Лавров Петр Лаврович
Развитие учения о мифических верованиях

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


  

П. Л. Лавров

Развитие учения о мифических верованиях

   Лавров П. Л. О религии
   М.: Мысль, 1989.

Статья первая

  
   Когда общество достигло той степени развития, что в нем появляются личности, желающие оглянуться с некоторым сознанием около себя и отдать себе отчет в правомерности различных элементов жизни этого общества, тогда многое, вошедшее в обыденную культуру и в жизненные привычки, становится сомнительным, не соответствующим требованиям мысли. Тогда возникает вопрос, как относиться развитой личности к элементам, правомерность которых подвергнута сомнению. В области спокойного знания и прямой техники этот вопрос разрешается относительно легко: как только знание подвергнуто основательному сомнению, его следует проверить. Если положение науки приводит к противоречию с прямыми наблюдениями, с данными, бесспорно истинными, его следует отвергнуть. Если и нечем заменить его, если приходится остановиться на скромном "не знаю" -- и то уже выигрыш. Как только технический прием оказывается не соответствующим цели и мы нашли другой, более практический,-- мы вообще недолго задумываемся бросить старый прием для нового. Все это очень легко, потому что и чистое знание, и прямая техника нас не волнуют сами по себе. Наше чувство остается спокойным: нам желательно, чтобы знание было истинно, чтобы технический прием был удобен, а само по себе содержание того и другого редко имеет для нас значение. Пусть сегодня подтвердят существование планеты между Меркурием и солнцем, пусть завтра опровергнут это существование1; мы готовы принять и то, и другое, лишь бы доводы были строги и убедительны. Если сегодня мы поняли, что можно изготовлять сукно вдвое дешевле или скорее, чем мы это делали вчера, то мы охотно заменим прежние приборы новыми.
   Но совсем иное бывает в областях верований и жизненной практики. В той и другой люди участвуют не только отвлеченным пониманием и простым желанием пользы, но еще чувством страха и надежды, любви и ненависти. Кого не волнует предмет какого-либо верования, тот не верует: он давно стал индифферентным, хотя исполняет обряды верования и причисляет себя к той или другой секте. Кто равнодушен к своим жизненным действиям, тот не живет нравственно: он подчиняется ежедневной рутине и остается нравственным индифферентистом. Но и увлечение жизненными вопросами потому сильно, что человек верит в достоинство и правду своих действий: оно измеряется силою его жизненного убеждения. Этот элемент так свойствен человеку, что он, сам не замечая того, переносит его иногда в совершенно иную область, в область чистой науки и прямой техники. Привычное знание и привычный прием становятся ему дороги не только потому, что они истинны и полезны, но и потому, что они привычны. Ему жаль променять ошибку на истину, и он старается отстоять свою ошибку. И конечно, подобный процесс всего заметнее в области чистого верования, в области религии.
   Если действительно живому человеку приходится отказаться от части своих верований, то это становится для него не только заменою одного догмата другим, это -- перелом в его внутреннем мире, это -- нравственное потрясение. Оно всего легче обходится людям с живым воображением, которые спешат заменить одно верование другим и создают новые комбинации в то самое время, как разрушаются старые. Для большинства же людей потрясение мира их верований есть самый болезненный духовный процесс. Но и более развитые люди, если они не дают безграничной свободы своему воображению, долго пробуют, как бы примириться с тем, что было вчера их верованием, но не может им остаться сегодня; только шаг за шагом уступают они очевидности. Привычное слово еще употребляется, привычная формула повторяется, как безусловная истина, но смысл слова и формулы постепенно изменяется, пока, наконец, не останется в нем ничего прежнего. Лишь немногие, развившие в себе более решительное и последовательное критическое мышление, сразу становятся на точку зрения, до которой большинство достигает лишь через несколько поколений, и эти немногие остаются голосами, проповедующими в пустыне, пока общее развитие не сделает их точку зрения доступной для большего числа личностей.
   Так было, так и будет. Изменение верований в обширных размерах происходит с крайнею медленностью. Когда история выставляет практический вопрос, вызывающий как бы внезапное изменение религии, то мы можем быть уверенными, что имеем пред собою один из двух следующих весьма различных случаев.
   Или изменилась лишь внешность религии под влиянием обстоятельств, но под этою внешностью долго продолжают жить верования, считающиеся погибшими. Их называют заблуждениями, предрассудками, ересью, грехом, но они все-таки существуют и исчезнут лишь постепенно, с крайнею медленностью.
   Или разрушилась опять-таки только внешность религии, но эта внешность, в рассматриваемый момент, составляет всю сущность религии, о которой идет дело, так как постепенная работа веков выела в обществе все его связи с этой религиею. Долго держались ее всеми средствами, между тем как общее развитие ее переросло. Сначала пробовали мириться с ее сущностью; потом мало-помалу отказывались от самого существенного, но держались крепко остального. Это остальное все уменьшалось и все делалось более внешним. Большее и большее число людей сознавало, что верования держатся лишь внешностью. Явились люди, которые высказали это громко и потребовали отказаться от последней внешности в удобную историческую минуту, когда политические и экономические интересы способствовали подобному действию. И старое заменилось новым.
   Поэтому в каждую эпоху жизни общества в нем живут рядом разные верования: одни -- живые и официально признанные; другие -- вымирающие, но считающиеся здоровыми; третьи -- непризнанные, но тем не менее живые, как остаток минувшего или как зародыши будущего.
   Личность, критически взглянувшая на состояние верований среди ее современников и в прошедшем, встретит или такие верования, которые она принимает как истинные, или такие, которые отвергает как ложные, или такие, которые считает сомнительными. Относительно первых большею частью никаких вопросов не представляется: весьма естественно, что люди верят истине -- они должны верить ей. С ложными верованиями -- дело иное. Как могли поверить тому, что ложно? Этот вопрос требует ответа, психологического и исторического. Надо найти в духе человека те начала, которые дозволяют ему принять ложь за истину. Надо найти в истории общества те обстоятельства, которые породили ложное мнение, придали ему форму, которую оно получило, обратили его в ложное верование. Отсюда требование психологического и исторического генезиса ложных верований -- требование теории ложных верований.
   Сомнительные верования ведут вопрос далее. Они могут быть истинны; могут быть лишь неточным выражением истинных верований; могут быть соблазнительною маскою ложных верований. Как узнать, который из случаев нам представляется? Приходится сличить эти сомнительные верования как с истинными, так и с ложными, т. е. построить себе систему верований, где бы на основании определенных признаков можно было увидеть связь верований между собою и группировать их соответственно их сущности. Приходится сравнить генезис сомнительных верований с генезисом как истинных, так и ложных, т. е. построить историю верований. А требование исторического рассмотрения системы верований вообще есть задача теории верований.
   Смотря по тому, какие верования кто принимает за истинные, будет существовать одна теория ложных верований, а другая -- теория верований вообще. Обе они в таком случае субъективны. Объективными они становятся лишь для того, кто совсем выносит из этой области критерий истинности, оставляя его за областью научного знания и научной критики. Конечно, объективною может стать только теория верований вообще: теория ложных верований, как нечто особенное, не имеет в этом случае места, а получается единая наука верований с прежними вопросами -- психологическим и историческим для каждого верования: какое его место в системе человеческих мыслей вообще? как оно произошло и развилось? В таком случае субъективные теории ложных верований и верований вообще становятся для науки верований фазисами исторического развития и входят в эту науку как ее исторические элементы.
   Само собою разумеется, что подобное объективное отношение к верованиям совершенно допускает существование для исследователя, как человека, известной группы верований как истинных. Оно только требует, чтобы в процессе исследования он отложил в сторону личные мнения. Математик рассуждает же о кубах и конусах, независимо от их содержания. Историк народа должен оценивать его действия, независимо от своих патриотических привязанностей и ненавистей. Математика никто не считает идеалистом, отвергающим существование вещества, ни историка -- индифферентистом без национального чувства. В подобном же положении находится и исследователь верований, становясь на научную точку зрения.
   Книга г. Афанасьева "Поэтические воззрения славян на природу", т. Р, может быть, пробудила в иных читателях вопросы: как в разное время смотрели на народные верования? каким образом составился в истории тот взгляд на древние верования, который встречаем у нашего мифолога? На эти вопросы отвечает история науки народных верований как части верований вообще. О развитии этой науки и будет речь на следующих страницах, причем имеются в виду лишь главные черты этого развития, под влиянием других элементов жизни и мысли. Обзор наш ограничивается одною Европою.
   Как только в Древней Греции пробудилась критическая мысль в школах мыслителей, она невольно отнеслась отрицательно к той массе разнообразных преданий, рассказов, обрядов и положений, которая составляла религиозную жизнь большинства греков. Нам остались лишь немногие отрывочные указания на эту борьбу мысли, но их достаточно, чтобы видеть, как различны были приемы, при этом употребленные, и как развивались различные попытки примирения со старыми формами, рядом с более решительным отрицанием. Так, например, из начала Платонова "Федра"3 мы узнаем, что некоторые рационалисты того времени, говоря о похищении Орифии Бореем, объясняли этот миф тем, что порыв северного ветра (Борея) сбросил Орифию с утеса. Из дальнейших слов Сократа мы узнаем, что, с точки зрения учителя Платона или самого Платона, считалось лучшим относиться к мифам индифферентно, оставлять их в стороне и заниматься вопросами, имеющими прямое отношение к человеку. У Ксенофонта находим указание, что превращение спутников Одиссея в свиней4 объяснялось чисто аллегорически -- их обжорством и пьянством. Современник Сократа Геродот видел в Прометее скифского царя, скованного подданными. Софист5 Продик говорил, что люди в древности считали богами все полезное для жизни, солнце, луну, реки и источники, и потому назвали хлеб -- Деметрой, вино -- Дионисом, огонь -- Гефестом. Метродор Лампсакский, друг философа Анаксагора, объяснял физически не только личности олимпийцев, но и героев Древней Греции: для него Гера, Афина, Зевс были основы природы и порядок стихий; Гектор, Ахилл, Агамемнон, Елена и Парис принадлежали к тому же роду созданий, и, по его мнению, таких людей вовсе не существовало. Таким образом, большинство основных приемов в объяснении мифов встречается нам при первом пробуждении критической мысли.
   Но эти приемы большею частью оставались лишь остроумными догадками, так что сами авторы едва ли отдавали себе ясный отчет, каким образом, в частности, можно представить себе процесс происхождения мифов по их теории, а тем менее обладали достаточным количеством точно расследованных данных, чтобы придать своему мнению сколько-нибудь научное основание. С другой стороны, при известных общих приемах мысли в господствовавших школах философов могли приняться и развиться лишь некоторые приемы объяснения мифов, а поэтому многое, имевшее наибольшее научное значение, совсем заглохло, а другое, несравненно менее осмысленное, получило обширное распространение.
   Особенно замечательно, по аналогии с историческими явлениями, много раз повторявшимися, отношение к общественной религии в школе стоиков6. Давая значительное место чисто физическому миросозерцанию в своей теоретической философии, стоики не могли принимать общественные верования в том смысле, как их принимали другие около них. Зенон восставал против храмов, говоря, что создания рук человеческих имеют мало достоинства. Сенека отрицал внешнее действие молитв, писал против изображения богов и вообще против народных верований. Хризипп называл половое различие богов и богинь и прочие антропоморфизмы детскими вымыслами. Божество для стоиков было единый, всеобщий, огненный дух, проникающий все и определяющий бытие всего. Почитание божества заключалось для них лишь в духовном культе -- в познании божества и в нравственной жизни. Несмотря на все это, стоики нашли практически необходимым и теоретически возможным отыскать в несоответственной форме общественной религии существенно истинное содержание и старались всеми средствами доказать относительную правомерность народных верований. "Римляне, -- говорит Целлер (Die Philos, d. Griechen, III, 1087), -- считали необходимым и полезным поддерживать старинные религиозные обряды даже тогда, когда греческая образованность давно отняла у них веру в божества их отцов. Образованный англичанин и француз еще ныне, на таких же основаниях, без существенной религиозной или умственной потребности, держатся положений и обычаев высокой церкви (high church) или католицизма. Так и стоики, может быть, опасались вместе с почитанием народных божеств уничтожить и тот страх общего божественного закона, который они сами положили в основание своей нравственной теории". И вот отрицатели олимпийских генеалогий, противники молитвы и непосредственного вмешательства богов в дела людей стали говорить о богах, о чудесах, почитании героев, о силе гаданий и о знаменательных снах. Даже один из них принял на себя роль доносчика и обвинил великого предшественника Коперниковой системы мира, Аристарха Самосского, в безбожии8, потому что этот астроном сдвинул землю, центр вселенной, с ее места, освященного веками.
   Да, стоики говорили о богах, но что это были за боги? Это были светила, следующие самому неизменному закону в своем движении. Это были стихии, самые общие вместилища действий божественных сил. Это были произведения природы, полезные человеку. Это были люди -- благодетели своих современников, внесенные древностью в число героев или возведенные даже в достоинство богов. Но для большинства слово "божество" обозначало объединенные, художественные личности олимпийцев, к которым прибегали с молитвою и которые стояли невидимыми судьями над делами и мыслями грека и римлянина, -- и должно признаться, что перенесение этого слова на то, что называли божествами стоики, было совершенным извращением смысла речи.
   Самое обширное приложение аллегорических приемов позволяло стоикам отыскать в именах предметов общественного богопочитания физические основы, а в мифах -- положения, относящиеся к философии природы. Они, по-видимому, ставили довольно разумные начала для объяснения мифов, но на практике предавались самому неограниченному произволу в этом отношении, облегчая себе труд еще тем, что в словах Гомера и Гесиода (которые составляли самый главный авторитет) видели лишь частью прямую истину, а частью приноравливались к обычному пониманию большинства. Этот прием употреблялся и употребляется с успехом до нашего времени для того, чтобы обойти иные затруднительные тексты. И вот Афина, Гера, Гефест, Посейдон, Деметра, Мойры, Хариты, Музы обратились в эфир, воздух, элементарный огонь, воду, землю, в божественную судьбу, в благодетельное действие божества, в божественное начало образованности. Стоики, по-видимому, только не занялись вовсе вопросом о том, каким образом все эти философские начала стали предметом общественного обожания. Оно и немудрено было, когда психология, со времени Аристотеля до XVII века, оставалась почти нетронутою областью.
   Стоики допускали, как сказано выше, и чудесное в предсказаниях, гаданиях, сновидениях и экстазе; они даже видели в этих явлениях особенно сильное доказательство Божественного Промысла9. Но они из этого чудесного тщательно отнимали именно то, что делает его чудесным. "Как в новейшее время, -- говорит Целлер (там же, 120), -- Лейбниц и столь многие другие, до и после него, думали перевести чудеса из случайных и сверхъестественных событий в события" подлежащие законам, в члены общей связи природы, приняв чудеса за предуготовленные в минувшем10, так и стоики пытались уже спасти теорию знамений и прорицаний предположением естественной связи между знаком и предсказанным и понять предзнаменования, как естественные симптомы некоторых процессов". Повсеместное присутствие божественной силы, всеобщее согласие людей, наконец, сборники рассказов о сбывшихся снах и оракулах11 -- таковы были аргументы стоиков для принятия точки зрения, которая сделала их школу одним из весьма заметных в древности образцов того примирительного направления, которое в разные эпохи пыталось соединить в человеческой мысли несоединимое: критический взгляд науки и верование, завещанное периодом, когда подобный взгляд не мог иметь места, --веру в неизменный закон и в чудесное. Это направление вышло, может быть, столько же из душевной боли, которую чувствует человек, расставаясь с давно привычными верованиями, как и из практических целей, упомянутых Целлером. Мы остановились несколько долее на приемах стоиков в объяснении древних верований, потому что эти приемы имеют весьма обширное распространение и важны по общему своему значению в истории человеческого духа.
   Мы видели выше, что современник Перикла и Анаксагора, Метродор Лампсакский, видел и в героях Троянской войны12 существа мифические, но эта точка зрения была слишком несвойственна древним исследователям, чтобы принять ее. Напротив, безусловное господство получила другая точка зрения на древние мифы, точка зрения, которая еще в прошлом веке имела значительное число приверженцев и сохранила их даже в нашем веке. Всего замечательнее, что свое название и свою самую полную обработку в древности это воззрение получило в сочинении Евгемера13, явно относящемся к разряду поучительных романов, которого автор не был ни знаменитым ученым, ни влиятельным мыслителем, ни даже просто заметным общественным деятелем. Современники и наиболее компетентные писатели позднейшего времени (Каллимах, Эратосфен, Аполлодор, Полибий, Страбон, Птолемей прямо называли Евгемера лжецом и относили остров Панхею, где он совершил свое открытие, к области басен.
   Об Евгемере известно лишь то, что он был лицо, приближенное к Кассандру, государю Македонии (318--297), что он был учеником Феодора Гедонейца14, прозванного атеистом, и что он, по приказанию Кассандра, предпринимал путешествие из какого-то аравийского порта в Южное море. Впрочем, даже последнее сведение могло быть недостоверно и принадлежит к вымыслу в романе, написанном Евгемером будто бы по возвращении из своего путешествия, под названием "Священная история"15, которая имела не менее 9 книг. Нам осталось из нее лишь извлечение, сделанное компилятором Диодором Сицилийским, да несколько стихов из латинского перевода Энния.
   После нескольких дней плавания, по словам Евгемера, путешественники пристали к группе трех островов, из которых один назывался Священным островом, другой -- Панхеею. Все эти острова были весьма плодородны. Почва была разделена между всеми жителями, но собранный с поля хлеб принадлежал всем так же, как стада и все прочие продукты. Кто вносил более в общее достояние, тот получал из рук жрецов награду. Они же разделяли урожай и все продукты между жителями островов, причем сами получали двойную долю. Они же управляли делами, разбирали процессы, пользовались различными привилегиями и всеми изысканностями роскоши, но под страхом смерти не могли выходить из священного жилища. От них зависели ремесленники, и им подчинены были земледельцы и воины. На Панхее находился великолепный храм Зевса Трифилиоса6 в 28 саж. длиною, построенный из белого мрамора, поддержанный огромными колоннами и украшенный превосходными скульптурными произведениями. Двери храма были искусно выделаны из слоновой кости, лимонного дерева, серебра и золота. Кровать бога и стол при ней были из массивного золота. Кипарисы, платаны, лавры и мирты окружали храм. Вблизи выходил из земли источник, немедленно обращавшийся в судоходную реку, которая, разветвляясь на тысячи каналов, оплодотворяла остров. На берегах этой воды солнца распевали красивые птицы, расположены были сады с разными цветами и плодами, причем финиковые пальмы, орешники и виноградники не требовали даже возделывания. Одним из замечательных украшений храма Зевса служила золотая колонна, покрытая надписями, вроде египетских иероглифов, и объяснение этих-то надписей, данное жрецами, составляло главный предмет книги Евгемера, для чего все остальное служило лишь занимательной обстановкой.
   Мы нарочно остановились на этих описаниях страны, которые имеют, очевидно, сказочный характер, а по отношению к политическому строю весьма ясно относятся к одной категории с Атлантидою Платона, с землею меропов Феопомпа, с гиперборейцами Гекатея, со Счастливым островом Ямбула17. Все эти описания имели, очевидно, целью представить наглядно общественный строй, который, по мнению авторов, заключал в себе более полное воплощение требований справедливости, чем формы греческой жизни. Но чем наивнее выставляется нам эта чисто романическая сторона сочинения Евгемера, тем более должно нас удивлять, что теория, им высказанная с помощью столь наивных приемов, имела весьма обширное распространение, обессмертила его имя в истории науки и упорно держалась рядом с более научными воззрениями.
   Эта теория очень проста, она была, в частности, высказана еще ранее Евгемера, а при распространении на весь строй греческих мифов достигла такой пошлости, что должна казаться непереваримою для сколько-нибудь критического ума. Все боги, о которых говорят Гомер, Гесиод и разные мифографы, по взгляду Евгемера, действительно существовали: именно это были люди, дела которых перешли к потомству в форме басней. "Когда люди жили еще в беспорядке и смешении, -- говорит Евгемер, -- более сильные и искусные принудили всех других подчиниться их воле и затем, чтобы внушить к себе более удивление и уважение, присвоили себе высшую божественную власть". Уран, Кронос и Зевс были последовательные цари, из которых первый назван Ураном (небом) вследствие своего знания астрономии. Последний завоевал весь мир и заставил всюду обожать себя. Афродита первая сделала из проституции ремесло и заставила киприянок торговать своею красотою. Кадм был повар, влюбленный в флейтщицу -- Гармонию. Как доказательство, что все боги были люди, Евгемер приводит многочисленные указания на места их рождения и смерти и также на местности, где находятся их гробницы. Нужна была особенно сильная доза доверчивости или желание употребить, как орудие против господствующих верований, сказку, едва ли скрывающую от современников свое фантастическое значение, чтобы перенести ее в область научной полемики.
   Между тем это случилось. Рядом с незначительным меньшинством древнего общества, в котором вырабатывались Евклиды, Архимеды, Полибии, оставалось нетронутым критическим процессом большинство людей с некоторым литературным образованием, а под ними еще находилась масса, погруженная в самое грубое невежество. Когда разрушение государств диадохов18 ослабило центр древней науки, когда римские завоевания и внутренние перевороты рассеяли кружки ученых и выдвинули на влиятельные места людей, для которых политическая интрига и низшие наслаждения были единственно понятыми идеалами, тогда влияние неразвитого большинства и невежественной массы стало преобладающим; общественная мысль понизилась, и страдания массы вызвали потребность в верованиях, которые казались немыслимыми после блестящих проявлений греческой мысли. Оракулы, привидения, плачущие статуи, потеющие кровью щиты сделались предметом внимания представителей образованности, разнообразные секты выставили чудотворцев, пророков, личностей, имеющих прямое сообщение с высшими силами. Древнему Олимпу Греции грозили различные олимпы азиатских народов. Новые циклы мифов возникали с разных сторон. Сама философия, чтобы действовать на современников, должна была обратиться к демонологии и в учении неоплатоников поставила экстаз галлюцината самым могущественным средством открытия истины. Вопрос уже шел не о том, отстоит ли себя мысль Аристотелей, Гиппархов, Эпикуров, Пирронов, но о том, которой из сект, боровшихся за господство над массою с помощью чудесных преданий и магических обрядов, достанется торжество. Конечно, от подобного периода нельзя ожидать разумного и беспристрастного отношения к древним мифам. В начале его мы встречаем "Метаморфозы" Овидия, написанные для забавы двора Августа, сочинение, о котором Ренан говорит (Etudes d'histoire religieuse, 1857, с. 9): "План Маскариля переложить римскую историю в мадригалы более разумен, чем предприятие переодеть древние теологумены в сказки сомнительного свойства, которые походят на первобытные мифы, как устарелые бумажные цветы, пожелтевшие и запыленные, походят на цветы полевые"19. С "Метаморфоз" начинается и тянется до нашего времени ряд мифологий в форме басенок или забавных рассказов о воровствах Меркурия, о легком поведении Венеры, о семейных ссорах Юпитера и Юноны. С первого же века начинается ряд евгемеристов-хронографов, которые, отождествляя греческих и варварских богов, стремились внести в историю богов определенную хронологию с синхронистическим обзором фактов, что послужило материалом хронике Евсевия. К концу этого периода относится попытка внести в древние мифы новое философское содержание, когда пещера нимф в учении Порфирия обращалась в учение о мире, причем внутренность ее обозначала чувственную, мрачную сторону мира, внешность--его разумную, светлую сторону, самые нимфы были символом душ, одежда их -- символом тела и т. п.20 Вся вторая половина этого периода занята полемикою отцов церкви против язычества. Знаменитый критик, которого мы цитировали, сравнивает эту полемику с полемикою энциклопедистов XVIII века21 против католицизма и припоминает Вольтера по поводу Гермия, Тациана и Афинагора. Надо полагать, что эти апологеты вносили в свой спор такое же глубокое убеждение в том, что их учение истинно, а учение противников пагубно для человечества, такое же искреннее желание просветить современников, с каким мыслители XVIII века боролись против предрассудков; но не должно забывать, что энциклопедисты никогда не требовали гонения противников и что в то самое время, когда иезуиты были изгнаны из Франции, самый беспристрастный отзыв о знаменитом ордене принадлежал перу д'Аламбера, и приятельница энциклопедистов, Екатерина, открывала гонимым убежище в России22.
   Как бы то ни было, но полемика христианских писателей против язычества приняла характер самой отчаянной борьбы, которая оправдывалась тем, что и после признания христианства религией императоров, оно еще долго имело против себя могущественных врагов. Слова христианских ораторов, прославляющих неимоверно быстрое распространение христианства, надо отнести к фигурам красноречия. Если Юстин пишет во II веке: "Нет народа между греками, варварами и каким бы ни было человеческим племенем, который бы не обращал, во имя Иисуса распятого, молитв к Отцу и Создателю мира", то позднейший Ориген говорит, что не только многие варвары, но и значительное число римлян еще не слышали проповеди Евангелия. Если Иоанн Златоуст указывал на распространение христианского учения по целому миру в 20 или 30 лет как на самое сильное доказательство могущества Христа, то быстрота этого распространения может измеряться словами того же учителя церкви, что в конце IV века столица новой империи23 на 400 000 жителей заключала лишь одну четверть христиан. Во второй половине IV века языческие культы в Риме еще привлекали всего более внимание путешественников. В конце этого века обращение Павлина, принадлежавшего к знатной семье, заставляло Амвросия удивляться его мужеству и, по словам самого Павлина, побуждало родных и друзей оставить его. "Рим умер языческим городом, -- говорит Лоран (Le Christianisme, 239), -- страх варваров возвратил жителей его к подножию идолов; префект вызвал аруспициев из Тосканы; последний консул воскресил церемонии авгуров при своем посвящении24. В конце V века сенаторы-христиане говорили публично, что причиною болезней было то, что перестали умилостивлять бога Фебруария; они потребовали возобновления луперкалий"25. Этрурия в V веке оставалась верна своей традиции гаданий. Сардиния обращена лишь в конце VI века. В Галлии и в Африке борьба за язычество продолжалась очень долго.
   Немудрено, что при столь медленном распространении верования, облеченного всеми средствами покровительствующей администрации, вооруженного страстною пропагандою новообращенных и считавшего в своих рядах самые замечательные таланты IV и V веков, его приверженцы прибегали ко всякому оружию против личностей, с ними несогласных. Юлий Матерн Фирмик писал детям Константина, очерчивая самую ужасную картину язычества: "Священнейшие императоры! режьте смело подобный соблазн, истребите его совершенно, противопоставьте ему строгость законов, чтобы заблуждение этого предрассудка не оскверняло более Римской империи". Тогда-то апологеты употребили против язычества орудия евгемеризма. Роман современника Кассандра стал считаться достоверным источником. Автор хотел, по словам Августина, заменить болтовню мифологии чисто историческим рассказом. Тертуллиан, Климент Александрийский, Минуций Феликс, Киприан, Лактанций, Иоанн Златоуст стали на точку зрения евгемеризма, и авторитет этих личностей надолго внес этот противонаучный взгляд на мифы в сочинения последующих времен. Другие апологеты сочли удобнейшим видеть в мифах лишь пустые басни, созданные для забавы и не имеющие значения.
   Но полемика первых веков дала начало еще одной теории мифов, которая уже не подлежит научной оценке, так как самые основания ее лежат вне науки. Это -- теория демонического действия в языческом богослужении. И замечательно, что те же самые апологеты, которые всего реши