Сколько могу припомнить, 21 число июня месяца не ознаменовано никаким событием ни в древней, ни в новой, ни во всеобщей, ни в русской историях, в пол-листа и в осьмушку печатанных. Тысяча восемьсот тридцать второму году предназначено было поставить сей день в число достопамятных. В течение сего навсегда заметного дня, в 20-й минуте двенадцатого часа до полудня, при ясном, безоблачном небе, при +20®Р., дворовые гуси Никифора Омельяновича Тпрунькевича, не быв никем водимы, наставляемы, научаемы, подгоняемы и побуждаемы, сами собою, добровольно и самоуправно, всего счетом 13 гусей серых и белых, обоих полов и различного возраста, перешли с полей владельца своего и взошли на землю, принадлежащую Кириллу Петровичу Шпаку, засеянную собственным его овсом. Если бы только взошли, походили, погуляли и возвратились на земли господина своего, то оно бы ничего: никто бы не узнал, не произошло бы ничего важного, и день сей, подобно, как и некоторые другие, остался бы надолго незамеченным во всех историях. Но судьба хотела иначе.
Известно, что гуси -- тварь глупая, не понимающая вовсе ничего, а потому не знающая и о неприкосновенности к чужому достоянию; о страстях же человеческих гуси ни от кого не слыхали и понятия не имеют. И потому сии тринадцать гусей, взойдя на земли Кирилла Петровича Шпака и увидя на ниве зеленеющую траву еще растущего овса, принялись самоуправно выщипывать ее, не по выбору, а сплошь. На беду сих гусей шел в то время дворовый человек Кирилла Петровича Шпака через поля господина своего, увидел проступки их, выгнал из нивы и погнал прямо на барский двор все-таки своего господина. Кирилл Петрович узнал, в чем дело, и как был темперамента холерического, в чем уверился, отыскав по Брюсову календарю[281] планету, под коей родился, то, не размышляя долго и не сообразив последствий, приказал тех гусей побить... да, именно тринадцать гусей, принадлежащих не ему, а Никифору Омельяновичу Тпрунькевичу. Бедные гуси! Памятно им будет 21 июня... Но и Кирилл Петрович Шпак повек не забудет его!.. А именно, вот какие последствия произошли.
На другой день достопамятного 21 числа, узнав о происшествии с гусями, Никифор Омельянович Тпрунькевич приказал купить три листа гербовой бумаги 50-копеечного достоинства, написал ужасно пространную просьбу, в коей подробно изложил, что близкий его сосед по имению, Кирилл Петрович Шпак, утесняет его, Тпрунькевича, яко мелкопоместного, и делает ему разные неслыханные обиды ежегодно, ежемесячно, ежедневно и ежечасно, и, наконец, описано самоуправное взятие с полей его, Тпрунькевича же, тринадцати гусей и безжалостное побитие их. Тут в подробности изочтен весь могущий быть приплод от сих тринадцати гусей, польза от мяса, потрохов, перья и пуху с них, обстоятельно выведена сумма в сложности десятилетнего дохода с процентами, и в таковой сумме подано исковое прошение.
Кирилл Петрович не плошал. Он был в этой части опытен. Купил шесть листов бумаги такого же достоинства и написал прошение еще ужаснее, нежели Тпрунькевичево. Тут изложены были все дерзости Никифора Омельяновича против него, Кирилла Петровича, личные неуважения, насилия по имению, с давних времен им производимые безнаказанно, и что между прочих притеснений сего владельца и подвластных ему даже самые гуси его решились нанести и нанесли ему обиду, выбив у него овса десять десятин; доход с них вычислен аккуратно и приведен в сложность за десять лет также с "проценты". Сумма иску вышла гораздо значительнее, нежели у Никифора Омельяновича Тпрунькевича.
Само по себе разумеется, что дело возгорелось сильно. Пошли следствия, свидетельствования, справки, обыски; кроме того, что не один раз каждый из спорящихся обязан был на свой счет поднимать суд, призывать понятых и угощать всех, но и писание прошений и отзывов чрезвычайно умножилось, и уже спорящимся надоело тягаться. И как ни надоесть, когда еще с начала дела до 1837 года не приведено было в ясность, что потерпела одна сторона через потравку овса в поле от 13 гусей, а другая от потери сих самих гусей! Вот как обоим надоело писать и отписываться, зазывать суд и понятых и угощать их, то уже обе стороны начали поговаривать о "примирии" между собою. Как вдруг, неизвестно только которого числа 1837 года, в день, неблагоприятный для Кирилла Петровича Шпака, явился к Никифору Омельяновичу Тпрунькевичу человек с пред ложением написать новое прошение и быть по том у делу поверенным.
Он уверял при том, будто бы Кирилл Петрович от того прошения так струсит, что поспешит миром прекратить дело, заплатя искомую сумму "со всеми проторы и убытки, проести и волокиты".
Восхищенный Никифор Омельянович ухватился за совет благодетельного поверенного, заключил с ним условие, по коему обязался платить условленную сумму, до окончания дела содержать его на своем столе, возить в своем экипаже, выдавать особо на расходы по делу и сверх того снабжать "отсыльною провизиею" семейство поверенного. Прошение было изготовлено, подписано и подано... И что же узнал Кирилл Петрович Шпак? Во-первых, в том прошении именуют его по-прежнему, против чего он уже возражал неоднократно, не Кириллом, как следует, а Кирилою, в явную насмешку; а, во-вторых, добавлено, что "Кирилл Петрович взвел сие дело на Тпрунькевича от праздной жизни, подобно, как делали предки его и сам родоначальник их, занимавшийся одним давлением шпаков, т. е. скворцов, от какового занятия дано им и прозвание, а частию и потому, что оный Шпак одарен глупостию, подобно твари, птице шпаку, от чего он и есть естественный шпак".
Это взорвало до крайности Кирилла Петровича. Оставя читать газеты, он "благим матом" пустился в самый Чернигов. Хотя потратил много денег, но достал из Малороссийского архива все выписки и доказательства, кто именно были Шпаки, чем отличались перед ясновельможными гетманами и по какому случаю дана им сия фамилия и герб, в котором ясно изображен "спевающий шпак", т. е. скворец поющий, имеющий разинутый рот. Приобретя таковые драгоценности, он нашел еще и клад: приговорил поверенного, имеющего дар писать прошения не черня, набело прямо, и могущего расплодить дело на несколько отраслей и вести процесс хоть пятьдесят лет. Знаменитый адвокат был Хвостик-Джмунтовский.
Этот благодатный поверенный принялся за дело. Опровергнув всю клевету Тпрунькевича на Шпака чисто, ясно и аргументально, он начал выводить производство фамилии Тпрунькевича. И как первоначальный в ней слог есть "тпру", то и полагал он, что родоначальник его происхождением своим обязан коню, на коего кричат "тпру", или "уповательно" родоначальник был цыган, коновод и проч., и проч. И такого написал в том прошении, что Никифор Омельянович чуть не лопнул с досады, перечитывая это прошение. В заключение Кирилл Петрович, или его поверенный, просил суда о личной ему и всему роду обиде и удовлетворении его за каждого обруганного предка, бесчестьем противу ранга каждого, коим он приложил и именной список с показанием службы и должностей их.
Вот тут-то и закипело дело! Следствие об овсе и гусях, яко о тварях неразумных, оставлено впредь до рассмотрения, а приступлено к спору двух умных существ, претерпевших одно от другого тяжкую обиду укорением знатности рода. Пошли писать, пишут и поныне и будут писать еще долго, долго, пока спорящие не помирятся; но вряд ли последует между ними когда-либо мир, потому что особенный случай воспрепятствовал тому.
Рассказ да послужит вместо предисловия, потому что мы уже не обратимся к процессу Шпака с Тпрунькевичем, но обстоятельство это довести до сведения мы обязаны были, как видно будет из последствий.
Вот в чем дело.
Кирилл Петрович Шпак в молодости своей служил немного в военной службе и еще менее того в гражданской по выборам. Из первой он должен был поспешить выйти по причине разнесшихся слухов об открывающейся войне с турками; а, вступив из кандидатов в заседатели верхнего земского суда, располагал продолжать службу со всем рвением -- должность пришлась по нем -- но после двухмесячной службы его суд сей был уничтожен и он возвратился в деревню.
Родители его померли, и он был полновластный помещик 357 душ со всеми угодьями. Он поспешил исполнить обязанности дворянина: женился на дочери помещика значительного, устроил порядок по хозяйству, нанимал управляющего за значительную сумму, и сам иногда, при свободном времени, входил в положение дел по экономии -- иногда, в свободное время, точно ему редко выходил досуг. Он очень любил заниматься политикой, и для удовлетворения своей страсти он платил архивариусу своего уездного суда, чтобы тот, по прошествии года, доставлял ему все сполна номера "Московских ведомостей" истекшего года. Привоз сих "поли тических материалов", как называл ведомости Кирилл Петрович, отрывал его от всех занятий. Он уединялся в свой "кабинет" -- так он называл свою особую комнату, где на столе, кроме чернильницы, песочницы, счетов и при столе стула, не было ничего более. Тут он прежде всего принимался складывать ведомости по страницам, для чего много нужно было времени, потому что в уездном суде читали ли газеты или нет, но они перемешаны были порядочно.
Приведя все это в порядок, Кирилл Петрович сам сшивал каждый номер, боясь поручить это дело кому неграмотному: тот бы опять перемешал листы и доставил бы ему новый труд и заботу.
Уладив таким образом, тут уже он принимался за чтение. Чтение же у него происходило не обыкновенным, но собственно им придуманным порядком. Во-первых, он "отчитывал", как он говорил, все внутренние известия и узаконения, со всеми происшествиями, по России бывшими. Окончив известия в 104-м номере, он с самодовольством поглядывал на жену свою и говорил ей: "Уж теперь, Фенна Степановна, я все знаю, маточка, что в прошлый год в России сделалось".
-- Вам ли не знать, душечка? -- ответствовала Фенна Степановна. -- Вы знаете, что и за Россиею делается.
-- О, нет еще, -- а вот к концу года буду знать все, только не мешайте мне, маточка!
И тут он удалялся в свой "кабинет" и принимался отчитывать все происходившее в Испании. Он был ревностный защитник прав малолетней королевы, а дона Карлоса со всеми карлистами не мог терпеть и бесился при удаче их[282]. Внимательно проходя от номера до номера дела испанские, как он был однажды взбешен на редакцию ведомостей, и вот за что: начитал он в статье об Испании, что христиносы разбили карлистов знатно. Он торжествовал и веселился -- как, отчитывая Францию, нашел, что то известие о разбитии карлистов было ложное... Уж досталось же всем: и издателям, и сообщившим эту статью в Париж... "И зачем в Париж? Почему они прямо у себя не напечатали?" -- кричал он в сильном гневе.
-- Не тревожьтесь же так, Кирилл Петрович, -- уговаривала его Фенна Степановна. -- Эти газетчики иноверцы, бусурманы, в пост едят скоромное, так их и попечение в том, чтоб православных тревожить, вот как и вас теперь взбесили. Плюньте, душечка, на них.
Отчитавши все статьи об Испании, он принимался за Францию, по его примечанию, больше всех способствующую христиносам; потом отчитывал прочие государства и заключал Англиею, не любимую им за подвоз оружия карлистам. За политикою следовало отчитывание объявлений казенных и потом частных, все же по порядку. Когда начинал о продаже имений, то прочитывал все объявления сего рода до конца, и потом о продаже книг, забежавших собаках и проч. и проч., все же под один разбор.
В субботу нарушалось его чтение в "кабинете". По заведенному Фенною Степановною порядку в этот день должны быть перемыты все полы в доме. Как же они с первых дней супружества дали друг другу слово заниматься особыми частями хозяйства и в чужие распоряжения не вмешиваться и не препятствовать, потому Кирилл Петрович с утра каждой субботы, схватя свои ведомости, уходил при благоприятной погоде в сад, а в противном случае к столярам, в рабочую, где при стуке долот и молотков радовался поражению карлистов.
Невыгодны были для лета подобные переселения. В "кабинете" он запирал двери на крючок и не впускал к себе Фенны Степановны ни за что, пока не окончит статьи. В сад же и в столярную она входила свободно и без дальних приготовлений прерывала мужнино чтение. Впрочем, причины, по коим она приходила к нему, были, по ее мнению, довольно важные и не терпящие отлагательства, как, например, следующая.
В одну из суббот Кирилл Петрович, проснувшись ранее обыкновенного и ожидая нашествия поломоек с ведрами и судками, схватив "Московские ведомости", в халате, туфлях и колпаке вышел в сад и расположился на скамейке, под развесистою яблонею. Неожиданно попалась ему статья, извещающая о сильном поражении карлистов. С наслаждением перечитывал он статью в третий раз и затверживал о числе убитых, чтобы подробно пересказать соседям при случае, как вдруг приходит к нему Фенна Степановна...
Он ее заметил еще издали и уже тревожился заранее, что будет прерван и в интересном месте... Она подходит и, не обращая внимания на суровость, видимую уже на лице его, приблизясь к нему, говорит:
-- Вот куда они забрались! Я вас, душечка, по всему дому искала!
Кир. Петр. (приставив палец к газетам, продолжая читать: "Потеря карлистов простиралась..." Но, видя, что жена подошла к нему и остановилась, следовательно, не отойдет без ответа, сказал):
-- Где же мне в доме усидеть, когда все полы моют?
Фенна Ст. Помилуйте вы меня, где ж моют? Проспали, канальи, долго и только теперь еще приготовляются.
Кир. Петр. Ну, уж вышел, так вышел, назад не пойду. Да что вам, маточка, тут надо?
Фенна Ст. Дело есть, душечка, поговорить.
Кир. Петр. У вас всегда найдется тут дело, когда я займусь чем. Дайте же мне, маточка, вот немного времени: завязалось сражение и, кажется, будет кровопролитное. Дочитаю, займусь вами.
Фенна Ст. Да нуте же, полно! Уж как примутся сражаться, так ничем и заняться не хотят. Вспомнили б и свои лета: куда уж вам думать о кровопролитии?
Кир. Петр. Ох, какие вы докучливые! Нуте, уже говорите, что вам надобно, да и оставьте меня.
Фенна Ст. (вынимая из кармана пузырек). А вот, душечка, что. Не хотите ли принять лекарства?..
Кир. Петр. Помилуйте меня, маточка! Я совсем здоров. На что мне лекарство и какое оно?
Фенна Ст. Так что же, что здоровы? Станете еще здоровее, лишнее здоровье никогда не мешает. А это лекарство от колики. Нате-ка, выкушайте.
Кир. Петр. Да меня нигде ни колет! (И тут, придя в холерическое состояние, отодвинул от себя газеты и начал говорить с жаром:) Помилуйте меня, Фенна Степановна! Это разорение с вами! Что вам вздумалось здорового человека лечить?..
Фенна Ст. Я вовсе не лечу, а хочу усилить еще больше здоровье ваше. Видите что, прибирая у себя в шкафу, смотрю, баночка с лекарством. Помните ли, душечка, прошлого года зимою я поела на ночь буженины с чесноком и меня схватила колика -- чуть души богу не отдала. Спасибо, Иван Фомич тогда прописал мне это лекарство...
Кир. Петр. Так то же у вас колика была, а не у меня. Вы же, маточка, тогда буженины на ночь накушалися, а я вчера, почитай, и не ужинал. Оно же прошлогоднее, никакого действия не произведет. Лучше вылейте его.
Фенна Ст. Помилуйте вы меня, Кирилл Петрович! Я вам не наудивляюсь. Человек вы с таким умом, а какие нелепости представляете. Вылить! Как так вылить, когда вещь стоит рубль двадцать копеек?..
Кир. Петр. (с жаром). Помилуйте же и вы меня, Фенна Степановна! Я тут и в толк ничего не возьму: у человека все благополучно и нигде не колет, так пей прошлогоднее лекарство, чтоб деньги не пропали! И с чем его принимать, с чаем или с вином?
Фенна Ст. И сама не знаю, что-то забыла, а ярлычок оторвался. И того не помню, внутрь ли его принимать, или снаружи мазать? Ей-богу, не помню, хоть сейчас убейте меня, не помню! (Ласкаясь к нему.) Да нужды нет, душечка, тут его немного, всего один прием. Любя меня, и не очувствуется, как проглотите. Нате же, выкушайте.
Кир. Петр. Умилосердтесь надо мною, Фенна Степановна! Что вам за каприз пришел мною, как шашкою, играть? Я, кажется, вышел из тех лет, чтобы мною управлять: я хочу жить своим умом. Ну, хорошо, я его приму, а оно наружное? Мне оборвет горло или уста сожмет, что и хлеба куска не пропихну в рот. И если еще оно со шпанскими мухами[283], так что тогда будем делать? Ну, когда вам жаль денег, так отдайте выпить Мотре.
Фенна Ст. Её ли хлопскому горлу глотать по рублю двадцати копеек? Где ваш рассудок?
Кир. Петр. Так идите же себе, ради бога! Хоть сами выпейте, хоть собаке отдайте, мне все равно. Не мешайте мне читать газет. (Читает.)
Фенна Ст. (отойдя от мужа). Так уже и с собакой меня сравняли! Прекрасно! Уж я давно заметила, что газеты предпочитают супружескому согласию, и уже не спрашивай, чтобы жене угодное что сделать!.. Что за чудный нрав у них делается! Чем более стареются, тем больше во всем отказывают, и к ним ни приступу... тотчас осердятся.
Последние слова она проговорила сквозь слезы, а, пришедши к себе в комнату, она порядочно всплакнула и оставила все наблюдения за мытьем полов.
Фенна Степановна была дочь помещика с порядочным состоянием. Воспитана по-тогдашнему и научена всем частям домоводства. Читать могла только утренние и на сон грядущий молитвы; далее в молитвенник не заглядывала, а о гражданском боялась и помыслить, почитая все глупостию, вздором, греховным писанием (как будто читала нынешние книги!). Вышедши замуж за Кирилла Петровича Шпака, она во всей строгости исполняла правила, внушенные ей в отношении к мужу: почитала его умнейшим, совершеннейшим человеком в мире, но тщеславилась, когда могла уличить его в какой ошибке, недосмотре или неосновательном суждении в семейных делах. Под старость эта слабость в ней усилилась, и она при каждом случае упрекала его, не разбирая, справедливы ли ее замечания. В распоряжения его по хозяйству она вовсе не входила, и хотя бы Кирилл Петрович приказали зимою пахать, а летом оставили траву в поле не косив, она не вмешивалась, и в подобных случаях, махнув рукою, говаривала: "Они мужчина, это их дело". Свою же часть, домашнее хозяйство, знала в совершенстве и превосходно все устраивала. Как отлично выкармливались у нее кабаны, поросята и вся домашняя птица!
Какие хлебы, пироги, вареники, ватрушки, борщи разных сортов, наливки со всех ягод и плодов, водки на разные коренья двоенные -- это прелесть! За пятьдесят верст в окружности и подобного не можно было найти. Уж подлинно с удовольствием часто съезжавшиеся к ним гости проводили время. Именно окармливаемы были! Во всем доме чистота удивительная. Малороссийская барыня в совершенстве!
Можно было осудить ее за невнимание к туалету, но она -- у себя дома. Притом же столько частей нужно было осмотреть с самого раннего утра, и потому-то она, лишь пробуждалась, схватывала, разумеется, юбку, на босу ногу башмаки и, прикрыв свои "роскошные плечи" большим кашемировым платком, купленным в Ромнах на ярмарке еще в 1818 году, приносила утренние молитвы. После моления исходила на дела свои. А какая добрая была! При таком множестве частей хозяйственных, требующих ее распоряжений, наставлений, приказаний, она при неисправностях -- где без них бывает? -- не то чтобы не сердилась, без того не может ни один человек пробыть, и она сердилась и крепко сердилась, но никого не потузила, не дала пощечины и не порвала за волосы и даже за ухо. В самом сильном гневе она иначе не бранила виновную, как "какая ты бестолковая!" Если обстоятельства не требовали, она целый день не переменяла своего утреннего костюма, к довершению коего, я забыл сказать, она носила на голове платок темного цвета, фигурно навязанный и укрепленный булавками на сахарной бумаге, и этот убор она, сняв на ночь, ставила подле себя и, вставая, прежде всего спешила накладывать, всегда готовый и в порядке, на голову, подбирая под него длинные черные волосы. Это было у нее правилом религиозным. Она слепо верила, что замужняя женщина, не покрыв головы и не скрыв на ней до последнего волоска, призывает гнев Божий: неурожай хлеба, болезни на людей, падеж скота и т. п., и потому крепко береглась, чтоб "не светить волосом".
Когда же докладывали, что приказчик или посторонний кто имел к ней надобность, тут она, несмотря на время года, вздевала на себя матушкину приданую зеленого штофа с опушкою сибирок епанечку и допускала к себе требователя аудиенции, и часто, в жару разговора или при сильных доказательствах, когда ей нужно было размахивать руками, епанечка уходила вся на спину, удерживаясь только на шее завязанными лентами, и для беседующего с Фенною Степановною тогда было все равно, если бы она и не вздевала епанечки.
Но когда, завидев едущих гостей, извещали ее, тут шло все иначе. Приказав лакеям выдать из кладовой немецкие сапоги и синего сукна сюртуки и подтвердив ключнице наблюдать, чтобы они скорее оделись и были по своим местам, посылала к Кириллу Петровичу объявить, чтобы скорее "умылися и нарядились", и сама принималась за себя: вздевала ситцевый с большими разводами капот, покрывала его персидским белым платком, снимала с головы вечный убор и вздевала особо для таких случаев приготовленный чепчик, сделанный "мадамою" на Роменской ярмарке в том же 1818 году; но тогда на нем были ленты розового цвета, а теперь, когда Фенна Степановна устарела, то переменены на желтые.
Она у родителей была единородное дитя, и по смерти их довольно порядочное имение присоединила к мужниному, но никогда не называла его своим или даже нашим имением, а всегда говорила: "Ваше имение, с вашего имения приехал человек", -- доказывая: "Когда я ваша, то уже не имею собственного ничего, все мое -- ваше, так нам закон повелевает..."
Сколько ни имела забот по хозяйству Фенна Степановна, но всегда выходили у нее часы свободные, в которые она, вязавши чулок или мотая нитки, могла бы и желала беседовать с "ними", с Кириллом Петровичем, но "они" бог знает как пристрастились к газетам и на них меняют свою жену, данную им от Бога помощницу, сотрудницу и собеседницу. "Так вот же кого они мне предпочитают! И кто выдумал эти газеты, так желаю, чтоб ему так легко было сочинять их, как мне горевать одной. И что там такого написано? Вздор, ересь, раскол, разврат. Можно ли человеку знать, что в соседстве делается? А газетчик знает, что во всем свете делается. Можно ли этому поверить? Верно, фармазон какой-нибудь! Да ба, расстраивает наше супружеское согласие!"
Так она горевала почти каждый день, когда Кирилл Петрович сражался с карлистами за испанскую королеву. В этот же день, когда он решительно отказался выпить лекарство, прописанное Фенне Степановне от имевшейся у нее в прошлом году колики, и вдобавок примолвил, что либо ей выпить или собаке отдать, даже собаку... От такой обиды она горько плакала... Как вдруг вошел Кирилл Петрович...
-- Чего это вы, маточка, плачете? -- спросил он ее, переменив веселый вид, с каким вошел в комнату, на смущенный и несколько показывающий сожаление и раскаяние.
Фенна Ст. Я и сама удивляюсь. Собаки, кажется, никогда не плачут.
Кир. Петр. (скоро и готовясь сам заплакать). Как собаки? Что это вы, маточка, говорите?
Фенна Ст. Так, собаки. Ведь я и собака для вас все равно.
Кир. Петр. Эх, Фенна Степановна, какие вы? Я показывал вам мое равнодушие к лекарству: хотя собаке его отдайте или... то есть... как бы это сказать... вы меня не поняли... Я хотел предложить... чтобы вы его сами выкушали...
Фенна Ст. Говорите, что хотите, а я понимаю так, что в вашем разуме я и собака все едино.
Кир. Петр. Вольно вам так понимать. (Молчание, вдруг вскрикнув). Разве вы меня не знаете, что я холерик? Возьмите Брюсов календарь, прочтите! Там живо описан мой характер и планета, под которою я родился; всё вас уверит, что я настоящий холерик, а такого темперамента человек вдруг вспылит, словно вино вспенит, но шумит, пока пена. А пена улеглась, он опять тих и кроток. Сангвино-холерик, тот уже не так. Не прочитать ли вам, маточка?
Фенна Ст. Бог с вами, я не могу вспомнить про светское писание.
Кир. Петр. Оно и светское, и духовное пополам. Ну, да нужды нет, я только пришел к вам доказать, что я холерик.
Фенна Ст. Разве же холерику можно жену ругать собакою?..
Кир. Петр. Я про то и говорю, что он в холере, т. е. в запальчивости, наговорит в десять раз хуже. Но, как он холерик, вот как я, то в минуту отойдет, и раскается, и готов просить прощения, вот как и я.
Фенна Ст. (с прояснившимся взором). Так вы готовы просить у меня прощения?
Кир. Петр. Тысячу раз готов! Я не люблю, когда кто имеет неудовольствие на меня, а вы и подавно. А чтобы вас формально успокоить, то пожалуйте мне баночку с лекарством, я при вас ее и выпью.
И действительно, добрый Кирилл Петрович, чтобы успокоить свою ещё добрейшую Фенну Степановну, готов был и тут же выпил бы прошлогоднее лекарство, но Фенна Степановна, идучи от мужа в горести, лекарство, несмотря, что за него заплачено рубль двадцать копеек, вылила на землю, а баночку, в чем оно было, отдала ключнице спрятать.
Слово за слово, супруги приступили к миру, но Фенна Степановна по обычаю не дала и теперь руки мужу поцеловать. Это в ее понятии было "раболепство", а мужу перед женою раболепствовать не пригодно. Громкий, сладкий поцелуй запечатлел мир и супружеское согласие.
Брак их был награжден двумя сыновьями и одной дочерью. Сыновья померли от оспы года через три, один за другим. Осталась в отраду и утешение Пазинька, так зовомая родителями в детстве и до 18-летнего возраста.
До двенадцати лет Пазинька, окруженная няньками, сказочницами, шутихами, рассказчицами, "бабусями, знающими, чем пособить от уроков и сглаживания", ходила в детской рубашечке, подпоясанная широкою атласною розовою лентою с большим позади бантом. Соседки порицали за это Фенну Степановну, советовали, упрашивали, чтобы она принарядила ее уже в приличное возрасту платьице. "От-се-ше! -- восклицала Фенна Степановна в ответ. -- Я у своей матери до пятнадцати лет так ходила. Пусть чувствует, что у нее есть родители, пусть наслаждается свободою во всем. Век ее длинен. Натерпится и не от одних шнуровок и завязок". Но обычаи века, правила общежития потрясают самые упругие характеры и принуждают их отступить, хотя в части, от своих намерений и следовать за общим мнением.
Осип Прокопович Опецковский был важный помещик в том повете[284] не по богатству своему (оно было посредственное), но по высокому росту, величавой фигуре, разноцветным фракам с металлическими пуговицами, важно протяжному разговору и употреблению в речах модных слов, как-то: по поводу чего, приняв в соображение, устремив внимание, выведя результат и т. п., которые он всегда свежие и новые вывозил из губернского города, куда аккурат, -- так говорил он, -- ездил два раза в год, удостоивался встречаться с их превосходительством, почтеннейшим г. гражданским губернатором и кавалером (следовало имя и полное отчество), был от них ласково приветствован, и, "по-видимому", их превосходительство желали бы меня пригласить к своему обеду, но, "приняв в соображение" свои многотрудные занятия и мои обязанности по делам, отложили эт у честь до будущего времени, по поводу чего я имел свободу заниматься делами. Но скажу вам откровенно, что из неоднократных моих разговоров с их превосходительством г. губернатором я узнал важную новость... Жалею, что не могу вам открыть ее, по поводу того, что их пр-во вверили мне за тайну; результат будет тот, что вы удивитесь, ибо их пр-во, приняв в соображение... Но я далее не могу открывать.
Такими загадками говорил Осип Прокопович; и когда хотя месяца через три по возвращении его из губернского города кто-либо из подсудков и других членов в повете был переменяем и молва об этом быстро переносилась от одного помещика к другому и доходила до Осипа Прокоповича, то он прехладнокровно отвечал: "Я об этом результате знал прежде: их превосходительство, почтеннейший наш и проч. губернатор изволили мне лично объявить за тайну, когда я в последний раз был в губернском городе. Я вам предсказывал об этом; моя дипломатика это предвидела".
Как же поветовому дворянству не уважать было такого человека, а тем более еще, что у него была карета о шести стеклах, вымененная им на старую на Роменской ярмарке, и какой во всем губернском городе, даже и при съезде на выборы, не видно было?
Жена его -- Аграфена Семеновна -- из дочерей помещиков, уважавших "талант и дарования" г. Опецковского. Когда он предложил ей руку и сердце свое, то все родные ее "вменили себе в особенную честь таковой союз" и поспешили устроить его, и затем все они стали важнее, надменнее против соседей по поводу родства с Осипом Прокоповичем. Фамилия его нигде и никем не была произносима: так громко было одно имя его и известно везде. "По поводу чего" немудрено, что Аграфена Семеновна так же надулась, как и важный супруг ее. Прежних подруг своих она едва узнавала и редко удостаивала их своими ласками. С нашею Фенною Степановною она не могла никак сладить. Эта добрая, прямая душа была против нее всегда одинакова. Они вместе росли и играли в детстве. Привыкнув звать ее "Горпинькою" с первых дней, Фенна Степановна так называла ее и замужнюю, посреди многочисленного собрания, не примечая, что та вместо прежней "Феси" зовет Фенною Степановною и "вы". Она, не примечая ничего, оставалась по-прежнему: "Горпинька та Горпинька" и "ты, душка". Что прикажете с нею!
Таким важным особам, как Осип Прокопович и Аграфена Семеновна, следовало детям своим доставить воспитание блестящее. По поводу чего сыновей определили они в пансион, содержимый гимназическим учителем в губернском городе, а для дочери выписали из Москвы мадам иностранку. Madame Torchon, прибыв в дом Опецковских, увидела, что ей в таком доме, где живут открыто и где всегда людно, жить можно. Она породою была русская, прежде работала в Москве в модном магазине, где и получила первое основание французского языка. Вышедши замуж за m-r Torchon, она перебывала с ним во многих домах, где муж ее был камердинером, гувернером, наставником и, наконец, в дальнем губернском городе содержал мужской пансион. Пятнадцать лет такой практической жизни образовали бывшую Аленку, ныне m-e Torchon, до того, что она, овдовев, решилась заняться образованием девиц в провинции, и на сделанное предложение комиссионера г-на Опецковского согласилась немедленно. Дорога была плата этой "иностранной мадаме" -- так жаловался Осип Прокопович, но и придумал пособить своему горю. "По поводу чего" предложил он своей Аграфене Семеновне пригласить знакомых и "равных с ними" помещиков поручить дочерей своих образованию m-e Torchon, с платою за каждую по сто рублей ассигнациями.
Желающих явилось до того, что на обязанности гг. Опецковских лежало только кормить и поить m-e Torchon с пансионерками. А что значило кормить их в таком доме, где и без того съезжались частые гости, дабы иметь честь пообедать у Осипа Прокоповича и услышать, в каком фраке их пр-во г. губернатор изволили быть "на кушанье" у такого-то и о чем с кем говорили.
Аграфена Семеновна, вербовавшая пансионерок для m-e Torchon, обратила внимание на Пазиньку, дочь Фенны Степановны. Сколько стоило это Аграфене Семеновне! Она три дня прожила у г-жи Шпак и во все три дня ничего более от нее не слыхала как: "Ни за что на свете! Ни за какие миллионы! Хоть сейчас убейте меня! Не соглашусь и не соглашусь! К чему ей учение? Она благодаря родителям... а более одному Кириллу Петровичу, будет иметь более 500 душ, и при таком состоянии должна, как раба, сидеть за книжкою целый день! А что выучит хотя бы и из иностранного? Обманывать мужа, баловать детей, проматывать имение, есть по постам скоромное, держать при себе собачку? Вот вам и наука! Рукоделия к чему ей знать? Мало у нее своих рабов? Захочет, заведет и кружевниц, и коверниц, и всяких сортов рукодельниц, а сама, как есть им барыня, будет ручки сложа сидеть да готовые работы принимать".
Много, много подобных сему премудрых причин представляла Фенна Степановна, что учение для ее дочери вовсе не нужно, но наконец должна была повиноваться воле и желанию "главы своей", Кирилла Петровича. Он начитал в "Московских ведомостях" о пользе воспитания девиц и какое имеют влияние на общество образованные женщины. Прочел, решился и повелел супруге уступить необходимости. Чего стоило исполнение этого чувствительному сердцу Фенны Степановны!
Как бы то ни было, на двенадцатилетнюю Пазиньку сверх носимой ею до того рубашечки надели платье, косыночку, прибрали волосы, принарядили во всем -- вышла девочка, хоть куда! Точно облив горькими слезами дочь свою, Фенна Степановна проводила ее, взяв с Горпиньки страшную клятву не вздевать на Пазиньку шнуровки и не завязывать крепко ей платьев, не кормить в пост скоромным и не изнурять ее учением, а пусть учится так, "лишь бы день до вечера, негляже". Из иностранных слов это более нравилось Фенне Степановне, и она употребляла его вместо "без внимания".
Увезли Пазиньку, привезли в дом Опецковских и поручили в полное заведование и распоряжение m-e Torchon. Сия ученая женщина, составив пансион, принялась в нем учреждать порядок. Прежде всего она обратила внимание на имена своих учениц. Вспомнив, как это бывало в модной лавке, где она узнала свет и получила образование, она поступила по тому правилу и всем переменила названия. Хозяйская дочь Евгения Осиповна стала Эвжени; наша Пелагея Кирилловна -- Полина; другие... но как до других у нас не коснется дело, то мы и умолчим. Затем приступлено к учению и образованию.
Фенна Степановна никак не могла привыкнуть к своему горю. Одною отрадой было ей отправление каждую неделю к Пазиньке разных булочек, коврижек, маковников, разных варений и сластей. Бедные пансионерки едва все вместе могли съедать в неделю, что присылаемо было для одной подруги их Полины! Не прошло полгода, как Фенна Степановна пожелала сама навестить милую дочку, но за сборами, приборами, недосугами, опасениями, на кого оставить Кирилла Петровича при его сомнительном здоровье -- "прошедшую ночь они частенько покашливали", -- в таких заботах и попечениях, пока также перековали лошадей, перетянули шину у заднего колеса вечной коляски, в которой должно было предпринять путешествие, долго откладывали поездку. Наконец собралась и поехала наша Фенна Степановна к своей приятельнице, к Горпиньке, чтобы повидаться со своею Пазинькою.
Но что это?.. Она располагала прогостить у нее недели две, пожить подолее со своею дитятею, а тут только третий день, в который уже Кирилл Петрович решительно пропадал от скуки и уже намеревался завтра ехать к Фенне Степановне, а тут третий только день, глядит, она уже и возвращается! Что это значит? Не зная, чем решить этот вопрос, он очутился уже за плотиною, остановил коляску, рванул дверцы и едва удержал бросившуюся к нему в объятия Фенну Степановну, здоровую и веселую.
-- Слава богу!.. Жив -- здоров!..
-- Благодарю Бога, что встречаю здоровую!.. Каково ездила?..
-- Как поживал без меня? -- были первые слова при встрече восхищенных супругов, три дня не видавшихся. Фенна Степановна поспешила обрадовать супруга, крича:
-- Привезла, привезла!
-- Кого привезли, маточка?
-- Пазиньку, нашу Пазиньку привезла из ада!
И Пазинька, милая блондиночка, прибранная манерно, с убранной головкою, с голубыми, полными крупных слез глазками, с краснеющимися от удовольствия щечками, обнимала радостно удивленного отца и с жаром целовала руки его.
После первых, но долго продолжавшихся лобзаний все они уже пешком дошли до дому. Мотря ездила с барыней, и так как приготовление чаю для приезжих зависело не от нее и потому шло очень неудачно. Вот Кирилл Петрович, от радости не зная, как угостить свою Фенночку, принялся сам готовить чай. Как же это было с ним в первый раз отроду, так и наделал больших промахов. Занимаясь приготовлением чая, он беспрестанно либо спрашивал, либо отвечал; целовал либо ручку своей Фенне Степановне, либо Пазинькины щечки и притом не сводил с них глаз. То и положил в чайник вместо чаю сахару и, отвернув кран у самовара, забыл о нем и дал всей воде вылиться из самовара, разлиться по столу, перемочить сухари и проч., и проч. Много было смеху над его ловкостью, и он принужден был оставить не свойственные ему хлопоты и заняться непосредственно Фенночкою. Между прочим, он спросил ее, надолго ли она привезла дочь и для какого случая? Ничьих именин вблизи нет, так скоро придется и назад ее отвозить...
-- А чтоб они не дождали! -- вскрикнула Фенна Степановна. -- Я и последней рабы своей не отдам в этот развратный дом! Выслушайте только, душечка, терпеливо и посудите своим благоразумием, можно ли отдавать на мучение и на поругание единородную дочь свою. Вообразите: они нашу Пазиньку перекрестили, прости господи, в Полину. А припомните, душечка, когда мы были в Ромнах на ярмарке, так офицеры говорили про Полину. А кто она была? То-то же.
Тьфу, да и только. Потом так ее шнуровали, что ей, бедненькой, и дышать тяжело было. Рост ей выгнали, видите какой, да дородства нет ни капли. Точно, как спичка! Когда же ее откормить? А сами, окаянные, и Горпинька туда же, жрали круглый год скоромное. Учением заморили, как на каторге. Чему же учились? Эта мадам выдумала каких-то богов; они все до единого списаны на картинках и все, тьфу, голые! А она этим невинностям и толкует. Прекрасные наставления! Да чего? Вечером вздумали меня забавить, а я уже и так весь день как в адском пламени горю! Вдруг зовут меня на комедию. Вообразите, душечка: из наших дворянских девиц сделали актерщиц! Смотрю, начинают представлять. Что же? Помните, как в Ромны на ярмарку приехали из Харькова актерщики и мы пошли в комедию, а они, перерядившися, выпустили нам мельника? Так и тут. А всем этим комедиям самая главная приводчица и порядчица не кто же, как сама мадама. Вообразите, душенька, эта тетёха сама нарядилась в мужицкую свиту, подвязала бороду, выпачкалась вся в муку и "вдавала" мельника! Оно живо, спору нет, настояще, как пьяный мужик, и вприсядку носилась, но женскому полу это уже ни по чему не идет. Мало сама, заставила и благородных девиц одеться в мужицкие балахоны и, подвязавши так же бороды, как будто урожденные мужики -- есть, чем хвалиться! -- распевать во все горло. А другие перерядились бабами, девками, да когда бы уж благородными, а то просто мужичками. И нашу Пазиньку опозорили мужицким сарафаном и велели с собою петь. Как нас земля не пожрала? Горпинька так и заливается да потешается, а я насилу высидела и после ужина, призвав свою Мотрю, отдала приказ, чтобы, чуть только станет на свет заниматься, не разбужая хозяев, выехать нам и Пазиньку взять с собою. Так и сделали. Еще все в доме спали, а я, подхватя Пазиньку, не прощаясь ни с кем, уехала себе. Даже и с мадамою не рассчиталась, за нею наши деньги. И нужды нет, лишь бы дитя вырвать из вечной погибели! Еще же смех вам покажу. Уже Пазинька не кланяется по-людски, как я, и матушка, и бабушка, и весь наш род искони-бе кланялися, а уже приседает. Пазинька, душка! Присядь-ка по-мадамовски перед батенькою.
И Пазинька тотчас стала в позитуру, вытянулась, сложила руки, опустила свои длинные ресницы на прелестные голубые глазки и начала опускаться почти к самой земле... Старики так и покатились со смеху!.. Потом, судивши и рядивши долго, и находя, что и вообще приседать неблагопристойно, а по-мадамовски приседать скверно, гадко, стыдно, зазорно, зловредно, вследствие того единожды навсегда запретили Пазиньке отнюдь ни перед кем не приседать.
-- Пусть непонимающие дела будут тебя осуждать, -- говорила Фенна Степановна, -- но ты им скажи: мои родители, коих я чту паче всего, ни сами ни перед кем не приседают и мне формально запретили делать такую непристойность. Кланяться же, душка, всякому кланяйся, сколько душе угодно, так нам и закон повелевает, а о приседании нигде не постановлено.
Кирилл Петрович, осудив и осмеяв такое воспитание, похвалил решимость Фенны Степановны и от души поцеловал ее. Пазинька же со следующего утра вступила в помощницы к матери по всем частям домашнего хозяйства, и года через два она знала, сколько и какого коренья надобно положить в лембик (кубик) для передвоений такой-то водки, как каждую из них засластить, как варить в сахаре какие фрукты и ягоды, как печь отличные крендели, булочки к чаю, как солить ветчину, выкармливать птицу... Да чего она только по хозяйству не знала! Это, говоря по-ученому, был второй том Фенны Степановны, только в красивейшем переплете.
Пазинька вырастала и довольна была своею участью. Утрудясь от присмотра целый день за булочницами, пахтаньем масла, прачками, поломойками, она вечером была свободна и занималась чтением книг, тихонько доставляемых ей "господиновою", женою священника "из библиотеки отца Алексия Немутнянского", как надписано было на каждой книге. Сначала дружеская услуга "господиновой" не доставляла никакого удовольствия Пазиньке, потому что приносимые книги были: "Баумейстерова логика"[285], "Грамматика Ломоносова"[286], "Риторика Рижского"[287], но наконец "матушка" восхитила Пазиньку, сообщив ей "Памелу"[288]. Дело пошло в ход. Пазинька, живя в доме Опецковских, училась между прочим и русской грамоте. Мирошка в малолетстве был любимцем Осипа Прокоповича Опецковского и, по примеченной в нем быстроте ума, изучен читать бегло и писать четко. Вырастая, он распился и расшалился, то и сослан на конюшню. Когда учредилось в доме Опецковских ученое заведение и как m-me Torchon по какому-то случаю узнала, что Мирошка бегло читает, то и предложила взять его с конюшни и определить к ней в помощники "по части русской литературы", так она изъяснялась. Вот Мирошка и учил барышень читать "по-российски". Между прочим, и Пазинька училась у него и довольно успела. Езоповы басни она уже читала по верхам, не складывая слов.
Езоповы-то басни и приохотили Пазиньку к чтению. Живя дома, она скучала без книг, пока "господинова" не помогла ее горю. "Памела" была прочитана в третий раз, а сколько было пролито слез Пазинькою при чтении сей трогательной повести, об этом знала ее спальная подушка. И точно, в третий раз перечитывая эту усладительную повесть, Пазинька плакала более, нежели при первоначальном чтении, потому что за третьим разом она уже свободнее разбирала и ясно понимала неудобно до того разбираемые и понимаемые ею слова. Узнала бы маменька Пазинькина о ночных ее чтениях -- боже храни! -- досталось бы ей, книгам, а всего более этим господам, что сочиняют книги!.. Но она этого никогда не знала, к спокойствию дочери.
Со временем Пазинька подружилась с дочерьми одного из соседей своих, и завелася с ними постоянная связь. Соседки присылали ей, и все секретно от матери, "новейшие" (так они в 1835 году разумели) книги: "Матери-соперницы", "Альфонсину", "I и III книжки Матильды", "Каролину Лихтвильд" и несколько подобных им, некоторые вполне, а другие разбитые в частях. Пазиньке нужды нет, вполне ли история или в отрывках; она преусердно перечитывала каждую по три раза и плакала много уже и при первоначальном чтении, потому что попривыкла бегло разбирать и ясно понимать написанное.
Из этих-то книг и из рассказов по временам приезжавших к ней подруг Пазинька знала свет и людей. Сама же родителями не была вывозима в него, т. е. ни на ярмарку в Ромны, ни в губернский город. Так она достигла семнадцатилетнего возраста.
Фенна Степановна, подобно всем знакомым ей матерям, с четырнадцатилетнего возраста дочери своей отобрала самые большие сундуки и начала наполнять их всем возможным, то из домашнего произведения, то покупая у разносчиков, все это в приданое дочери. Сундуки наполнялись, и дочка росла. С пятнадцати лет ее мать начала тайно ожидать женихов, но не смела и сама предаться такой утешительной мысли. Но когда уже Пазиньке исполнилось полных законных шестнадцать лет, тут Фенна Степановна в каждом приезжающем молодом человеке видела жениха, а в пожилом свата: хлопотала о роскошном столе, приказывала подавать к обеду лучших наливок и, незаметно подходя к Кириллу Петровичу, шептала ему:
-- Приласкайте, душечка, гостя, мне он очень нравится.
Но когда гость уезжал, не сделав никакого намека, не поглядев на разряженную и тут же скромно и молчаливо сидевшую Пазиньку, то Фенна Степановна, проводив его, предавалась какому-то унынию и почасту вздыхала.
Кирилл Петрович, разбивши в пух карлистов и оставя чтение "Московских ведомостей" -- без того он их не оставлял, пока не начитывал победы христиносов, -- приходил к Фенне Степановне и, видя ее горюющую, спрашивал:
-- Чего вы это, маточка, так задумчивы и часто вздыхаете?
-- Ничего, душечка, так. Ох-ох-ох!
-- Не прочитать ли вам статьи, как знатно христиносы разбили карлистов? Вам веселее будет.
-- Бог с ними. Я бы и вам не советовала заниматься так много кровопролитием. Было время, теперь пора бы и ускромиться.
Кирилл Петрович, досадуя втайне за такое хладнокровие жены к важнейшим происшествиям в Европе, уходил к себе и в отраду выкладывал на "счетах", сколько из бывших в сражении карлистов за убитыми осталось живых.
В один день Кирилл Петрович, запершись на крючок в своем "кабинете" и читая об испанских делах, нашел, что у христиносов опять новый главнокомандующий и, по обыкновению, престранной фамилии. Он, оставя чтение, начал, ходя по комнате, твердить эту мудреную фамилию генерала, как тут и Фенна Степановна стучит в дверь и кричит:
-- А отоприте, душечка, на час.
Кир. Петр. (в сильной досаде). Тьфу ты пропасть! Еще этого недоставало! -- (Ходя по комнате.) Эскар...
Фенна Ст. Да отоприте же!
Кир. Петр. Да чего вы там! Мне некогда. Эспантон...
Фенна Ст. Какое вам некогда? Когда б сражались, а то безо всего ходите по комнате и отказываетесь от супружеской обязанности. Отоприте же. (Стучит еще крепче щеколдою.)
Кир. Петр. (с досадою отворяя). Ах, какие вы несносные! Ну, что вам надобно?
Фенна Ст. Уж вы, душечка, сердитесь или нет, а моя "обовязанность" была прийти и спросить вас: с вашим ли ведомом управляющий потребовал от ключника разной муки четвертями, а от ключницы масла, сала, творогу и полотков?
Кир. Петр. С моим, маточка, с моим. Это я приказал.
Фенна Ст. Куда же вам этакая пропасть продуктов?
Кир. Петр. Ох, надобно, матушка! Знаете, мое дело с Тпрунькевичем? Он, злодей, в последней просьбе осмелился написать новую клевету на Шпаков, моих предков. Так надобно отписываться. Хвостик-Джмунтовский, мой поверенный, обещался написать удивительное возражение и за это просил кое-чего, так я и приказал ему отправить.
Фенна Ст. Конечно, вы господин в своем имении, но я, как задаром данная вам помощница, я чувствую свою "обовязанность" и должна вам подать совет: сколько уже стоит нам это дело, так ужас! Не лучше ли б помириться, заплатить за тех проклятых гусей?..
Кир. Петр. (с жаром). О, ни за что! Пусть он себе, этот Тпру-тпру-тпрунькевич и в головах не покладает, чтобы я ему хоть одно перышко на тех гусей воротил! Он коснулся чести моей и всех Шпаков.
Фенна Ст. Как себе знаете. Где дело коснется до чести, то я уже там никакого понятия не имею и плюю на все. А подумать бы и вам со мною надобно (тут она уселась на софе, и вскоре подсел к ней и Кирилл Петрович), чтоб не было лишних расходов, вот-вот придется Пазиньку замуж отдать, так чтоб было чем.
Кир. Петр. Да, признаться сказать, время приходит, а женихов что-то не слыхать. Приезжающих я ласкаю, показываю все хозяйственное, часто иного и ночевать оставляю, но все не слышу ни от кого и никакого намека.
Фенна Ст. Это удивительное дело, да и полно. Кажется, по всему девка. И по хозяйству чего она только не знает! Да нет ей суженого. Я у батиньки и не так была богата, как наша Пазинька, а женихов было, что собак. А отчего? Покойник батюшка -- о, умная голова была! -- поднялся на хитрости: закупил всех смотрителей на соседних станциях, чтобы в один голос лгали, рассказывая проезжающим, что у такого-то помещика, то есть у моего батиньки, дочь, барышня, и богатая, и красивая, и разумная. Так, верьте или нет, ежедневно не было от женихов отбою.
Кир. Петр. (положив ей на плечо руку). На все, маточка, судьба, я ни от кого не слыхал о тебе и не знал, есть ли ты и на свете, а судьба -- как судьба! Мимоездом заехал да разом и влюбился в тебя по уши... Смотрю, девка кровь с молоком, да подступить не смею. Для смелости натянулся с твоим батинькой наливки, он принялся за гусли да как дернет горлицы, а я и разносился, да вприсядку...
Фенна Ст. (разглаживая на лбу ему волосы, потом обняла его). Эта-то горлица меня и доехала! Вы носитесь вприсядку, а я так и таю... (Целует его в лоб.)
Кир. Петр. Уж как, что было в тот вечер, ничего не помню, а назавтра проснулся твоим женихом... (Целует ее.)
Так, разговаривая и вспоминая прежнее, былое, старички забывали об устроении счастья своей дочери, а предоставляли это судьбе, которая и их свела для их же блага.
И точно, судьба принялась устроить участь Пазинькину. Поблизости, в имении Кирилла Петровича, как и во всех близлежащих деревнях, расположены были квартирами роты пехотных батальонов. В селе нашего Шпака квартировал ротный командир, капитан Иван Семенович Скворцов, в форме пехотный офицер, молод, строен, красив, ловок, умен, сметлив, образован, как воспитанник кадетского корпуса, но беден и не имел в виду ниоткуда получить что-либо, кроме небольшого домишка в русском губернском городе, если прежде него умрет родной дядя, отставной генерал-майор. В этом обнадеживал дядюшка своего племянника и сверх того обещал отказать ему и всю движимость, какая останется после него в доме, с условием только, чтобы племянник не женился "без расчету", яснее -- без приданого.
Итак, видимое дело было, что Ивану Семеновичу иначе нельзя устроить своей участи, как выгодною женитьбою на достаточной деревенской барышне. При частых переменах квартир он находил и достойных невест так же часто. Первое дело -- влюбить в себя деревенскую девицу -- он успевал скоро. И которая бы из них уклонилась от этой сладости? Года два не видав ничего порядочного, вдруг увидеть красивого ловкого молодого офицера и услышать от него льстивые похвалы... Как тут устоять? Итак, сделав первое дело, он приступал ко второму. Как почтительный племянник, а не как жаждущий получить в наследство старенький домик о пяти комнатах, он писал к дяде, просил позволения на брак с такою. Получив согласие, приступал к третьему: относился к родителям девушки, от коих всегда получал отказ. Эти родители ужасные люди! Имея красивых дочерей с достаточным приданым, иначе не хотят выдать их как за богатых, а о бедном и думать не хотят.
Иван Семенович, получая на всех квартирах отказы, потерял надежду на будущее, и потому, занявши квартиру в селе Кирилла Петровича и услыша, что у него одна дочь, наследница такого имения, которое превышало имения тех невест, на коих он когда-либо сватался, -- тут было о чем подумать и расположить план атаки. Он поспешил засвидетельствовать свое почтение хозяину деревни и был им радушно принят. Умный образованный собеседник в деревне -- находка и не одному Кириллу Петровичу.
Не прошло полных трех дней, как Иван Семенович, выслушав все выигрыши христиносов, знал потери карлистов, затвердил имена генералов обеих партий и с нетерпением ожидал, когда Изабелла, истребив всех мятежников, станет покойно владычествовать. Хвалил масла и медовые варенья Фенны Степановны (сахарными его еще не потчивали, потому что он гость не из важных; от наливок же он с первого раза отказался под предлогом, что не начинал еще пить ничего крепкого -- условие, необходимое для желающего войти в доверенность родителей), хвалил и просил научить его, как это все так отлично делается, а он бы научил тому тетушку свою, генеральшу...
-- Так ваш дядюшка генерал? -- спрашивал Кирилл Петрович.
-- Да-с.
И после того Кирилл Петрович не садился прежде Ивана Семеновича и во всем сделался к нему "политичнее".
На Пазиньку он и не смотрел никогда, и в первый раз, когда она вошла, Иван Семенович и не приподнялся со стула, чтобы ей поклониться, да уже Кирилл Петрович сказал: "Это дочь наша". Тут он легко привстал и сухо поклонился. Далее таких поклонов дело не шло очень долго.
Как между тем он же, Иван Семенович, самым точным образом сшивал газеты Кириллу Петровичу, а сидя в спальне Фенны Степановны, всколачивал в большой бутыли сметану на масло или наблюдал за жаром жаровни, на коей варилось медовое яблочное "повидло". Потом уже бегал по кладовым и отыскивал Мотрю к барыне, кличущей ее.
Одним словом, не прошло и месяца, как Иван Семенович в доме Шпаков не только был как свой, но сделался необходимым. Кирилл Петрович и Фенна Степановна скучали, если Иван Семенович по службе отлучался на несколько дней или если даже к ужину не приходил, а об обедах и говорить нечего. Он обедал каждый день у Шпаков, и уже посуда пос тавлялась не фаянсовая, а простая, и прислуга была не в синих сюртуках и не в немецких сапогах.
Уже он свободно разговаривал и даже зашучивал с Пазинькою. Она оставила свою робость и не только свободно отвечала, но иногда относилась к нему с вопросами, например: "Не прикажете ли подать вам покушать ягодок каких?" и т. под. Он начал было называть ее Пелагеею Кирилловною, но Фенна Степановна против этого восстала и сказала: "Да ну тебя! (дружественное "ты" он приобрел почти с первого знакомства). Еще и такую девчонку величать! Она дитя против тебя, да ты же и капитан, Пазинька, да и Пазинька по-нашему".
И Иван Семенович со всем усердием величал ее Пазинькою, а в отсутствие родителей прибавлял: "Милая Пазинька".
-- Любите ли вы читать книги, милая Пазинька? -- спросил он ее, когда они, вычищая из вишен косточки для варенья, остались одни.
-- О, как же! Очень люблю.
-- Какой у вас любимый сочинитель?
-- Люби, Гари и Попов[289]. Я только этого сочинителя и читала.
Такому ответу не удивился Иван Семенович: он слыхал часто подобные.
Ему нужно было с этой точки начать свою атаку к невинному сердечку Пазинькиному. И так он, к слову пришлось, предложил ей книжечек еще новейших сочинителей.
-- Ах, сделайте милость, одолжите! -- просила Пазинька. -- И, пожалуйста, каких пожальче: я люблю жалкие истории. Только знаете что? Когда будете давать книжки, то как можно посекретнее, чтоб маменька не видала.
Ивану Семеновичу очень непротивно было такое условие, и Фенна Степановна точно никогда не заметила, когда он приносил и передавал дочери ее книжечки в премиленьких переплетах. Все лучшие творения наших известных писателей Пазинька уже прочла, оплакала страдавших героев в них, восхищалась их счастьем; читала лучшие стихотворения и не только читала, но и понимала, разумеется, не красоты и не изящность в них, а содержание, -- довольно и того для Пазиньки, дочери Кирилла Петровича и Фенны Степановны Шпаков и ученицы m-me Torchon и конюха Мирошки.
Одного не могла понять Пазинька: отчего это Иван Семенович, когда отдает ей книги, то непременно пожмет ее руку и так ей быстро смотрит в глаза, что ее даже начнет морозить со спины. А вот недавно начал при вручении книг уже просить, чтоб она ему улыбнулась. Она исполняла просьбу его, но не понимала, для чего это ему? Поверив свою улыбку в зеркало, она, не найдя в ней ничего особенного, осталась при своем недоумении. Как вот в каком-то романе начитала не то чтобы подобное тому, но объяснившее, для чего он это делает... Ага! Бедная Пазинька, разгадавши эту штуку, бросила книгу, лежала, думала. Щечки ее раскраснелись, глазки мутились, иногда проскакивали слезки... Думала, а между тем свечка все горит, хоть солнце и давно уже взошло...
В тот день встреча Пазиньки с Иваном Семеновичем была, как должно в подобном положении: лишь она слышала приближающиеся шаги его, то, как птичка, быстро убегала в свою комнату и дрожала всем телом, когда же непременно должна была находиться в присутствии его, то не видела света божьего, не расслышивала приказаний матери и отвечала все напротив. А он, Иван Семенович, и ничего! Еще все веселее был, нежели вчера, охотнее бегал по всем посылкам Фенны Степановны, а на Пазиньку и не глядит. "Спасибо ему, что хоть при маменьке не смотрит на меня!" -- думала Пазинька.
Окончив вечерние приказания, что должны сделать женщины завтра, Пазинька спешила раздеться и заняться романом, дочитать самое интересное, а она остановилась вчера на самом прелестном месте... Нетерпение, внутреннее волнение, предчувствие удовольствия от чтения такого произвели на щечках ее румянец, что Дуняша, раздевая ее, заметила и даже вскрикнула:
-- Ах, барышня, какие вы хорошенькие! Ну, как бы увидел вас теперь Иван Семенович!
-- Так что же? -- вскрикнула Пазинька, поспешно закутываясь вся в одеяло, как будто бы Иван Семенович вот-вот и войдет.
-- Так то, барышня, что мы все, дворовые, думаем: как бы он вас посватал, а вы бы за него пошли -- то-то бы парочка была! Вы хорошенькая, и он красавчик. Как бы вас теперь увидел, то верно завтра бы и посватал.
-- Бог знает что! Иди себе, я спать хочу, -- сказала Пазинька и начала жмурить свой прелестные смутившиеся глазки.
А неправда же, Пелагея Кирилловна; вы вовсе не хотите спать. Вы встали с постели. Из шкафика своего, от которого ключ у вас на шнурочке висит на шейке, достали милую книжечку и принялись было читать... Но что-то вы читаемого не понимаете. У вас в ушах раздаются последние слова Дуняшины... Вот вы положили книжечку, ручки свои скрестили на белой прелестной груди вашей, задумались... А о чем вы думаете, Пелагея Кирилловна, а?.. Ну, как Фенна Степановна узнает ваши мысли?.. Уф! Это предположение вас испугало, вы вскочили... Аж, боже мой! Уже солнце взошло!.. Опять вы провели ночь странно, необыкновенно!
День за день случай доставлял часто встречаться Пазиньке с Иваном Семеновичем, быть с ним вместе, переливать заслащенные водки из одного штофа в другой -- и ничего. Как будто ничего и не было между ними. Иван Семенович, доставляя Пазиньке книги, просил ее улыбнуться; она улыбнется, а на конец уже начала и приговаривать: "К чему... Для чего вам это?.."
-- Для моего счастья! -- скажет Иван Семенович и уйдет скоро. Бог знает, к чему он это говорит?..
В один день Иван Семенович, вручая книги Пазиньке, не говоря ни слова, вдруг поцеловал ее ручку... Какое-то облако покрыло Пазиньку... Она зашаталась, чуть не упала; облако медленно прошло, его нет, а она долго не могла сойти с места. Ручки же своей, на которой то место, где он поцеловал, горело как после ляписа, она боялась выставить на глаза матери и все прятала ее. Почему бы Фенне Степановне узнать, что Иван Семенович поцеловал руку дочери ее? Да подите же вы с Пазинькою! Она этого ожидала и в необыкновенном положении провела весь этот день.
Скоро после того Пазинька возвратила книжки Ивану Семеновичу, и он опять поцеловал ручку ее. Принес новых книг, отдает, опять целует ручку. И уже так пошло, что Пазинька, отдавая или принимая книжки, наверное знает, что он поцелует ей руку; а, если правду сказать, чуть ли она уже и не стала ожидать того и даже желать...
Однажды, видно в рассеянии, Иван Семенович, вместо беленькой ручки, да поцеловал Пазиньку в розовые губки... и, как молния, исчез... -- "Что это такое?.. Что из этого будет?" -- через полчаса только могла Пазинька подумать и думала об этом весь день, против воли. Губки ей напоминали о том: они горели, как будто после... нет не ляписа, а как будто после первого поцелуя любви. Помните ли, сударыня, как они горят? Ну вот, так они горели и у Пелагеи Кирилловны.
"Что из этого будет?" -- думала весь день Пазинька. А вот что будет. В древности или, как приговаривают наши старики, "еще не за нашей памяти", когда Амуры, Венеры и проч. подобные им были у людей в почтении и им строили храмы, то при храме Венеры, или чистой брачной любви, воздвигаемо было преддверие, посвященное "Надежде". В жертву ей приносили чистый, непорочный поцелуй. Совершившие такую жертву тогда уже могли входить "и в храм любви" для принесения жертвы, требуемой обрядом. В подобном чем-то это правило дошло и до нас. Если поцелуй первый дан, должно уже приступить к браку или, по крайней мере, условиться насчет его.
Та к поступил и Иван Семенович. Через несколько дней после первого поцелуя, когда полагал, что губки Пазинькины уже перестали гореть, он вызвался Фенне Степановне, озабоченной какими-то суетами, идти к пруду, где особенно устроено было заведение для молодых утят. Прудок этот обсажен был ветвистыми деревьями, разросшимися до того, что в тени их было так темно и мрачно, что и при ясном солнечном сиянии нельзя было различить предметов. Прудок этот был огорожен, и к воде пущена одна калитка, куда утят выгоняли из воды на ночь. Иван Семенович принял на себя обязанность поверить утят, старых уток, наседок, осмотреть, есть ли у них корм в достатке и т. под. Подобные следствия он, желая облегчить заботы Фенны Степановны, часто принимал на себя и исполнял их со всею точностию и к удовольствию Фенны Степановны.
Иван Семенович пошел. Но посмотрите: не делает ничего, не ревизует, не осматривает; а стоит себе, преклонясь к дереву, и жадно смотрит на калитку. Он знал обычай Пазиньки, что если матери не время осмотреть какую часть по хозяйству, а для осмотра всего были установленные дни и почти часы, то шла сама и исполняла вместо матери. Теперь, увидев, что маменька занялась поверкою и приемом мотков, приносимых сельскими пряхами, она не захотела оставить утят без наблюдения, как следовало в это время дня, а потому, не сказавшись матери, пошла к пруду...
От пруда воротилась скоро, через час с четвертью, весела, жива, проворна, говорлива, но матери не сказала, что она ходила навестить утят. Через полчаса пришел Иван Семенович и отдал полный удовлетворительный отчет о благосостоянии всего утиного общества и получил от Фенны Степановны благодарность. Странное дело, что Иван Семенович, возвратясь из следствия, был как не тот: глаза его горели, голос был мягкий, нежный, и он сам как будто исполнен какой-то гордости. Пазинька не отлучалась к себе, весь день пробыла со своими, не только говорила, но и шутила с Иваном Семеновичем, чего давно за нею не было, и, чего никогда за нею не было, ударила его по руке, когда он за ужином насыпал перцу в ее тарелку с молочною кашею.
Чего же они обое так развеселились? Еще-таки Иван Семенович, тот никогда не утихал, только не затрагивал Пазиньки, а теперь так и морит ее со смеху. Она же как вдруг переменилась: из скромной, застенчивой вдруг вышла такая говорунья и хохотунья, что ее и не узнаешь. Отчего же это?
А вот, изволите видеть, отчего. Иван Семенович как пошел оглядеть утят да, пришедши на место, не думал и о старых утках, а стоял, как сказано, у дерева над прудом и быстро внимательно смотрел на калитку. Сия... виноват, эта... нет, нет, извините, оная... Тьфу пропасть! Я так занимаюсь спорами насчет этих слов, что боюсь употребить которое-нибудь из них, чтобы и не прогневить противников... Итак, грех пополам: калитка отворилась, и из-за нее мелькнуло белое платьице... Иван Семенович уже близ него, взял это платьице за руку, удержал его, потому что оно хотело вырваться и убежать... Платьице осталось, а Иван Семенович начал говорить... Как он прекрасно, сильно говорил! Без слез нельзя было слушать его трогательных и нежных речей. Жаль только, что никто не слыхал и не знает, что он говорил. Даже и та, которая была в беленьком платьице, а это была не другая кто, как Пазинька, так и она не могла ничего понять из прекрасных его и трогательных речей (да вряд ли сам он понимал что-либо!). Ей только и слышались слова: "люблю, любить, любя", и она, слушая их целые полчаса, до того наслушалась, что и сама, сначала робко, едва выговаривая, а потом уже очень внятно произносила: "люблю, любить...", а там они оба уже, сладивши дело, заговорили вместе: "люблю, любить, любим, любить..." Более у них ни о чем и помину не было, и, кажется, забыли считать утят, зачем пришли. Эти слова они говорили и стоя, и ходя по дорожке, и когда он целовал, что делал почасту, ручку ее. Потом замолчали оба по той причине, что он ее поцеловал, потом она его, и, наконец, обое вместе поцеловались страстным, долгим поцелуем, и тут она убежала к дому, и Иван Семенович тихо, важно, радостно пошел за нею, и пришли, как сказано, не вместе. Вот отчего они были так веселы после того. Не мудрено. Помните ли, как вы были веселы в тот день... знаете?.. Я живо помню все. И было отчего быть веселу!
На другой день Иван Семенович пришел очень серьезный и так же серьезно просил Кирилла Петровича и Фенну Степановну поговорить с ним особо. Говорили-говорили, часа два говорили... А Пазинька все это время в ближней комнате то стояла, прислушиваясь, то, теряя силы, садилась, бледная, то вдруг раскраснеется и начнет ходить по комнате, без жалости ломая свои белые ручки. Нередко утирала она и слезки, стараясь скрыть состояние души своей, если позовут ее родители... Она этого нетерпеливо ждала, но об ней никто не вспоминал... Нет, вспоминали-то очень и даже беспрестанно о ней говорили, но кликать к себе не кликали... Бедненькая!.. А она очень того желала и надеялась.
Часа через два Иван Семенович оставил Шпаков. Вышел же от них совершенно расстроен, смущен, огорчен, одним словом, с крайним отчаянием на лице. Но все еще мог увидеть Пазиньку, подошел к ней, обнял ее и сквозь слезы сказал:
-- Друг мой! Родители твои не согласны... У них жестокие сердца... Но нет силы, которая бы нас разлучила... Ты будешь моею!..
И с сими словами поцеловал он ее так, как обыкновенно любовники целуются при расставании надолго...
-- Так не успеешь же ты, развратник, в своем злом намерении, -- раздался при таком поцелуе любящихся грозный голос раздраженного до чрезвычайности Кирилла Петровича, который вслед за Иваном Семеновичем вышел из "кабинета" и видел все действия и слышал слова его...
-- Вон из нашего дома и не смей глаз к нам показывать, когда ты реши... -- Тут Кирилл Петрович крепко закашлялся, гнев захватывал дух у него...
-- Что это вы с собою, душечка, делаете? -- кричала Фенна Степановна мужу. -- Берегитесь, чтобы чего не приключилось. У вас же такая слабая натура! Совсем испортите свою комплекцию... Нуте его в болото!..
Кир. Петр. Да какой он дерзкий! Слышали вы, маточка, как он сказал, что его род ничем не хуже нашего?
Фенна Ст. А слышали вы, душечка, как он сказал Пазиньке, что у нас жестокие сердца?.. Это значит восставлять детей против родителей! Прекрасно! А пусть докажет, когда и над кем и какую жестокость мы сделали? Хоть сейчас умереть и будь я анафема проклята, когда против кого была жестока.
Кир. Петр. Да как он смел рассуждать, что богатство ничего не значит и что, хотя он беден, но так же благороден, как и я... Так же!.. Сравнял себя со Шпаками...
Фенна Ст. Вот вы, душечка, тратитесь и убыточитесь на дело с Тпрунькевичем об этих проклятых гусях; а лучше подайте на него, на этого офицера, жалобу, что он вас обругал...
Кир. Петр. Дело, дело. Вот приедет мой поверенный, Хвостик-Джмунтовский, я ему поручу сочинить прошение, как он обругал весь род мой, как при мне, отце, и при тебе, матери, целовал единородную дочь нашу против нашей воли...
Фенна Ст. И какие греховные слова говорил ей: нет-де такой силы, чтоб нас разлучили... Ах, он безбожник! А небесные силы куда он девал? У него нет ничего святого, он фармазон!..
Вот какое гонение восстало на Ивана Семеновича от тех людей, которые накануне еще любили его до того, что души в нем не слышали! И все это за то, что осмелился свататься за их дочь. Хорошо бы, если бы Иван Семенович, выслушавши благоразумные возражения Кирилла Петровича, что он беден, а в супружестве нужно равенство состояний, бедность же одного есть язва, вред общественный, будут дети и будет их много. Чем разделятся? Все будут недостаточные, и за это маленькое будут более питать любви к тому лицу из родителей, кто им доставил имение, а другого лица и уважать не будут. Это порча нравственности; что фамилия Ивана Семеновича и род его уже, конечно, ни почему не мог сравняться с фамилиею и родом Шпаков -- древним, знаменитым, славным, как свидетельствуют выписки из архива Малороссийской коллегии. Дети, рожденные от такого неравного брака, понесут на себе пятно и унизят, посрамят знаменитость рода Шпаков. Хорошо бы, если бы Иван Семенович, выслушавши все это, неограниченно во всем сознался, извинился бы в своей дерзости и просил бы, забыв проступок, продолжать к нему прежние милости, а то куда! Начал опровергать благоразумные заключения Кирилла Петровича и настоятельно доказывать, что при супружестве не должно смотреть на имущество, что богатство -- вздор (экой чудак!), что можно и малым быть довольну, что людей уважают не по богатству, а по внутренним достоинствам (настоящий фармазон). А когда дошло до рода Шпаков и Ивана Семеновича, так он, не обинуясь, сказал, что, может быть, род его важнее всех Шпаков и больше принес пользы...
Тут Кирилл Петрович, будучи холерического темперамента, не мог уже выдержать -- и кто бы выдержал? -- попросил Ивана Семеновича оставить их, "поколе они не пригласят его паки". Конечно, это был отказ от дому, но отказ вежливый, пристойный, и Иван Семенович, хотя и крепко смущенный, но вышел учтиво -- и все пошло бы со временем очень хорошо, по-прежнему, но он встретил Пазиньку, обнял ее, поцеловал и выговорил ужасные слова: "У родителей жестокие сердца" и "нет власти, могущей их разлучить". Идущие же за ним вслед Кирилл Петрович и Фенна Степановна все это видели и слышали!.. Весьма естественно, что Кирилл Петрович и сам по себе пришел в вящее холерическое раздражение, а тут и Фенна Степановна усилила его своими тонкими и справедливыми замечаниями насчет дерзких слов дерзкого Ивана Семеновича. Вот потому-то и отказали ему навсегда от дому. Бед ный Иван Семенович! Бедная Пелагея Кирилловна!
Кирилл Петрович, как сам свидетельствовал, был холерической комплекции. Это он, как известно, начитал в Брюсовом календаре и, поверив планету, под коею родился, нашел все совершеннейше справедливым. Следовательно, посердясь на Ивана Семеновича несколько часов, а много -- день, наконец простил бы его и, взяв с него слово не целоваться более с Пазинькою и не произносить подобных дерзких слов, принял бы его в прежнюю ласку и убедил бы к тому Фенну Степановну. Все это было бы, я знаю, непременно, если бы Иван Семенович замолчал и предоставил бы времени уладить все. Но он не замолчал, не оставил дела, а принялся действовать.
Благоразумные и осторожные родители, проводив Ивана Семеновича, призвали к себе Пазиньку и, не подозревая, чтобы он ей говорил что-либо о замужестве и не предполагая никак, чтобы они имели свидание у пруда, где водятся утенки, не расспрашивали ее ни о чем, а только строго запретили, чтобы она уклонялась от всякой встречи с Иваном Семеновичем, не слушала бы слов его, если бы он паче чаяния вздумал говорить о чем.
-- А целоваться -- и сохрани тебя Бог! -- промолвила Фенна Степановна. -- Иное дело -- против твоей воли, как поцеловал тебя Иван Семенович: тут ты не властна. Это было и со мною. Я еще была в девках, проходили через наше село легкоконцы, и к батиньке собралось офицеров тьма-тьмущая. Я боялась к ним и глаза показать. Сижу в своей горнице, как вот и вошел ко мне один офицер и говорит: "Ах, какая хорошенькая барышня! Поцелуй-де меня". Я чтобы отвернуться от него, а он меня и поцеловал, да раза три, и все насильно, да и пошел от меня "негляже". И кто он такой, я и по сей день не знаю, только помню, что очень красивый был...
-- Какие вы, маточка, нелепости рассказываете, да еще при дочери, -- сказал хмурящийся Кирилл Петрович.
-- А что же, душечка, что правда, то правда. Я это в наставление ей пересказываю. Иное дело насильно, а другое дело целоваться по согласию. Я ей это строжайше запрещаю.
-- Не поцелуи и свидания только, -- заметил Кирилл Петрович, -- но опасна и всякая переписка и пересылка. Подтвердите ей и вы, маточка, да и сами прилежно присматривайте, чтоб не было какого шпионства, подобно как в армии христиносов. Это ужас, что там делается. Если бы не предатели, давно бы уже ни одного карлиста не осталось. Я вам, маточка, расскажу один пример. Когда христиносы...
-- Да полно, душечка, с вашими мериносами... или как они у вас!.. Я вам, Кирилл Петрович, не наудивляюсь: человек вы с таким умом, а всегда говорите нелепости. Что нам нужды до чужого государства, которое, я думаю, на краю света и в котором, наверное, нам никогда и быть не достанется. Да пусть они хоть все перережутся! Нам своя беда ближе. Лишь бы любовного свидания не было, а за переписку я не боюсь. Хорошо я сделала, что исхитила Пазиньку из разврата, взяла из дому Опецковских; так она не только писать, да и читать, что умела, верно, позабыла. По мне.
Пазинька внимательно слушала рассуждения матери своей, а думала свое. Она очень хорошо читала, и даже рукописное, привыкши разбирать четкую руку Ивана Семеновича, когда он ей переписывал какие стишки. А если ей нравилась в книге какая песенка, любовные изъяснения, так она выписывала их к себе, сначала удивительно безобразными буквами, а далее-далее, занимаясь беспрестанно и подражая почерку Ивана Семеновича, начала писать уже так, что, хотя и с трудом, но разобрать написанное ею можно было.
Итак, слушая родительские наставления и следуя совету сердца своего, в первый раз любящего и уже испытывающего жестокие гонения, Пазинька поставила себе правилом: не отыскивать Ивана Семеновича, а если он встретит ее сам, она не виновата. При таком случае самой не целовать его, а если он поцелует, она не виновата, так маменька рассудила.
О переписке же, как не было решительного запрещения, то Пазинька предоставила это обстоятельствам и случаю, который вскоре и открылся.
Пришедши к себе в комнату, она очень грустила, что не скоро, а может, и никогда не увидит Ивана Семеновича. Она поплакала, потом оторвала от одного письма, к отцу ее писанного, чистые пол-листочка, за неимением карандаша, начертила булавкою две линейки, приискала выкинутые из отцовского кабинета порченые перья и начала писать по линейкам следующее:
"Ваня мой! Я все плачу, а все видеть вас хочу. Как бы нам увидеться? А то я умру!"
И без трех клякс на этих двух строчках трудно было всякому прочесть их от множества ошибок, недописок, неправильного переноса слов, но Иван Семенович прочел их. Как же он получил это любовное послание? Самым обыкновенным образом.
Пазинька, хотя и крепко измучилась, уладивши написать эти две строки, но придумала средство доставить их по принадлежности. Призвала свою Дуняшу и чистосердечно открыла ей свои мучения и необходимость доставить эту записку милому Ване.
-- Отдавши записку секретно, -- так приказывала невинная и неопытная Пазинька, -- чтоб ни батенька, ни маменька и никто не видели, скажи ему, чтоб через тебя сказал, жив ли он еще, так же ли плачет, как и я, и как думает со мною увидеться? Пусть на словах все скажет, а не пишет; я писаного не разберу, и попадется кому, так беда. Услужи мне в этом, Дуняша, и посекретничай. Я, вышедши замуж за моего Ваню, возьму тебя с собою и выдам замуж за славного жениха.
Дуняша, обольщенная такою лестною наградою, и почитая, что она уже непременно будет за подмеченным ею унтер-офицером Плескачевым, красивее коего она во всей роте не находила, поспешила услужить барышне своей и, взяв от нее любовную цидулочку, пошла через сад с тем, чтобы, выйдя из сада, перейти плотину и там, за рекою, у квартирующих солдат допроситься пана-капитана и вручить ему послание.
Надобно сказать, что у Кирилла Петровича близ дому находился сад или, лучше сказать, фруктовый лес. В нем напичкано было деревьев лучших сортов и разных наименований: яблок, груш, слив, черешен, вишен, смородины, агрусу (крыжовника), малины и всего прочего. Этот сад был на семи десятинах. Кроме деревьев с плодами в нем было несколько прудов, где содержалась отличная рыба на случай пиршеств или приездов отличных гостей в постные дни. На других прудах пребывали гуси и утки, как уже об одном таком пруде нам известно по встрече Пазиньки с Иваном Семеновичем. В саду этом не было ни аллей, ни куртин, ни гротов, ни беседок, а только протоптаны были узенькие дорожки от главного входа в сад к реке прачками, к прудам птичницами, к бане, к голубятне и к некоторым развесистым яблоням, в тени коих были простые некрашеные скамейки и без спинок. На этих скамейках, изгнанный поломойками из дому, Кирилл Петрович каждую субботу решал судьбу Испании, проклиная карлистов, когда начитывал в газетах торжество их.
Через этот-то сад пробиралася Дуняша, как вдруг столкнулась с Иваном Семеновичем, в мрачных мыслях бродившим по многочисленным дорожкам, протоптанным в разных направлениях. Он, бедненький, загоревался у себя в квартире так же, как и Пазинька в доме, и пошел в господский сад бродить, ожидая, не встретится ли с ним кто, могущий передать Пазиньке о страданиях его... Как вот Дуняша, к отраде его, вручила ему письмо барышни своей.
Кроме врученного письма Дуняша со всею точностью передала все вопросы Пазинькины:
-- Живы ли вы? Плачете ли по барышне, как они по вас? И как вы думаете с ними увидеться? Только не пишите ничего, а все мне перескажите, а я барышне передам.
Иван Семенович и начал поручать Дуняше свои горести, печали и предлагал Пазиньке средство, как вечером, незаметно ни от кого, пробраться в сад, где он "уверит ее в сильнейшей страсти своей, лютом отчаянии и поговорит о средствах к преодолению всех горестей..."
-- Не донесу всего, ей-богу, не донесу! -- прервала его Дуняша. -- Вы мне такого наговорили, что я и в пять год не расскажу.
-- Что же мне делать? -- вскрикнул Иван Семенович.
-- Как себе знаете, так и делайте, а я не могу всего пересказать, -- сказала Дуняша и хотела уже возвратиться домой.
-- Постой же и выслушай внимательно, хоть это и перескажи барышне, что я к ней все напишу обстоятельно и завтра пришлю рано письмо. А ты ожидай моего денщика здесь.
-- Вот это понимаю и перескажу барышне, а завтра, как солнце взойдет, так и присылайте письмо: я здесь, под этою яблонею, буду ожидать.
С тем они расстались, и посланница пересказала подробно о всех условиях с Иваном Семеновичем.
-- Смотри же, Дуняша, не проспи! -- сказала Пазинька и отворотилась к стенке, не с тем, чтобы спать, а погоревать и поплакать всю ночь, что и исполнила во всей точности. Бедняжечка!
Не во сне провел и Иван Семенович эту ночь! Нет, он также вовсе не спал, а приготовлял письмо к своей возлюбленной. Сперва надобно было письмо сочинить так, чтобы она поняла его, а потом и переписать, чтобы она прочла его свободно. Много было трудов Ивану Семеновичу, но он достиг своей цели и окончил письмо гораздо уже по восхождении солнца.
У Ивана Семеновича в числе денщиков был один, по прозванию Шельменко. В казенном селении, быв умнее всех и грамотен, он добился до того, что попал в волостные писари. Тут-то он показал все свои способности! Не было хитрее его на все пронырства и лукавства. Все заседатели земского суда в делах важных относились к нему за советами и руководством, и Шельменко так вел дела, что все оканчивалось чисто и гладко. Мужики, которые побогаче, кряхтели, уплачивая раза по четыре одни и те же подати, но Шельменко уверял, что так должно быть: пришло предписание от начальства о сборе на новый предмет, и потому донять столько-то и столько-то, причем читал бумагу, им же составленную, и все, веря ему, платили безоговорочно. Бедных же в этом случае оставлял в покое и везде по денежным взысканиям отговаривал и отклонял их от платежа, доказывая полученными предписаниями или высчитывая на счетах, так, например: "Вот с тебя (богатого) следовало бы получить три рубля, но ты уже уплатил два рубля, то вот и положим к трем рублям два, вот и выходит пять. Так ли?"
-- Так, пан писарь... Да только что-то много...
-- Конечно, много, я сам вижу, а заплатить надобно. Отсчитывай же деньги скорее, у меня нужнейшие дела есть.
И бедный мужичок, кряхтя и почесывая затылок, платил деньги по назначению Шельменко, не переставая удивляться, отчего так много пришлось ему платить.
И как он бедных не обсчитывал в деньгах, то они любили его и верили расчетам его по другим предметам: а оттого на починку мостов, гатей, дорог и на все общественные работы выходили одни бедные, а богатые, занимаясь своими делами, хвалили способности Шельменко в расчислении и лучшего писаря не желали.
Шельменко умел изо всего извлекать свои выгоды: редкий день, чтобы он не содрал чего с ищущих правосудия в волостном правлении. Когда же выходил "застой", как он говорил, и ссорящихся и спорящих не было, тут он тонким образом вовлекал в ссоры и споры, часто за безделицу, и привлекал их к своему суду, брал с них, что хотел, и заставлял голову решить дело по своему желанию. Доходили жалобы на него и в земский суд, но там были все его рука, и потому он же получал от жаловавшегося на него за бесчестье и убытки по своему назначению.
Как уже ни был богат, но хотел еще более приобресть. Открылся рекрутский набор. Он схватил одного сына у богатой матери и поспешил отвезти его в город для отдачи. Представленный в рекруты был Никифор. Он велел ему называться "Никитою", уверяя, что это одно и то же имя и проч. Все так подделал и представил его в последние дни набора, зная, что тут не так прилежно рассматривают, поспешая, чтобы набор к сроку кончить. В поданной им в присутствие бумаге бедный Никифор был написан из большой сказки[290], где все отмечены переселившимися на Кавказ. Но он все это подчистил и так заправил, что бедный малый чуть было не поступил на службу, как явившаяся тут же мать его решительно и ясно открыла все плутни Шельменко, и ему за все его злоупотребления в то же время забрили лоб, несмотря на все его извороты и наклепанные на себя болезни.
Поступив на службу, Шельменко хотел и тут хитрить: прикинулся пошлым дураком, не понимающим ничего; не знал, куда руки девать; не понимал правой и левой стороны. Его учили, штрафовали, но он все переносил терпеливо, полагая, что потеряют с ним терпение и его отпустят совсем домой. В самом деле, с ним потеряли всякое терпение и в полку почитали его глупым, дураком: так удачно умел он притвориться. Как же был весьма непоказной наружности, то его и выписали в денщики. Тут-то он поступил к капитану Скворцову, нашему Ивану Семеновичу.
Иван Семенович скоро разгадал его и употреблял в разные дела по способности. В теперешнем горестном положении своем он решился сделать Шельменко доверенною особою, открыть ему все и потребовать его содействия. На сей конец он, окончив письмо к Пазиньке, призвал к себе Шельменко и имел с ним разговор.
И. С. Скажи ты мне, Шельменко, по всей справедливости: бывал ли ты влюблен?
Шельменко (при уродливой наружности, вытянувшись неловко перед капитаном, приняв на себя глупый вид, между тем со всем вниманием смотрит ему в глаза, чтобы понять, с каким намерением спрашивают его. (Черта малороссиянина)). Чтобы-то, будучи как, ваше благо родие?
Разбогатевший или поступивший на должность малороссиянин начинает важничать, говорит отборными словами и некоторые слова в особенности, им избранные: будучи, примером сказать, выходит, стало быть, и т. д., употребляет беспрестанно, к делу и напротив, и всегда произносит их протяжно, нараспев. Шельменко, быв еще писарем, важничал и принял слова: "будучи" и "стало быть".
И. С. Ну, любил ли ты кого-нибудь?
Шельм. Ох, ваше благородие! Будучи, некуда греха девать. Любил и, стало быть, еще и теперь крепко люблю!
И. С. Это для меня новость. Кого же ты любил и как? Верно, до солдатства еще?
Шельм. И до солдатства, и, будучи в солдатстве, любил, люблю и буду повек любить!
Шельм. Так-таки скот, ваше благородие! Ей, истинно сказали, стало быть, скот, именно скот, и сам вижу.
И. С. Дурак! Любил ли ты какую девушку?
Шельм. А чтоб они, будучи, не дождали, чтоб их христианский род любил!
И. С. Почему же?
Шельм. Убыточно их любить, ваше благородие! Хоть их как хочешь, будучи, люби, а она все требует, стало быть, подарков. Оттого-то я всегда удалялся от них.
И. С. Нечего же с тобою и говорить: ты ничего не понимаешь. Пошли ко мне Усачева, тот лучше сделает, что я прикажу.
Шельм. Помилуйте, ваше благородие! Зачем же я, будучи, не сделаю! Я все сделаю в десять раз лучше Усачева. Прикажите мне, стало быть, что нужно.
И. С. То-то же, Шельменко, смотри, услужи мне в этом деле. Ты и не ожидаешь, как я тебя награжу: засыплю деньгами твоими любезными.
Шельм. И отставка будет, ваше благородие?
И. С. Само по себе. Это прежде всего.
Шельм. Когда так, извольте, будучи, приказывать, ваше благородие! На дно моря пойду, в огонь полезу, а все исполню по приказу.
И. С. Ну, вот видишь что. Я люблю дочь здешнего помещика. Видал ли ты ее?
Шельм. Как уже, будучи, не видать? Что за красавица! Волосы как смоль, толстенькая, стало быть, плотненькая...
И. С. Врешь, она блондинка.
Шельм. Имени ее не знаю, впервое от вас, будучи, слышу, но нам не до имени ее дело, а до ее черных глаз...