту тень у Тургенева, когда он переступает порог настоящей гостиной; в большую же бальную залу он никогда и не дерзал вступать с полной свободой и беспристрастием, подобно Толстому и Маркевичу). Или еще возьмем третий пример -- необычайной широты и богатства содержания в "Войне и Мире". Возьмем еще отношение автора к религиозному чувству. Настоящих, набожных православных людей из высшего круга и из числа главных лиц романа -- строго говоря -- только двое: старый Кутузов и княжна Мария. Так как внутренним мірoм Кутузова автор менее занят, чем душою молодой княжны, то я и оставлю светлейшего в стороне, а сравню только по этому поводу -- княжну Марию с Лизой Калитиной из "Дворянского Гнезда". Лиза -- это, конечно, самая прелестная и благородная из героинь Тургенева; -- ее чистый святой образ останется вечным украшением нашей словесности; -- но все-таки, и по этому поводу приходится опять отдать Толстому преимущество в деле творчества, а Тургеневу еще раз воздать нравственную часть за беспристрастие его оценки: "Толстой -- это слон". (Известно, что слон может хоботом своим и большое бревно поднять легко и сбросить в сторону, и бабочку снять бережно с цветка и подать даме, не помявши ее.)
   Про Лизу Калитину мы знаем, что она веровала и боялась Бога; -- она говорила Лаврецкому: "Мы все умрем"... Мы знаем рассказы ее няни о мучениках, на крови которых расцветали цветы; мы с умилением помним восклицание маленькой Лизы: "Желтый фиоль?" по поводу этой священной крови и этих чудных цветов! Мы чувствуем именно то, что чувствовал благородный Лаврецкий, когда она, уже монахиней, прошла, опустив голову, мимо него с одного клироса на другой... Мы благодарны Тургеневу за то, что он ничего не стал в этом случае "анализировать", а сказал только, что есть в жизни положения, о которых нейдет распространяться; на них можно "только указать и пройти мимо!"... Я не забыл этих слов, и теперь, без книги, пишу их на память, а когда подумаю о них, мне и теперь -- через 28 лет -- плакать хочется.... Но... (Опять -- это но -- все в пользу Толстого.... что делать!). Но мы видим в Лизе все только извне, мы видим ее так, как видел Лаврецкий, ибо Тургенев анализирует душу почти всегда только у одного главного своего героя, у того, который ближе всех к нему самому по душевному строю; а для анализа Толстого нет преград ни в темпераменте человека, ни в звании и общественном положении, ни в возрасте, ни в половых различиях. (Можно разве заметить одно, что национальное начало больше чем в остальное может ему сопротивляться, ибо французов в "Войне и Мире" он анализирует гораздо слабее, чем своих. У Наполеона, напр<имер>, ничего человеческого уже не видно, а только гордость, самолюбие, жестокость и тщеславие. Так ли это?)
   Лизу Калитину мы видим очами Лаврецкого, -- религиозность княжны Марии мы сами знаем ближе, потому что вместе с автором не раз проникаем в самые недра души ее, видим не только чистоту ее православных помыслов, но иногда присутствуем и при внутренней борьбе ее чувств и помыслов. Приезжает в Лысые Горы молодой Курагин свататься за нее; -- невестка, княгиня Лиза и компаньонка m-lle Бурьен одевают ее получше; но из не удается сделать княжну красивее; напротив того, она стала еще хуже.
   "Княжна Марья осталась одна. Она не исполнила желания Лизы и не только не переменила прически, но и не взглянула на себя в зеркало. Она, бессильно опустив глаза и руки, молча сидела и думала. Ей представлялся муж, мужчина, сильное, преобладающее и непонятно привлекательное существо, переносящее ее вдруг в свой, совершенно другой мір..." Ее позвали к чаю.
   "Она очнулась и ужаснулась тому, о чем она думала. И прежде чем идти вниз, она встала, вошла в образную и, устремив глаза на освещенный лампадой, черный лик большого образа Спасителя, простояла пред ним несколько минут со сложенными руками. В душе княжны Марьи было мучительное сомнение. Возможна ли для нее радость любви, земной любви к мужчине? В помышлениях о браке княжне Марье мечталось и семейное счастие, и дети, но главною, сильнейшею и затаенною ее мечтой была любовь земная. -- Чувство было тем сильнее, чем более она старалась скрывать его от других и даже от самой себя. -- "Боже мой, говорила она, как мне подавить в сердце своем эти мысли дьявола? Как мне отказаться так навсегда от злых помыслов, чтобы спокойно исполнить волю Твою?" И едва она сделала этот вопрос, как Бог уже отвечал ей в ее собственном сердце... "Не желай ничего для себя, не ищи, не волнуйся, не завидуй. Будущее людей и твоя судьба должны быть неизвестны тебе; но живи так, чтобы быть готовою ко всему. Если Богу угодно будет испытать тебя в обязанностях брака, будь готова исполнить Его волю". -- С этою успокоительною мыслью (но все-таки с надеждой на исполнение своей запрещенной земной мечты) княжна Марья, вздохнув, перекрестилась и сошла вниз, не думая ни о своем платье, ни о том, как она войдет и что скажет. Что могло все это значить с предопределением Бога, без воли Которого не падает ни один волос с головы человеческой".
   Граф Толстой умеет с равным успехом изображать не только разные роды страстных чувств, но и работу мысли при различных верованиях. -- Вспомним только, для сравнения с этим ходом настоящих православных мыслей княжны, те поэтические и туманные мечты какого-то филантропического пантеизма, в которых умирал ее даровитый и несчастный брат.
   Да и это ли только! Какие контрасты: пожар Москвы и детские игры, детские милые выдумки в доброй семье Ростовых; эти столь различные и одинаково интересующие нас пары; морозы в поле и балы во дворцах; императоры и мужики в лаптях; деревенские охоты, военные попойки, солдатская болтовня!... Целомудрие и чувственность, с одинаковой правдой выраженные. Этот толстый и дряхлый воин Кутузов, который то молится, то хитрит, то плачет, то накануне Бородина читает себе спокойно французский роман и шутит с попадьей! И почти ничего не делая всего достигает!... Это изумительно!
   И еще -- одна оригинальная манера автора, приостановив иногда надолго ход действия и работу своей внешней наблюдательности, раскрывать внезапно перед читателем настежь двери души человеческой и, приставив к глазам его, иной раз чуть не насильно, какой-то свой собственный психический микроскоп, погрузить его (читателя этого) в мір фантазии то наяву, то в полу-сне, то во сне, то в разгаре сражения, то на одре медленной и кротко-примиряющей смерти.
   Даже сама эта философия фатализма, целыми крупными кусками вставленная в рассказ и, наконец, -- эта явная филантропическая тенденция, все сильнее и сильнее обозначающая нить свою по мере приближения к концу странной, ни на что другой непохожей, но великой эпопеи...
   Все это вместе взятое разве не рога с клыками и хоботом? Разве не целые дюжины золотых сосцов? Разве не очи из драгоценных каменьев, и не только на своем месте подо лбом, но и на лбу, а иногда и чуть-чуть не на затылке?!.
   Где же все это перечислить и оценить в газетной статье. Для этого нужна целая книга, в pendant книге Громеки. И даже не одна книга, как у него; ибо он писал только об "Анне Карениной"; а мне бы приятно было две больших написать об этих двух сочинениях, равноценных и тщетно оспаривающих друг и друга первенство перед судом справедливой критики....
   Две книги бы я хотел написать и, в подражание Громеке, прибавить свой эпилог, в котором бы я постарался прийти к совершенно иным заключениям. Но это неосуществимая мечта... Поздно!..
   
   

ВАРИАНТЫ И РАЗНОЧТЕНИЯ

   В угловых скобках даются фрагменты текста, вычеркнутые или претерпевшие правку в ВРС. Полужирным шрифтом показаны вставки в ВРС и в авторских экземплярах (гранки, оттиски и т. д.). Очевидные опечатки (например: "издерка" вместо "изредка") не учитываются.
   

"АННА КАРЕНИНА" И "ВОЙНА И МИР"

   Текст Гр: 1888. No 33. 2 февр. С. 4. No 37. 6 февр. С. 3. No 40. 9 февр. С. 4.
   С. 408
   2 и в этом "русском" случае вставка и исправление Л. в наклеенных вырезках <РГАЛИ>
   С. 413
   30 в Гр: один -- герой оробел
   С. 414
   28 развратен" и в эстетике вставка Л. в экз. РГАЛИ
   С. 415
   21 в Гр опечатка: И. И. Страхов
   23 в Гр опечатка: И. Я. Данилевский
   

КОММЕНТАРИИ

   Автограф неизвестен.
   Датируется январем -- первыми числами февраля 1888 г.
   Впервые: Гр. 1888. No 33. 2 февр. С. 4 No 37. 6 февр. С. 3. No 40. 9 февр. С. 4 ("Записки отшельника. VII").
   Подпись: К. Леонтьев.
   В измененном виде вошло в главы II--V статьи "Анализ, стиль и веяние" (1890).
   Печатается по тексту первой публикации.
   
   Статья является непосредственным продолжением предыдущей части цикла "Записки отшельника" -- статьи "Два графа: Алексей Вронский и Лев Толстой". См. преамбулу на с. 846-- 847 и прим. на с. 865--882.
   С. 406. ...один из близких Каткову... -- Имеется в виду Н. А. Любимов. См. прим. на с. 869.
   С. 406. ...сравнить его опять... -- т. е. после статьи "Два графа...".
   С. 406. В последний раз я говорил о выборе эпохи и сказал, что одно другого стоит: -- изобразить так прекрасно 12-й год ~ или жизнь высшего круга с беспримерным беспристрастием, тонкостью и глубиною. -- Л. имеет в виду следующее место из своей статьи "Два графа...":
   "Трудно решить, который из этих романов художественно выше и который политически-полезнее. <...> не знаешь, которому отдать предпочтение во всецелости его. <...> мысль моя <...> недоумевает, с чего начать!
   Положим -- с эпохи. Великое время народной войны <...> задача выше, содержание в этом смысле грандиознее, чем в "Карениной".
   Так; но зато второй роман ближе к нам, и потому его красоты могут иметь на нас, современников, более прямое влияние. Хорошо <...> увековечить в памяти потомства годину всенародного героизма; но чрезвычайно похвально и современное нам высшее русское общество изобразить наконец-то по-человечески, то есть беспристрастно, а местами и с явной любовью..." (Т. 8. Кн. 1. С. 309--310).
   На это место из статьи "Два графа..." так откликался в 1888 г. Ю. Н. Говоруха-Отрок: "И что это такое непонятное говорит г. Леонтьев о заслугах гр. Л. Н. Толстого по отношению к "русскому высшему обществу"? <...> На то он и замечательный художник, чтобы изображать "беспристрастно", на то он и художник, чтобы изображать "с любовью" (с "зрячею любовью" -- поясним мы); но откуда же это видно, чтобы гр. Толстому принадлежала "инициатива восстановления, так сказать, этических прав русского высшего общества", как выражается г. Леонтьев? Ниоткуда не видно. И гр. Толстой, подобно всем русским выдающимся писателям, подобно Пушкину, Лермонтову, Грибоедову отнесся к "высшему обществу" с леденящею и нескрываемой иронией. Изображением кого он восстановил этические права "высшего русского общества"? <...> Или, наконец, тем общим тоном леденящей иронии, плохо маскирующей негодующую гадливость, с которым (так!) граф Толстой описывает это "высшее общество"?
   Да, наконец, что такое это "высшее общество", о котором говоритг. Леонтьев? <...> Какая перегородка, кроме условной, отделяет людей высшего общества от людей вообще?" (Г (Говоруха-Отрок Ю.Н.). Граф Л. Н. Толстой и граф А. К. Вронский И Южный край. 1888. No 2436. 30 янв. С. 1).
   С. 406. "Веяние" -- см. прим. на с. 865--866.
   С. 408. От всего этого очень ведь легок уж переход и к той литературе -- "толды-колды", о которой с таким отвращением писал г. Страхов. -- Скорее всего, Л. имеет в виду статью Страхова "Взгляд на текущую литературу" (Р. 1883. No 1. 3 янв. С. 52--60; вошла в книгу "Критические статьи об И. С. Тургеневе и Л. Н. Толстом"), в V главе которой говорилось: "...в русской словесности, очевидно, все больше и больше утрачивается художественная свобода. <...> светлый Мір искусства потерял свою светлость, потускнел и исказился. <...> Невообразимая распущенность, полная небрежность формы указывает, что авторы очень мало интересуются идеями тех предметов, о которых вздумали писать, что у них есть другие, посторонние цели, ради которых они каждую минуту готовы пожертвовать требованиями искусства" (Страхов H. Н. Литературная критика. СПб., 2000. С. 404--405).
   С. 412. Это не то, что у Достоевского... -- См. прим. на с. 933.
   С. 412. ...почти что Преображенской, больницы. -- Имеется в виду больница для душевнобольных, открытая в 1808 г. в Москве (ныне Психиатрическая больница No 3 им. В. А. Гиляровского).
   С. 415. Прав был Флобер, который, решившись, наконец, -- по совету Тургенева прочесть эту книгу, -- в удивлении воскликнул: -- "Да -- это Шекспир!". -- "Il me semble qu'il y a parfois des choses à la Shakespeare!" ("Подчас он напоминает мне Шекспира", фр.). Этот отзыв Флобера о "Войне и мире" в письме от 12 (24) января 1880 г. Тургенев сообщил Толстому (Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: В 28 т. Письма: В 13 т. Т. 12. Кн. 2. Л., 1967. С. 205, 525). Письмо было знакомо Л. по первой публикации в издании: И. С. Тургенев. Первое собрание писем, 1840--1883 гг. СПб., 1884. С. 354--355. Ср. в письме Леонтьева к Фету от 12 ноября 1890 г.: "...неужели есть и были у нас люди, которые уподобляли "В<ойну> и м<ир>" Илиаде? -- "Шекспир"! -- (как воскликнул -- Флобер) -- я понимаю; -- но Гомер -- это странно. -- Гомер прежде всего наивен; -- а у Толстого -- никогда наивности и тени ни в чем не было" (Письма К. Н. Леонтьева к А. А. Фету (1883--1891) / Публ. О. Л. Фетисенко II А. А. Фет: Материалы и исслед. М.; СПб., 2010. Вып. 1. С. 278--279).
   С. 415. Прав был и H. Н. Страхов в своей восторженной оценке, напечатанной почти немедленно после окончания "Войны и Мира". -- Речь идет о статье Страхова "Война и мир, сочинение графа Л. Н. Толстого" (сведенья о первой публикации см. в прим. на с. 866), вошедшей впоследствии в его книгу "Критические статьи об И. С. Тургеневе и Л. Н. Толстом" (1885).
   С. 415. Не ошибся и Н. Я. Данилевский, когда он в доказательство тому, на что уже и теперь способны русские в области повествовательного искусства, указал только на "Мертвые Души" и "Войну и Мир". -- В XVII-й главе книги "Россия и Европа" ("Славянский культурно-исторический тип") Данилевский, кроме этих двух сочинений, упомянул также еще несколько шедевров русской классики:
   "Привыкнув презрительно смотреть на все русское, мы не замечаем, что в некоторых отраслях изящной словесности мы представили образцы, которые могут равняться с высшими произведениями европейских литератур. <...>
   Чтобы найти произведение, которое могло бы стать наряду с "Мертвыми душами", должно подняться до Дон-Кихота. <...> у обоих художников глубина их поэтической концепции захватила несравненно дальше их прямой непосредственной цели <...>. ...вся обстановка "Мертвых душ" несравненно выше обстановки "Дон-Кихота", в котором всего только и есть что два характера -- самого ламанческого героя и его наперника Санхо.
   "Старосветские помещики" и "Шинель" Гоголя представляют высшие образцы истинного юмора <...>.
   "Борис Годунов" Пушкина <...> есть совершеннейшее в своем роде произведение после драматических хроник Шекспира. <...>
   Русская литература представляет пример и другого высокого эпического произведения, это -- "Война и мир" графа Л. Толстого. В нем <...> как в настоящей эпопее -- события и выразившиеся в них силы и особенности народного духа составляют главное содержание произведения, содержание, в котором сосредоточен весь интерес, откуда разливается весь свет, освещающий картину, и с этими событиями, как и в действительной жизни, переплетаются судьбы частных лиц. <...> Произведение графа Л. Толстого и колоссальный успех его принадлежат к знаменательнейшим признакам времени, ибо они доказывают, что мы способны еще к эпическому пониманию нашего прошедшего, что оно способно восторгать нас, что мы, в сущности, лучше, чем мы кажемся. Пусть укажут нам на подобное произведение в любой европейской литературе!" (Данилевский Н. Я. Россия и Европа. Взгляд на культурные и политические отношения славянского міра к германо-романскому. Изд. 6-е. СПб., 1995. С. 424--426).
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru