Мать Мария (Скобцова; Кузьмина-Караваева, Е.Ю.) Встречи с Блоком: Воспоминания. Проза. Письма и записные книжки
М.: "Русский путь": "Книжница"; Париж: YMCA-Press, 2012.
НЕСКОЛЬКО ПРАВДИВЫХ ЖИЗНЕОПИСАНИЙ
I. Введение
Прежде чем приступить к выполнению данного мною обязательства, -- подробного и правдивого жизнеописания семьи нашей, -- семьи Иконниковых, -- и всех тех лиц, кои в ближайшее соприкосновение с нашей семьей вступали, должен я выяснить два вопроса, чтобы в дальнейшем избегнуть всяческих недоразумений.
Первое: кто я, что писать о чужих жизнях решился? -- Ответ таков: никто или почти никто в происходящих здесь действиях. Я приемный сын Семена Алексеевича Иконникова, младший в семье, ко времени всех описываемых мною событий почти еще несмышленое существо, -- и тем не менее не смущает меня сложная задача жизнеописания, потому что, во-первых, так условлено было между нами: мною и сестрою моею Екатериной Семеновной, а, во-вторых, несмышленость и молодость мои делали меня по мере сил беспристрастным наблюдателем всего происходившего и, таким образом, могу я передать виденное, не кривя душой ни в чью сторону.
Из ответа на этот первый вопрос вытекает и ответ на второй вопрос: может ли быть жизнеописание мое кому-либо нужно и интересно? Полагаю, что как труд молодого и мало сознательного человека жизнеописание никому интересным быть не может. Зато как повествование о событиях давно прошедших и неповторимых, а главное, как повествование о характерах существовавших на свете людей, из коих многие занимали потом значительные посты и были почти повсеместно и всесветно прославлены, -- с этой точки зрения повествование мое должно иметь интерес для всех лиц, имеющих склонность к истории родного своего народа, иногда отблеск истории блестит и там, где труд принадлежит неизвестному мемуаристу, -- случайному свидетелю событий.
Ни семья приемного отца моего Семена Алексеича, ни наша тихая Медынь, ни ее обитатели, вроде Митяйко или Пелагеи Михайловны, ни даже съезды неведомого люда в наше Медовое, -- не это все в отдельности является историей; а общая комбинация лиц и характеров, мелких событий и единого Великого события, -- это все уже исчезло и постольку стало историческим достоянием.
Мне никогда не приходилось еще писать систематический труд, и очень страшит меня возможность забвения каких-либо основных черт в описываемых мною людях и событиях. Дабы избежать такого несчастья и дабы иметь возможность распределить свои знания с абсолютной точностью, я решил в жизнеописаниях моих придерживаться определенного плана.
Сначала я хочу сообщить сведения, так сказать, топографические с легким историческим отклонением в более отдаленное прошлое. В эту часть войдет: 1) описание Медыни и 2) описание усадьбы Медового.
Второю частью хочу я избрать описание характеров, так сказать, изначально данных мне. Сюда войдет: 1) описание семьи Иконниковых, 2) описание некоторых лиц, проживающих в Медыни, как то: Митяйки и его жены, Пелагеи Михайловны и ее квартирантки Марьи Сергеевны и некоторых других.
Наконец, в третьей части хочу я приступить к изложению событий, правда, не столь уж и бурных, но во всяком случае показательных для определения как Иконниковских характеров, так и других. В эту часть войдет: 1) характеристики трех приехавших друзей Федора Иконникова, 2) описание всех имевших место событий.
И дабы уж не продолжать рассказ, а сделать из него окончательные выводы, заключительно сообщу я о разнообразных судьбах всех, принимавших в событиях моих участие и так или иначе поглощенных единым и все поглощающим событием -- революцией.
Чтобы избежать каких бы то ни было нареканий, я еще раз повторяю, что целью моею не является дать занимательный и захватывающий рассказ о различных трагических или героических положениях, из которых так или иначе выходят победителями действующие лица. Цель моя, -- дать правдивое и точное жизнеописание лиц с известными мне характерами, причем эти характеры я считаю величиной самой значительной в моем повествовании и их прошу внимательно прослеживать.
II. Часть топографическая
По всем историческим, географическим и экономическим данным наша Медынь могла бы быть настоящим центром большого Восточного района России, если бы этому не помешали некоторые случайные факты: во-первых, не слишком далеко от нее к северу и, немного подальше, но все же близко -- к югу, -- оказалось два города чрезвычайно центральных. И Медынь, находящаяся между ними, не сумела стать по отношению к ним метрополией, а превратилась в изрядное захолустье. Второй факт, также отразившийся печально на судьбе Медыни, это расписание поездов. Все поезда выходили из соседних центральных городов по вечерам. Ночью скрещивались в Медыни и утром прибывали к месту своего назначения. И третий факт, -- река с каждым годом мелела. Более подробно этих обстоятельств не буду касаться.
План Медыни таков: посередине довольно широкая и очень синяя река. На север низкий луговой Монастырский берег. Там домов не много, зато огромное пространство занимает Отрочь монастырь. А так как смотреть на него приходится всегда с высокого городского берега, то сверху не только зубчатые стены монастырские видишь, но и зеленый луговой двор его, и двухэтажные здания, к которым кирпичные дорожки ведут, и церкви многоглавые, и за ними опять зеленый двор. Только две колокольни и одна башня стенная на небе вырисовываются, а все остальное на луге зеленом. И никто из художников настоящих этого изобразить не умеет, а вот почему-то лубочные картинки, что у мещан Медынских около киота развешаны, они все это очень подметили и так и Афон, и Киево-Печерскую Лавру изображают, -- только посередине картинки облако в небе голубом, а из облака Божья Матерь с покровом малиновым, а по бокам два предстоятеля. Мне всегда казалось, что если долго на монастырь смотреть и над ним белого облака в ясный день дождаться, то и остальное все будет как на лубочной картинке.
Все это я не только к слову говорю, а к тому, чтобы показать сразу, какую цену должен моему писательству свежий человек давать.
Перейдя к описанию города, я уже и не знаю, с чего начать. С точки зрения исторической, самое замечательное в городе -- это старинный собор с огромным темно-синим куполом, а по куполу золотые звезды. Однажды обратил я внимание на этот купол в грозовой день, когда в небе медленно тянулись друг за другом клубящиеся облака, будто с недоверием друг друга оглядывая, будто псы какие-то дикие, перед дракой угрожающе-внушительно и медленно толкущиеся на месте. И вот взглянул, а соборный купол темнотою своею синей как открытый путь в заоблачную страну. В детстве это было, и я с тех пор с особым чувством на купольные звезды гляжу, будто что-то они мне открыли.
От собора начиналась главная улица и тянулась тоже до исторического места, -- круглой площади, -- дома в ней с таким внутренним ущербом были, что вся площадь круглой казалась. Тут был дом губернатора, земская губернская Управа и Казенная палата.
Собственно, моя повесть к исторической площади касательства не имеет. Я сюда забрел по привычке каждому новому человеку все городские достопримечательности показывать.
Для моей повести важнее отметить: во-первых, -- на Московской дом Товарищества мелкого кредита, где помещались: склад сельскохозяйственных машин, выдаваемых напрокат, канцелярия и бухгалтерия правления и квартира из двух комнат бухгалтера Митяйко Ивана Андреича и жены его Ксении Степановны. Это раз.
Два. Важно отметить еще за огородами, там, где и летом дорога грязноватая, дом Пелагеи Михайловны. Он, кроме своих обитателей, ничем не замечателен.
Вот, собственно, этим можно и ограничиться при описании Медыни.
Далее начинается третья составная часть всего плана: Медовое, -- усадьба моего приемного отца Семена Алексеевича Иконникова.
Самая замечательная черта Медового заключается в том, что у него нету ни начала, ни конца. Редкий Медынский обыватель сумеет вам план нашего города изобразить так, чтобы и Медовое правильно в него включить.
Так граница идет: ну, по обрыву реки все знают, что вот столько-то саженей берега речного, -- иконниковское; потом граница идет рядом с городским садом; в самой чаще дикой и непроходимой: вал не вал, забор не забор, а препятствие. Потом по каким-то навозным задворкам граница проходит, от живого мира самыми нищими конурами отгорожено Медовое; только и вестей о нем, что котов этих конурочных Медовный сторож из ружья бьет, чтоб за дичью в гнезда не лазили. Потом непонятно каким выкрутасом выходит Медовое железной калиточкой в самый центр города, между двумя огромными магазинами. Уже никто никогда не догадается, что эта калиточка в тополевую аллею ведет, а потом через лужайку во фруктовый сад, а дальше к самому дому. Река с одной стороны, сад городской, -- с другой, с третьей, -- город -- окружили Медовое, с четвертой же -- начинаются сосновые перелески, подъем в гору, -- опять там не разобраться, где чему начало, где конец.
Медовое, -- усадьба одна, -- земли давно нет. Старый дом очень потрепан со внешней стороны, -- штукатурка облупилась окончательно. Ну, а внутри каждая комната соответственно своему хозяину. Есть комната как бы древняя от пыли, паутины и серых отблесков на окнах, есть, -- последнее европейское издание, как комната брата моего Федора Семеновича. Общие комнаты сразу все века и все страны смешали. Но уже тут, пожалуй, надо с топографией кончать и к жизнеописаниям переходить.
III. Жизнеописание изначальных характеров
1
Чтобы не чрезмерно и не сразу затруднить себя жизнеописаниями лиц, близких и дорогих мне, я начну дело, так сказать, с разбега, с лиц мне безразличных или даже неприятных, но к повести моей имеющих непосредственное касательство.
Более того: начну с таких анекдотических ничтожеств, как Иван Андреевич Митяйко и жена его Ксения Степановна.
Что такое Митяйко? Бухгалтер Общества взаимного кредита. Как его описать? С внешним описанием дело обстоит очень просто. Таких, как он, много можно встретить. Роста он очень высокого, даже если судить в соответствии с узостью его плеч, то рост его непомерно высокий; носит он всегда такие тоже очень часто встречающиеся и приметные узкие и короткие тужурки, так что как руки в карманы засунет, -- сразу, на мой взгляд, какой-то мещанский и неприличный вид получается; лицо у Митяйки без особых примет, только что всегда неважно выбрит.
Думаю, что в повествовании о жизни Медового вряд ли пришлось бы упоминать о таком городском обывателе, как Митяйко, если бы не был он довольно крепко связан с моим старшим братом Федором Семеновичем. Связь эта была очень таинственная поначалу. Потом, когда вообще в России не оставалось тайн, мы узнали, что с давнего времени и брат мой Федор Семенович Иконников и бухгалтер Взаимного кредита Иван Андреевич Митяйко принадлежали к одной и той же нелегальной и конспиративной социалистической партии. С тою только разницей, что Федор Семенович, по причине многих исключительных свойств своего ума и образования, был в этой партии одним из самых первых зачинателей и начальников, слово которого было обязательным к исполнению по всей России, а Митяйко являлся как бы рядовым солдатом. И в этом отношении объединялись они не общностью работы, а скорее территориальной близостью единомышленников.
Впрочем, Федя никогда особой склонности к Митяйке не обнаруживал и ограничивался только товарищеской вежливостью.
Должен сказать, что все эти партийные товарищества и нелегальная работа, -- все это было в то время почти совершенно уже историческим прошлым.
Брат мой Федор Семенович очень много потрудился для девятьсот пятого года. Я был тогда еще совершенным мальчиком, но знаю, что он и в тюрьмах сидел, и скрывался подолгу, и из ссылки бежал и вообще всячески гремел на всю революционную Россию. Тогда же и Митяйко у нас в городе довольно жарко все дело поставил.
Кончился девятьсот пятый год, потом пришел конец и поре всяческого начальственного возмездия и жандармской подозрительности. Тихонько и полегоньку начал Митяйко после тюрьмы опять в нашу провинциальную жизнь вклиниваться, ну и вклинился постепенно, но окончательно.
О брате рассказ дальше.
Теперь, говоря о Митяйке, я все касался внешних и общественных его примет, а между тем личное его жизнеописание представляет тоже значительный интерес.
Многого рассказывать не стану. А чтобы показать всю его неистовость, расскажу историю его женитьбы. (Кстати, партийный его товарищ, мой братец, этой истории, конечно, не знает.)
Одно время, по каким-то служебным делам приходилось Митяйке очень много разъезжать по селам, чуть ли что не целый уезд объезжал он: и вот в какой-то деревеньке встретилась ему баба Аксинья, -- красавица, умница, работница, -- и бойка, и скромна за один раз. Шутки шутками, а кончилось дело тем, что полюбил он ее со всею своею неистовостью. Но как ни уговаривал ее на эту любовь ответить благосклонно, она каждый раз отвечала, что любит своего мужа, а потому ей до Ивана Андреевича и заботы мало.
Совсем Иван Андреевич загрустил и затревожился, -- хоть руки на себя накладывай. А Аксинья при встрече, даже если муж рядом, все подразнивает его.
Вот он и решился на отчаянное дело. Раздобыл где-то тройку; вечером поздним подкараулил, когда Аксинья одна с нивы в деревню возвращалась, подхватил ее, рот полотенцем завязал и умчал к себе в город.
В кабинете своем запер ее, -- отпирал только, чтобы пищу давать. На слезы ее и жалобы никакого внимания не обращал. А с другой стороны, и не трогал ее никак, -- с любовью не приставал, будто и не любовь была этого умыкания причиной.
Три дня просидела Аксинья взаперти. На четвертое утро вошел к ней в комнату Иван Андреевич, закурил папироску, руки засунул в карманы, оперся о печку и говорит:
-- Вот что, Аксинья Степановна, сама понимаешь, небось, что тебе теперь дороги к мужу нету. Не поверит он никак, что ты у меня тут три дня и три ночи в одиночестве полном просидела. А не поверит, -- значит, убьет. Ты его знаешь.
Аксинья принялась тихонько плакать. А он подошел к ней, положил ей руку на плечо и продолжает.
-- Аксинья Степановна, плачь не плачь, а слезами делу не поможешь. Одно тебе и остается, это чтобы ты согласилась моей женой стать. Посуди же сама.
И с этими словами ушел.
А Аксинья Степановна целые сутки примеряла и прикидывала. Действительно, выходило так, что ей в деревню возвратиться никак нельзя, -- муж убьет. И одной без защитника на свете жить тоже и непривычно и боязно.
На следующее утро, когда Иван Андреевич пришел к ней, она ему сама первая сказала:
-- Быть, мол, по-твоему, Иван Андреевич, а там видно будет.
Все это мне сама Ксения Степановна рассказывала. Может быть, в обычную минуту она бы на такую откровенность и не пошла, а тут как раз дело такое вышло, что всем этим своим преступлением Митяйко пренебрег и в открытую влюбился.
-- Это трех-то лет с моего умыкания не прошло, -- жаловалась Ксения Степановна.
Вот и все, что я почел нужным о Митяйке сообщить, дабы дальнейшая его роль была бы достаточно ясной.
2
Вторые городские жители, имеющие к нам касательство, собственно, могли бы быть введены в повествование и после, но мне хочется, говоря о них, рассказать один совершенно особенный случай, который должен остановить внимание человека, имеющего склонность к изучению человеческих душ.
Мой рассказ должен был бы касаться главным образом Марьи Сергеевны, как девушки, вошедшей потом в нашу семью. Но на самом деле я как бы придрался к ней, чтобы попутно сообщить о ее квартирной хозяйке Пелагее Михайловне.
Пелагея Михайловна была чрезвычайная калека. В молодости она, говорят, отличалась изрядной красотой и музыкальными талантами, так что должна была даже в концертах выступать.
Была она замужем, с мужем не ладила. И однажды даже проклял ее муж. А она на это обратила мало внимания и уехала в соседний город на бал к каким-то знакомым.
Но по дороге случилось несчастье. Во время хода поезда вышла она на площадку вагона, оступилась как-то и ухнула в пролет под колеса.
Ну, как дело было, подробно не знаю, -- только жива осталась. Руку ей правую колесами отрезало, и ослепла она окончательно.
А самое страшное в ее слепых глазах было то, что, не мигая, смотрит она ими и будто видит, только все отчего-то на четверть аршина в сторону смотрит.
Какая ее жизнь была, легко себе представить. Комнаты начала она квартирантам сдавать.
У нее и поселилась Марья Сергеевна, когда в наш в город приехала.
И вот к чему я все это говорю. Через долгое время после этого вселенья, уже когда мой брат Федор поселился в Медовом, пошел я по его поручению к Марье Сергеевне. А она меня встречает, и плача и смеясь.
-- В чем дело? -- спрашиваю.
И рассказала она мне тут дело действительно мало обычайное.
Сидит Марья Сергеевна у себя в комнате, в уголок дивана забилась и читает. Вдруг отворяется дверь и совсем неслышно Пелагея Михайловна входит. Вошла и спрашивает:
-- Марья Сергеевна, вы здесь?
А та возьми и промолчи, так, неизвестно отчего.
Тогда Пелагея Михайловна ощупью, ощупью к стулу; стул к полочке подвинула. Ощупью на стул и давай по верхней полке руками {Так у автора.} шарить. Нашарила кулек с сахарным песком и давай это горстями в рот, горстями в рот.
Тут где-то шорох какой-то раздался; она притаилась, потом со стула соскользнула, на место его протащила и ушла, -- дверь затворила. Как раз в это время и я пришел, -- вижу, Марья Сергеевна и плачет и смеется сразу.
3
Приступая к самой трудной части жизнеописания моего, -- к подробному изложению характеров членов нашей семьи, -- я чувствую, что весь этот разбег, все Митяйкины фокусы и выверты Пелагеи Михайловны, не подвинули меня никак к настоящему делу.
А поэтому начну прямо:
Приемный отец мой, Семен Алексеевич Иконников, был человеком ни на кого совершенно не похожим. Душа его состояла из взаимно исключающих качеств, и потому был он постоянно в борении сам с собой.
Если знатный человек мог бы указать на Семена Алексеевича как на самого большого гордеца, которого ему удавалось встречать, то какой-нибудь железнодорожный служащий Прокофьев, -- правда, не дурак, -- но человек темный, -- имел полное право ухмыльнуться и сказать:
-- Семен-то Алексеич? Да мы с ним закадычные друзья.
В городе Семена Алексеича считали нелюдимым. А между тем я не преувеличу, если скажу, что Медовое было известно многим в самых отдаленных углах России как место, куда можно незваному пожаловать. И дом был действительно всегда этими незваными набит.
Федор говорил о них:
-- Отцовские кривульки.
И воистину так. Кого только не перебывало в Медовом: какой-то полицеймейстер из приволжского городка, который одиннадцать месяцев в году был самым настоящим полицеймейстером; а один месяц, -- в отпуску, бродил по России с бродягами, пропивал с себя все, в рыболовные ватаги на Азовском побережье поступал, даже раз, под осень, с голоду фасоли целый мешок украл. Был еще инженер, изобретатель аэропланов особенных. Мой брат ему часто доказывал, что аэроплан его построен на таком законе, что сел человек в клетку, одну руку из клетки вытянул, взялся за кольца и давай сам себя с клеткой от земли подымать. Еще гостил малиец один, -- фокусник. Он все твердил: для непосвященных -- ловкость рук; а для посвященных, -- сила самовнушения. Еще был монах беглый, -- уже бороду сбрить успел, -- с голосом удивительным, -- хотел стать ветеринарным фельдшером. Еще Максим Прокофьевич, -- фамилию забыл, -- очень озлобленный человек. Все во время разговоров руки и ноги выбрасывал, будто их за веревку дергали, аристократов ругал, богачей ненавидел и виселицы всем предрекал, ни во что не верил и никому не верил; потом детей трое гостило у нас как-то: с их матерью Семен Алексеевич у знакомых в Петербурге встретился; она говорила, что не знает, куда детей на свежий воздух весной отправить. Он их и захватил с собой.
Не зря я это все перечисляю. Скажу даже, что это только одна десятая часть всех шатунов, которым Медовое по дороге оказывалось. И убедив в этом читателей моих, я, может быть, почти точно определил, какой человек был Семен Алексеевич.
Вот уж воистину чужие дела его и поседеть заставили. Сидит в Медовом и пишет письмо куда-нибудь на Волынь, какой-нибудь неведомой жене неведомого нового гостя, что должна она, мол, его по человечеству понять. И что же вы думаете? -- случалось, что такая жена десять лет по человечеству своего мужа не понимала, а после письма Семена Алексеевича проплакала целую ночь, утром в путь собралась, а через два дня в Медовое уже с полным понятием прибывала.
Ясный, чистый, искристый, любящий, -- вот он, мой отец приемный.
А если и был у него какой недостаток, так не мне о нем судить, потому что любви его отеческой я именно соответствием в этом недостатке у него заслужил. Не было для него большей радости, как человека понять. Особенно когда какая-нибудь новая, раньше им еще невиданная черта в человеке обнаруживалась. Уж тут безразлично: черта эта -- из добродетелей или пороков, -- важно, что еще невиданная или даже только еще не определенная раньше. И как бабочку коллекционер бережно расправляет, не считаясь с тем, дневная она или ночная, так Семен Алексеевич в своей коллекции новым открытиям радуется.
А -- по-настоящему -- я сын садовника в Медовом. Мать умерла при моем рождении, а отец, когда мне лет восемь было. С тех пор я и попал в семью к Семену Алексеевичу.
Но усыновил и полюбил он меня, когда мне уже лет тринадцать было. И сразу это после одного разговора случилось, где моя страсть к жизнеописанию характеров для него явной стала.
Теперь, чтобы покончить с обычными обитателями Медового, я должен сказать еще несколько слов о сестре моей Екатерине Семеновне Иконниковой.
Катя, человек от природы своей и неизбежно несчастный. Лучшего друга, вернейшего товарища, нежнейшей сестры нельзя найти, -- а вместе с тем Катя неизбежно несчастный человек. Более того. Я часто замечал, что Катя очень легко нравится, -- несмотря на известную свою неуклюжесть и на совершенно непомерную застенчивость. Было у нее в глазах что-то такое притягивающее и обещающее, что заставляло многих за нею идти. А ей многие нравились. Но как бы все это легко и просто ни бывало, я всегда знал, что Кате от самого легкого одна тяжесть достанется, и от самого радостного, -- огорчение.
А застенчивость ее была действительно совершенно невероятная. Для примера приведу только два случая из молодости ее. Пошла она в гости к своей однокласснице, -- в гимназии еще тогда училась. Дошла до дому, и сомнения ее взяли, -- идти ли. Наконец, она нашла, как ей поступить -- пробралась на черную лестницу и позвонила на кухню. Открыла ей прислуга, провела в гостиную. Там на нее накинулись, отчего она с черного хода пришла. А она потупилась и говорит:
-- Я подумала, что, услышав мой звонок на парадном, вы решите, что вот кто-нибудь приятный пришел. А потом вдруг это я.
Другой раз она долго слушала разговор Федора с приезжей нашей гостьей Татьяной Александровной. Очень они действительно умно говорили. Потом Катя ушла.
Мне почудилось что-то неладное. Я к ней в комнату пошел и вижу, лежит она на кровати, лицом в подушку и плачет.
Я и так и сяк. Молчит.
Наконец, добился я ответа от нее.
-- Кислород, -- говорит, -- понимаешь, кислород? Ничего я не понял.
-- Обидно мне, -- говорит, -- что вот рядом с такими, как Федя и как Таня, -- и я существую даром и у них кислород выдыхиваю.
Вот она какая, сестра моя любимая и друг верный. И пусть глупец посмеется над ней. Но не для глупцов я пишу это и знаю, что мудрый поймет Катю и заочно полюбит ее.
Так как брат мой Федор Семенович до известной степени был в нашем доме отщепенцем, то о нем буду я говорить лишь тогда, когда по ходу действия он на родную почву Медового вступит.
IV. Остальные характеры и события жизнеописания
1
Часто и раньше бывало, что нежданно-негаданно к нам в Медовое Федор заявится, -- то отдыхать, то работать, то от скуки, то от переутомления. Его вообще не поймешь, потому что в его характере было многое наперекосяк. Ленив, например, совершенно без границ, -- лежит на диване, с босых ног и туфли спустил, а толкует, какие в саду вкусные яблоки растут. Катя на это улыбнется и скажет:
-- А ты пойди, нарви к обеду.
Так Федя даже глаза выпучит. Чтобы он из-за яблок с места двинулся? Пусть они на дереве сгниют, и он о них на диване мечтает, -- если кто другой не поможет, так он этих яблок и не попробует.
-- Работа, -- говорит, -- всегда работа... И всякая работа неприятна. А наряду с этим станет он свое прошлое вспоминать. Не преувеличивает, -- я его знаю.
И извозчиком-то он был, и в морозы в самые трескучие по Петербургу катался, у костров зимних грелся, рукавами в варежках себя по ребрам для теплоты хлестал. И машинистом одно время служил, -- так прятаться приходилось. И из тюрьмы побег устраивал, -- в каком-то возу с картошкой проехал мимо всей стражи; и лекции в рабочих кружках читал, и статьи писал, и сам журнал печатал на особых машинах, и гримировался всячески, -- ну, одним словом, не жил, а кипел.
Домой же приедет. Все пиджаки к черту. Воротнички там, галстуки. На босу ногу туфли оденет и заявит, с улыбкой:
-- Облекаюсь в ветхого человека.
А дальше на диван, "Север" за 1889 год в руки, папиросу в зубы и конец.
Последнее время он много за границей жил; будто службу там даже какую-то имел. К нам наезжал на месяц, на два. Сначала было примечательно, что он наезжал как бы урывочно. А когда война началась, видимо, совершенно закончил он свою прежнюю конспиративную работу, -- появился в Медовом довольно открыто, прожил полгода в полном спокойствии и потом еще не раз наезжал.
И вот, наконец, весною 1916 года приехал он к нам как бы окончательно. Дальше я сообщу все подробности основного дела, из-за которого Федор Семенович к родительскому дому возвращаться стал. Теперь же, придерживаясь стремления к жизнеописанию характеров, вспомню о первом дне его пребывания в Медовом и о разговоре с приятелем нашего отца, -- Прокофьевым. Уж очень этот разговор жизнеописательный.
Пришел Прокофьев, не зная, что Федя дома. Тот на него никакого внимания, лежит на самом солнечном месте, мухи над ним кружатся, волосатая грудь открыта, -- не то книгу читает, не то дремлет.
Прокофьев очень так весь опочтенился, или не знаю, как и выразить это: одним словом -- ти-ста да п-ста, мы, мол, понимаем, что к чему. Минутку помолчал, а потом без особых приготовлений и начал, даже не смущаясь моим пребыванием в комнате.
-- Это мне, знаете, Федор Семенович, очень повезло, что я с вами встретился. Давно подобной встречи искал; Семен Алексеич, это, конечно, наш человек, только скептизмом сильно зараженный. А на вас я, извиняюсь, совершенно рассчитываю.
Федя открыл лениво один глаз, почесал шею и пробормотал:
-- Ну, жарьте.
Тогда Прокофьев пододвинул стул к Фединому дивану, уселся поудобнее и начал излагать.
-- Вы как насчет революции полагаете?.. Я полагаю, что забастовочка с революцией вышла. Вот на эту тему разрешите мне вам, как лицу заинтересованному, кое-какие соображения привести... У меня, знаете ли, приятель был, очень боевой человек, в Триполитанской войне добровольцем участие принимал, потом во всех Балканских войнах. Может быть, читали, -- он раньше книжечку чрезвычайно полезную и дельную выпустил: "Тактика уличных боев". Ну, так вот он и открыл, что вообще на Европу ставок не стоит ставить.
Так быстро, убедительно и отчаянно проговорил все это Прокофьев, что Федя будто немного очумел даже, приподнялся на локте, внимательно взглянул на своего собеседника и сказал:
-- Ну, дальше.
-- Дальше-с? Извольте... Все спасение в цветных народах. По существу европейский пролетариат, если сравнить его с колониальными массами, -- является классом привилегированным. Ясно?.. Поэтому сначала цветная революция, а потом уже социальная... А конкретное мое предложение таково: вы можете достать мне три тысячи рублей?
-- Зачем?
-- Очень просто. В Восточной Африке имеется оазис Адалия. В нем 40 тысяч жителей. Европейская дипломатия закрасила этот оазис зеленой краской -- находится, мол, под протекторатом Италии, а на самом деле никакого протектората. 40 вооруженных по-европейски людей, 2 пушки, и я положу корону Адалии к вашим ногам. А для этого немедленно нужно достать три тысячи... Слушайте, не корона, так республика. В африканских условиях это не имеет значения... Ясно?..
Федор расхохотался.
-- Знаете, -- говорит, -- вы пока что по этим делам с моим полномочным представителем снеситесь. Коля, -- обратился он ко мне, -- я тебя назначаю моим посланником, при адалийском дворе.
Прокофьев, видимо, обиделся и ушел. Почем знать, может быть, и напрасно поступил с ним так Федор Семенович. Мне, например, достоверно известно, что у него имелись какие-то очень подробные африканские карты, и он зачастую письма получал с совершенно невероятными марками.
Впрочем, заношу все это только для жизнеописания...
В этот же первый день своего приезда Федор обратился к отцу с вопросом, может ли он гарантировать ему свободу Медового от всевозможных окончательно посторонних кривулек в течение наступающего лета.
Дело в том, что ему очень хотелось бы продолжительно и окончательно договориться с некоторыми своими товарищами, принимавшими вместе с ним раньше участие в революционном делании. Попутно же он был бы рад дать этим своим друзьям возможность отдохнуть в деревенских условиях. Можно думать, что их будет трое или четверо, но во всяком случае, хотя сейчас они совершенно от всяких надзоров чисты, однако он не рискнет звать их в Медовое, если не будет уверен в том, что здесь им не придется иметь дело с различными полицмейстерами, африканцами и прочими кривульками Семена Алексеевича.
Отец подумал, посовещался со мною и с Катей и, наконец, заявил Феде, что на 3 месяца гарантирует его товарищам полную изолированность Медового. Так Федя им письменно и сообщил.
Я лично начал ждать с большим нетерпением их приезда, потому что чувствовал, сколь интересным элементом они для всяческих жизнеописаний могут оказаться. Думаю, что и отец был рад таким неожиданным гостям.
Федя же, наладив это дело, как бы забыл о нем и начал предаваться тому, что я давно и справедливо почитал основным смыслом его появлений в Медовом.
2
Их приехало к нам в Медовое трое. Татьяна Александровна Александровская, Виктор Иванович Канатов и Алексей Алексеевич Столбцов.
Приехали они без всякого особого предупреждения, и в этом отношении помимо нашей воли договор оказался нарушенным: сразу застали они в Медовом Митяйку.
Феде было это неприятно, хотя Митяйка именно в данном отношении своим человеком мог бы считаться. А гости, наоборот, мало на него внимания обратили.
Сначала недолго приводили они себя в порядок по своим комнатам, а потом к обеду вышли в столовую. Митяйко все у стены стоял и покашливал. Он как-то догадался, какие все это важные птицы были в их партийной жизни.
А я сразу принялся копить материал для своих жизнеописаний.
Столбцов был очень маленького роста и с чрезвычайно белой кожей. Голова у него начала сильно лысеть; по бокам оставался такой особенный, будто сияющий пух. Глаза были очень острые, будто в светлые зрачки кто-то гвоздики вколотил; губы тонкие; и непомерно большие, красивые, очень белые руки. Напомнил он мне побеги весенней травы, оказавшиеся под черепком каким-нибудь. Вся трава вокруг зеленая, а эти побеги теневые, бледно-желтые, прозрачные.
За всем тем сразу я понял, что в Алексее Алексеиче большая сила заложена, и что он и любит и умеет приказывать. И это несмотря на то, что голос у него был очень вкрадчивый и тихий, будто извинялся все.
Виктор Иванович Канатов сразу поразил меня какой-то непобедимой молодостью своей, прямо мальчишеством. Напоминал он елочные звезды такие, которые искрами во все стороны сыпят и сияют. Никакой я в нем сначала упористости не почувствовал, а решил отчего-то, что мне его жалко. Вот уж, наверное, ему бы было смешно, если бы он о моей жалости узнал, потому что сам себя хоть и любил, -- не скрою, -- но уж, во всяком случае, не жалел.
Более всех в тот первый день Татьяна Александровна проявилась. Сама себя рекомендовала, когда Семен Алексеевич с ней знакомился.
-- Слыхали вы, дедушка, -- (так прямо с первого раза дедушка) -- сказку про "Веселую девчонку"? Так это про меня сказка написана. Не слыхали?.. Виктор Иванович, расскажите то, что вы в дороге рассказывали.
Виктор Иванович улыбнулся, будто давно с Семен Алексеевичем в заговоре шутливом против Татьяны Александровны состоял, и рассказал нам эту сказку, сологубовскую, оказывается:
-- Жила, мол, на свете веселая девчонка. Что ей ни сделай, а она все смеется. Вот отняли у нее подруги куклу. А она бежит за ними и кричит: "Наплевать, очень мне кукла нужна..." Вот прибили ее мальчишки, а она хохочет и кричит: "Наплевать, где наша не пропадала..." Тут и мать ее на нее разозлилась и говорит: "Вот погоди. Я веник возьму, тебя выдеру". А девчонка пуще прежнего смеется: "Вот уж не заплачу. Вот уж мне наплевать". Веселая, мол, такая девчонка.
Виктор Иванович кончил и опять подмигнул Семен Алексеевичу. А тот, видимо, впервые почувствовал, что в знатных гостях Фединых есть его любимая черточка -- кривульность эта, без которой он готов был все лето проскучать, -- а потому широко улыбался и разглаживал свою длинную бороду с желтыми проплешинками. Катя внимательно и удивленно слушала эту сказку, Столбцов с Федей о чем-то серьезно говорили, а кто меня совсем поразил, так это Митяйко. Он сразу какое-то особое значение и в высшем смысле дал сказке о Веселой девчонке, очень усиленно стал себе в кулак кашлять, отделился от стены и, покачиваясь, будто на хороших рессорах коляска, подплыл к Татьяне Александровне. О чем они говорили, я не приметил; потому что тут меня Катя позвала.
Потом сели обедать.
После обеда в сад вышли.
Татьяна Александровна опять-таки всем пример подавала и игру особую предложила. Каждый должен был рассказать совершенно искренне и правдиво, чего он в детстве всего больше хотел.
Митяйко сидел рядом с Татьяной Александровной, а потому за ним был черед исповедь свою начинать. Он отчаянно откашлялся в кулак, потом покраснел очень и, уж, наверное, не искренне и не правдиво, а для того, чтобы всех удивить, сказал:
-- Я, когда мальчиком был, к мрачным мыслям склонность имел. Видимо, потому и мечты были с известной мрачностью... Хотелось мне на возвратном пути после каких-нибудь похорон на катафалке под балдахином от кладбища до города доехать...
Сказал эдакое, несосвятимое, -- и гордо на всех посмотрел. Все очень хохотали, а Виктор Иванович ударил Митяйку по плечу и начал своим громким до неприятности голосом говорить:
-- Вот, дорогой мой, у нас с вами общее оказалось. Я, по правде сказать, когда мальчишкой был, тоже прокатиться мечтал, только не на катафалке похоронном, а на пожарной лестнице, знаете, такой бесконечно длинной. Лошади-звери апокалиптические ее по мостовой мчат, погромыхивают, а она как на пружине в воздухе качается, -- роскошь просто.
Опять все начали смеяться. А Таня сказала с досадой:
-- Вот всегда так. Я думала, что вы все что-нибудь эдакое такое расскажете, а на самом деле вышла одна чепуха. Теперь только на вас, Алеша, и надежда, потому что ведь от Федора Семеновича одной мечты дождешься: чтоб ему на ночь пятки чесали...
Алексей Алексеевич поднялся зачем-то с травы, руки в карманы засунул, посмотрел куда-то и далеко уж очень, и пристально чересчур, и сказал:
-- Моя мечта детская? Да, пожалуй, она и теперь все та же. Хотелось мне, чтоб жизнь моя была бурной, чтоб по самым диким хаосам носился мой дух, чтобы много света и много мрака, чтоб много всего, одним словом, было в моей жизни. Ну, а под старость, -- это вот и есть настоящая моя детская мечта, -- под старость хотелось мне стать смотрителем плавучего маяка. Понимаете, друзья мои, вокруг море на солнце блестит, просто назойливо блестит, и чайки летают, и корабль на якоре медленно колышется, -- и никого, никого вокруг... Вот.
Мы промолчали все. А Татьяна Александровна велела Феде говорить. Он отказался, будто оттого, что она его обидела:
-- У всех, мол, мечты могут быть, а у меня только пятки чесать... Нет, благодарю за честь. Мы лучше помолчим.
На самом же деле ему как раз пора было по ежедневному своему делу, о котором я и раньше мельком поминал, отлучиться.
Постепенно вся компания разбрелась. Катя взяла меня под руку и увела в глубину сада.
-- Слушай, дружочек мой, -- говорила она взволнованно, -- ведь это здорово: сначала гореть, гореть, биться, биться; понимаешь, все в свою жизнь вместить, -- а потом вдруг маяк плавучий и ни-ко-го, понимаешь.
Я удивился этой ее горячности. Но пока собирался ей ответить, заметил, что из соседней аллеи Семен Алексеевич с Митяйкой вышли. Митяйко изгибался по-особенному и каким-то не своим голосом твердил:
-- Примите во внимание, Семен Алексеевич, что глаза у меня прозрели в одно мгновение, загубил я свою жизнь... Ведь вот бывают же такие женщины, как эта. Ведь вот...
Я сразу догадался, что это речь о Татьяне Александровне идет, и мне отчего-то очень неприятно и как-то оскорбительно стало.
Они прошли, нас не заметив. Но я уже начал чересчур рассеянно слушать Катины слова, и она покорно повернула домой.
Этим и завершились все события первого дня пребывания Фединых гостей у нас.
Прежде чем рассказ мой дальше продолжить, я должен рассказать о Феде то, о чем уже не раз намекал, но что рассказать мне трудно, так как, не пользуясь откровенностью ни одной стороны, я многого в данных взаимоотношениях не понимал.
3
Вместе с моими немногочисленными наблюдениями по этому поводу, решил я в этой главе изложить Катины мысли и замечания, а также философские объяснения многих явлений со стороны отца моего Семена Алексеевича. И уже скомбинировав эти все разнородные элементы, я постараюсь дать правдивую картину Фединых переживаний.
Как я уже упоминал, Федор был очень ленив. А если сопоставить эту лень с большой подвижностью в его революционных делах, то можно было сделать очень правдоподобный вывод, что лень тут ни при чем, а одна усталость очень исключительная такую роль играет.
Семен Алексеевич, сам очень подвижный и всегда занятой и ленивцев не любящий человек, -- к безделью Федора относился очень снисходительно, -- никогда его не попрекал им. И Катя уверяла меня, что несколько раз удавалось ей поймать у Федора такой тоскующий и понуждающий себя взгляд, что стала она думать, -- недаром он зря все валяется, -- наверное, в это время что-нибудь трудное решает.
Мне же он однажды очень серьезно сказал:
-- Заметь, милый мой, что человеку в 38 лет очень трудно быть все время всем недовольным. Отчаянно надоедает все только критиковать и чрезвычайно хочется в какой-нибудь положительной работе участие принять.
А подумав, добавил:
-- Все это в мои года так же естественно, как стремление иметь семью, свой угол, где всегда дома, никогда не лишний, где покой, и куда никакие бури этой проклятой моей судьбы не доходят.
Вот, взвесив эти рассуждения, я почувствовал, что Федору, несомненно, на ум пришло себе такое тихое пристанище создавать. И тогда объяснимыми стали частые его пребывания в доме у Пелагеи Михайловны.
Заинтересованный этим всем до чрезвычайности, я поделился моими наблюдениями с Катей, но она промолчала. Тогда я задался целью установить, что из себя являет Марья Сергеевна, у которой Федор все свое свободное время проводит.
Да, уж воистину тишина. Тишина и скромность. Трудовая девушка. Будто больше и добавить нечего. А только с самого основания я в эту тишину и скромность не верю. Мое мнение такое: гордость самая беспредельная; от нее и скромность, -- чтобы, Боже сохрани, кто чего не подумал. И так все. Тишина, потому что буря не удалась, -- вот и вид такой, что тишине радуется. И трудовая учительница-послушница, потому что опять-таки приказать-повелеть некому. Впрочем, это досужие наблюдения. А я не раз замечал, что если чрезмерно наблюдать и с выводами торопиться, то они потом сами начинают поспешность высказывать и один за одним выплывают уж без всякой связи с наблюдением.
К слову как-то этими своими мыслями я с Семеном Алексеевичем поделился. Он заволновался сразу, всю бороду себе в руку забрал и давай ее теребить. Потом гулять меня повел. На обрыве у реки сели, и стал он мне свои философские выводы по поводу своих наблюдений того же самого предмета излагать.
-- Тяга у них взаимная... Это ты прав... Ну, а чем эту тягу объяснить? Тоже ты близок к истине, сынок. Так, на мой взгляд, дело обстоит. Каждому в другом привлекательно то, что самим человеком изничтожению предопределено. Поясню: Федя с бурями своими покончить окончательно хочет; надоело ему опасное мыканье. Причаливает. И вот чудится ему в Марье Сергеевне пристань крепкая. Да если хочешь, так оно и есть: всегда работает, причесана гладко, лицо такое -- скромницы-монашки, -- что себе цену знает, -- в комнате, наверно, порядок и уют, -- и книг в меру, и каких-нибудь украшеньецев, а то и лампадка есть. Вот на эту лампадную часть ее души и тянется Федор. А у нее как раз дело обратное. Буря она, страсть она; на неудачи -- оскорбляется; унижением, -- гордится. Сама себя в железную рукавицу сжала, пригнула, судьбе подчинила... И уж больше ей этот покой и тишина совсем не посильны. Хочется, чтоб иначе жизнь шла, чтоб борьба, и страх, и страсть, и вихрь в жизни были... А тут Федор, с этим своим буйным прошлым, от которого он еще не вполне отделался... И получается в этих отношениях начало очень сложных жизнеописаний. Ведь друг друга они не обманывают, а вместе с тем друг насчет друга обманываются очень жестоко. Вот.
Я сразу решил, что отец прав. Он же задумался и не обращал на меня никакого внимания, будто не мне он все эти мысли излагал, а сам с собою беседовал.
После этого разговора Федор не раз и на довольно продолжительные сроки уезжал из Медового. Но теперь нам всем ясно было, что он вернется, потому что не Медовое, а Медынь его привлекала.
Теперь же, когда в отцовском доме он вроде главного хозяина оказался, так как гости были все его друзья, -- почувствовал он, что надо дело с Марьей Сергеевной немного менять, и что должен он ее в круг своих друзей ввести. Наверное, по гордости и самолюбию ее случилось все это не просто, -- вроде посольства пришлось к Марье Сергеевне отряжать. Федя долго все это налаживал, никому ничего не объяснял. Но, видимо, и без объяснения все догадались, в чем дело, и Алексей Алексеевич сказал ему, посмеиваясь:
-- Ладно уж, довольно дипломатию разводить. Веди нас, куда знаешь.
В это самое посольство вошли: сам Федя, Катя, Алексей Алексеевич, Татьяна Александровна и я.
Через весь город прошествовали вчетвером по самой жаре и солнцепеку. Федя шел впереди и нас поторапливал.
К Пелагее Михайловне в дом я лично не заходил, чтобы не создавать там чрезмерной толпы. Да и на улице ждать было приятнее, потому что можно было стоять под тенью огромной акации.
Ждать пришлось недолго. Вскоре наша компания вышла из дому вместе с Марьей Сергеевной. Очень мне бросилась в глаза ее наружная разница со всеми нами. Мы все, -- от жары ли, от того ли, что летом отдыхать полагается, -- мы все имели вид несобранный, расхлистанный, будто застали нас здесь под акацией врасплох. Лица у всех от длинного путешествия по городу, -- вспотели и раскраснелись.
А Марья Сергеевна, в черном своем очень длинном и плоском каком-то платье, с поясом, туго стягивающим талию, с белым чистым воротничком и с белыми манжетами, с зонтиком в руках, -- а на руках темные перчатки, -- бледная сама до неестественности, под глазами тени довольно приметные и в волосах густая прядка седых волос, -- она казалась среди нас матросом на вахте, солдатом на часах, мудрой девой, неспящей, но уж, пожалуй, чересчур мучительно и напряженно караулящей час, когда грядет судьба ее.
Она отнеслась без особого любопытства к Фединым друзьям, будто давно уже знала, что они именно такие должны быть.
На обратном пути мы разбились на пары. Впереди почти бежали Федя и Марья Сергеевна, -- мне даже на минуту смешно стало, -- успокоит она его, -- подумал я.
Дальше шли Катя и Алексей Алексеевич. Им тоже постепенно становилось все безразличнее и безразличнее окружающее, когда они оставались вдвоем. Я это давно начал подмечать.
За ними волей неволей и нам с Татьяной Александровной пришлось в паре идти. Но мы молчали. А я прислушивался к вкрадчивому и будто извиняющемуся голосу Алексея Алексеевича. Он говорил.
-- Я ехал из Вены в Париж. И случилась у меня в Инсбруке пересадка. Надо было часов 8 поезда ждать. Я пошел в город... Снег тихо падал... Улица пустынная. Небо темнее земли оснеженной. Дома со вторыми этажами выступающими, в нишах часто Божья Матерь стоит, будто от тихого снега укрылась, -- или святые монахи какие-то, в коричневых халатах таких... Я очень долго бродил... Как-то забыл даже, каким образом я в этом городе очутился. И вдруг понял, что город-то мой, что я здесь свой, родной... Вы понимаете это?
Катя слушала очень взволнованно. Она все это, конечно, очень хорошо понимала. Задумчиво отделила она прядь своих волос и начала их грызть, -- с самого детства признак напряженной мысли. А Алексей Алексеевич продолжал:
-- Тихо падающий снег... Отчего-то он мне всегда мертвых напоминает. Не вообще мертвых, а моих, близких, любимых... Со души праведных скончавшихся... души рабов твоих, Спасе, упокой... Понимаете?
Катя долгим взглядом посмотрела на него, и они повернули к реке. Мы с Татьяной Александровной остались одни на улице. Мне было отчего-то не очень по себе. А она, обычно разговорчивая, тут как назло молчала.
Выручил нас Прокофьев. Из-за угла разлетелся, чуть с ног не сшиб. Новость, видите ли, сообщить должен.
-- Не могу, -- кричит, -- ничего возразить, когда что-нибудь гениально. Пусть подлец -- лишь бы гений... Слыхали? Набрал наш полицмейстер добровольных даяний от торговцев различных в пользу войск. Накупил всякой дряни и снаряжает ресторанщика Алеева подарки от Медынских граждан в полк полицмейстерского сына вести. Алееву сначала ехать не хотелось, -- на свой-то счет, -- кому лестно? А потом сторговались: он на свой счет подарки везет, а за это ему полицмейстер разрешение дает на вывоз с нашего винного склада трехведерного бочонка коньяку. Поняли, какая гениальная комбинация? За дорогу платит Алеев, но зато на фронте он продает коньяк. Офицеры в полку коньяку будут более рады, чем кисетам и другой всякой дряни. А кто в убытке? -- Никто... Ге-ни-аль-но.
И он помчался дальше.
Татьяна Александровна расхохоталась, и мы дошли домой уже без всякой принужденности.
С того дня повелось, что в общей нашей Медовой компании и Марья Сергеевна стала бывать. Целыми днями шла такая обычная в Медовом жизнь. Лишь по вечерам, да и то не каждый день, Федя со своими товарищами о чем-то совещался, но это было вполне конспиративно, и упоминаю я об этом не для того, чтобы свою осведомленность обнаружить, а только чтобы показать, что недаром компания вся жила у нас, не баклуши били, а к каким-то постепенным решениям приближались.
4
Самое, может быть, значительное, что мне пришлось в жизни увидеть, самая мучительная красота, открывшаяся мне, -- было зарождение и рост любви у сестры моей Екатерины Семеновны.
На глазах моих утончалась она как-то, особым таким горением загоралась вся, напрягалась, как тетива, и вся была охвачена ожиданием небывалого чуда, которое вот уже у дверей ее жизни.
Катю я знал хорошо, а потому, забыв наблюдать и поучаться, просто любовался ею.
Зато другая сторона, вступив на этот, видимо, неожиданный и неизвестный путь любви, многим моим заключениям давала пищу. Я говорю, конечно, об Алексее Алексеевиче Столбцове.
Но, следуя самому правильному способу в ознакомлении с чужими характерами, я сначала расскажу все, что мне удалось установить во мнениях других людей по отношению к Алексею Алексеевичу.
В этом отношении богатую пищу давала Татьяна Александровна, у которой откровенность носила почти болезненный характер. У нее личных своих тайн, видимо, не было, и никак она не считалась с чужими личными тайнами. В деле, -- не тайна, а конспирация. А в личной жизни, -- все, мол, должно быть наружу, потому что надо каждому знать, с кем он дело имеет.
Из ее слов, а отчасти и из тех споров, которые иногда имели место между Федей и его товарищами, удалось мне установить, что Алексей Алексеевич, несмотря на все свои бывшие революционные добродетели и заслуги, за последние годы стал в партии почитаться чуть ли не отступником, -- якобы очень отклонился вправо от основных положений их партии. А именно: из войны сделал самые крайние выводы, ругал всех за беспочвенное фрондерство и резкостью своих мнений, высказанных даже с большой презрительностью, очень способствовал полному прекращению конспиративной работы, так как его мнения ребром поставили вопрос о том, что раньше-де надо расколоться, а потом можно работать. Время же для работы было глухое, так что во имя его раскол уж очень обидным при теперешних условиях казался. И вся их организация как бы захлороформировалась.
Я заранее хочу предупредить, что об этих вещах я с полным невежеством рассуждаю, а потому стремлюсь своих рассуждений поменьше вставлять, а больше передавать то, что слышать пришлось от других.
В данном-то случае важно мне установить, что подавляющим большинством своих товарищей Алексей Алексеевич почитался лицом, очень заблудившимся и уклонившимся вправо.
Надо заметить, что и он будто со своей правизной согласился и часто с иронией некоторою говорил: "Я, мол, правый...", или "с правой точки зрения", или еще как-нибудь. А на самом деле выставлял на посторонний взгляд ни правую, ни левую, а какую-то упрямую точку зрения. Впрочем, опять напоминаю, что в этом я большой невежда.
Однако очень в курсе всех этих вопросов была Татьяна Александровна, а и та до известной степени такого же взгляда, как я, держалась.
Мне однажды пришлось от нее такие слова услыхать (очень верные, во всех отношениях, на мой взгляд):
-- Алексей, -- говорит, -- поправел? От социализма ушел? Революционером перестал быть? Очень все внешне судить надо, чтоб к таким выводам прийти. Вся его эта военная тактика -- грош ей цена, конечно. И главным образом оттого, что в ней ничего длительного нет... А каждого человека надо в корне рассматривать. Вот возьмите, к примеру, на сравнение Федора Семеновича и Алексея Алексеевича. Все скажут -- Иконников левее. А я вам говорю, что это чепуха: у Федора Семеновича всяческие левые программы только в голове остались, а на самом деле в душе у него давно произошло оседание внутренних революционных пластов, -- ему теперь все это просто скучно, скучно. А у Столбцова дело другое. Его судьба, -- не только революционером вечно быть, -- а при случае и революционным диктатором. Впрочем -- это последнее, если бы не было в нем одной запятой...
Какая запятая, она не пояснила. Не все ее в этом будто поняли.
Вечером я зашел в комнату к Семену Алексеевичу. Там и Катя оказалась. Вид у нее был невнимательный. Неуклюже так в кресле сидела и смотрела на огонь лампы.
У нас же с отцом обычай был, -- делиться по вечерам наблюдениями. Он первый и начал о словах Татьяны Александровны.
-- Что ты скажешь? Права она?
-- Думаю, что насчет обоих права.
Отец задумался, а потом вспомнил наш прежний разговор о Марье Сергеевне:
-- Что ж, -- выходит, что без этих самых революционных пластов у них толку не будет...
Опять помолчал и дальше уже о Столбцове говорить начал, -- уж не знаю, -- вообще ли или в большой мере для Кати старался.
-- Да, запятая, -- это она права... Посмотри-ка внимательно: он у них самый умный, и самый разумный даже. И воли в нем больше, чем в других, -- просто даже скажу, редкая воля, -- часто, наверное, и злая воля бывает. И может он заставить других себя слушаться, и сам себя подчинить делу может. А с другой стороны, -- знаний много, образованнейшая личность. Все, все, все есть. Чем, правда, не кандидат в диктаторы? А тут эта самая запятая. И какая такая запятая, -- понять не могу. А как до нее дело дойдет, так всему аминь, конец. Сам себя, наверное, изгрызет, сам себя, как бабочку на булавку пришпилит, всю свою силу на подмогу врагам сам на себя обрушит.
Катя слушала теперь внимательно, -- изредка лишь ухмылялась, будто она гораздо больше об этом деле знает, чем отец.
А отец, уже уклоняясь от Алексея Алексеевича, к общим рассуждениям перешел. Опять думается мне, что многое говорил он для Кати.
-- Еще интересная вещь: знаешь ли ты, что вообще их всех за безбожников принято считать? -- Ну, так я утверждаю, что все это нелепость какая-то. Про Татьяну Александровну не знаю и про Канатова не знаю. О Феде нашем не сомневаюсь, что в самое ближайшее время он к Богу вплотную подойдет. Сейчас уже на полпути. А насчет Алексея Алексеича я тебе больше скажу: он просто самый настоящий православный христианин, помяни мое слово. И естественно, -- потому, что при таком характере податься некуда. Ведь людей ему только презирать можно, -- таков уж; а от себя уйти тоже нужно, потому что это компания невеселая. Друзей у таких не бывает, потому что отталкивает всех. Вот и нужно последнее прибежище.
Не успел отец договорить этой фразы, как Катя очень быстро поднялась и прямо выбежала из комнаты. Лицо у нее было все в красных пятнах, а походка сделалась еще тяжелее, чем обыкновенно.
Я спросил отца, зачем он так.
Он очень серьезно покачал головой, будто сочувствуя чему-то, мне неизвестному, а потом сказал.
-- Заметь себе и запомни хорошенько, что Катерина наша, с одной стороны -- глупая, слабая и застенчивая женщина. А с другой стороны, Катерина наша -- если и не мудрее мудрых, то во всяком случае сильнее сильных. Бывает это у редких женщин, -- назвать можно -- покровность, -- понял. Вот и у нее так. Нужно ей чувствовать сильного и гордого человека ребенком слабым. Он молотом скалы дробит, а она с него от великой жалости пылинки сдувает. И в этом много справедливости. Без таких, как Катя, многим бы собственной силой и собственной гордостью удавиться бы пришлось. А она -- двужильная, все вытянет. Пусть глаза на лоб выскачут, -- вытянет.
-- Знаешь, -- добавил он -- уже смеясь, -- Прокофьев мне про нее как-то говорит: "древнеисторического вида дочь ваша, Семен Алексеевич, -- не девушка, а Апшерон настоящий". Это он, видимо, вместо Першерон Ап-шерон сказал. Ну, и похохотал я над этим. И правда все же, именно тиски.
Много раз в дальнейшем приходилось мне убеждаться в истинности слов моего отца.
С Катей нашей случилось что-то значительное, будто вся душа у нее в новые одежды облачилась. Вся какой-то торжественностью и ответственностью прониклась.
И уж тут не могу я не рассказать самое интересное мнение о ней, высказанное самим Алексеем Алексеичем.
-- Вот, -- говорит он, -- если бы на земле остались жить только такие люди, как Екатерина Семеновна, -- тогда бы нигде никто ни против кого борьбу бы не вел. Все было бы совершенно спокойно. Ну, а если бы таких людей, как Екатерина Семеновна, никого бы на свете не осталось, -- тогда бы тоже и первый бой был бы последним, потому что некому было бы на смену первым азартным борцам выступить, никто бы за них, им на защиту не встал. Начинают борьбу, -- фитюльки, мы, а доводят ее до победы, -- земляная сила, Катерина Семеновна.
Это излагаю в очень непонятном духе, потому что, по правде сказать, за Катей я никогда никаких склонностей к войнам не замечал. Наоборот, кротости она и смирения редкого. А впрочем, я при всей этой противоречивой непонятности ощущаю, что доля правды в этих словах есть. Если ей на долю придет кого-либо защищать, то уж, наверное, не выдаст, как собака своих щенят не выдает.
А за всеми этими уж чересчур торжественными словами можно сказать, что происходило явление частое и довольно в наших жизнях обычайное. Не знаю, в каком порядке, а полюбили друг друга Катя и Алексей Алексеич. И от всех нас этого уже не скрывали.
Я видел, что Катя очень счастлива, просто не верится, чтоб она такой счастливой могла быть, -- вид она такой имела -- будто что-то переполнило ее до краев, и она не идет по земле, а шествует, чтобы этого драгоценного переполнения не расплескать. Действительно, "покровное" что-то было в ней.
А рядом Алексей Алексеич. Конечно, я его мало знаю, и сравнивать его мне трудно с тем, каким он раньше был.
Но все же сдается мне, что в нем эта любовь новая была причиной какого-то настоящего успокоения, будто нашел он лесенку, ту самую, которую ему только и не хватало, чтобы на самую нужную вершинку забраться, будто Катя и любовь ее были ему единственным раньше недостающим мосточком через главную пропасть, -- а дальше, -- все ясно и хорошо.
Полно уж, -- не заменила ли любовь эта ему основной запятой недостающей? Не воздвигла ли она его здание, стоявшее раньше на песке, не воздвигла ли она его на некрушимом фундаменте?
Радостно было нам всем на них смотреть, будто и мы во всем этом деле немало виноваты.
Чтобы эту линию до новых и потрясающих событий всю целиком определить и к ней пока не возвращаться, я должен добавить, что в течение всего лета отношения Кати и Алексея Алексеевича развивались в том же русле. Ни для кого из нас не было неожиданностью, когда мы узнали осенью, что они собираются повенчаться, и что Катя вместе с ним уезжает из Медового.
Я без всяких сомнений радовался.
Семен же Алексеич хотя огорченным и не был, но очень задумчиво сжимал свою бороду в ладонях и говорил:
-- Конечно, может это и хорошо обернуться. Однако не верится. Боюсь я, что Катю большие трудности и непереносимые испытания ждут. Впрочем, она, я думаю, сама это знает и на всяческие испытания идет с большой радостью. А сил у нее хватит, потому что это ей на роду написано, -- покровность эта.
5
Должен со всей откровенностью признаться, что, несмотря на всю свою любовь к душевным наблюдениям и несмотря на то, что гости Федора с самого начала вызывали у меня большое любопытство и даже большую любознательность, только к концу лета удалось мне заметить некоторые очень значительные явления. Вернее даже будет сказать, что явления эти я и раньше замечал, но давал им совершенно неправдоподобное объяснение.
Я уже упоминал как-то о болезненной какой-то откровенности, свойственной Татьяне Александровне. Подметив эту черту, я раньше из нее никаких выводов не делал и только к концу лета обратил внимание, что это вовсе не так просто.