Куприн Александр Иванович
Последний дебют

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

Оценка: 5.46*47  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Первое выступление Куприна в печати. За публикацию юнкер Куприн был наказан двумя сутками карцера.


  

Александр Иванович Куприн

Последний дебют

  
   Текст сверен с изданием: А. И. Куприн. Собрание сочинений в 9 томах. Том 1. М.: Худ. литература, 1970. С. 41 - 47.

Посвящ. Н. О. С--ой.

Я, раненный насмерть, играл,
Гладьяторов бой представляя...
Гейне.

   Антракт между третьим и четвертым действиями кончался. Капельмейстер Геккендольф только что добрался до самого интересного места, изображавшей очень наглядно плач иудеев в пленении вавилонском.
   Иван Иванович ужасно любил такие пьесы, где все время шла отчаяннейшая фуга,-- где жалобное рыдание флейт смешивалось с патетическими восклицаниями кларнета, где гудел самым безжалостным образом тромбон и все покрывалось глухим рокотанием турецкого барабана, где музыканты, приведенные в ужас этим хаосом звуков и готовые положить инструменты, кидали на капельмейстера взоры, полные самого мрачного, безнадежного отчаяния...
   Тогда Иван Иванович производил чудеса: он бросался из стороны в сторону, делал самые трудные телодвижения, удивляя публику своею гибкостью, и, наконец, красный от усталости и волнения, обводил зрителей торжествующим взором, когда инструменты сливались в общем хоре.
   На этот раз публика не могла отдать должного удивления музыкальным подвигам Ивана Иваныча, потому что все были заняты разговорами о драме, которая шла в первый раз. Называли вполголоса имя автора и указывали на литерную ложу, где сидел молодой человек с растрепанной шевелюрой.
   На сцене шла суматоха. Алексей Трофимович Петунья, исполнявший одновременно должность и декоратора, и машиниста, и сценариуса, был в страшном волнении.
   -- Опускайте, опускайте кулисы-то!-- кричал он, бегая без сюртука по сцене.-- Да тише, осторожнее, говорят вам! Послушай, ты, баранья голова, как тебя звать?
   -- А Кириллом,-- отвечал, усмехаясь, кудрявый рослый парень.
   -- Так ты, голубчик Кирилл, сбегай сейчас вниз, в кассу. Спроси у Андрей Филипыча мой саквояж, понимаешь? Ну, мешочек такой, маленький, кругленький... Да ты пошевеливайся, бегом! Ну, что вы там заснули? Где же река-то? Николай Антонович, вы реку позабыли, давайте реку!
   -- Пущай висит,-- отвечал сверху грубый голос,-- таперя кулисы мешают, тады легше будет.
   --А вы, Николай Антонович, вал починили? Прошлый раз Анемподистов четырнадцать зубцов сломал. Александр Петрович, я просто не знаю, что мне делать, облака истерзаны в клочки, река просвечивает, кулисы старые, гнилые... Последнее слова относились к антрепренеру и директору труппы, быстро проходившему через сцену с хлыстом в руке. Это был высокий, статный мужчина лет тридцати пяти. Лицо его обрамленное густою гривой черных волос, живописно падавших на плечи, носило печать какой-то гордой, самоуверенной силы. Особенно хороши были его большие, серые, холодные глаза, тяжелый взгляд которых не могли выдержать многие, даже очень решительные люди.
   -- Обратите, пожалуйста, внимание,-- вопил Алексей Трофимович, жестикулируя самым отчаянным образом.-- Андрюшка опять запил, старые кулисы никуда не годятся, могут упасть, разбить кому-нибудь голову...
   -- Потом, потом,--прервал рассеянно Александр Петрович.--Где Гольская?
   -- Оне в уборной-с, если не ошибаюсь,-- отвечал Алексей Трофимович и опять побежал раздавать приказания.
   Поднявшись наверх, Александр Петрович остановился перед маленькой крашеной дверью и постучал.
   -- Кто там? Войдите!--раздался за дверью приятный женский голос.
   Лидия Николаевна Гольская была красавица. Трагик Анемподистов, игравший на сцене под псевдонимом Фальери и поразивший купчих в самое сердце краткой, но ядовитой эпиграммой:
  
   Фигура
   Без тюрнюра!--
  
   всякий раз, когда заходила речь о Лидии Николаевне, закатывал глаза под лоб так, что несколько минут в орбитах вращались одни громадные белки, и восклицал хрипящим басом: "Богиня! Классическая богиня!" Действительно, тонкие правильные черты лица, классический профиль и будто мраморная, прозрачно-матовая бледность лица Гольской позволяли дать ей это название.
   При входе антрепренера Лидия Николаевна сделала порывистое движение вперед, но опять опустилась в кресло, и только густой румянец залил ее бледные щеки.
   -- Чем обязана чести видеть вас у себя? -- спросила она через силу, и в тоне ее голоса зазвучали худо скрываемые горечи и презрение.
   Александр Петрович тряхнул гривой черных волос. Этот прямой вопрос ему сильно не понравился, потому что он хотел приступить к объяснению исподволь.
   -- Я просил бы вас, Лидия Николаевна, оставить, во-первых, этот тон, который мне неприятен, а затем хотел вам доложить, что меня положительно возмущают ваши вздохи и безнадежные взгляды. На каком основании это все делается? А сегодня вы, как будто нарочно из рук вон плохо играете. Хорошо еще, что вас любит публика, а то ведь провалили бы пьесу, окончательно провалили бы... Чисто женская логика! Разозлится на одного человека, а делает неприятности двадцати пяти. Здесь, кроме меня, страдает автор, страдают ваши товарищи; я уверен, три четверти зрителей не слыхали вашего умирающего голоса. И он остановился против нее, раздраженный, взволнованный, ожидающий ответа.
   -- Александр Петрович, представьте себе,-- заговорила, наконец, Лидия Николаевна прерывающимся голосе, -- представьте себе женщину, которая полюбила горячо и сильно,-- полюбила в первый раз а жизни.
   Александр Петрович сделал нетерпеливое движение.
   -- Подождите немного! Представьте себе дальше, что она отдала все что только может отдать женщина, а он надругался над этой горячей, слепою любовью, вбросил эту женщину на произвол судьбы. И представьте себе, Александр Петрович, что этой женщине приходится развлекать тысячную толпу именно в то время, когда она, быть может, близка к самоубийству или к безумию!
   -- Ну вот! Я так и знал,-- прервал нетерпеливо антрепренер.-- И к чему здесь эта напущенная иносказательность, когда вы могли бы прямо потребовать у меня объяснения? Когда я вам говорил, что я вас люблю,-- я говорил от чистого сердца, точно так же, как и вы -- по всей вероятности. Если бы вы меня разлюбили, я не стал бы ныть и требовать любви! Если бы мне было тяжело, я повесился бы на первой балке моего театра; если бы меня мучила зависть и злоба против моего соперника, я не стал бы сдерживаться, а сделал бы то, что мне хотелось бы сделать: разбил бы, например, кому-нибудь голову вот этим самым графином...
   -- Александр Петрович,-- возразила Гольская -- вы забываете, кажется, что я женщина, что...
   -- Ах, не все ли равно! Я, признаюсь, не понимаю, совершенно не понимаю сентиментальных пошляков, которые уверяют, что раз сошлись мужчина и женщина, между ними возникает какое-то взаимное нравственное обязательство. Стыдитесь, Лидия Николаевна! Так простительно думать девицам, которые, заслышав в словах мужчины намек на любовь, тащат его к брачному сожительству! Я вам понравился, вы мне понравились,-- это, по-вашему, естественно? А разве не естественно и то, что вы мне перестали нравиться?
   -- Александр Петрович! А ваши клятвы, обещания? Вспомните, как вы призывали все, что еще для вас осталось святого, в свидетели вашей любови! -- Что ж из этого? Или вы думаете, я сделан из дерева? Страсть, которая одинаково палила и меня и вас, заставила бы всякого на моем месте клясться точно так же, как клялся я! Ну, хорошо, положим, я должен был сдержать эти клятвы; да неужели вам будет приятно, если я начну снова уверять вас в своей любви, после того как сказал вам, и очень ясно, что вы мне перестали нравиться? А ведь вы должны со мной согласиться, что я не могу по произволу вызывать в себе нежные чувства!
   -- Александр Петрович, вы хотя бы вспомнили, что я должна сделаться матерью, -- прошептала, отворачиваясь, Лидия Николаевна...
   Она так была хороша в этом замешательстве, что у антрепренера мелькнула на мгновение мысль: а ведь я могу еще ее уверить,-- скажу, что хотел испытать. Но это было только на мгновение; он отогнал соблазнительную мысль и отвечал суровым тоном:
   -- Ну что же-с? Обеспечить законным образом существование ребенка? Этого вам хочется? С удовольствием...
   Он не успел докончить фразы. Оскорбленная женщина встала с кресла и, задыхаясь от гнева, произнесла почти шепотом:
   -- Вон!
   Это "вон!" было сильнее громкого крика. Человек; никогда, ни при каких обстоятельствах не терявшийся, покорно вышел, понурив голову.
   Лидия Николаевна долго смотрела на затворявшуюся дверь и почти без чувств опустилась в кресло. Тяжелые мысли, как кошмар, проносились и путались в ее голове, а вместе с ними создавалось и зрело какое-то ужасное решение.
   -- Ваш выход, Лидия Николаевна,-- раздался через некоторое время сиплый тенор Вальцова, первого комика и не последнего шулера на все руки, как называл его язвительный Анемподистов,-- поскорее, пожалуйста.
   Она сумела победить волнение, недаром она была превосходной артисткой, и сухо, но твердо отвечала:
   -- Иду!.. Скажите, что иду.
   На сцене было душно. Шел последний акт, в котором молодая девушка, обманутая возлюбленным (эту роль исполнял антрепренер) и осыпанная незаслуженными упреками, принимает яд и умирает, унося в могилу проклятия тому, кого она так сильно любила. Гольская стояла в ожидании своего выхода, прислонившись к кулисе, бледная, с шибко бьющимся сердцем. Кто-то взял и лежал ее руку. Она услышала над ухом участливый голос режиссера:
   -- Вы бледны, как смерть, Лидия Николаевна, не хотите ли воды?.. Она молча, отрицательно покачала головой.
   "Начинается, начинается,-- со страхом думала Лидия Николаевна,-- спрошу в последний раз, и он должен ответить, должен под чужими словами понять мои мучения... Ах, как стучит сердце... А этот противный Анемподистов кричит и кривляется!"
   Она дождалась наконец момента, когда Анемподистов, изгибаясь в судорожных движениях, долженствовавших изображать гнев, удалился за кулисы, призывая замогильным басом все громы небесные на чью-то несчастную голову, дождалась резкого шепота режиссера:
   "Вам, Лидия Николаевна", -- дождалась и вышла.
   Она вышла, прекрасная и величественная в своей скорби, и уж один вид ее заставил вздрогнуть и забиться сотни сердец.
   Она ничего не видала, кроме мощной фигуры, неподвижно стоявшей посреди сцены, и сама не знала, какое чувство будила в ней эта фигура: прежнюю ли без- заветную любовь, или глубокую ненависть и презрение...
   "Что он скажет? -- проносилось в уме.-- Неужели не тронется это холодное сердце? Скажи, что ты меня любишь, обними меня по-прежнему, я все отдала тебе,-- я тебя любила без конца, без оглядки... Но разве это возможно, разве осталась для меня какая-нибудь надежда?.. Вот он что-то говорит... Нет! Это те же холодные, жестокие слова, та же убийственная, рассчитанная насмешка..."
   Она рыдала, ломая руки, она умоляла о любви, о пощаде. Она призывала его на суд божий и человеческий и снова безумно, отчаянно рыдала...
   Неужели он не поймет ее, не откликнется на этот вопль отчаяния?
   И он один из тысячи не понял ее, он не разглядел за актрисой женщину; холодный и гордый, он покинул ее, бросив ей в лицо ядовитый упрек.
   Она осталась одна.
   Всем становилось жутко, каждый чувствовал, как по спине у него пробегала холодная волна.
   Суфлер в изумлении захлопнул книгу,-- в ней не было ни одного слова, похожего на эти, полные мрачной скорби слова.
   Скрипач, начавший было тянуть сурдинку, остановился и застыл на месте с раскрытыми от ужаса глазами.
   А она каким-то надорванным голосом рассказывала историю своей несчастной погибшей любви, -- роптала на небо и просила у него смерти, молилась за человека, разбившего ее жизнь, и призывала на его голову проклятия. В зале царила гробовая тишина, -- каждое слово было слышно с ужасной отчетливостью.
   Вдруг Гольская остановилась и медленно подошла к рампе. Она уже не рыдала, не ломала в отчаянии рук; ясное спокойствие разлилось по ее лицу. В руках у нее сверкал и искрился граненый флакончик с темной жидкостью.
   "Ах, какой отвратительный запах... Страшно... Надо сделать усилие... Горько... Жжет в груди..."
   Она обвела зрителей большими, изумленными глазами... побледнела, зашаталась и со страшным, раздирающим душу криком упала на пол. Восторг и какое-то растерянное недоумение изображались на бледных лицах зрителей. При гробовом молчании медленно опускался занавес, но -- мгновение, и театр задрожал от бури аплодисментов.
   -- Гольская! Гольская!-- раздавалось отовсюду, раек неистово шумел и топал ногами, слышались истерические рыдания. Угол занавеса дрогнул, кто-то нерешительно выглянул со сцены и скрылся.
   -- Гольская! Гольская! браво! -- раздавались неумолкающие крики; занавес опять колыхнулся, на сцену посыпались венки и букеты.
   Но что это? У рампы показался человек с бледным, испуганным лицом. Он медленно обвел залу помутившимися от слез глазами и едва слышно произнес дрожащим голосом:
   -- Господа, Гольской не стало...
  
   <1889>
  

Оценка: 5.46*47  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru