Всмотримся в портрет герцога Франсуа де Ларошфуко, написанный мастерской рукой его политического врага, кардинала де Рец: "Было во всем характере герцога де Ларошфуко что-то... сам не знаю что: с младенческих лет он пристрастился к придворным интригам, хотя в ту пору не страдал мелочным честолюбием, -- которое, впрочем, никогда не было в числе его недостатков, -- и еще не знал честолюбия истинного, -- которое, с другой стороны, никогда не было в числе его достоинств. Он ничего не умел довести до конца, и непонятно почему, так как обладал редкими качествами, которые могли бы с лихвой возместить все его слабости... Он вечно находился во власти какой-то нерешительности... Он всегда отличался отменной храбростью, но воевать не любил; всегда силился стать примерным царедворцем, но так и не преуспел в этом; всегда примыкал то к одному политическому сообществу, то к другому, но не был верен ни одному из них".
Что и говорить, характеристика блистательная. Но, вчитавшись, задумываешься: что же такое это "сам не знаю что"? Психологическое сходство портрета с оригиналом как будто бы полное, но внутренняя пружина, двигавшая этим противоречивым человеком, не определена. "На каждого человека, как и на каждый поступок,-- писал впоследствии Ларошфуко, -- следует смотреть с определенного расстояния. Иных можно понять, рассматривая их вблизи, другие же становятся понятными только издали". По-видимому, характер Ларошфуко был настолько сложен, что целиком охватить его не смог бы и более беспристрастный современник, чем кардинал де Рец.
Князь Франсуа Марсильяк (титул старшего сына в роду Ларошфуко до смерти отца) родился 15 сентября 1613 года в Париже. Детство его прошло в великолепной вотчине Ларошфуко -- Вертейле, одном из красивейших поместий во Франции. Он занимался фехтованием, верховой ездой, сопровождал отца на охоту; тогда-то он и наслушался жалоб герцога на обиды, чинимые знати кардиналом Ришелье, а такие детские впечатления неизгладимы. Жил при юном князе и наставник, который должен был обучать его языкам и прочим наукам, но не очень преуспел в этом. Ларошфуко был довольно начитан, но знания его, по отзывам современников, были весьма ограниченны.
Когда ему исполнилось пятнадцать лет, его женили на четырнадцатилетней девочке, когда исполнилось шестнадцать -- отправили в Италию, где он принял участие в кампании против герцога Пьемонтского и сразу проявил "отменную храбрость". Кампания быстро окончилась победой французского оружия, и семнадцатилетний офицер приехал в Париж представляться ко двору. Родовитость, изящество, мягкость в обхождении и ум сделали его примечательной фигурой во многих прославленных салонах того времени, даже е отеле Рамбулье, где изысканные беседы о превратностях любви, о верности долгу и даме сердца закончили воспитание юноши, начатое в Вертейле галантным романом д'Юрфе "Астрея". Может быть, с тех пор он и пристрастился к "возвышенным беседам", как он выражается в своем "Автопортрете": "Я люблю беседовать о предметах серьезных, главным образом о морали".
Через приближенную фрейлину королевы Анны Австрийской, прелестную мадемуазель де Отфор, к которой Марсильяк питает почтительные чувства в стиле прециозных романов, он становится наперсником королевы, и она поверяет ему "все без утайки". У юноши голова идет кругом. Он полон иллюзий, бескорыстен, готов на любой подвиг, чтобы освободить королеву от злого чародея Ришелье, который к тому же обижает знать -- добавление немаловажное. По требованию Анны Австрийской Марсильяк знакомится с герцогиней де Шеврез -- обольстительной женщиной и великой мастерицей по части политических заговоров, чей романтизированный портрет нарисовал Дюма на страницах "Трех мушкетеров" и "Виконта де Бражелона". С этого момента жизнь юноши становится похожей на приключенческий роман: он принимает участие в дворцовых интригах, пересылает секретные письма и даже собирается похитить королеву и переправить ее через границу. На эту безумную авантюру никто, конечно, не согласился, но герцогине де Шеврез Марсильяк действительно помог бежать за границу, так как ее переписка с иностранными дворами стала известна Ришелье. До сих пор кардинал смотрел сквозь пальцы на выходки юнца, но тут он рассердился: отправил Марсильяка на неделю в Бастилию, а затем приказал поселиться в Вертейле. В это время Марсильяку было двадцать четыре года, и он весело рассмеялся бы, предскажи ему кто-нибудь, что он станет писателем-моралистом. В декабре 1642 года случилось то, чего с таким нетерпением ожидала вся французская феодальная знать: скоропостижно умер Ришелье, а за ним -- давно и безнадежно больной Людовик XIII. Как стервятники на падаль, бросились феодалы в Париж, считая, что пришел час их торжества: Людовик XIV малолетен, а прибрать к рукам регентшу Анну Австрийскую будет нетрудно. Но они обманулись в своих надеждах, потому что рассчитали без хозяйки, которой в данных обстоятельствах была история. Феодальный строй был приговорен, а приговоры истории не подлежат обжалованию. Мазарини, первый министр регентши, человек куда менее талантливый и яркий, чем Ришелье, тем не менее твердо намеревался продолжать политику своего предшественника, и Анна Австрийская поддерживала его. Феодалы бунтовали: приближались времена Фронды.
Марсильяк примчался в Париж, полный радостных надежд. Он был уверен, что королева не замедлит воздать ему за преданность. Более того, она сама заверила его, что он заслужил своей верностью самой высокой награды. Но недели текли за неделями, а обещания не становились делами. Марсильяка водили за нос, ласкали на словах, а по существу отмахивались от него, как от надоедливой мухи. Его иллюзии поблекли, и в словаре появилось слово "неблагодарность". Он еще не сделал выводов, но романтический туман начал рассеиваться.
Время для страны было трудное. Войны и чудовищные поборы разорили и без того нищий народ. Он роптал все громче. Были недовольны и буржуа. Началась так называемая "парламентская фронда". Часть недовольных вельмож стала во главе движения, полагая, что таким путем им удастся оттягать у короля былые привилегии, а потом приструнить горожан и тем более крестьян. Другие сохранили верность трону. Среди последних -- до поры до времени -- был и Марсильяк. Он поспешил в свое губернаторство Пуату усмирять взбунтовавшихся смердов. Не то чтобы он не понимал их трагического положения -- он сам потом написал: "Они жили в такой нищете, что, не скрою, я отнесся к их бунту снисходительно..." Все же он этот бунт подавил: когда вопрос касался обид народа, Марсильяк-Ларошфуко становился преданным слугой короля. Другое дело -- свои собственные обиды. Впоследствии он сформулирует это так: "У нас у всех достаточно сил, чтобы перенести несчастье ближнего".
Возвращаясь в Париж после столь верноподданнического акта, Марсильяк ни секунды не сомневался в том, что уж теперь-то регентша вознаградит его по заслугам. Поэтому он особенно возмутился, узнав, что его жена не попала в число придворных дам, пользовавшихся правом сидеть в присутствии королевы. Верность долгу, то есть королеве, не выдержала столкновения с неблагодарностью. Рыцарственно настроенный юноша уступил место взбешенному феодалу. Начался новый, сложный и противоречивый период жизни Марсильяка-Ларошфуко, целиком связанный с Фрондой. Раздраженный, разочарованный, он в 1649 году сочинил свою "Апологию". В ней он свел счеты с Мазарини и -- несколько более сдержанно -- с королевой, высказав все обиды, накопившиеся у него после смерти Ришелье.
Написана "Апология" нервным, выразительным языком -- в Марсильяке уже угадывается несравненный стилист Ларошфуко. Есть в ней и та беспощадность, которая так характерна для автора "Максим". Но тон "Апологии", личный и запальчивый, вся ее концепция, весь этот счет уязвленного самолюбия так же не похож на иронический и сдержанный тон "Максим", как не похож ослепленный обидой, не способный ни к одному объективному суждению Марсильяк на умудренного опытом Ларошфуко.
Настрочив единым духом "Апологию", Марсильяк не напечатал ее. Отчасти тут действовал страх, отчасти уже начало работать пресловутое "что-то... сам не знаю что", о котором писал Рец, то есть умение смотреть на себя со стороны и оценивать свои поступки почти так же трезво, как поступки других. Чем дальше, тем явственнее обнаруживалось в нем это свойство, толкавшее на нелогичное поведение, в котором его так часто упрекали. Он брался за какое-нибудь якобы справедливое дело, но очень быстро его зоркие глаза начинали различать сквозь покров красивых фраз оскорбленное самолюбие, своекорыстие, тщеславие -- и у него опускались руки. Он не был верен ни одному политическому сообществу потому, что замечал эгоистические побуждения у других столь же быстро, как у себя. На смену увлечению все чаще приходила усталость. Но он был человеком определенной касты и при всем своем блестящем уме подняться над ней не мог. Когда образовалась так называемая "фронда принцев" и началась кровавая междоусобная борьба феодалов с королевской властью, он стал одним из активнейших ее участников. Все толкало его на это -- и понятия, в которых он был воспитан, и желание отомстить Мазарини, и даже любовь: в эти годы он был страстно увлечен "Музой фронды", блестящей и честолюбивой герцогиней де Лонгвиль, сестрой принца Конде, ставшего во главе мятежных феодалов.
"Фронда принцев" -- мрачная страница в истории Франции. Народ в ней не участвовал -- в его памяти еще свежа была расправа, учиненная над ним теми самыми людьми, которые сейчас, как бешеные волки, дрались за то, чтобы Франция опять была отдана им на откуп. Ларошфуко (в разгаре Фронды умер его отец, и он стал герцогом де Ларошфуко) быстро понял это. Раскусил он и своих соратников, их расчетливость, своекорыстие, способность в любую минуту переметнуться в лагерь сильнейшего.
Он дрался храбро, доблестно, но больше всего хотел, чтобы все это кончилось. Поэтому он вел бесконечные переговоры то с одним вельможей, то с другим, что и послужило поводом для язвительного замечания, брошенного Рецом: "Что ни утро, он затевал с кем-нибудь ссору... что ни вечер, ревностно старался добиться мировой". Он вел переговоры даже с Мазарини. Мемуарист Лене так рассказывает о свидании Ларошфуко с кардиналом: "Кто поверил бы неделю или две назад, что мы, все четверо, будем вот так ехать в одной карете?" -- сказал Мазарини. "Во Франции все бывает",-- ответил Ларошфуко". Сколько усталости и безнадежности в этой фразе! И все-таки он до конца остался с фрондерами. Только в 1652 году он получил желанный отдых, но очень дорого за него заплатил. Второго июля в парижском предместье Сент-Антуан произошла стычка между фрондерами и отрядом королевских войск. В этой стычке Ларошфуко был тяжело ранен и чуть не лишился обоих глаз.
С войной было покончено. С любовью, по его тогдашнему убеждению, тоже. Жизнь нужно было устраивать заново. Фронда потерпела поражение, и в октябре 1652 года король торжественно вернулся в Париж. Фрондеры были амнистированы, но Ларошфуко в последнем приступе гордыни отказался от амнистии.
Начинаются годы подведения итогов. Ларошфуко живет то в Вертейле, то в Ларошфуко вместе со своей незаметной, всепрощающей женой. Врачам удалось сохранить ему зрение. Он лечится, читает античных писателей, наслаждается Монтенем и Сервантесом (у которого он заимствовал свой афоризм: "Нельзя смотреть в упор ни на солнце, ни на смерть"), раздумывает и пишет мемуары. Тон их резко отличен от тона "Апологии". Ларошфуко стал мудрее. Юношеские мечты, честолюбие, уязвленная гордость уже не слепят ему глаза.
Он понимает, что карта, на которую он поставил, бита, и старается делать веселое лицо при дурной игре, хотя, конечно, не знает, что, проиграв, он выиграл и что недалек тот день, когда он найдет истинное свое призвание. Впрочем, может быть, он, так никогда и не понял этого.
Само собой разумеется, Ларошфуко и в "Мемуарах" весьма далек от понимания исторического смысла событий, в которых ему пришлось участвовать, но он хотя бы старается объективно их изложить. Попутно он набрасывает портреты соратников и врагов-- умные, психологичные и даже снисходительные. Повествуя о Фронде, он, не касаясь ее социальных истоков, мастерски показывает борьбу страстей, борьбу эгоистических, а порой и низменных вожделений.
Ларошфуко побоялся опубликовать "Мемуары", как в былые годы побоялся издать "Апологию". Более того, он отрицал свое авторство, когда один из экземпляров его рукописи, ходившей по Парижу, попал в руки издателя и тот напечатал ее, сократив и безбожно исказив при этом.
Так шли годы. Закончив воспоминания о Фронде, Ларошфуко все чаще наезжает в Париж и, наконец, обосновывается там. Он вновь начинает посещать салоны, особенно салон госпожи де Сабле, встречается с Лафонтеном и Паскалем, с Расином и Буало. Политические бури отгремели, бывшие фрондеры униженно искали милостей молодого Людовика XIV. Кое-кто удалился от светской жизни, стараясь найти утешение в религии (например, госпожа де Лонгвиль), но многие остались в Париже и заполняли досуг уже не заговорами, а развлечениями куда более невинного свойства. Литературные игры, когда-то модные в отеле Рамбулье, распространились по салонам, как поветрие. Все что-то писали -- стихи, "портреты" знакомых, "автопортреты", афоризмы. Пишет свой "портрет" и Ларошфуко, и, надо сказать, довольно лестный. Кардинал де Рец изобразил его и выразительнее, и острее. У Ларошфуко есть такой афоризм: "Суждения наших врагов о нас ближе к истине, чем наши собственные",-- в данном случае он вполне подходит. Все же в "Автопортрете" есть высказывания, очень существенные для понимания душевного облика Ларошфуко в эти годы. Фраза "я склонен к грусти, и эта склонность так сильна во мне, что за последние три-четыре года мне случалось улыбаться не больше трех-четырех раз" выразительнее говорит о владевшей им тоске, чем все воспоминания современников.
В салоне госпожи де Сабле увлекались придумыванием и писанием афоризмов. XVII век вообще можно назвать веком афоризмов. Насквозь афористичны Корнель, Мольер, Буало, не говоря уже о Паскале, которым госпожа де Сабле и все завсегдатаи ее салона, в том числе и Ларошфуко, не уставали восхищаться. Ларошфуко нужен был только толчок. До 1653 года он был так занят интригами, любовью, приключениями и войной, что думать мог лишь урывками. Зато теперь у него оказалось вволю времени для размышлений. Пытаясь осмыслить пережитое, он написал "Мемуары", но конкретность материала стесняла и ограничивала его. В них он мог рассказать только о людях, которых он знал, а ему хотелось говорить о людях вообще -- недаром в спокойное повествование "Мемуаров" вкраплены острые, сжатые сентенции -- наброски будущих "Максим".
Афоризмы с их обобщенностью, емкостью, краткостью всегда были излюбленной формой писателей-моралистов. Нашел себя в этой форме и Ларошфуко. Его афоризмы -- это картина нравов целой эпохи и вместе с тем путеводитель по человеческим страстям и слабостям. Незаурядный ум, способность проникнуть в самые потаенные уголки человеческого сердца, беспощадный самоанализ -- словом, все, что до сих пор только мешало ему, заставляя с отвращением бросать дела, затеянные с истинным пылом, сейчас сослужило Ларошфуко великую службу. Непонятное Рецу "сам не знаю что" было способностью мужественно смотреть правде в глаза, презирать все околичности и называть вещи своими именами, как бы горьки ни были эти истины.
Философско-этическая концепция Ларошфуко не слишком оригинальна и глубока. Личный опыт фрондера, утратившего иллюзии и потерпевшего тяжелый жизненный крах, обоснован положениями, заимствованными у Эпикура, Монтеня, Паскаля. Сводится эта концепция к следующему. Человек по самой своей основе эгоистичен; в житейской практике он стремится к удовольствию и старается избежать страдания. Истинно благородный человек находит удовольствие в добре и высших духовных радостях, тогда как для большинства людей удовольствие -- синоним приятных чувственных ощущений. Чтобы жизнь в обществе, где скрещивается столько противоречивых стремлений, была возможна, люди принуждены скрывать корыстные побуждения под личиной добродетели ("Люди не могли бы жить в обществе, если бы не водили друг друга за нос"). Тот, кому удается заглянуть под эти маски, обнаруживает, что справедливость, скромность, щедрость и прочее очень часто являются следствием дальновидного расчета. ("Нередко нам пришлось бы стыдиться своих самых благородных поступков, если бы окружающим были известны наши побуждения").
Можно ли удивляться тому, что романтический некогда юнец пришел к такому пессимистическому мировоззрению? Он видел на своем веку столько мелкого, эгоистического, тщеславного, так часто сталкивался с неблагодарностью, коварством, изменой, так хорошо научился распознавать и в себе побуждения, идущие из мутного источника, что иного взгляда на мир от него трудно было бы ожидать. Пожалуй, удивительнее то, что он не ожесточился. В его сентенциях много горечи и скепсиса, но почти нет озлобления и желчи, которая так и брызжет из-под пера, скажем, Свифта. Вообще, Ларошфуко снисходителен к людям. Да, они себялюбивы, лукавы, непостоянны в желаниях и чувствах, слабы, порой сами не знают, чего хотят, но автор и сам не безгрешен и, следовательно, не имеет права выступать в роли карающего судьи. Он и не судит, а только констатирует. Ни в одном из его афоризмов не встречается местоимение "я", на котором держалась когда-то вся "Апология". Теперь он пишет не о себе, а о "нас", о людях вообще, не исключая из их числа и себя. Не чувствуя превосходства над окружающими, он и не насмехается над ними, не корит и не увещевает, а только грустит. Это грусть потаенная, Ларошфуко скрывает ее, но порой она прорывается. "Понять, до какой степени мы заслуживаем несчастья, -- восклицает он, -- значит до некоторой степени приблизиться к счастью". Но Ларошфуко не Паскаль. Он не ужасается, не приходит в отчаяние, не взывает к богу. Вообще, бог и религия полностью отсутствуют в его изречениях, если не считать выпадов против ханжей. Отчасти это вызвано осторожностью, отчасти-- и главным образом -- тем, что этому насквозь рационалистическому уму абсолютно чужда мистика. Что касается человеческого общества, то, безусловно, оно далеко от совершенства, но тут уж ничего не поделаешь. Так было, так есть и так будет. Мысль о возможности изменения социальной структуры общества Ларошфуко и в голову не приходит.
Он вдоль и поперек знал кухню придворной жизни -- там для него не было секретов. Многие его афоризмы прямо извлечены из реальных событий, свидетелем или участником которых он был. Однако, если бы он ограничился исследованием нравов французских вельмож -- своих современников, его писания имели бы для нас только исторический интерес. Но он за частностями умел видеть общее, а так как люди меняются куда медленнее, чем социальные формации, то его наблюдения не кажутся устаревшими и сейчас. Он был великим знатоком "изнанки карт", как говаривала госпожа де Севинье, изнанки души, ее слабостей и изъянов, свойственных отнюдь не только людям XVII века. С виртуозным искусством хирурга, увлеченного своим делом, он снимает покровы с человеческого сердца, обнажает его глубины и потом осторожно ведет читателя по лабиринту противоречивых и запутанных желаний и импульсов. В предисловии к изданию "Максим" 1665 года он сам назвал свою книгу "портретом человеческого сердца". Добавим, что этот портрет отнюдь не льстит модели.
Много афоризмов Ларошфуко посвятил дружбе и любви. Большая их часть звучит очень горько: "В любви обман почти всегда заходит дальше недоверия", или: "Большинство друзей внушает отвращение к дружбе, а большинство благочестивцев -- к благочестию". И все же где-то в душе он сохранил веру и в дружбу и в любовь, иначе он не мог бы написать: "Настоящая дружба не знает зависти, а настоящая любовь -- кокетства".
Да и вообще, хотя в поле зрения читателя попадает, так сказать, отрицательный герой Ларошфуко, на страницах его книги все время незримо присутствует и герой положительный. Ларошфуко недаром так часто употребляет ограничительные наречия: "часто", "обычно", "иногда", недаром любит зачин "иные люди", "большинство людей". Большинство, но не все. Есть и другие. Он нигде прямо не говорит о них, но они для него существуют, если не как реальность, то, во всяком случае, как тоска по человеческим качествам, которые ему не часто доводилось встречать в других и в самом себе. Шевалье де Мере в одном из своих писем приводит следующие слова Ларошфуко: "Для меня нет ничего прекраснее на свете, чем незапятнанность сердца и возвышенность ума. Они-то и создают истинное благородство характера, которое я научился ценить столь высоко, что не променял бы его на целое королевство". Правда, дальше он рассуждает о том, что нельзя бросать вызов общественному мнению и следует уважать обычаи, даже если они плохи, однако сразу же добавляет: "Мы обязаны соблюдать приличия -- и только". Тут уже мы слышим голос не столько писателя-моралиста, сколько потомственного герцога де Ларошфуко, обремененного грузом многовековых сословных предрассудков.
Работал Ларошфуко над афоризмами с великим увлечением. Они были для него не светской игрой, а делом жизни, или, быть может, итогами жизни, куда более существенными, чем хроникальные мемуары. Он читал их друзьям, посылал в письмах госпоже де Сабле, Лианкуру и другим. Критику он выслушивал внимательно, даже смиренно, кое-что менял, но только в стиле и только то, что переделал бы и сам; по существу же оставлял все, как было. Что касается работы над стилем, то она заключалась в вычеркивании лишних слов, в оттачивании и просветлении формулировок, в доведении их до краткости и точности математических формул. Метафорами он почти не пользуется, поэтому они у него звучат особенно свежо. Но в общем они ему не нужны. Сила его -- в весомости каждого слова, в элегантной простоте и гибкости синтаксических конструкций, в умении "сказать все, что нужно, и не больше, чем нужно" (так он сам определяет красноречие), во владении всеми оттенками интонации -- спокойно-иронической, деланно простодушной, горестной и даже наставительной. Но мы уже говорили, что последняя не характерна для Ларошфуко: он никогда не становится в позу проповедника и редко -- в позу учителя. Это не его амплуа. Чаще всего он просто подносит людям зеркало и говорит: "Смотрите! И, по возможности, делайте выводы".
Во многих своих афоризмах Ларошфуко достиг такого предельного лаконизма, что читателю начинает казаться, будто мысль, изложенная им, самоочевидна, будто она существовала всегда и именно в таком изложении: иначе выразить ее просто нельзя. Вероятно, поэтому многие большие писатели последующих веков так часто цитировали его, причем без всякой ссылки: некоторые его афоризмы сделались чем-то вроде устоявшихся, почти тривиальных речений.
Приведем несколько ставших общеизвестными сентенций:
Философия торжествует над горестями прошлого и будущего, но горести настоящего торжествуют над философией.
Кто слишком усерден в малом, тот обычно становится неспособным к великому.
Не доверять друзьям позорнее, чем быть ими обманутым.
Старики потому так любят давать хорошие советы, что они уже не способны подавать дурные примеры.
Число их можно было бы увеличить во много раз.
В 1665 году, после нескольких лет работы над афоризмами, Ларошфуко решается издать их, под названием "Максимы и моральные размышления" (их обычно называют просто "Максимы"). Успех книги был такой, что его не могло омрачить возмущение ханжей. И если концепция Ларошфуко для многих была неприемлема, то блеск его литературного дарования никто не пытался отрицать. Его признали все грамотные люди века -- и литераторы, и нелитераторы. В 1670 году маркиз де Сен-Морис, посол герцога Савойского, пишет своему государю, что Ларошфуко -- "один из величайших гениев Франции".
Одновременно с литературной славой пришла к Ларошфуко и любовь -- последняя в его жизни и самая глубокая. Его подругой становится графиня де Лафайет, приятельница госпожи де Сабле, женщина еще молодая (в ту пору ей было года тридцать два), образованная, тонкая и на редкость искренняя. Ларошфуко говорил про нее, что она "подлинная", а для него, столько писавшего о фальши и лицемерии, это качество должно было быть особенно притягательно. К тому же мадам де Лафайет была писательницей -- в 1662 году вышла ее новелла "Принцесса Монпансье", правда, под фамилией писателя Сегре. У нее с Ларошфуко были общие интересы, вкусы. Между ними сложились такие отношения, которые внушили глубокое уважение всем их светским знакомым, весьма и весьма склонным к злословию. "Невозможно ни с чем сравнить искренность и прелесть этой дружбы. Я думаю, что никакая страсть не может превзойти силу подобной привязанности",-- пишет госпожа де Севинье. Они почти не разлучаются, вместе читают, ведут долгие беседы. "Он образовал мой ум, я преобразила его сердце",-- любила говорить мадам де Лафайет. В этих словах есть доля преувеличения, но есть в них и правда. Роман мадам де Лафайет "Принцесса Клевская", напечатанный в 1677 году, первый психологический роман в нашем понимании этого слова, безусловно, носит отпечаток влияния Ларошфуко и в стройности композиции, и в изяществе стиля, и, главное, в глубине анализа сложнейших чувств. Что касается ее влияния на Ларошфуко, то, быть может, оно сказалось в том, что из последующих изданий "Максим" -- а их при его жизни было пять -- он исключил особенно мрачные афоризмы. Изъял он и афоризмы с резкой политической окраской, такие, как "Короли чеканят людей, как монету: они назначают им цену, какую заблагорассудится, и все вынуждены принимать этих людей не по истинной стоимости, а по назначенному курсу", или: "Бывают преступления столь громогласные и грандиозные, что они кажутся нам безобидными и даже почетными; так, обкрадывание казны мы называем ловкостью, а захват чужих земель именуем завоеванием". Возможно, на этом настояла мадам де Лафайет. Но все же никаких существенных изменений в "Максимы" он не внес. Самая нежная любовь не в силах вычеркнуть опыт прожитой жизни.
Ларошфуко до самой смерти продолжал работать над "Максимами", кое-что добавляя, кое-что вычеркивая, шлифуя и все больше обобщая. В результате только в одном афоризме упоминаются конкретные люди -- маршал Тюренн и принц Конде.
Последние годы Ларошфуко были омрачены смертью близких ему людей, отравлены приступами подагры, которые становились все длительнее и тяжелее. Под конец он совсем уже не мог ходить, но ясность мысли сохранил до самой смерти. Умер Ларошфуко в 1680 году, в ночь с 16 на 17 марта.
С тех пор прошло без малого три столетия. Многие книги, волновавшие читателей XVII века, вовсе забыты, многие существуют как исторические документы, и лишь ничтожное меньшинство и по сей день не утратило свежести своего звучания. Среди этого меньшинства почетное место занимает маленькая книжечка Ларошфуко. Каждый век приносил ей и противников и горячих поклонников. Вольтер говорил о Ларошфуко: "Его мемуары мы просто читаем, а вот его "Максимы" знаем наизусть". Энциклопедисты высоко ценили его, хотя, конечно, во многом с ним не соглашались. Руссо отзывается о нем чрезвычайно резко. Маркс приводил особенно полюбившиеся ему места из "Максим" в письмах к Энгельсу. Большим почитателем Ларошфуко был Лев Толстой, внимательно читавший и даже переводивший "Максимы". Некоторые поразившие его афоризмы он потом использовал в своих произведениях. Так, Протасов в "Живом трупе" говорит: "Самая лучшая любовь бывает такая, о которой не знаешь", а вот как звучит эта мысль у Ларошфуко: "Чиста и свободна от влияния других страстей только та любовь, которая таится в глубине нашего сердца и неведома нам самим". Выше мы уже говорили об этой особенности формулировок Ларошфуко -- застревать в памяти читателя и потом казаться ему результатом собственных размышлений или же существующей испокон веков ходячей мудростью.
Хотя нас отделяют от Ларошфуко почти триста лет, насыщенных событиями, хотя общество, в котором жил он, и общество, в котором живут советские люди, полярно противоположны, книга его и сейчас читается с живейшим интересом. Кое-что в ней звучит наивно, многое кажется неприемлемым, но очень многое задевает, и мы начинаем пристальнее вглядываться в окружающее, потому что эгоизм, и властолюбие, и тщеславие, и лицемерие, к сожалению, все еще не мертвые слова, а вполне реальные понятия. Мы не соглашаемся с общей концепцией Ларошфуко, но, как сказал о "Максимах" Лев Толстой, подобные книги "всегда привлекают своей искренностью, изяществом и краткостью выражений; главное же, не только не подавляют самостоятельной деятельности ума, но, напротив, вызывают ее, заставляя читателя или делать дальнейшие выводы из прочитанного, или, иногда даже не соглашаясь с автором, спорить с ним и приходить к новым, неожиданным выводам".