Жил в одном губернском городе очень добрый учитель немецкого языка, ФедорФедорович Ангст. Ангсту было сорок семь лет, и он был холост. Всем известно, чтонемец осторожен и сбережет себя на чёрный день скорее, нежели кто-нибудь из прочихнаций. Если б не легкая проседь в светло-каштановых волосах его, многие дали бы емутолько тридцать семь лет. Но свежая наружность его была дряхла сравнительно с егосердцем. Такое сердце вряд ли часто придется сохранить и быстрому французу, иитальянцу, у которого, говорят, огонь горит в жилах. Сам я не видал итальянцев.
Последнее время Федор Федорович оставил казенную квартиру, которую давалаему гимназия за то, что, кроме должности учителя, он правил еще и надзирательскуюдолжность, -- и поселился в своем коричневом домике, купленном за полторы тысячисеребром.
Эти деньги были частью того капитала, который получил он в наследство отстаршего брата, скончавшегося в Гамбурге. Многие советовали Федору Федоровичупустить эти деньги в обороты; другие уговаривали ехать в Москву и предпринять тампреподавание в самых широких размерах, завести пансион, или что-нибудь в этом роде.Федор Федорович упорно отстаивал свое мнение и находил лучшим просто положитькапитал в ломбард, купив на некоторую сумму домик.
"И притом, -- возражал он, потряхивая слегка правою ногой, -- я так люблю этотгород: я в нем жил пятнадцать лет!"
И эти слова говорил он всякому, хотя только немногие могли запомнить то время,когда Федора Федоровича еще не было в городе.
Один небогатый помещик, давным-давно совсем обрусевший лифляндец, которыйхорошо знал и любил Федора Федоровича, потому что коротким с ним людям нельзябыло его не любить, сказал ему раз, убеждая его ехать в Москву, "что это он всепустяки возражает!" И прервав свою озабоченную ходьбу по комнате, вдругостановился перед ним и вскрикнул ему почти в ухо: "Ты можешь быть профессором,чёрт возьми!" Потом, слегка ткнув его концом чубука в грудь и откинувшись назад,посмотрел на него такими страшными глазами, что Ангст испугался. Федор Федоровичпоколебался, несмотря на всю твердость своего характера: так опасны для человекаотвсюду сыплющиеся и громящие мнения и соблазны! Наконец личные убеждениявзяливерх над всем, и он остался. Самый лучший из его приятелей, русский старыйчиновник, похвалил тогда его решение следующими словами:
-- Так-то, брат, лучше. Доживай-ко с нами... или хоть до моей смерти побудь... Онолучше, знаешь, у нас теплее; каково ни на есть, а все теплее... Это так! Да и метода твояустарела... Куда тебе в столицу, там все молодежь, небось... забидит тебя вконец. Аздесь и уроков у тебя с каждым годом все больше и больше... Теперь, если б ты былженат и за женой еще капиталец взял, так вместе с своим отчего ж бы пансион незатеять, хоть здесь, хоть в Москве... а то ведь метода твоя устарела!
После я вам скажу, отчего старый Васильев так желал, чтоб Федор Федоровичостался.
Что касается до Ангста, то он долго думал, зачем Николай Николаевич дерзкоотзывался об его методе. "Чем же моя метода, -- говорил он, -- устарела?"
Но способность задумываться по целым дням лежала в натуре Федора Федоровича.В нем было много странностей.
Домик был очень удобен. Все было близко от него: и учебное заведение, прикотором он состоял, и рынок, и лавки, и самый частный пансион, где было самоедоходное место Федора Федоровича. Но местоположение его было грустно, на концеглухого переулка, упиравшегося в крутой берег огромной лощины, где со всех сторонсближались огороды соседних мещан и купцов; за лощиной на далекое пространствогромоздились перед глазами крыши лачужек и домов: только местами темная масса ихразнообразилась или светло-зеленою крышей, или группой древесных верхушек,поднимавшихся с какого-нибудь палисадника, или наконец колокольней, то новою, ссверкающим шаром наверху и крестом, то живописно-дряхлою, покрытою мелкимиокошечками.
Стены дома были темно-оранжевые, ставни белые. На этом цвете стен, удобномдля грунта, резко выступали разные растения и кустики палисадника, разведенногонедавно самим немцем, придавая необыкновенно пестрый вид и без того яркомудомику. Самые мальвы, такие грубые вблизи, были очень кстати с своими теневымицветами, восходившими от бледно-бланжевого до прелестного густо-малинового цвета.
Внутри все было чисто, начиная от жёлтой залы и голубых ширмочек на ее окнах,до маленького кабинетца, в котором Федор Федорович клеил коробочки, баулы, рамки,лил из металлов разные вещи и золотил то к Святкам Для детских елок орехи, то яйца кСвятой неделе.
И никакие тревоги, казалось, не проникали ни в жёлтую залу, ни в кабинет, где онклеил, золотил и лил. Везде он был один и тот же, высокого роста и немного полный, сширокою головою, белокурыми волосами, слегка поседевшими больше от головнойболи, которою он часто страдал, длинным прямым носом, с улыбкой, имевшею лучсарказма, как будто озабоченными беглыми светло-голубыми глазами, молчаливостьюи беспрестанно трясшеюся правою ногою.
Читал он вообще немного, хотя и любил сказать иногда ни с того, ни с сего: "Этинауки!... Удивительно! с тех пор, как я стал изучать науки, сейчас увидел, что все вжизни пустяки!" И долго после этого он с тонкостью смотрел на своего собеседника,желая прочесть на лице его тот страх, который может навести на всякого человекамысль, что все в жизни пустяки, даже самая философия, которая все это открыла.
В класс он никогда не опаздывал. Только раз пришел получасом позже, и этотслучай так замечателен по своим последствиям, что нельзя прейти его молчанием; этоеще было до покупки дома.
Федор Федорович, по обыкновению, услыхав звонок со двора частного пансиона,отправился в класс.
Он пришел уже в ту комнату, где стоит водоочистительная машина длявоспитанников, не знающих урока, и сторож снял с него пальто.
-- Ты повесь его! -- заметил немец, подозрительно глядя на него.
Угрюмый сторож, который, по причине своих толстых подошв, совсем отвыкупотреблять пятки и, казалось, не ходил, а механически стремился вперед, -- повесилпальто.
-- Ты не замарай его, -- присовокупил немец. Сторож провел по одежде рукою,как бы заранее счищая с нее всякую дрянь.
Федор Федорович пошел было, но вдруг детский крик раздался в стороне столовой.Потом послышалось что-то вроде мольбы и рыданий. Потом все смолкло.
Поняв, в чем дело, и, повинуясь внутреннему влечению, Ангст пошел на голос,отворил дверь и увидел приготовления к известному всем процессу, так частобывающему в школах.
Содержатель пансиона, заметив его, махнул сторожам, которые держали за рукибелокурого и хорошенького мальчика лет тринадцати, и обратился к нему.
-- А! -- сказал он, -- Федор Федорович! что вам угодно?
__ Извините, вы хотели познакомиться с Лессингом,
вы просили, чтоб я вам достал... Но я не мог. Я достал вам Бюргера.
-- Очень, очень благодарен... Мы зайдем с вами наверх, а пока извините...
Потом прибавил по-немецки:
-- Надо кончить эту печальную обязанность.
Федор Федорович взглянул на мальчика. По розовым щекам, до половины ушедшим в воротник, текли горькие слезы, слезы раскаяния и страха. В голубых глазах бедного ребенка Федору Федоровичу показалось столько страстной мольбы, столько отчаяния, что он, после минутной задумчивости, тряся ногой, начал следующим возгласом:
-- Аа! это маленький Цветков. Вы его простите, Петр Петрович, он еще вчераобещал мне хорошо учиться.
-- Помилуйте! у него пять единиц! Слышишь, Федор Федорович просит за тебя?!
-- Федор... -- начал было Цветков, но рыдания отняли у него голос.
Ангст попросил еще по-немецки, и инспектор, человек весьма мягкий, улыбаясь,взглянул на мальчика.
-- Петр Петрович... Осокин меня толкнул. А я не виноват, ей-Богу, нет! Осокинменя толкнул, а я закричал...
После этого, не слушая благодарности Цветкова, он взял Ангста под руку, и ониушли, а мальчик с различными козлами бросился вон из комнаты так радостно, чтосолдаты разжалобились.
Это жизнь-то их, право, господских детей! -- сказал один, отодвигая скамью. -- Ведь, что еще за беда, что Дитя малое не выучилось?... Эх, право! и сечь например-тонечего... Весь-то он сам, вот!
И он отмерил на огромном пальце такую часть, которая и вправду была немногоменее Цветкова.
-- Ну их! -- отвечал другой, поласкав ус.
С этого дня незаметная, но несокрушимая связь связала Ангста с Цветковым.Немец не забывал спасенного им мальчика, да и трудно было его забыть. Каждый денькараулил его Цветков где-нибудь на повороте коридора, или в дверях, или на лестнице,и кланялся ему, осведомляясь о здоровье.
Федор Федорович, в свою очередь, останавливался перед ним с доброю улыбкой,хитрым взглядом и, лукаво потряхивая ногой, говорил:
-- Ну" что, Цветков?..
Когда мальчик еще подрос, учитель стал брать его к себе на праздники ивоскресенья и кормил так, что он терял аппетит на весь следующий день.
Прошло пять лет. И много, много умудрилось убежать воды с этого дня спасения иновой дружбы. Доброго и худощавого содержателя пансиона не было уж в живых: наместе его воздвигался другой, пониже и потолще, несравненно ученейший.
Многих из приятелей Федора Федоровича тоже не стало. Энергический лифляндецне мог уж дружески стукать Ангста чубуком, потому что, продав именьишко, удалилсяв Москву доживать у замужней дочери свои бесцветные дни.
В самом же Федоре Федоровиче произошло мало перемены, только немножкоприбавилось седин; и все же их было гораздо меньше, нежели белокурых волос.
Но никто не мог перемениться в эти пять лет, как переменился Ваня Цветков: измаленького и розового мальчика он стал высоким блондином, с крутою грудью,жестким кулаком и такими здоровыми мускулистыми членами, что им, казалось, былатесна школьная одежда, они как будто вечно рвались наружу куда-то вширь, ивыражали свое рвение то разорванным сукном под мышкою, то расползшимся рукавом;только лицо его осталось по-прежнему с мелкими, почти детскими чертами и ничего неумело выразить, кроме натянутой суровости и весьма не похожей на нее боязливойконфузливости, которую, впрочем, совсем не сознавал в себе молодой человек, анапротив того, был убежден в неизменной мужественности своей физиономии. Этоубеждение имело своим следствием то, что он постоянно мечтал о военной службе иготовил себя, во что бы то ни стало, к ней.
Часто говаривал он тем из товарищей, которые хотели его слушать:
-- Возьму штык и пойду, и пойду! Грудь высокая, талия тоненькая, сила во-о-о...экой буду молодчина-то! Непременно буду воин! Только чувствую, -- прибавил он совздохом, -- что головушку мне не сносить... что-то вот сердце щемит да и щемит,говорит мне, что немного погулять мне придется.
Или засучит обшлаг рукава, обнажит свою руку и, положив ее перед собою на стол,долго, долго сжимает и разжимает кулак, заставляя играть перед собой его мышцы.
Потом вскрикнет с улыбкой: "Эка махина!"
И, махнув рукой, встанет.
Однажды он чуть-чуть было не вызвал одного молодого человека на дуэль за то,что тот долго шептал другому на ухо. Что он шептал, Цветков не слыхал; но слышал ихгромкий смех, и когда шептун ушел, юноша постучал себя по воротнику и воскликнул:
-- Ох, если б не эта форма...
-- Что ж бы тогда было? -- спросил его кто-то.
-- Если б я был в свете?! Неужели вы сомневаетесь, что была бы дуэль?
-- Сомневаюсь, -- отвечал другой.
Но Цветков так презрительно взглянул на окно и так ловко припрыгнул, пшикнувна дерзкого, что тот уже никогда не сомневался после этого.
На последний год его курса Федор Федорович, совершенно привязавшийся кЦветкову и любивший его военные наклонности, взял совсем его к себе в коричневыйДомик, и там жили они тихо и мирно; вместе ходили на
гулянье, и Федор Федорович любил следить за юношей сам, чтоб такое сокровищебыло сохранено для вступления в жизнь в чистоте и свежести. Цветков же охотноподчинялся дружескому влиянию Федора Федоровича, который, в свою очередь,советовался с ним иногда, спрашивая:
-- Как вы, Цветков, об этом думаете? И Цветков отвечал:
-- Да, я-с полагаю, Федор Федорыч, что вы очень хорошо придумали,
-- Вы думаете это?
-- Ей-Богу, право, хорошо! И оба весело смеялись.
Иногда возникал у них разговор вроде следующего:
-- Как вы думаете, Цветков, о вашей карьере?
-- Я полагаю в военную.
-- Почему же?
-- Потому что я чувствую к этой службе большую страсть.
-- Это хорошая дорога; но вы можете и в других местах успеть.
-- Вот, извольте видеть, Федор Федорыч... я вам сейчас объясню... Я русский, ялюблю свое отечество. Ну, а ведь вы знаете, в чем больше всего всякая странануждается? В защитниках... это известно из истории.
-- Как в защитниках?
-- В воинах, то есть, в защитниках от нападения других народов.
-- Да.
И немец долго задумчиво качал ногой.
-- Да, -- прибавил он потом через несколько времени, -- это правда.
И долго думал добряк после этого о Цветкове и любовался, как тот, подпустив рукипод фалдочки, гордо носился по комнате.
Вообще же разговаривали они мало, потому что оба были не говорливы; Ангст понатуре, Цветков отчасти тоже по натуре, а еще больше по усвоенной им привычке мало сообщаться с товарищами веселыми и ребячливыми, позволявшими себе безнаказанно смеяться над его павлиньею гордостью.
II.
Но без женщины и у них, к несчастию, не обошлось.
Без околичностей скажу, что Николай Николаевич Васильев, тот самый секретарь,который так напал на методу Федора Федоровича, давно уж прочил дочку свою,Дашеньку, за Ангста. Мать Дашеньки была тоже немка. Девочка росла на глазахФедора Федоровича. Часто, когда она еще бегала в панталончиках и с двумя русымикосичками, болтавшимися по спине, Федор Федорович с нежною ласкою сажал ее ксебе на колени или затеивал с ней какую-нибудь игру, большею частью тихую, потомучто сам ребенок был грустен и тих. Ангст был тогда в полном цвете лет, красоты и сил.Когда Дашеньке пошел пятнадцатый год, отец стал посылать ее в пансион, где междупрочими учителями преподавал и Федор Федорович. Ангст с той поры находилсяпостоянно в молчаливом восторге перед чистым германским выговором Доротеи, еескромностью и чорными, круглыми глазками, которые странно и мило выступали наприродно-бледном и сентиментально-прозрачном личике.
Что касается до ее отца, то он давным-давно хотел, чтобы дочь его была современем женой Федора Федоровича.
Люблю немцев! -- говорил он однажды, вздыхая и качая головой, -- эх люблю...аккуратный народ! Слушай, Федор... скажи ты мне, брат, ведь у тебя на лице всегдакакое-то довольство! отчего это, брат?
Я часто грущу глубоко, Николай Николаич. Лицо обманчиво.
Грусть! что грусть? Это так только тебе кажется, Федор! а впрочем, и вправду,может быть грустно подчас. Это от холостой жизни. Тебе нужно жениться... эх, брат Федор, сказал бы я тебе штуку, да, пожалуй, и не понравится.
Ангст лукаво потряхивал ногой и ждал, чтоб он высказался.
-- Или сказать? Ну, скажу. Кабы ты Дарью-то мою взял, как она выйдет изпансиона: спокойно бы тогда старик умер, ей-Богу, спокойно.
-- Вы меня поразили, Николай Николаич! Признаюсь, это меня удивляет!., яужасно желал бы сам этого. Но Дарья Николаевна так молода, а я уж...
-- В летах что ли? Эх, да кабы я в тридцать был таким, как ты теперь, то вот бы какспасибо сказал. Ну, теперь возьми ты меня, -- продолжал он, махая руками, -- что я?ну, что я?.. Хлам, чистый хлам; не понимаю, из чего жить хлопотал?.. Просто ни кчему. Что дом-то нажил? Да ты спроси, как я его нажил... это не то, что ты... тыблагородный человек, Федор Федорыч.
-- Но может быть, -- задумчиво возражал Федор Федорович, -- им кто-нибудьпонравится... Против страстной любви, я полагаю, невозможно!..
-- Вздор, -- кричал Васильев, -- вздор. Я сам женился по любви... еще когда?когда у меня ничего не было... а какое наслаждение -- решительно никакого... Какпошла по ребенку в год отсчитывать Марья Карловна-то... как завизжали... Вот тебе илюбовь! а к столу-то что? Щи, каша, каша, щи, щи... А там Бог убирать их стал! Опять,говорит жена, горе... и плакса сама была. О-о, плакса покойница... Только вот чтохорошо: аккуратна была! На кухню, в погреб, на рынок, в город, к горшку -- вездесама... Ну, а я, грешник, признаюсь, смерть, бывало, не люблю, как от нее чем-нибудькухонным пахнет. Решительно никакой поэзии не было! Так и в гроб пойду!
-- Но вы боролись, Николай Николаич! Вы победили жестокость рока...
-- Боролся? С судьбою-то? С чего ж ты это взял? -- воскликнул отставнойсекретарь, презрительно отворачиваясь от него -- Нет, не боролся, совсем не боролся, -- отрывисто прибавил он.
Оба молчали.
-- А как ты думаешь, брал я взятки, или нет? -- спросил он, несколько погодя,Федора Федоровича.
Ангст не знал, что сказать.
-- Молчи, молчи, брат... так и надо; сказал бы, что не брал, так я, у! как бырассердился. Люблю правду! брал, брал, душа моя... как еще подчас и дурно брал...Этакая бесхарактерность какая-то была... а не то, чтоб я зол был, или совсем бесчестен.Кабы дома жить было по краснее, не брал бы...
И старик понурил свою седую голову...
-- А теперь бок болит, да и болит... с тех пор, как от должности отставили. А тызнаешь, за что меня отставили?
-- За что?
-- За то, что я... Да вот, как дело было. Был процесс у помещика Лукутина сПоповой, помещицей, еще от мужа остался не кончен. Его-то статья была поправее...Да богат, негодяй, был... Ходит, рожа, с цепью, бывало, мародер этакой! Он мнетысячку в руку... Я и того... Вдруг, брат, от Поповой-то записка. Я к ней... Просит,говорит, я не пожалею денег, сколько могу. Дом в деревне маленький у нее, да все такчисто, хорошо, сама, знаешь -- этакое что-то приятное в лице, а уж лет тридцать налицо, бледная, в чёрном шёлковом капоте. Деток двое, просто ангелы. Я больше длядетей... говорит, и повела меня в садик гулять. Я, признаться, забыл тогда, что естьМарья Карловна на свете. Кофеем прежде напоила и повела в сад. И заплакала, какстала о детях говорить. Я сейчас: не тревожьтесь, сударыня! Я за правым делом непостою, Да в ее сторону и повернул оказию-то. Ну вот Лукутин в высшую инстанцию,да меня за неправости с места долой. Хорошо, что из-под суда-то избавили... А все-такиэто значит, брат Федор, чувство у меня было! Вот ты, Федор, -- продолжал Васильевпосле короткой задумчивости; -- ты как-то здоров, Бог с тобою... Лицо у тебяцветущее, сердце доброе... честный малый... Жена с тобою не пропадет; довольнабудет, хоть бы даже совсем тебя не любила. Не в Москву же мне дочь везти! А здесь,что и есть на примете молодежи -- все или дрянь, или богач. Куда мне с ней? Вот, хотьбы тот, Чикровский... знаешь Евлампия Иваныча сынишка-то? хвалят, что честен, натеплом местечке сидит, взяток не берет... не хочет грешить, зачем? честен... Да ужлучше бы он брал!.. Взятка взятке рознь... Взяток не берет, да и денег у него затоникогда нет. Все на перчатки и галстуки тратит; к начальнику ездит. Это, говорит, длякарьеры полезно! А какая карьера? Видел я, как его у начальника-то принимают: сдверей, да со стенок пыль спиной сметает, шевельнуться не смеет... Так-то, брат Федор!
Незадолго перед смертью Николай Николаевич, лежа на диване, подозвал к себедочь, которая тогда недавно только кончила пансионский курс.
-- Дашенька, поди-ка сюда, -- сказал он слабым голосом. -- Надоел тебе старик,что ли? Все скрипит, да скрипит, а?
Даша заплакала и стала целовать руки у отца.
-- А ведь и ты добрая, Дашечка? Добрая девчоночка... удружи-ка отцу!...
-- Что прикажете, папенька?
-- Что тут приказывать? знаешь, ведь я скоро умру, друг, так опекуном-то у тебяФедор Федорыч будет. Вы мой-то домишко продадите, а капиталец-то в банчик, не втот банчик -- в штосик, а в Опекунский, душа... Да и
заживете. Будешь жить у Федора, Даша?
-- Зачем вы это говорите...
-- Затем... полно, что тут. Все мы смертны. Только я спрашиваю: будешь ли ты сним жить и во всем ему повиноваться?
-- Буду, папенька...
-- Эка дочь-то! Ну и люби его... Я, Дашенька, не говорю -- тебе замуж за негонепременно, потому что
клятвой связывать тебя не хочу. А если б пошла за него, кости стариковскиепорадовались бы. Вышла бы за него... зажила бы чистенько, покойно. А старикашку вземлю, в гроб... да хорошенько его землей, землей...
Дашенька вышла вся в слезах из комнаты и встретила в гостиной ФедораФедоровича. Увидев ее слезы, Федор Федорович покраснел и взял ее за руку.
-- О чем вы плачете, Дарья Николаевна?
-- Пойдите к папеньке, -- отвечала она.
-- Федор, -- сказал старик, -- Даша-то будет у тебя жить... Ты ею займись,голубчик, за другого ли отдай, сам ли возьми, если друг другу понравитесь.
Немец затрепетал.
-- Только ты... Ведь я, впрочем, на тебя надеюсь, ты благородный человек.
Через две недели Васильев скончался. Еще раз, перед смертью, он попросил дочь,чтоб вышла за Ангста. Федор Федорович сделал все так, как было угодно покойнику:продал дом его, положил деньги в Опекунский совет и взял Дашу к себе. Вот что он ейговорил в тот вечер, когда она перебралась к нему со всеми своими вещами:
-- Дарья Николаевна, это будет все ваше... в моем доме!... Если вам не нравитсямой кабинет, я вас переведу в гостиную, она в углу дома и имеет две двери...
-- Мне все равно, Федор Федорыч; вы и так для меня слишком добры, -- отвечалаДашенька, которую по временам мучило сознание своей холодности к этому человеку стех пор, как просьба отца сделала его чем-то вроде жениха. Федор Федоровичулыбнулся и молча покачал ногою.
Дашенька подала руку, и немец крепко поцеловал ее.
Вы знаете, -- сказал он наконец, -- желание вашего батюшки... о нашемсоединении, о нашем браке; но желал бы знать мнение и ваше об этом... имеете ли выко мне какое-нибудь чувство?
-- Я никогда не пойду против последней воли отца!
Федор Федорович еще потряс ногою.
-- Но вы сами, Дарья Николаевна, что вы чувствуете?
-- Я очень привязана к вам и полагаю, что буду с вами счастлива... вы были такдружны с отцом моим, вы так любили его и так добры ко мне...
-- Я люблю вас! -- сказал немец, и подбородок его дергался от душевной полнотыи волнения.
Дашенька пожала ему руку и, почувствовав сама в эту минуту какое-то теплоедвижение в душе, смутилась, встала и хотела выйти вон.
Федор Федорович остановил ее.
-- Дарья Николаевна, скажите мне прямо: угодно вам быть моею?
-- Я буду вашею женой, Федор Федорыч... -- отвечала она и поспешно ушла.
-- Как она скрытна! -- подумал Ангст, весело улыбаясь и глядя на дверь, закоторой она скрылась; -- в этом отношении я ее совсем понимаю; чувство так трудновысказать!
Вошедший Цветков вызвал его из задумчивости. Он был убежден в ее взаимности.
А, это вы! -- воскликнул немец.
-- Что вы все задумавшись стоите, Федор Федорыч? -- спросил Цветков.
Немец лукаво улыбнулся.
-- Пойдите сюда, -- сказал он, уводя Цветкова в залу, я имею нечто вам сообщить.
-- Что же-с?
-- Я хочу жениться, Цветков, как вы об этом думаете?
-- Что ж Федор Федорыч, ваши лета хорошие, в ваши лета приятно иметьсемейство.
-- Это вы умно говорите, Цветков, именно в мои лета!
-- На ком же вы думаете жениться, Федор Федорыч?
-- У меня уже есть невеста... только это между нами...
-- Неужели Дарья Николаевна?..
-- Она, Цветков, она. Мы были обручены еще отцом ее в час его смерти!
-- Только ни слова никому, Цветков, об этом... она до окончания траура, верно, незахочет сыграть свадьбу.
Месяца три после этого они жили все трое очень хорошо. Ангст былнеобыкновенно ласков с Дашенькой, позволял себе звать ее иногда полуименем;Дашенька была к нему внимательна и почтительна. Цветков был по временам даже дочрезвычайности светск и любезен с ними обоими.
-- Ist er nicht ein flinker Barsch -- he? -- говорил немец своей невесте, любящимвзором окидывая Цветкова.
-- Ja, -- довольно холодно отвечала Даша, которой Ваня казался несносным иглупым.
Вообще она начинала страшно скучать, Федор Федорович надоедал ей своимоднообразием, и все у него в доме становилось ей противно.
III.
Между радостными мечтаниями о браке с Дашенькой замешивались у ФедораФедоровича и грустные минуты.
Прошло уже шесть месяцев со дня поселения Дашеньки в его доме.
Ученый содержатель пансиона давно уж был положительно недоволен им самим иего методой.
Наверное, впрочем, можно сказать, что содержатель долго бы терпел его, если б онбыл незаменим; но недавно приехал в город молодой немец, кончивший курс в Дерпте,Довольно отчетливо знавший русский язык и говоривший немного даже по-французски. Он определился года на полтора к одному из богатейших помещиков губернии в виде полу-гувернера или, скорее, компаньона при единственном сыне, который готовился в гвардию и имел уже лет восемнадцать.
Вильгельм Лилиенфельд был несколько мрачный мечтатель, с глубоким взглядомсиних и подчас сверкающих глаз, с откинутыми назад темными волосами, с затаеннойпотребностью делить мечтания и чувства и с неправильными, но выразительнымиочертаниями лица .. Он одевался со вкусом, любил бессознательно казатьсяинтересным и невыразимо нежным голосом читал горячие стихи Шиллера о томпилигриме, который все рвался вдаль и никак не мог найти того, чего так жадно, такнепрестанно искал... Но это не мешало ему усердно желать повышений и денег. Неуспел он прожить и полугода в городе, как из списка уроков Федора Федоровичавыбыло дома два-три.
А там содержатель пансиона побывал у Крутоярова (так звали богатого помещика),разговорился у него с Вильгельмом и пленился им так, что на другой же день сообщилсвои мысли о нем одному из надзирателей.
-- Очень, кажется, хороший молодой человек, очень, очень, -- сказал он гордым иприятным голосом. Я очень люблю и уважаю Федора Федорыча, но согласитесь,добрейший мой Александр Александрыч, что он самый плохой педагог. Дети не умеютсклонять у него; а в высших классах он читает такую галиматью, что я даже ничего непонял.
К несчастью, он был прав: Федор Федорович очень неудобно преподавал синтаксиси все высшее своего предмета; нельзя сказать, чтоб он лишен был знаний и понимания,но стиль его записок был странен и страшно труден для усвоения. Содержатель продолжал:
-- Хотя я поклялся очистить заведение от всякого сора, но я ведь очень добр и будуждать непременно причины, которая бы позволила мне, не шокируя никого,переменить учителя немецкого языка. Лилиенфельд не только ученый, но и прекрасновоспитанный малый.
Надзиратель ушел к себе и, увидав в своей комнате жену, задумчиво плюнул, и, неглядя на нее, как бы в рассеянии вскрикнул:
-- Какой дар слова у этого человека! Но жена закричала:
-- Что у тебя за скверная привычка плевать везде!.. С тобой никогда опрятности небудет!.. Надел на нос свои очки и харкаешь... Марфа, а Марфа! поди щеткой подотритут за барином, да и всегда ходи за ним со щеткой...
-- Ну уж с тобой жизнь! Будет тут какое-нибудь благородство! -- проговорил муж,скрежеща зубами.
Так был казнен надзиратель судьбою за ошибочное воззрение на вещи.
Слова содержателя дошли частью и до Федора Федоровича.
-- Что ж делать! -- сказал он сам себе. -- Если б я уж был женат, а то будет оченьскучно без занятий. Надо быть осторожнее! Конечно, рано или поздно... Впрочем, я непонимаю, что имеет против меня этот человек.
Между тем приближался акт, и Федор Федорович, по обыкновению, недели за двео том стал думать, какие бы немецкие стихи дать читать воспитанникам на этом собрании.
-- Господа! -- весело сказал он ученикам высшего класса, -- кто будет нынешнийгод читать мои стихи, то есть из немецкого языка?
Все молчали.
Федор Федорович тихо обвел глазами всех мальчиков.
-- Неужели никто? Опять все молчали.
-- Вам не угодно? -- спросил он у одного.
-- Я читаю свое русское сочинение об Эпаминонде, -- холодно отвечалвоспитанник.
-- А вы?
-- Я, право, Федор Федорыч не могу. -- Я охрип...
-- И вы не можете?
-- У меня французские стихи уж давно.
Цветков, никак не ожидавший такого теплого выражения благодарности, быстрообернулся и чмокнул его в плечо.
Посмеявшись часов до десяти, они наконец пошли спать, и на следующий вечерВаня гордо подал книгу Федору Федоровичу, прося его выслушать стихи, и готовилсяпоразить его нежностью выговора и твердым знанием.
Он начал.
Федор Федорович с удивлением слушал. Чем дальше шел Цветков, тем печальнеестановилось лицо доброго учителя. Цветков произносил ужасно, в азарте выговорилвсе "п" по-французски, в нос. Окончив, он взглянул на немца... и вдруг смутился,увидев, что тот задумался.
-- Что же-с?
-- Благодарю вас, Цветков, -- сказал Федор Федорович, -- что вы выучилинемецкую поэзию; но вы не можете читать на акте стихи: у вас французскоепроизношение.
Ваня страшно сконфузился.
-- Это, верно, от того, -- заметил он, притворно смеясь и повертываясь на однойноге, -- что моя маменька очень хорошо говорила по-французски?...
Но не слыша никакого возражения, поспешно прибавил:
-- Впрочем, она давно умерла... скончалась от чахотки; у ней была чахотка.
-- Ничего, ничего, Цветков, вы не виноваты! Благодарю вас; я никогда этого незабуду.
Акт был на другой день, и немецкие стихи читал какой-то ребенок из младшихклассов.
Содержатель сделал замечания Ангсту насчет этого обстоятельства, дружескипопеняв ему за то, что он ленится и не занимается учениками.
Федор Федорович после этих слов решился сам оставить свое место. Он пришелдомой, достал все свои тетради грамматики и синтаксиса, связал их в одну пачку,подержал их перед собой в совершенной рассеянности, потом спрятал их далеко,далеко в комод и написал прошение об отставке. Все были поражены... Дети плакали,прощаясь с ним; большие ученики поднесли ему серебряную табакерку, и на всем пансионе лежал отпечаток какой-то грусти в день прощания немца с его обитателями.
Так эффектно кончил Федор Федорович свое педагогическое поприще!
Впрочем, Лилиенфельд отбивал не одни учительские места...
На роду ему было написано причинять все несчастия Ангсту, не зная его, безвсякой к нему вражды.
Вильгельм, прожив полгода в городе, приобрел во многих домах прекраснуюрепутацию и, несмотря на то, что мало танцевал, был приглашаем на все вечеринки,которые давались чиновниками, педагогами и небогатыми лекарями. Там с успехомвыставлял он свой стройный стан, германское лицо и жилет из чёрно-синего бархата.
Скоро встретил он Дашеньку в одном нецеремонном сборище, куда она решиласьпойти в первый раз после смерти отца. Как я уж заметил в конце второй главы, скуканачинала одолевать ее у Федора Федоровича, и ничего нет удивительного, что онасдалась на увещания старой знакомки своего отца, Софьи Петровны Н***, котораянарочно приходила звать ее к себе и утверждала, что танцев у них не будет, а будетпростой кружок знакомых, и траур ее нисколько не оскорбит никого.
Итак, Вильгельм встретил Дашеньку.
-- Кто это молодая девица в глубоком трауре? -- спросил он у одного из гостей.
-- У столика-то? Неправда ли, интересна? Про нее ходят слухи, что она выходитзамуж за своего опекуна -- Ангста... Знаете -- немецкого учителя... Впрочем, мать еетоже была немка... У нас в городе много немцев!
-- Я сейчас угадал, что в ней должно быть что-нибудь немецкое! -- заметилгордый Лилиенфельд, сдерживая улыбку.
Его подвели к ней и разговор завязался... скоро поняли они друг друга и рассталисьуж приятелями.
Не стоит говорить теперь о Вертере, разбойниках, балладах и рыцарях, лунныхночах и бестелесных идеалах: все это крайне известно... Только читателям не мешаетслегка вспомнить обо всем для того, чтоб рельефнее предстала перед их воображениембыстрая и таинственная симпатия, возникшая между молодыми людьми. Они началичасто видаться у Софьи Петровны. Вильгельм стал мрачнее; Дашенька большевздыхала, сидя дома, язвила Цветкова, который, по молодости, не мог иногда непоферлакурить ей с совершенным бескорыстием, и с холодною почтительностьюотвечала Ангсту на его красноречивые объяснения.
-- Не переменили ль вы намерений ваших, Дарья Николаевна? -- спросил ееоднажды Федор Федорович.
-- Нет, нет, Федор Федорыч! -- поспешно сказала Дашенька, вспыхнув и,вспомнив об умиравшем отце, задрожала.
Ангст постоял перед ней несколько минут молча и робко присовокупил:
-- Не меняйте их, Дарья Николаевна... Я вас страстно люблю! Ваш отец, ДарьяНикол.....
-- Ах, да не говорите про отца!..
-- Ну, так я желал бы поцеловать вашу руку.
Дашенька протянула ему руку и сама, движимая расстроенными нервами иблагодарностью, крепко поцеловала его в лоб.
Ангст быстро вышел из комнаты. В сумерки этого дня он сообщил ей свои мысли.
-- Теперь, Дарья Николаевна, после этой ласки... после первого поцелуя любви...после этой ласки, я сказал внутри души, что я не могу жить без этого создания... яскорей сойду с ума или погибну... но это создание будет моим! Я не уступлю никомуэтой женщины!
Потом он много смеялся и, желая позабавить ее, шутливо сказал, что в деньсвадьбы наденет жилет, который
он видел в рядах: на чёрных полосках были изображены жёлтым шёлком охотники,ружья, собаки и птицы.
Дашенька, рассеянно слушая, вспомнила о бархатном жилете Вильгельма и снованашла между Лилиенфельдом и Ангстом такую же разницу, какая была между жилетомпервого и дурацкою материей, описанною вторым.
-- Что я наделала! ах, что я наделала! -- мысленно восклицала она.
Что касается до Вильгельма, то он разгорался с каждым часом и, вдобавок, нашелсячеловек, который, из эгоистического удовольствия, счел нужным подливать в его огоньмасло. Этот человек был юноша -- Поленька Крутояров, сын богатого помещика,готовившийся на службу.
IV.
Сам помещик был мягкий нравом человек, сохранивший от свежих годов своихдовольно беглые, сладенькие глазки, еще не совсем угасшее сластолюбие и большуюстепень светской любезности, которая делала его приятным для многих, особенно дляприезжих из столиц. Притом он не был лишен здравого смысла и своего родастарческой образованности, букет которой несколько повыдохся от времени. Он умелбыть округлен в своих разговорах с дамами, и перед лицом их очень быстро стряхаласьс него тучная лень. Все эти качества, соединенные с большим состоянием, доставилиему значительный вес в городе и постоянный доступ в интимность строгогогубернатора и его скучающей жены. Все знали, что у него есть, кроме имений,порядочный капитал, который он берег для сына, для милого Пашеньки, чтоб мальчик,поступив в гвардию, мог, не стесняя отца, погулять и поблистать вволю... Он страстнолюбил сына. В нежных чертах его смуглого лица, в отпечатке стройной грации и налице, и на худеньком, высоком стане юноши, и, наконец, в самом способе выражаться,отец видел черты, стан и манеру покойной жены своей, умершей спустя два года послезамужества. Он женился рано на ней и принес ей в дань весь разгар своей молодости.Оттого-то скоро умершая оставила в душе его неизгладимо свежее воспоминание ивдобавок сына, похожего на это воспоминание. Конечно, несмотря на постояннуюжизнь в провинции, Полинька получил блестящее воспитание и воспользовался им. Онделал, что хотел из отца, с четырнадцати лет начал читать какие угодно романы...Неумолкающий треск Дюма, Сю и бешеный тон его страниц, из которых, вопреки целиавтора, юноша никак не хочет извлечь морали, были поглощены им в той поре, когданачинается собственно драма моей повести, то есть к девятнадцатому году его жизни иприезду Вильгельма. Бесцеремонность Поль де Кока также не ушла от него, и все это такпропитало ему память и ум, что он, не смысля сам жизни и тем более той, которая былаоколо него, беспрестанно изумлял и отца, и других то резкостью фразы, тонепринужденностью обращения с женщинами всех классов, то холодною точкойзрения, которая, в сущности, была та же тщеславная экзальтация. Многие осуждалиКрутоярова за такое воспитание сына; много готовил он себе горя, а молодомучеловеку -- несчастий, и часто стал задумываться в последнее время. Но Полькокетничал пред ним, и все шло по-прежнему. По-прежнему таскались к немутоварищи и различные паразиты, по-прежнему запрягалась лучшая тройка по одномумановению Поля, по-прежнему бежали они оба вперед, один с своею ленивоюслабостью, другой с ядовитым кипятком молодого воображения.
Приезд Вильгельма в их дом имел довольно хорошее влияние на нравственностьПоля, тем более хорошее, что года подходили опасные. Лилиенфельд былэкзальтирован, но чист во многих отношениях; и хотя, вместо наставника, он стал чрезнеделю приятелем, а там и другом Поля, хотя он и сам ослепился в молодом человеке ине избежал обаяния его любезности, однако авторитет возраста все же взял свое ипоправил многое. Со стороны Вильгельма не было, впрочем, никаких предначертанийдля достижения этой цели; все улучшение сделалось само собою и незаметно длядействующих лиц... Так легко направить юношу с разбежавшимся вниманием к чему-либо лучшему, особливо когда юноша хочет нравиться, как хотел нравиться Поль.
Скоро развившаяся любовь Вильгельма к Дашеньке дала им случай сблизиться ещетеснее и раскрывала новое поприще для Поля, который желал как-нибудь пошуметь,пока не пришла пора греметь саблей по Невскому и носить на себе золото кавалергардских лат.
Трудно было Вильгельму долго хранить молчание... И он однажды, в сумерки,открыл состояние своего сердца тому, кого часто вначале и за глаза звал ребенком.
-- Друг мой, -- сказал он, -- холостому трудно жить!... Надо жениться.
-- Вот вздор-то! -- воскликнул Поль, -- гораздо лучше холостому.
-- Нет, Поль, холостому приходят все такие идеи... После этих слов молодой немецвзглянул в окно на
месяц и мечтательно провел рукой по волосам.
-- Жизнь пройдет, -- продолжал он, -- и не будет плодотворна... Семейная жизньсвята, и ты говоришь противное, потому что ты еще ребенок...
Поль хотел было рассердиться, но Вильгельм поспешил прибавить:
-- Ты не обидься моими словами, мой друг!.. Как ты ни умен и ни начитан, но все ябольше исчерпал жизнь, чем ты... и вижу, что чистая любовь не имеет в мире ничегосебе подобного.
Поль заинтересовался разговором и через час он знал обо всем: о смертиДашенькиного отца, о ее странных отношениях к Ангсту, ее красоте и страстиВильгельма... Довольно было этого, чтоб возбудить участие молодого Крутоярова. Онрешился всеми силами помогать Вильгельму и начал с того, что посоветовал емуподкупить кухарку Федора Федоровича и завесть с Дашей переписку и свидания. На другой день он сам, пользуясь темным вечером, надел нагольный тулуп и таинственно пошел в глухой переулок подкупать кухарку, заранее изготовив оговорки и предлоги для посещения. Это удалось, а за этим удалась и переписка; на свидания же Дашенька не согласилась, отвечая, что они видеться могут очень часто у общих знакомых, что и то она много делает для него, не обращая внимания на святость траура и посещая различные вечеринки.
Лилиенфельд, увидев в Поле такого горячего и ловкого помощника и помня, чточрез него для материальных вещей и отец Крутояров может быть очень полезен, сталеще на более товарищескую ногу с своим воспитанником.
Одним словом, для Поля все шло прекрасно; для влюбленного, напротив, дурно,потому что надежд было мало; Ангст казался упорным и с виду, и по намекам молодойдевушки, а сама Дашенька разделялась между памятью об отце и рождающейсялюбовью.
Между тем настало лето. Все шло по-старому. Любовь росла, росло участие Поля(особенно с тех пор, как он сам познакомился с Дашей); только бедный Ангст начиналсильнее тревожиться, видя, что траур кончился, а о свадьбе и помину нет. Частыевыезды Дашеньки, которая с хитростью иногда предлагала ему сопровождать ее кзнакомым барышням, тоже не очень ему нравились. Но отношения ее к Вильгельмубыли ему совершенно неизвестны, потому что при нем Лилиенфельд был осторожен иимел настолько такта, чтоб не скрывать своего знакомства с нею, как знакомстваповерхностного.
К числу прошедших перемен надо отнести и выход Вани Цветкова из пансиона,выход законный, после окончания полного курса. Гордо стряхнул он с себя школьноеиго, сделал себе, с помощью Ангстова кошелька, твиновое пальто, сюртук и еще кое-что, решился поотдохнуть от науки годик или полтора, а там, конечно, начать военнуюкарьеру. Федор Федорович скрывал от него свои беспокойства, не имея для нихдостаточных оснований, но любил его прежнею отцовскою любовью и содержал его усебя без всякой платы.
Однажды (это было в половине июня) к Федору Федоровичу заехал знакомыйстаричок, управитель одного подгородного села и страстный рыболов.
-- Поедем же ко мне поудить, -- сказал он Ангсту, -- хоть дней на пять, нанедельку... У меня в реке и в прудах рыбы бездна.
Ангст подумал и, будучи в грустном расположении духа, согласился. Он надеялсяпорассеять себя новым родом увеселения, тем более, что делать ему было почти нечего,а задумчивость его росла с каждым часом. Притом в душе его шевельнулась мысль, неподействует ли на Дашу благотворно эта неожиданная, хотя и короткая разлука, послецелого года молчаливой жизни почти с глазу на глаз.
-- Дарья Николаевна, я хочу ехать! -- сказал он, накинув на плечи свою бледнуюальмавиву и покрыв голову серою шляпой.
-- Куда? -- задумчиво спросила молодая девушка.
-- Я хочу ехать с Робертом Ивановичем к нему, в деревню... на неделю, а, можетбыть, и более... там рыба...
-- Так что же-с?
-- Ничего, Дарья Николаевна; я сообщил вам... как вы думаете?
-- Что ж мне думать, Федор Федорыч? Я, право, не знаю, что вам угодно...Вероятно, вам будет весело там.