Кузьмина-Караваева Елизавета Юрьевна
Клим Семенович Барынькин
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Кузьмина-Караваева Елизавета Юрьевна
(
bmn@lib.ru
)
Год: 1925
Обновлено: 27/08/2020. 146k.
Статистика.
Повесть
:
Проза
Проза
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Кузьмина-Караваева Е. Ю. Равнина русская: Стихотворения и поэмы. Пьесы-мистерии. Художественная и автобиографическая проза. Письма.
СПб.: "Искусство--СПБ", 2001.
КЛИМ СЕМЕНОВИЧ БАРЫНЬКИН
I
В середине лета, в самую жару, когда золотится пшеница, солнце может перестать освещать спутницу свою -- тяжелую хлебами землю, и все равно в темном небе будет она сиять золотой полосой пшеничных своих полей.
Наш край... Как его назвать, наш край? Сказать ли, что это часть великого государства Российского? Но в Российском государстве есть и сибирские тундры, и бесплодные пески Закаспия, и леса, и унылые северные болота... Наш край на них не похож. Наш край -- пшеничное царство. Миллионы десятин золота, не деленные на узкие полосы, как делят землю на севере, а сплошные, -- от края неба и до края. Хоть целый день иди, -- все та же золотая пшеница будет окружать тебя. И так будет, пока тебе не покажется, что ты даже не идешь вовсе, а давно уже растаял и растворился в золоте солнечного неба, в золоте солнечной пшеницы.
Потом заметишь вдали белую колокольню с ярким крестом, услышишь заливчатый собачий лай, потянет жженым навозом.
Это жилье человеческое, -- кубанская станица.
Пшеничные люди земли не жалеют. Станица вытянулась далеко. Дворы у хат огромны. В пыли у заборов возятся ребята, копаются свиньи и куры, собака греется на солнце и изредка поводит лениво ухом, -- мух отгоняет. Трава выросла по улице, тонкой полосой вьется между нею проезжая дорога.
Пыль черноземных дорог. Мягкая, -- нога в ней тонет, -- пушистая, горячая...
Выйдешь в степь. По краям стоит пшеница засыпленная. Колосья лениво клонятся к земле. Набежит легкий ветер, -- и волной золота зарябится пшеничное поле.
А в небе высоко парит коршун да сыпятся искры раскаленного солнца.
В конце июня, когда скосят пшеницу, поля потемнеют немного, но до самых осенних дождей будут все же отливать золотом и сверкать на солнце.
Начнут расти в степи соломенные города. Молотилка призывно засвистит, и клубы дыма потянутся из ее тонкой трубы в воздух. Народ зашевелится около нее. Золотая соломенная пыль густым облаком подымется от земли. Повезут в станицу тяжелые мешки с зерном. А вокруг молотилки все гуще и гуще будут лепиться тоненькие переулочки между соломенными скирдами. Скирды вырастут выше и больше, чем хаты на станице.
По степи начнут бродить огромные отары овец, то расползающихся серыми комками, то сбивающихся в одну кучу; а старый пастух, весь высушенный солнцем, с крючковатым, длинным посохом, будет лениво глядеть вслед случайной подводе, исчезающей в облаках пыли. И если отрешиться на мгновение от того, что сзади осталась станица, в которой все же получают газеты и знают точно, в каком веке живут, -- то такой седой древностью повеет от старого пастуха с его овечьим стадом, от синего, глубокого неба, от потемнелого золота скошенных полей, что просто неудивительно было бы увидеть вдали смуглую Руфь, собирающую колосья на полях Вооза.
Так неизменен лик земли, плодородной, насыщенной солнцем, тяжелой.
Крепкая земля в нашем крае. Крепкий, могучий народ. Пшеничные люди.
Если бы выбирать столицу пшеничному царству, то по всему надо было бы выбрать станицу Хлебную. От нее во все стороны одинаково далеко до голода, до холода, до болота и леса. Весь ее юрт, -- триста тысяч с лишним десятин, -- отливает летом пшеничным золотом.
И хлебов печеных, таких, как в станице Хлебной, нигде нет. Высокие, румяные, корочка хрустит, легкие, в меру вскисшие.
И не то чтобы у баб станичных какая особая наука была насчет печения хлебов, а просто такие сами они удавались, -- мука такая, значит, выходила из благодатной пшеницы станичной.
Всякому человеку понятно, что там, где хлеба хороши, вся жизнь должна быть сытой, довольной и веселой; труд в степи благодатный, -- всякий хлебороб уверен, что и в этот, и в следующий год не изменит ему черноземная степь, -- наградит за работу сторицею. А от этого и тоска не растет, и жизнь идет счастливо, спокойно.
Станица вытянулась верст на десять в длину, а поперек было только по два двора с каждой стороны улицы.
Белая церковь, еще новая, с зелеными куполами, стояла на небольшом пригорке посередине площади. Вокруг площади были всё каменные дома: станичное правление с красной черепитчатой крышей и с заплеванным подъездом, высокая, с большими окнами, школа, выходящая в чистенький палисадник, дом батюшки, отца Лаврентия Малахова, с цветными стеклами на полузакрытом балконе, с густыми зарослями дикого винограда вдоль стен.
На площади вообще жили больше люди именитые. А чем дальше к окраинам, тем беднее становились хаты, и дворы при них не так уж велики. Сады, пожалуй, везде одинаково зеленели вишняком своим густым.
И жизнь людская шла во всех хатах приблизительно по одному образцу. Работа у всех одинаковая, -- пожалуй, весь юрт можно назвать хлебной фабрикой, а казаки на этой фабрике все одинаковые мастера.
Разница только, что на фабриках настоящих труд противный и подневольный, а труд степной -- самый радостный и благодатный. Кроме того, хлеборобное дело летом, в самую жаркую пору, человеку и поспать почти не дает, -- времени нету, ни часу в уборке пшеницы пропустить нельзя. Поздно ложиться приходится и вставать, когда раннее летнее солнце еще встать не успело. Зато зимою дела почти никакого у станичников нету: озимые уже забархатились, черный пар влагой небесной насыщается, амбары стоят полные, -- работы никакой и нету.
Слава Богу, что вечера зимою рано наступают, -- спать можно ложиться с петухами.
А днем, если по хозяйству ничего не надо справить, то единственное дело в лавочке ли у площади, или так по хатам собраться и рассуждать. И были в станице великие мастера рассказы рассказывать. Соберется народ вокруг них, а они издалека заводят, часто уж и раньше всеми слышанное, -- да это не беда, -- когда хорошо говорят, и несколько раз одно и то же послушать можно.
Казаки вообще народ такой, что каждого будут слушать внимательно. И спорить они не очень охотники. Если даже враль какой рассказывать небылицы начнет, -- и его не перебьют, только замолчат после рассказа все да какой-нибудь старик заметит спокойно:
-- Могёт быть.
И сам враль не поймет, кто же в конце концов одурачил кого, он ли своими выдумками, или слушатели его, которые и спорить с ним даже не захотели, а только и буркнули: "Могёт быть", -- отвяжись, мол.
Друг друга народ знал и понимал очень хорошо, кто чем живет и о чем про себя думает. А свежему человеку трудно было во всем сокровенном станичном думанье разобраться, потому что свежий человек, как ни старайся начистую разговор вывести, как на споры своих собеседников ни натаскивай, -- тоже почти всегда услышит:
-- Могёт быть.
А дальше, значит, -- проваливай, мы своим живы, а о твоем тебя не спрашиваем.
А так вот, не споря, отшить полегонечку, -- это даже, пожалуй, вежливость станичная была.
Ну, а между своими и споров мало, потому что одна приблизительно у всех жизнь складывалась и одни мысли у всех в голове роились: весною на небо посматривают:
-- Дал бы Бог дождя.
В сенокос смотрят:
-- Не надвигаются ли, не дай Господи, тучи.
Сын подрастет, -- к службе готовить надо, а потом женить, а там у него ребят крестить. А там волов новых покупать или пшеницу в город на продажу везти.
Одним словом, жизнь известная, -- другою в станице и жить нельзя.
И все очень хорошо понимали, что все главным образом пшеницей определяется, -- так с этим понятием и сообразовывали всю жизнь.
II
Один был только человек в станице, который неизвестно откуда других понятий набрался, всем наперекор, все был недоволен, все тосковал и искал себе лучшего удела.
И не чужой человек, а свой, казак, -- Семен Петрович Барынькин.
Еще как вернулся со службы, начали у него всякие чудачества проявляться. Начать с того, что объявил он матери свою волю, захотел стать мясником.
Для нашего народа это занятие не считается особенно почетным. А Семен Петрович был человеком богатым, -- мог бы и без такого ремесла хорошо жить. Но у него раз сказал, -- значит, сделал: открылась в станице мясная Ба-рынькина.
Мальчишку он себе лет пятнадцати в подмогу нанял. Вот этот-то мальчишка своими рассказами и обратил внимание станичников, что Семен Петрович -- человек необычайный.
Рассказывал он, что когда зарежет мясник быка или овцу, освежует ее и потом начнет потрошить, -- так потрошит не просто, а как-то по-особенному, -- каждую кишку рассматривает, опять в утробу прилаживает, будто все хочет дознаться, на что она скотине нужна была. Так же и желудок, и печенку, и почки, -- все проверяет, прилаживает. Легкие однажды пробовал воздухом надувать. А с сердцем бычьим целый вечер возился, резал его на части.
И мальчишка рассказывал про такие занятия мясника не раз и не два, а уверял, что редко какая скотина через его руки без этих опытов проходит.
Все эти рассказы сильно разожгли любопытство станичников. Но никто не мог понять, к чему это Семен Барынькин так чудачит. У него же спросить не решались, -- за насмешку примет и еще обругает.
Потом стали ползти слухи, что Семен Петрович у одного старика на хуторе научился целебные травы распознавать, и какая против чего помогает. И будто даже с наговорами всякими он этими травами врачует.
Сначала не верили. Потом мало-помалу начал к нему народ собираться со всякой хворобой. До фельдшера все равно пятьдесят верст, -- не удосужишься в рабочее время.
Но все же шли к нему с опаской, потому что с детства знали его и не могли понять, откуда он премудрости набрался.
Он народа от себя не гнал, но и окончательно в своих знаниях не признавался. Все в шутку будто старался обратить. У тебя, мол, и болезни никакой нет, -- одни мысли такие глупые. Вот тебе, наверное, такая пустяковина поможет. Даст сушеной молодой крапивы, как чай пить, вместо слабительного, -- человек действительно и поправится.
Сам, значит, в своих силах не был уверен, потому и не объявлялся народу, а исподволь на народе пробовал себя.
Уверовали в него сильно, когда дьячок на масленой чуть было ног не протянул, да Барынькин помог: сразу определил, что он себе глотку блином горячим спек, -- дал какой-то настойки, прочел вроде молитвы, велел живот постным маслом растирать, -- дьячок в два дня и поправился.
А потом получил Семен Петрович и научное признание: на огородах нашли мертвое тело; началось о нем следствие. Из города врач приехал на вскрытие.
Семен Петрович просил разрешения на вскрытии присутствовать; и смело начал с врачом разговор о всяких врачебных вопросах, показал полное знание строения человеческого тела и даже обратил внимание врача на какие-то неполадки у мертвеца в сердце.
Врач с удивлением спросил его, где он всей этой премудрости набрался. На что Семен Петрович ответил, что недаром он и мясником стал, -- это самое премудрое дело для того, кто хочет врачевать.
Врач очень удивился этому ответу и с улыбкой спросил его:
-- Значит, ты теперь и лекарь готовый?
Но Семен Петрович скромно ответил:
-- Тело можно сказать, что изучил, но душу человеческую только что изучать приступаю.
Опять тогда никто не понял ответа его и не сообразил, как же он теперь души человеческие потрошить начнет.
А народ стал валить к нему валом, так что он и мясную свою забросил. Одному палец молотилкой помяло, у другого в груди печет, у детей понос кровавый, -- он на все средства знает.
Были у него лекарства и совсем особенные, -- от чахотки, например. Это средство он только и давал тем, кому дни будто и сочтены совсем были, да и то по предварительному соглашению, потому что дело было серьезное: Семен Петрович предупреждал, что без его лекарства человеку жить не больше месяца осталось, а с лекарством -- или сейчас же умрет, -- не выдержит душа яда, -- или если преодолеет, то месяца через три совсем здоров будет. И находились смельчаки, что соглашались на это лекарство. Выздоравливали действительно. Деготь, что ли, это какой-то особенный был.
Так стал он необходимым человеком в каждой семье. И трудные роды, такие, что около родильницы весь народ с зажженными свечами уже стоит, а она помирать совсем приготовилась, -- и детские болезни, и старческое хире-ние, -- все проходило через него, всему он был свидетелем и помощником.
А в страданиях и болезнях душа человеческая открывается так, что читай в ней, как в открытой книге. В страданиях учился Семен Петрович познавать душу человеческую. И пожалуй, если бы врач, который ему вопрос задавал, теперь приехал в Хлебную, Семен Петрович мог бы ему смело сказать, что и вторую часть науки своей он уже постиг.
Но постигнув ее и почувствовав себя мудрым -- мудрее, чем все станичные старики, -- Семен Петрович возгордился и затосковал. Нелюдимым он стал, опротивело ему все. Работать работу такую, как все, -- хлеборобную -- будто и не так интересно ему; дальше изучать свое дело тоже трудно, потому что и книги-то все по врачебному искусству, -- он пробовал их покупать, -- написаны так, как будто бы этим искусством простой человек и поинтересоваться никогда не захочет, -- язык прямо суконный, как раз такой, что только мозги забьет и последние понятия вышибет.
К сорока годам достиг он большого влияния в округе, а тоска не унималась, -- прямо до сухого звона в голове доходила.
Так навидался он всего, так научился распознавать людей, что с ними ему скучно стало. Человек начнет какую-нибудь хитрую речь, да обиняками, -- а он уж знает, чем эта речь должна кончиться, и только от скуки не перебивает собеседника, дает ему до конца договориться.
В это время Семен Петрович решил жениться. Невесты у него подходящей в станице не было. Да он, пожалуй, и сам не знал, какая для него невеста подходящая, -- только бы что-нибудь живое было в доме и вместе с тем не очень шумливое.
Услыхал от кума он, что в соседней станице живет вдова молодая, бездетная и хорошая хозяйка. Подумал и решил, что это самое подходящее.
Вскоре стала Дуня его женой. Венчались они не сразу, -- Семен Петрович заявил, что прежде посмотреть надо, не очень ли она шумная, а потом уж на всю жизнь связываться.
Вскоре после свадьбы родился у Дуни сью, назвали его Климом, а отец с первого же дня начал его Климом Семеновичем величать.
III
Когда Климу было уже лет восемь, Семен Петрович выстроил себе новую хату, как раз за батюшкиным двором. Врачевать он стал меньше, все больше теперь в чужих делах разбирался, и если надо, порядки наводил. Тоска его утихла.
Сын радовал, -- лицом походил на него, -- такой же разумный будет. Только весь он как-то шире костью удался, да и озорной очень, безудержный. Ну, да это еще не беда, -- лишь бы сразу догадался, на что свою безудержность в жизни кинуть.
Клим через батюшкин двор и в школу ходил, никогда не забывал цепного пса подразнить и за косу дернуть одну из батюшкиных дочерей. Тем, пока что, знакомство между ними и кончалось.
Зато старшие, -- отец Лаврентий и Семен Петрович -- жили не только как добрые соседи, но и как большие друзья. Отец Лаврентий любил пофилософствовать и в самый корень вещей углубиться. А для таких разговоров Семен Петрович был собеседником незаменимым: он ведь и к самому простому делу подходил издалека, отыскивал, откуда начало ему и какого оно корня.
Особенно часты их беседы бывали в зимние сумерки, когда отец Лаврентий, уже отдохнув после обеда и дожидаясь вечернего чаепития, бывал в отменно философском настроении духа. Усадит он соседа у себя в кабинете, сам опустится на стул против письменного стола и начнет сначала вопросы задавать.
-- Так как же, Семен Петрович, значит по-твоему, что человек, что скот -- все единственно?
Семен Петрович знает заранее, что каждый разговор у них приблизительно так начинается, и степенно разъясняет батюшке, что, может, разница какая и есть, но вот сколько народу прошло через его руки, а в строении тела человеческого он никак не смог найти ничего такого, что могло бы почитаться вместилищем души:
-- Все так же, как и у скотины.
На это батюшка засмеется добродушно и начинает убеждать Семена Петровича, что душе никакого органа особого не надо.
-- Читал небось, что дух дышит где хочет?
Так полегоньку и поспорят до того времени, когда окна станут уже совсем сизыми и черты лиц собеседников расплывутся в сумраке.
Тогда послышится из столовой стукотня посуды, Семен Петрович возьмется за шапку, а батюшка пойдет чай пить.
Батюшкин дом выделяется из всех станичных домов. Клим однажды по поручению отца был в комнатах и все разглядел. В зале полы вощеные, очень чистые, и по ним полотняные половички от двери и до двери постланы. Перед окнами на высоких подставках фикусы стоят, а на подоконниках герань в горшках. У стенки пианино, на нем фотографические карточки аккуратно расставлены. Стол посередине комнаты застлан вязаной скатертью с хитрыми узорами.
И в других комнатах тоже чисто, все блестит, везде салфеточки вышитые.
Летом Клим из своего сада через забор часто видал, как вся семья батюшкина на балконе чай пьет. На столе скатерть белая, вазочка с вареньем или с медом, хлеб сдобный и огромный, начищенный самовар.
От всей жизни, словом, веет уютом и домовитостью.
Про отца Лаврентия надо вообще много рассказывать, чтобы сразу его жизнь понятной стала. В Хлебной был он первым человеком и уважением всеобщим пользовался, и несмотря даже на малый грешок, который за ним водился. Такой был человек разумный, дельный, станичные дела хорошо понимал, с учителями в ладу жил, не кляузничал.
Только беда его была в том, что овдовел он рано. Оставила ему покойница жена двух дочерей погодков -- Олю и Наташу. С год он сам с ними возился, -- старая стряпуха помогала. Но потом, видно, одиноко жить не по силам ему стало: появилась в его доме некая домоправительница, Марья Андрониковна, женщина хозяйственная, разбитная и лицом довольно приятная, только суховата немного.
Стали девочки выбегать на улицу всегда причесанные, в чистых платьях. Варенья и соленья заполнили батюшкину кладовую, как и при покойной матушке не заполняли. А всякая натуральная плата за требы сильно повысилась, потому что Марья Андрониковна на малость какую и смотреть бы не стала.
И батюшка был очень доволен своей жизнью, хотя по станице сплетничали о нем и даже архиерею доносили. Но архиерей принял во внимание, что двум малолетним девочкам нужно женское попечение, и тем дело и окончилось.
Оля была годом моложе Клима, но по виду можно было думать, что между ними разница в летах гораздо больше. Клим был широкоплечий, сильный, большой, с грубым голосом и быстрыми движениями. А у Оли были такие тонкие руки, что просто палочками казались. Глаза большие и будто потушенные, грустные. Наташа была хоть и моложе, да живее как-то, здоровее.
Клим относился к девочкам с презрением, любил их дразнить, в игры с ними не вступал. Просто даже стыдно было подумать, чтобы с ними всерьез, как с равными в игру войти.
А девочки не обращали на него никакого внимания, -- много их, удальцов, из школы мимо них бегало.
Только раз, когда Клим на площади поссорился с другим мальчиком и, к удовольствию школьников, начал его жестоко избивать, в окошке батюшкиного дома появилась голова Оли, и она спокойным голосом сказала ему:
-- Брось, Клим. Смотреть противно.
И он бросил. Сам не знал, отчего бросил, -- послушался глупую девчонку. Да и голос этот ее спокойный надолго запомнил.
Потом он на себя страшно зол был.
А на следующее утро, идя в школу и встретив во дворе Олю, он подошел к ней сам первый и задорно сказал:
-- Ты что, дура, меня не боишься?
Оля ничего ему не ответила и молча ушла в дом.
Это совсем озадачило Клима, и он решил добиться от девочка признания своего превосходства. Тут впервые проявилась вся его неистовость.
Сначала он просто хотел из-за угла напасть на нее и вздуть хорошенько, чтобы долго помнила. Потом решил, что не такая уж она дура, -- и без трепки понимает, насколько он сильнее ее.
Тогда захотелось ему проявить себя перед Олей каким-нибудь невероятным геройством. Он долго думал, что бы ему устроить такое, чего еще никто не устраивал.
Наконец пришла ему мысль: надо выкрасть из конюшни станичного правления племенного жеребца, прокатиться на нем перед батюшкиными окнами. Жеребец был строгий, только лучшие наездники решались на него садиться, -- это вся станица знала.
Клим стал все свободное время проводить около станичного правления, поджидая случая, чтобы вывести жеребца незаметно. Наконец такая минута подошла. Тихо, никем не замеченный, прокрался он в конюшню, отвязал жеребца, тут же, в конюшне, вскочил ему на спину и вылетел стрелой через пустой двор на площадь.
Жеребец сразу почуял, что седок на нем неопытный, и, раздувая ноздри, помчался вдоль улицы. Пыль поднялась столбом.
Клим вцепился обеими руками в гриву коню и чувствовал какой-то совершенно дикий восторг от бешеной скачки.
Собаки неслись за ним с громким лаем.
Через несколько мгновений станица была позади. Пшеничные степи раскинулись перед Климом. Ветер свистел в ушах, и четко раздавался топот копыт по дороге.
В правлении быстро заметили неладное. Но пока снаряжали погоню за беглецом, прошло некоторое время. И казаки, выехав за станицу, увидали, как далеко перед ними в степи несется жеребец, уже скинувший всадника и наслаждающийся полной свободой.
Его поймали с трудом. А Клима принесли к отцу без памяти, с окровавленным лицом и исцарапанными руками.
Когда он немного поправился, Семен Петрович сильно избил его. Но так колдун и не мог добиться, зачем его сын пустился на эту затею.
А Клим в это время, принимая отцовские побои и чувствуя еще невыносимую боль от падения, думал мучительно, узнали ли о его подвиге в доме Малаховых.
Оля, встретившись с ним через некоторое время, ничего не сказала, а Наташа прошептала задорно:
-- Скакун...
"Значит, знает, -- подумал он, -- теперь уж, пожалуй, и задаваться не будет".
Наступило между ними полное перемирие, но все же более близкого знакомства не начиналось.
Прошло так лето. Семен Петрович начал пахать озимые. Клим ему помогал, пока в школу ходить не надо было. В станице бывал мало, -- все с отцом в степи.
Только кончили пахать, -- батюшка заболел; послали за знахарем.
Семен Петрович его внимательно осмотрел, потрогал ему живот, кое-где сильно помял. Потом принес из дому всяких снадобий и долго учил Марью Андрониковну, что после чего давать и какие припарки класть.
На следующий день отцу Лаврентию стало хуже. Семен Петрович начал злиться, дал новых лекарств и велел написать батюшкиной сестре, которая жила где-то далеко, чтобы она приезжала, потому что в доме лишние руки могут понадобиться.
И на следующий день батюшке не полегчало. Так длилось с неделю.
Наконец, Клим заметил, что отец его пришел от Малаховых прямо как туча черный. Только пообедать успели, как он велел Климу бежать к Марье Андрониковне, узнать, не случилось ли чего.
Клим скоро вернулся, -- Марья Андрониковна сказала, что все по-старому.
Перед вечером Семен Петрович опять послал Клима к Марье Андрониковне за новостями, -- видно, очень тревожился, ждал чего-то плохого.
Клим только вошел в столовую батюшкиного дома, как увидал, что происходит что-то неладное. Марья Андрониковна, красная и запыхавшаяся, тащила сундуки на балкон, носила огромные пуховые подушки. В следующей комнате, где лежал отец Лаврентий, Клим заметил, что весь письменный стол перерыт, ящики выдвинуты, бумаги валяются на полу.
Он взглянул на больного, -- глаза закрыты, тонкие восковые руки недвижно лежат на одеяле, и только ноги, покрытые еще теплым платком, слабо вздрагивают.
Климу стало жутко. Он стрелой кинулся из комнаты. Отцу сказал, еле переводя дух:
-- Он кончается, она грабит, а девочек нету.
Семен Петрович еще сильнее нахмурился, быстро взял шапку и палку и вышел на двор. Клим решил идти за ним. С отцом ему было совсем спокойно: он знал, что все будет как надо.
Теперь он особенно отчего-то обратил внимание, как в столовой кружатся мухи над вазочкой с медом и как сдернута скатерть с одного края стола.
Семен Петрович несколько раз сильно стукнул палкой, но все же им навстречу никто не вышел. Только через несколько минут распахнулась дверь и на пороге появилась Марья Андрониковна с новым тюком всякого добра.
Семен Петрович остановил ее:
-- Ну-ка, покажи, красавица, много ли успела натаскать.
И двинулся на балкон.
Там стоял большой сундук, наполовину пустой. В него, видимо, складывались приносимые вещи.
Солнце в это время сбоку ударило в цветные стекла балкона. Семен Петрович вышел на крыльцо, пристально всмотрелся в пылающий закат и обернулся к Марье Андрониковне, стуча палкой по каменному полу балкона.
-- Смотри, -- видишь солнце, еще полвершка до земли осталось. Пока будет хоть кусок солнца на небе, -- грабь, -- ты свое заслужила. А как солнце скроется, -- чтоб ноги твоей больше здесь не было, -- остальное детское.
Марья Андрониковна без колебания и сразу уверовала в право колдуна разрешать и запрещать ей. Она кинулась быстро из комнаты, чтоб до заката успеть вытащить хоть что-нибудь.
Семен Петрович пошел к отцу Лаврентию.
Теперь Клим увидал тут и девочек: они стояли в ногах кровати, прижавшись друг к другу.
Климу стало до боли жаль их, и казалось ему, что он чувствует сейчас, как свою, каждую их мысль. Он знал, что им страшно. И страшно оттого, что вот между ними в этой комнате лежит человек, так недавно такой родной, такой близкий, а теперь уже отгороженный от них каким-то непроницаемым кругом, который очертила вокруг него приближающаяся смерть. И оттого, что она была так близко, они уже не могли различать, где жизнь властвует и все по-настоящему, а где воцарилось мертвое, чужое, необычайное.
Климу хотелось плакать, смотря на них. Он прижался к печке и старался быть совсем незаметным.
Семен Петрович посмотрел внимательно на больного и тихим, но спокойным голосом сказал девочкам:
-- А вам здесь сейчас делать нечего. Клим, уведи их пока в сад.
Потом помолчал и добавил совсем ласково:
-- Вы, красавицы, не бойтесь. Вот я вам моего Клима и на ночь в сторожа оставлю. Страшного ничего нет.
Дети с Климом молча вышли.
В саду сели на скамейку в самой дали и тоже продолжали молчать.
У Клима что-то щипало в глазах. Он тихо дотронулся до Олиной руки и сказал ей:
-- Если бы я знал, что такое будет, никогда бы тебя не обидел.
Она ответила тоже тихо:
-- Я знаю. -- И даже попыталась улыбнуться. Потом опять наступило молчание.
Через час, когда подвода уже отвезла вещи, предназначенные Марье Андрониковне, и в доме засветились огни, Клим услыхал, что отец зовет их с балкона. Они подошли быстро и волнуясь.
-- Дети, батюшка приказал долго жить.
Наташа слабо вскрикнула, Оля низко опустила голову.
Прошли в комнату, где лежал покойник. Девочки плакали. Клим кусал себе губы и удивлялся, что у отца Лаврентия стало совсем незнакомое лицо, -- еще более сухое, чем час тому назад, но какое-то очень важное.
Потом наступила ночь. Семен Петрович ушел домой. Клим свернулся калачиком на тюфяке в комнате Марьи Андрониковны. А девочки легли вместе на ее широкую кровать. Им обеим отчего-то казалось, что так, не в своей комнате, не на обычном месте, будет легче. Вообще сейчас должно быть все на так, как всегда, -- даже на своих постелях спать нельзя.
Лампада горела перед образами, то потухая, то вспыхивая ярко. Пахло какими-то травами, и было очень душно. В углу жалобно жужжала муха, попавшая к пауку. А через затворенную дверь доносился голос дьячка, читающий псалтырь над покойником. Слов нельзя было разобрать, -- слышалось только непрерывное гудение. Этот голос долго мешал Климу вслушаться в то, о чем шепчутся, изредка всхлипывая, девочки. Наконец он уснул.
Утром осторожно, чтобы не скрипеть, отворил он двери и вышел из комнаты, когда девочки еще спали. После полумрака его ослепило яркое солнце, и особенно бросилось в глаз