Австрийцы стреляли лениво и вяло, и нашим уже давно было приказано не отвечать им. Для тех, кто сидел в окопах, настало время отдыха. И каждый мог использовать его, как хотел.
-- Сыграем, отчего ж не сыграть! -- ответил штабс-капитан Загорский с улыбкой.
Минут через пять слышался только легкий шорох на корявой доске неуклюжих шахматных фигурок. Но шахматисты могли достать только такие. На войне, как на войне! Однако штабс-капитан не любил долго молчать и скоро заговорил, энергично продвинув одну из пешек:
-- А знаете, дорогой мой, не люби я шахмат, мне не пришлось бы сражаться с австрийцами, ибо судьба уже давно сделала бы мне шах и мат?
Поручик высоко поднял брови и сказал:
-- Неужели?
-- Да. Это стоит того, чтобы рассказать. Шах королю...
Загорский затянулся папиросой, медленно выпустил несколько голубоватых колечек дыма и начал:
-- Случилось это давно. Был я молод, зелен и глуп. Но не лицом зелен. Лицо у меня было самого жизнерадостного цвета, и много женских глаз, дорогой мой, засматривалось на мои пунцовые губы и высокий красивый лоб. Жил я после смерти матери в своей усадьбе; приехал на похороны, застрял в ней, охотился, бродил по соседям и скучал. Охота была неважная, да и стрелял я к тому же в те времена плохо. В шахматы я страстно любил играть и в те времена, но шахматистов кругом не было. Как вдруг судьба свела меня с одним соседом, жившим довольно уединенно, благодаря чему мне и не приходилось встречать его раньше. Был это молодой, лет 30-ти мужчина, белокурый, с темно-серыми глазами, очень странными глазами. Смотрели они будто и просто, а заглянешь в них попристальнее и увидишь, что где-то там, в самой глубине их спрятана тайна. Говорил он тоже просто, но прежде, чем сказать что-нибудь, помолчит, подумает и этак сурово сдвинет брови, и когда скажет, взглянет вокруг с любопытством, как будто хочет прочесть на лицах слушателей -- не выдал ли он своей тайны, не сказал ли того, чего не следовало говорить? Вообще он был не охотник до разговоров, говорил мало, а больше сидел, молчал и думал свои странные думы. У него была прехорошенькая жена, в которой он души не чаял. И что же? Жена его оказалась порядочной шахматисткой. Я обрадовался, когда узнал это; она тоже обрадовалась, встретив во мне шахматиста, а всех больше обрадовался он, ее муж.
-- Отлично! Ходите к нам почаще и играйте с Зиной. Если бы вы знали, как я рад! -- говорил он.
-- Вы не играете в шахматы?
-- Нет. Зина хотела меня выучить, но я, видите ли, не могу сосредоточиться и думать об одном. Пока она сидит над ходом, в голове моей промелькнут сотни дум, и когда придет моя очередь ходить, я делаю такие ходы, которые злят Зину, она бросает игру, встает и уходит. Нет, я плохой шахматист.
...Ладно. Стал я ходить или ездить, по погоде глядя, к соседям и играть с Зиной в шахматы. Играла она очень недурно; играть с ней было положительное удовольствие. Муж сидит возле нас, курит сигару и думает свои думы. Окликнешь его, бывало, встрепенется, как раненый грач, вздохнет и переспросит:
-- Что?
У жены его были голубые глаза и русые, славные волосы, что бывает нечасто. Взгляд ее глаз мне казался загадочным и непонятным, но потом я догадался, что загадочного в этом взгляде не было ничего. Посмотрит она, бывало, и, кажется, хочет сказать взглядом: "береги нашу тайну". А в сущности у нас с ней решительно никакой -- ни злой, ни красивой -- тайны за душой нет. Знаете, шаловливые женщины любят играть такими взглядами, а порочные глядят так на своих любовников. У Зины была высокая грудь и тонкие губы, из которых верхняя умела вытягиваться с необычайным коварством. А вообще красивая женщина Зина была. После я не часто встречал таких красивых. Ну-с, хожу я и с Зиной в шахматы играю. Только замечаю я -- а по молодости лет особенной наблюдательностью не отличался -- что муж все мрачнее становится. А Зина такими глазами глядит на меня, как будто между нами тайна все растет и растет. Ничего не понимаю. Ну, -- думаю, -- кажется мне; мало ли что иной раз кажется. Только раз как-то валяюсь я на диване дома, вдруг колокольчик под окном. Кого Бог посылает? Входит муж моей шахматистки. На лице унылость, голос загробный.
-- Я, -- говорит, -- сейчас в город по экстренному делу уезжаю, приходите, голубчик, ужо вечерком к Зине в шахматы играть. Может, собирались?
-- Нет. Говоря откровенно не собирался, -- отвечаю, -- а прийти -- приду.
-- Непременно приходите. А то ей бедняжке одной скучно будет.
Говорит и даже дрожит весь.
Что за черт?!
-- А вы, кажется, не совсем здоровы? -- спрашиваю.
-- Нет, так, пустяки; чуть-чуть простудился.
-- Нужно быть осторожным.
-- Мерси. Но я вообще осторожный человек.
И по губам улыбка ползет нехорошая улыбка.
-- Приходите, она ждет. А затем, прощайте. Не говорю до свидания, потому что вернусь только завтра и вас не увижу.
Простились мы, ушел он; вскочил в экипаж и уехал.
Подивился я на его необычайный вид, но вечером был у Зины. Играем мы первую партию, играем вторую, и я своей шахматистки не узнаю. Лицо дикое, как будто на нем и страдание, и злость видны; дышит тяжело и играет необыкновенно. Все свои любимые ходы бросила, ходит по-новому, черт знает как. Взглянул я на нее раз, взглянул два -- загадка; не понял я ничего и в шахматную доску впился.
"Верно, -- думаю, -- она мне обоими ходами сюрприз готовит: изучила какие-нибудь необыкновенные ходы, да и думает поразить и неожиданный мат сделать... Что означает, например, этот ход слоном?"
Сижу, думаю, брови хмурю. Вдруг чувствую, что ноги моей касается кто-то, осторожно и тихо...
"Кошка, -- думаю, -- под стол забралась. Этого только недоставало! Развлекает проклятая".
Отодвинул ногу. Задумался, ход надумал, дай-ка, -- думаю, -- ладью двину вперед. Двинул. 3ина прошла, опять мой ход и опять кошка. Отодвинулся, никакого внимания, -- проклятая кошка опять возле ноги. Зло меня взяло.
-- Я не могу так играть. Зинаида Михайловна! -- говорю -- Нужно кошку из-под стола выгнать.
-- Кошку? -- спрашивает. -- Хорошо...
Заглянула под стол и говорит:
-- Смотрите, она уже ушла. Взглянул я на Зинаиду Михайловну и обмер. Лицо пожаром пылает, выражение такое, как будто бедняжку кто-нибудь по щеке ударил, губы дергает и в глазах отвращение, ненависть, слезы. Как ни был я глуп, но понял в чем дело, смутился, встал, чтобы не глядеть на молодую женщину в упор, иду к столу взять спички и вижу, что из-за портьеры хозяйского кабинета смотрит на нас чье-то страшное, искаженное синее лицо и два глаза блестят, как два красных угля. Каким способом муж проделал эту штуку, не знаю; наверно, с дороги вернулся, да и в окно влез, чтобы нас подстеречь и выследить. Ну, я виду не подал, вернулся к шахматам, вяло окончил партию, сослался на головную боль и ушел.
Уже дорогой, когда я шагал темным вечером через поле, в мозгу моем зажглась страшная мысль:
-- А ведь он сумасшедший! Он не кончит добром.
Нужно ли говорить, что я перестал ходить к соседям, а вскоре и совсем уехал из усадьбы? Не знаю наверно, но весьма вероятно, что синее лицо и безумные глава, которые я видел за портьерой, мерещились мне и гнали меня прочь.
Месяцев через шесть после моего отъезда я узнал, что муж Зины зарезал из ревности ее двоюродного брата, да так зарезал, как будто по убитому прошла австрийская шрапнель. Вместо каторги, после испытания, он угодил в сумасшедший дом.
Штабс-капитан помолчал, вздохнул и добавил:
-- Да, не люби я так страстно шахмат, не устоять бы мне перед чарами такой женщины и был бы в тот вечер мне шах и мат. Да. И вы не играли бы со мною, дорогой мой...
Бах, бах, бах, бах! -- долетело со стороны австрийцев.
-- Ого, австрийцы заговорили по всему фронту!
-- Такая пальба бывает перед атакой.
-- Возможно...
Пришлось отойти от шахмат, бросив партию неконченой.
-- Не забудьте, ход белых! -- Торопливо сказал на ходу поручик.
-- Да, да, белых...
Но каждый из них не знал, что было покрыто загадочной тайной, придется ли им когда-нибудь кончить эту партию или нет...