И долго на свете томилась она, Желанием чудным полна... М. Лермонтов
I
Отец Георгий Кожин навсегда покидал город. Надоели ему длинные и ровные, как нитка, улицы -- с едкой белой пылью и беспокойно стучащими мостовыми, высокие однообразные дома-казармы, постоянная замкнутость -- словно в четырех стенах -- в площадях и улицах, загороженных отовсюду домами и высокими заборами, среди шума и стука, без далей -- за город, на синеватую степь и маленькую тихую речку. И надоела ему городская жизнь -- вся строго собранная в маленькие бездушные формы и безрезультатно разошедшаяся в них... Надоел постоянный шум собравшихся вместе многих людей, говоривший обо всем, что происходит на свете, но -- никогда ничего не изменивший на свете... Потянуло в даль, как тянет узника в лазурное царство весенняя степь... Потянуло к тому безграничному простору, который так часто стоял пред очами в юности, -- где можно было проявить свои силы, в каких великих и необычайных формах они ни выразились бы... На свободу и дело потянуло отца Георгия... Он был еще молод, и жизнь не успела закрепить в нем близоруких и животных привычек, которые гноят человека при жизни и бесследно стирают с него печать бытия, как только крест на могиле его похилится и разрушится, и маленький бугорок земли сравняется с остальною землею и зацветет простенькими белыми цветами... Он был еще молод, и в нем теплился святой и благородный "человек". И, поэтому, когда подошел к нему порыв -- оставить город и ехать "на дело", он встряхнулся весь и ожил...
С самого утра в доме стояли шум и крики. Люди бегали по всем комнатам -- сдвигали все со своего места и думали о том, как все это можно было бы уложить получше... Постепенно в столовой комнате -- большой и высокой -- появлялись увязанные в далекий путь вещи... Необычайно громко раздавались в пустой зале торопливые шаги, и голос, спрашивающий что-нибудь, гудел в нем свободно и звонко. И над общим беспорядком, царившим в доме, медлительно и точно отбивали свои удары еще не снятые со стены часы и напоминали всем о прежней жизни, полной порядка, аккуратности и мелочности...
К вечеру вся столовая была загромождена вещами. Только в кабинете отца Георгия оставались неубранными стол и кресло. Кухарка вышла на крыльцо и закричала вниз, в темноту, какому-то Ваське, чтоб он позвал ломовых... Ломовые скоро пришли -- в стучащих, как дерево, сапогах и с общими, словно деревянными, движениями... Они, стараясь делать все осторожнее и тише, -- громко стучали на каждом шагу и били об углы выносимую мебель...
-- Кажется, все, -- облегченно вздохнула жена отца Георгия, Нина Константиновна.
-- Кажется, все, -- отозвался тоже уставший отец Георгий.
-- Ну, Ипатьевна, они пусть едут на вокзал и сносят вещи. А ты, немного погодя, отправишься туда на извозчике и сдашь вещи в багаж... -- приказывала Нина Константиновна кухарке.
На улице послышался стук о каменную мостовую: подводы с имуществом Кожиных тронулись...
Ипатьевна тоже скоро уехала; и отец Георгий с женой остались одни в пустом доме... Они ходили из комнаты в комнату, взявшись за руки, и, как дети, смеялись и радовались тому, как звонко отдаются во всех углах молодые шаги их, и как по-праздничному светло в их доме...
-- Весело! -- говорил отец Георгий.
-- Весело, -- соглашалась матушка.
-- Что-то мы сделаем с тобою? А?
-- Что-нибудь сделаем!..
-- С тобою, конечно, сделаем! -- и отец Георгий особенно громко и весело стучал по полу, и звук шел -- далекий и звонкий -- по всем комнатам...
...Они выехали из дома, когда на кафедральном соборе часы прозвонили три четверти одиннадцатого. Было темно: на небе стояли весенние облачка и набрасывали на землю совсем черные тени. Кропил маленький дождь и было свежо в воздухе.
Вокзал сверкнул пред ними длинным рядом огней. Запахло нефтью и гарью. Где-то на путях сталкивались вагоны и отрывисто свистел паровоз...
-- Скоро поезд придет? -- справился отец Георгий у носильщика, забиравшего его вещи.
-- Так точно: подходит! -- ответил тот.
В вокзале было мало народа. Все, как это обычно бывает, были словно одеты одною одеждою путешествующих, под которой нельзя разобрать: кто, куда, зачем едет? Близкий приход поезда обнаруживался сильно: мелькали носильщики с вещами в руках, пассажиры беспокойно смотрели в окно -- в глубокую темноту, готовые выбежать туда при всяком известии о приходе поезда...
А поезд -- товарно-пассажирский -- подошел к вокзалу тихо, и только яркие передовые огни его резко прорезали ночную темноту за окном. Двери на платформу быстро отворились, и пассажиры, толкаясь и крича, начали протискиваться к поезду.
Отец Георгий с женой заняли в последнем вагоне небольшую лавочку. Здесь, как и в вокзале, было мало пассажиров: рядом, на двух смежных лавочках, спали двое мужчин, закрывшихся с головою одеялами, в углу сидела женщина с ребенком. Около лавочки, занятой отцом Георгием, было открыто окно. Огонь от фонаря проникал наружу, но там темнота поглощала его и была оттого особенно черная...
Поезд скоро тронулся. Мимо окна проплыли вокзальные огни и на мгновенье залили собою внутренность вагона. Потом нахлынула тьма, побежали стучащие однообразные звуки из-под колес, и заколебался -- неярко и неровно -- золотистый огонек вагонного фонаря. Дождь пошел наискось и начал попадать в окно.
-- Ниночка, хочешь спать? -- спросил отец Георгий.
-- Нет, я посижу!..
Она придвинулась к окну и, облокотившись, стала смотреть в темноту.
-- Хорошо теперь в поле! Мы приедем на хутор на другой день Благовещенья. Самая весна начнется... В городе я уж и забыла, какая весна бывает...
-- Да, по весне приедем, Ниночка! Только что-то будет: и хорошо, и жутко!..
-- Оставь! Все будет по-хорошему!..
-- Прежде вот читали мы про идеальных пастырей. Как то теперь придется выполнить те идеалы в действительности!..
-- Выполним, ГOра!
-- С тобою -- пожалуй выполним! -- согласился отец Георгий и замолчал...
II
Всякий раз, как отец Георгий обращался назад -- к своему прошлому, он обыкновенно видел себя там с пытливым задумчивым лицом. Эта задумчивость появилась в нем давно. Когда-то, еще в семинарии, он гостил в имении своей тетки. Имение было степное: барский дом стоял у самого начала полевого раздолья, а сзади него ютились белые хаты хутора. На противоположной стороне за хатами, между бледными поникшими вербами, подымалась небольшая церковь. Однажды вечером сидел он у окна и смотрел в даль, как таял пышный летний день, и одевала мир тенями короткая белесоватая ночь. Степные дали уже слились, и от них несло прохладой и травой. В это время приехал из дома работник и привез печальную весть, что барыня, мать Георгия, умерла. При этом известии он остался в том же положении, у окна: только подернулось пред ним густым туманом вечернее поле, и погасли вдруг далекие чистые звезды... Он как-то мгновенно ушел в себя. В молодой голове поднялись один за другим вопросы... Они вставали, как преграда, там, где прежде было ровно, и затрудняли мысль, и она проходила сквозь них -- робкая, спотыкающаяся, страдающая...
Долго стояли в душе его эти вопросы. И было лицо его постоянно пытливое и задумчивое...
И этот порыв к разрешению вставших в душе его вопросов стер -- незаметно и начисто -- все явления жизни, свершавшиеся около него.
И все, проходившее мимо него и задевавшее его, бессознательно складывалось в его душе -- и он рос, как дикая яблонька у склона горы -- под жаром вечерних и утренних зорь, под зноем летнего дня, под дальние громы и тихие дожди. И как в мелкой кудрявой листве яблоньки оседали таинственно и просто -- дальние громы, тихие дожди, ясные зори, -- так и в нем складывались незаметно случайные встречи, долгие думы, неясные порывы... Он рос, и с каждым мгновением все более и более у него было силы, и эта сила стояла уже недалеко от жизни, надвинувшись на нее, как горный могучий поток -- над долиною...
В эту пору созревания сил он женился. Первая встреча его с будущей женою произошла случайно. Он гостил у своего товарища по семинарии -- в глухом селе средней России, среди лесов и болот. Однажды, возвращаясь с охоты вечером, он запутался в многочисленных лесных тропинках и, решив, что все равно -- верного пути ему не найти, пошел без дороги, вдоль какого-то болота. Над лесом всходила луна. Деревья стояли серебристые, тихие, зачарованные. Он выпачкался в грязи и намочился о ветви, полные росы. В ногах чувствовалась усталость. Маленькое изящное ружьецо, подарок сестры, резало плечи. В одном месте он начал подниматься на возвышенную лесную полянку, всю окруженную белесоватыми березками, когда в стороне послышались плески и шум воды: очевидно, недалеко была мельница. Он быстро сбежал с горки и торопливо пошел по направлению к невидимой мельнице. Лес скоро поредел, и между высокими темными ольхами побежала пешеходная тропинка. Она привела к плетню какого-то сада и ловилась около него -- все ближе и ближе к шуму воды... Наконец, он вышел на открытое место; ольхи отошли далеко по сторонам, а посредине, по белому песку, побежала дорожка. Она переходила по мостику, чрез канаву, во двор -- большой и неогороженный, и там терялась... По одну сторону мостика шумела низенькая черная мельница, полуприкрытая старой ветвистой вербой, по другую -- по берегу канавки -- тянулся ольховый молодняк... У канавы, под молодыми ольхами, он увидел огонек и людей: что-то варили на тагане и весело смеялись. Он подошел и кашлянул. Смех прекратился.
-- Здравствуйте! Скажите пожалуйста, как пройти на Липяги?
-- На Липяги? -- голос спрашивающего мужчины, молодого, в белой офицерской форме, задрожал от смеха... -- Да вы оттуда шли! И, кажется, далеко ушли уже. Верст десять...
-- Запутался. Охотился, а тут стемнело. В лесу дорожек много, ну я и не попал на свою...
-- А что же у охотника не видно добычи? -- спросил молодой задорный женский голос из тени широкого ольхового куста.
-- Оставь, Валя! -- остановил его другой, такой же молодой, -- из другой ольховой тени. -- Куда вам идти теперь в Липяги! -- обратился он уже к несчастному охотнику. -- Оставайтесь у нас ночевать... Вы голодны?
-- Благодарю вас... Немного -- да!
-- И отлично. У нас сейчас галушки будут готовы. Вы едите галушки?
-- Ем.
-- Прекрасно. Располагайтесь, как вам угодно.
Он остался. И потом этот тихий вечер под ольхами, у канавы с песчаными бережками всегда был в его памяти -- такой благодатный и светлый... Офицер был хозяин мельницы, а две барышни -- его сестры. Старшая из них -- с кроткими синими глазами, высоким открытым лбом, мягкими тонами речи -- стала его невестой...
То под длинными густыми тенями ольх и берез, то на недалеких песчаных горах, то на зеркальной глади мельничного пруда -- на лодке -- прошло время его жениховства. Здесь произошел обмен мыслей и чувств, здесь образовалось то сильное и кроткое, и святое, с которым они оба вышли потом в жизнь.
Большей частью -- вечерами -- они уходили в соседние песчаные горы. Пески золотились под последними солнечными лучами, среди них тихо поднимался кагальник, изумрудною зеленью сверкали можжевеловые кусты. Внизу тянулся далеко лес и невнятно шумел вершинами. И вдали -- Бог знает где -- на серых каменистых горах белели здания какого-то монастыря... Они входили на горы, останавливались на вершинах их и смотрели на далекий монастырь... Нина крестилась на едва заметный острыми дрожащими блестками крест монастыря и обыкновенно говорила:
-- Когда я была маленькая, мы часто ездили туда... Если б ты знал, как там хорошо!
На песчаных горах -- в виду далекого древнего монастыря -- они обыкновенно долго говорили о своих молодых надеждах.
Свадьбу сыграли в том же лесу, на той же старой мельнице. Когда молодые приехали из церкви, был вечер. Небольшой деревянный домик горел огнями. Около мельничного колеса пылал костер из смолистых веток можжевельника, и вода, разбиваясь о колесо, расцвечивалась многоцветными звездочками. Когда молодые подъезжали к крыльцу, старый мельник, дед Севастьяныч, остановив их, посыпал их брачные одежды хмелем и сказал:
-- Там барин будет еще вас осыпать, а здесь -- я... Расти, родимая, себе на утеху и мужу... не забывай нашу мельницу и мельника Севастьяныча!..
Она -- ласковая и сияющая -- поцеловала старика. Тот пошел, утирая глаза и бормоча что-то ласковое и нежное...
Потом, через полгода, он посвятился и переехал в город. И прожил в нем два года, пока не увидел, что здесь нет нужной шири и свободы для великого и святого служения. Тогда он оставил город и его жизнь, и поехал с женой в далекий бедный хутор...
III
Поезд подошел к станции, на которой нужно было вставать Кожиным, на рассвете. Только что вышли они на платформу, как к ним подошли два старика-крестьянина.
-- Вы не новый батюшка на Лебяжий хутор? -- спросили они.
-- Да, на Лебяжий хутор.
-- Так за вами, значит, подводы тут есть... Две... От общества. Вот вы как уберетесь и, значит, садитесь...
-- Спасибо, спасибо... Как же вас звать?
-- Меня Иваном Северьяновым Кузнецовым, а его Никитой Васильевым Парамоновым. Крестьяне мы. На Лебяжьем хуторе проживаем...
-- Ну, Иван Северьяныч, так-то: попьем мы чайку да и тронемся!
-- Хорошо, батюшка! Пейте и поедем!
После чая Кожины пошли смотреть присланные за ними подводы. Это были обыкновенные хуторские повозки, наполненные глубоко сеном и покрытые сверху рогожками.
-- Нина, -- смотри, как хорошо!
-- Отлично, Гора... Давно уж я на сене не ездила... А когда жила на мельнице, то приходилось часто...
-- За сеном ездить? -- улыбнулся отец Георгий.
-- Да. Залезешь на самый верх арбы и едешь. Вся в сене... И заснешь, бывало...
-- Ну, Ниночка, -- давай укладываться. Иван Северьяныч! Пожалуйста, помогите нам вещи уложить!
-- Сейчас, батюшка, сейчас!.. Где ваши вещи будут?
-- А пойдемте вместе, и я захвачу что-нибудь.
-- Пойдем, Васильич! -- пригласил Северьяныч своего товарища.
Вещи были уложены на одной подводе, на другую сели батюшка и матушка.
-- Ну, трогай, Северьяныч!
-- Пошли-и-и! С Господо-ом! Но! поганые!
И повозки тихо покатились по мягкой высыхающей земле...
-- Из города, слышно, едете? -- спросил, проехав станционный поселок, Иван Северьяныч.
-- Из города, Северьяныч!
-- Почему ж, значит, из города? Сами, что ли, пожелали, или уж так нужно было?
-- Сам. Надоел город...
-- Надоел? Это бывает. К нам на лето паны приезжают, на дачах живут. Говорят: и не приведи Господи летом в городе быть! А зимой, будто, хорошо. И на зиму уезжают опять в город...
-- А вот мы к вам навсегда едем: и на лето, и на зиму!
-- Да, такое, конечно, дело... А все ж, я думаю -- в городе лучше?
-- Не знаю, Северьяныч. Мне лучше на хуторе...
-- Так... Нно, милые, нно!.. Ишь подлая: супостатничает! -- и Северьяныч привстал и ожесточенно начал хлестать маленькую, постоянно перебирающую ушами пристяжную.
-- А вот допрежь вас был священник, так все говорил, -- хочу в город! Хоть умереть, да в городе. Смерть, говорит, и скука тут. И достиг своего желания: поехал в город лечиться и -- умер там.
-- А хороший был у вас тот батюшка?
-- ...Да как вам сказать, -- замялся Северьяныч. -- Ничего, можно сказать. Выпивал только. А то бы добрый был. Даже многим помогал...
-- Долго он у вас был?
-- Да долго. Приехал молодой, а помер стариком: уж совсем седой был.
-- Что ж, вспоминают у вас о нем теперь?
-- Вспоминают! У нас нету другого священника, ну и крестить кому надо иль хоронить -- на другой хутор езжай! Очень даже часто вспоминали его...
-- Нет, а так -- что вот, мол, был у нас добрый батюшка. Всегда желал миру добра. Жил для мира!..
Северьяныч беспокойно заерзал на своем сиденьи.
-- Оно, конечно, говорят... -- краснел почему-то он... -- Но!.. Нно!.. поганка, опять супостатит, -- и снова кнут ожесточенно и внимательно стегал маленькую пристяжную...
-- Нина, тебе хорошо сидеть?
-- Прекрасно...
-- Ты слышала?
-- Да, слышала.
-- Жутко мне!
-- Ну что ты, Гора! Успокойся! Бог даст, все будет у нас хорошо, -- и она отыскала руку отца Георгия и пожала ее... Отец Георгий взял в свои руки маленькую белую ручку жены и поцеловал ее...
-- Северьяныч! А как звали покойного батюшку?
-- Отец Никита был.
-- А что, у отца Никиты была матушка?
-- Нет, померла она у него... В давних годах померла. Один он был... Во всем доме, значит, один... Работник во хлигеле на дворе жил...
-- Бедный! -- промолвила матушка.
-- Да уж какой бедный! Наш брат, скажем, на миру живет, все у него есть хотя какое-нибудь развлечение. А он -- в духовном сане и -- один. Бывало пьяненький сидит на скамеечке в садике и плачет: ушла от меня Надя! Остался я... Сильно тосковал он по покойнице!
Дорога -- мягкая, почти песчаная -- терялась вдали. Отец Георгий молчал, погруженный в свои думы. Матушка смотрела в сторону от дороги, и было лицо ее ясное и тихое, как день. Северьяныч погонял лошадей и тянул какую-то длинную монотонную песню...
-- А вам, батюшка, встреча будет, -- вдруг обернулся он к своим седокам, -- мужики выйдут с хлебом-солью. Наказывали, чтоб не передавать, значит, вам до сроку, да мне сдается лучше передать. Все какое приготовление может у вас будет...
-- Какая встреча, Северьяныч?
-- Встреча! Мир решил, значит, учинить вам встречу! У гумнов. Встречать вас будут... Версты полторы от хутора. Видите, вон плетни идут и вербы за ними. То оливады у нас. А за оливадами сейчас гумны. Там и хутор недалеко... За вербами не видно церкви. Невысокая она у нас: широкая и приземистая!..
-- Так!..
И над повозкой опять стояло молчание... А степь, блестя, уходила по сторонам -- просторная, светлая, весенняя... Маленькие бугорки горели яркой весенней зеленью. Порой мелькали золотистые пятна -- первые степные цветы. Дул ветерок, и в нем была ласка наступавшей весны. Под тряску езды дремалось. Но отец Георгий не спал и думал о том, как произойдет у него первая встреча с прихожанами...
-- Подъезжаем, батюшка! Уж близко гумны. За вербами направо смотрите, -- и Северьяныч тыкал кнутом туда, где были гумны.
Повозки повернули вдоль старых плетней, за которыми стояли высокие развесистые вербы -- все в легком желтоватом пуху.
Когда проехали плетни и высокие вербы за ними, -- открылось большое пространство, желтое от ковыля и прошлогоднего сена. Потянулись гумны... На самом конце их стояла хатка, покачнувшаяся набок, темная, как осенний дождь, дырявая. Около нее толпились люди. Они заволновались при появлении повозок, вынырнувших из-под верб, потом как-то сразу столпились и направились к подводам.
Отец Георгий с матушкой вышли из повозки и пошли вперед...
-- Гора, не волнуйся пожалуйста! -- просила матушка.
-- Я не волнуюсь, -- ответил побледневший отец Георгий.
Толпа сошлась с батюшкой скоро. Не доходя до места встречи, она подалась немного назад и выдвинула наперед трех стариков. Двое несли на длинном деревянном подносе хлеб-соль, третий -- икону.
-- Здравствуйте, братцы! -- поздоровался с подошедшими отец Георгий.
-- Здравствуйте, батюшка! Здравствуйте, матушка! -- зашумели все сразу и вдруг, будто опомнившись, смолкли. А старый длинноусый дед, несший икону, приосанился и сказал:
-- Миром решили мы встретить тебя, батюшка, и хлеб-соль с иконою поднести. Будь у нас милостивцем-батюшкою. На том мир тебе челом бьет!
И он поклонился низко-низко и поднес отцу Георгию икону. Отец Георгий взял в руки икону и поцеловал ее. И, не отпуская ее из рук, ответил:
-- Из города иду я к вам. Иду, чтобы служить вам по истине... Что будет впереди -- не знаю. Но горит мое сердце к вам любовью... Труден путь мой. Но -- воля Бога на это!.. Надеюсь, вы поможете мне в моем деле пастыря и священника!
И "мир" склонил голову. Он слышал что-то загадочное и обещающее в этих словах... И в молчании, и в раздумьи пошли они все вперед: батюшка с иконою в руках, за ним -- два старца, несшие хлеб-соль и недоумевающие -- почему эти "хлеб-соль" не взяты у них, потом матушка и народ. А сзади всех громыхал на своей повозке Северьяныч. Кучка любопытных собралась около него, и он рассказывал ей, что батюшка -- добрый, а матушка -- молчит, но по всему видно -- разумная.
И так, в молчании, вошли они в село и подошли к низенькой деревянной церкви. У самого входа ее опустилась мохнатая ветка древнего вяза и -- старая -- зеленела новыми весенними листиками. Около крыши задорно и весело чирикали птички...
Отец Георгий вошел по темным шатающимся ступенькам в церковь. Она была совсем маленькая и оттого смотрела уютно. Святые на стенах были нарисованы с добрыми, кроткими лицами, в воздухе пахло ладаном и полевыми цветами.
Отец Георгий вошел в алтарь и благоговейно склонился пред престолом. Престол был тоже маленький, и простая утварь стояла на нем -- скромно и свято. Как раз против престола находилось длинное и узкое окно, и сквозь него были видны желтые гумна, пушистые вербы, весенняя распускающаяся степь. В алтаре был старичок-сторож. Он подошел к отцу Георгию под благословение и спросил у него: нужно ли достать ризы? Отец Георгий ответил, что нужно, и старичок-сторож отворил дверцу шкафа, стоявшего в углу, и вынул оттуда синие шелковые полинявшие ризы. Отец Георгий надел их, все пропитанные ладаном, и, оправляясь, стал пред престолом. А в церкви народ в ожидании откашливался и тихо волновался.
Таинственно прошуршала завеса, падая в сторону, и царские врата открыл новый батюшка. Крестьяне закрестились...
Батюшка вышел на средину церкви, полной народа, и -- бледный и сосредоточенный -- благоговейно возгласил:
-- Благословен Бог наш... всегда, ныне и присно, и во веки веков!..
-- Аминь! -- дрожа, пропел старческий голос на клиросе. Начался молебен.
После молебна отец Георгий не говорил приветственного слова. Крестьяне, выходя из церкви, недоумевали, почему сегодняшняя "встреча" прошла так странно... Старики вспоминали, как когда-то точно так же они встречали покойного отца Никиту, и тот был весел и все время, пока шли к селу, расспрашивал их про хуторские дела...
Они не знали, что пережил отец Георгий за это время -- от встречи до церкви. Только он один, страдая, понимал, да чутким женским сердцем чувствовала его жена, что он настраивается на иной новый лад. Что-то перестраивалось в нем из того, что не было еще перестроено, и новые струны натягивались у него в душе одна за другою и крепли. И уже чудилась на них иная песнь -- песнь любви и подвига, когда придет пора и ударит по ним ожесточенно и звонко...
IV
Домик, в котором поселился новый батюшка, был общеизвестный. Он стоял на маленькой площади -- около церкви и весь зарос деревьями. Место было низменное, и вода находилась недалеко: во дворе батюшкина домика зеленело болотце и росли камыши. Кругом нависли седые мохнатые ветлы. Но народ говорил, что почва на маленькой площади была "ржавая". И, действительно, в батюшкином дворе не было старых деревьев: как только подрастало дерево и начинало своими ветвями выглядывать за двор -- на маленькую площадь, с ним вдруг начиналась перемена, -- он желтело и сохло, бледные листья свертывались в трубочку, и скоро все дерево стояло твердое и сухое, как труп.
Комнаты в доме были высокие и большие. От наклонившихся к окнам ветвей в них всегда стояли узорчатые тени. Матушка -- опытною, умелою рукою -- быстро разместила по длинным высоким комнатам привезенную мебель. И уже на другой день после приезда отец Георгий сидел с женой почти в той же милой и уютной обстановке, которую они оставили далеко-далеко, в городе...
Матушка заметила, что в характере отца Георгия за это время произошла перемена; он сделался замкнутее. Уже не слышно было от него речей о жуткости. И она радовалась этому...
Пока в жизни крестьян с приездом отца Георгия не произошло ничего нового. Крестьяне говорили, что новый батюшка -- добрый. И как неопровержимое доказательство доброты его приводили рассказы о том, как он приглашал мужиков к себе в кабинет, расспрашивал их о жизни хутора и -- угощал чаем. При этом обыкновенно присутствовала матушка: она брала у крестьянина пустой стакан и наливала чаю, и, положив в него сахару, сама размешивала его. И была она при этом такая простая и добрая, как ангел. Некоторые, уходя от батюшки, дорогою умилялись до слез этою добротою и этою внимательностью. И придя в свои низкие белые хатки, рассказывали, что батюшка -- добрый, а матушка -- сущий ангел во плоти...
А на дворе стояли светлые весенние дни. Они спускались на землю рано утром, и, полные света и ласки, сгоняли легкую изморозь, насевшую ночью на крышах, и грели холодную землю, глубоко простывшую от морозов. Земля мякла и теплела, и тихо пробивались сквозь нее зеленые молодые ростки... А дни приходили все ярче и теплее и все дольше оставались на земле. Как в чудесной сказке, вырастали ночами в степи белые пышные цветы, одевались зеленою одеждою вербы и сильно набухали почки на вишнях.
Шла шестая неделя Великого поста. Утром и вечером по хутору стояли длинные печальные звоны... Было много говеющих: в Великом посту на хуторе не было священника, и никто из крестьян не говел. Отец Георгий служил "по-старинному": рано утром начинал службу, вычитывал все длинные кафизмы и сам читал канон. В среду и пятницу он говорил слово -- о Боге, Бесконечной Любви. Он видел, что крестьяне знают Бога, внимательного к человеческим грехам и чуткого ко всякой жертве -- трудовой копейкой или тоненькой желтой свечкой, но не знают Бога, воплощение чистой и святой любви, пришедшего когда-то на бедную маленькую землю пострадать за людей.
Он говорил о Боге-Любви, и в церкви было тихо. Крестьяне слушали слова доброго батюшки, и от них им было хорошо. Кроткими, простодушными очами они поднимались вверх -- к самому Престолу Великого Бога и наивно и доверчиво, как дети, смотрели на Него. И оттого радость спускалась в их непривыкшее к ласке сердце, и стояли они -- растроганные и умиленные...
Батюшка скоро узнал всех своих прихожан. Они были все похожи один на другого. В кабинете ли за чаем, или при выходе из церкви, или в случайных встречах на кривых улицах хутора, всегда пред ним стоял один и тот же человек: измученный заботою о куске хлеба, никогда не мечтавший подняться вверх и окинуть единым оком все окружающее, приходивший смиренно в церковь, как в дом Бога, о Котором он слышал всю свою жизнь и Которого никогда не представлял себе сознательно и ясно.
Только один необычный прихожанин оказался у отца Георгия.
На той же площади, где был домик отца Георгия, на противоположной стороне ее, стоял старый большой дом. По виду он напоминал городские строения: был крыт железом, обнесен высоким фигурчатым забором и выходил на улицу широкой стеклянной верандой. Около него никогда не было видно движения, только ночью, в крайнем окне, мелькал свет, прикрытый зеленым абажуром. Крестьяне говорили, что в доме живет "профессор"... Говорили, что он давно приехал откуда-то издалека, купил у общества место и выстроил дом. Он был странный: никогда не говорил с крестьянами и как будто даже избегал их. Иногда его видели уходящим с ружьем и собакой в степь. Иногда он стоял на своей веранде, прислонившись лбом к стеклу, и обычно был бледный. У него не было прислуги: за провизией он сам ездил на станцию, а в его отсутствие дом сторожила огромная желтая цепная собака.
Отец Георгий как-то возвращался домой вечером от тяжело больного крестьянина. У "профессорского" дома он встретил самого "профессора": то был в длинном пальто, в широкой шляпе. У него была маленькая седая борода и длинные усы. Глаза смотрели неясно, будто что-то вспоминая. Отец Георгий снял шляпу и поклонился. Профессор ответил: "Здравствуйте!" -- и торопливо скрылся в калитку. Через неделю после этого отец Георгий гулял в степи с матушкой. Когда они подходили к памятным им гумнам, из-за верб вдруг показался профессор -- с ружьем и собакой. Увидев гуляющих, он остановился в нерешительности. Потом медленно пошел по дороге -- навстречу отцу Георгию и матушке. Они встретились и поклонились друг другу и уже готовы были разойтись, когда матушка вдруг спросила:
-- Удачно охотились?
Профессор остановился и, будто конфузясь, ответил, что он только любит бродить по степи, а ружье и собаку берет с собою "так -- для приправы". И, приподняв шляпу, он вежливо попрощался и пошел по дороге. Когда отец Георгий с матушкою отошли далеко, матушка сказала:
-- Бедный человек!..
-- Почему ты думаешь?
-- Мне так кажется, -- ответила она...
Только этот "профессор" выделялся из ряда прихожан отца Георгия...
Между тем подошла Страстная неделя. Пасха была поздняя, и на Вербной всенощной вербочки были красные, с крупными пушистыми барашками. Каждый день открывал что-либо новое во взопревшей земле: давно отцвели подснежники, распустились сирени и акации, и зацвели крыжовники.
Весь в синей весенней лазури прошел день Великого Четверга, и пала на воскресавшую землю вечерняя мгла. Хуторская церковь горела огнями: шло "стояние". Отец Георгий стоял на средине церкви и, плача, тихо читал прощальную речь Спасителя. В церкви был полумрак, неясно вырисовывались из тьмы кроткие лики святых. Крестьяне стояли тесной толпой и смотрели, как в их руках таяли желтые восковые свечки. До уха их доходила кроткая, плачущая речь о безысходной любви и о недалеких страданиях, и их сердца незаметно таяли в глубоком умилении, как маленькие желтенькие свечки...
"...После сих слов Иисус возвел очи Свои на небо и сказал: Отче! пришел час: прославь Сына Твоего, и да Сын Твой прославит Тебя... Я открыл имя Твое человекам, которых Ты дал мне от мира; они были Твои, и Ты дал их Мне, и они сохранили слово Твое... Отче Праведный! И мир Тебя не познал, а Я познал Тебя, и сии познали, что Ты послал Меня. И Я открыл им имя Твое и открою, да любовь, которою Ты возлюбил Меня, в них будет, и Я в них..."
Крестьяне, уходя из церкви, бережно уносили крошечные горящие свечки: в этом маленьком огоньке как будто еще страдала безысходная плачущая любовь...
Пришла пятница. И пополудни умер Христос. В черной ризе, тихо, без слов, вынес святую плащаницу отец Георгий на середину церкви и склонился перед ней -- в любви и тоске. И крестьяне прозревали, что Христос, действительно, умер, и тоже склонялись перед Ним в любви и благодарности...
А на заре Великой Субботы колокола плакали, поднимаясь вверх своими тонкими певучими голосами и, вдруг падая вниз, и звонко и печально сокрушаясь в своем падении: хоронили Христа. Церковь стояла такая маленькая и бедная, и кругом нее обносили Того, Кто был ее Господом, и -- плакали колокола. И старый дьячок одиноко поднимался дрожащим голосом вверх, к Крепкому и Бессмертному Богу, и просил, тоскующий:
-- ...Помилуй нас!..
Отец Георгий шел под плащаницею грустный и взволнованный. За плащаницею тревожно толпился народ с мерцающими свечками. В стороне громко плакало дитя. И огнисто горела молодая весенняя заря...
-- А, ведь, профессор-то в церкви был! -- удивлялся, идя по улице от утрени, старый Северьяныч.
-- И то был! -- подтверждал его компаньон Никита Васильевич Парамонов. -- Жена говорила мне, будто и на стояние приходил он, в паперти стоял... Да я, грешник, не поверил. Думал: брешут бабы!..
-- Чудно! -- опять удивлялся Северьяныч.
V
Святая ночь опустилась на землю -- синяя и скромная, как все предшествующие ночи. Но за этою скромною синевою таилось что-то необычайное. Это чувствовал весь Лебяжий хутор, начиная с отца Георгия и кончая маленьким подпаском Митькой. Как только сгустился вечер, на колокольне замелькали таинственные огоньки и послышались стуки, будто там прибивали что-то. Площадь около церкви золотилась толстым слоем желтого песка. Низенькая церковь смотрела по-весеннему: ее одели со всех сторон зеленые вербы, и вся она была веселенькая, подновленная...
В самую полночь она ярко и весело загорелась, будто вспыхнули сразу ее узкие и длинные оконца, и колокольня запылала, как факел. И торжествуя, залились колокола -- часто и радостно, и чудилось, будто вся степь придвинулась к маленькой церкви и стояла здесь, чутко внимая. А кругом церкви длинным и широким кольцом шел золотистый торжествующий крестный ход...
После обедни отец Георгий вышел на амвон и сказал:
-- Друзья мои! Я хочу пойти сейчас на могилки и отслужить там панихиду. Кто хочет, пойдемте со мною!
И пошли все. С веселыми лицами пришли на зеленые могилки и стали вразбивку, и тихая грусть прошла тут в душу... Отец Георгий в белых ризах стоял при входе на кладбище и возглашал молитвы о вечном упокоении усопших. А старый дьячок -- в ответ ему -- пел святые песни о Воскресении. Лежала над могильными холмиками весенняя мгла и неясно мерцали звезды. И было все полно раздумья, весенней грусти, тихого-тихого счастья... Когда окончилась панихида, отец Георгий громко воскликнул:
-- Христос воскресе, братья!
И все присутствующие повторили: "Христос воскресе!" Повторила далекая степь: "Христос воскресе!" И колокола, вздымаясь высоко в своем неудержимом радостном стремлении, разбрасывали всюду, как золотистые брызги: "Христос воскресе!.."
В этот день у отца Георгия был необычный праздничный гость: "профессор". Он пришел, по-прежнему словно стесняясь чего-то, с прежним туманным, будто вспоминающим взглядом. Но было на лице его, как робкая улыбка, что-то светлое, праздничное. Он протянул отцу Георгию руку и сказал, улыбаясь:
-- Христос воскресе!
Отец Георгий в ответ крепко поцеловал его. Они сели. "Профессор" начал расспрашивать батюшку, кто у него родители, какое учебное заведение он кончил, когда стал священником. В середине разговора вошла матушка -- в простом беленьком наряде, вся светлая и праздничная. Она поцеловалась с "профессором" и, увидя его сконфузившееся лицо, сказала весело:
-- Сегодня уж такой праздник!
И постепенно исчез куда-то сухой, формальный разговор. Матушка рассказала, как она сегодня христосовалась с хуторянами.
-- Подходит старушка, на вид такая добрая-добрая, и говорит: "Христос воскресе!" Поцеловались мы. А с нею внучка -- маленькая девочка. И она тоже тянется целоваться. А у меня в руках было яйцо. Поцеловала я девочку и даю ей яичко... А у нее глаза заискрились, а старушка, бедная, заплакала...
Этот рассказ был прост и мил. И "профессор" начал рассказывать, уже не стесняясь, как хорошо было в эти дни в церкви.
-- Понимаете, как может одухотворить церковную службу священник! И, конечно, как при других обстоятельствах может умертвить ее! Я давно не был в церкви. И меня, знаете, так приятно поразила эта никогда прежде не замечаемая мною теплота в церкви. Стоишь, а у тебя на душе тепло, тепло! Увидел я это в первую же вашу службу, и потом нарочно приходил погреться к вашему костру... Хороший вы священник, отец Георгий...
-- Спасибо вам... Только знаете, какой у нас Учитель, какой Предшественник? Христос! А перед Его делом наше маленькое дело -- капля... Вы ясно представляете себе Христа?
-- Да... От детства кое-что осталось. Подробно, конечно, не приходилось заниматься...
-- Вы верите?
-- Нет...
В светлой, полной весенних лучей комнате, стало жутко. Но спасла матушка:
-- Хорошо. Мы часто будем говорить об этом. И -- кто кого? Согласны?
Свет пробежал в туманных очах "профессора". И, с недоверчивой улыбкой, он согласился:
-- Хорошо!..
"Профессор" остался обедать... Уходя вечером, он крепко пожал руки отца Георгия и матушки.
-- До свиданья! Спасибо вам! К себе приглашаю теперь вас, отец Георгий, а вас, матушка, нет: у меня в доме такой сумбур!..
-- Приду, нарочно приду, -- шутила матушка...
А ночью, перед сном, отец Георгий подошел к матушке и, взяв ее руку, сказал:
-- Ниночка! А ведь все у нас хорошо! Спасибо тебе, моя тихая!..
VI
Быстро-быстро побежали дни после Пасхи: Преполовенье, Вознесенье, Троица, и вот уже не за горами Петров день. В лугах звенели косы, и вечером лились там песни. В луговых озерцах бродили бабы и вытаскивали на колкий скошенный берег невода, полные шемары и маленькой рыбы. Зажигались костры над водой, и ключом вскипала в котелках уха. И далеко за полночь стояли над лугами веселые разговоры и живые раскатистые песни...
А в садах уже поспевала малина и наливались вишни. В полдни стояли тут широкие прохладные тени. Под развесистыми яблонями устраивались летние столы, и утром и вечером пились долгие чаи -- на прохладе, под тихий шум деревьев и аромат спеющих яблок...
Степь давно поблекла. Когда-то зеленые бугорки ее пожелтели и щетинились колючим серым ковылем. Иногда над ней бродили низкие белые облака, но дождем проливались редко и обычно уходили куда-то за гумны и там опускались на землю синими частыми полосами...
В один из июньских дней прибежал к батюшке церковный сторож:
-- Должно, плантации горят. С колокольни видать, как дым дюже забирает... И галки бросает высоко...
Плантации были расположены в пяти верстах от хутора. Они принадлежали татарам, и около них стояло татарское поселение... Крестьяне не любили татар-плантаторов: не любили за веру и за то, что те всегда ловили на своих плантациях забиравшихся туда ночью хуторян...
Теперь оттуда поднимался густой дым, и порою сверкало пламя... Плантации горели...
Отец Георгий вышел на площадь и увидел, что хутор спокоен, как всегда. Никто не бежал и не ехал на огонь и дым.
Он остановил крестьянина, гнавшего в степь корову:
-- Лукич! Что ж ты не идешь на пожар? Помог бы!
-- Далеко, батюшка! -- ответил крестьянин. -- И жарко. А дорога -- один песок...
-- Что ты, Лукич! Ведь надо помочь! Побеги, голубчик!
Крестьянину было неловко.
-- Ну вот, батюшка, корову прогоню. И пойду. Право слово, пойду!
-- Да что корова, Лукич! Там надо скорее, как можно, а ты -- "корова"!.. Пожалуйста! Я пойду, кликну других мужиков...
Он входил в дворы и звал. Но почти все отвечали: "Далеко... жарко... и один песок..." А с плантации доносилась гарь и высоко-высоко плавали черные клубы дыма...
Отец Георгий прибежал в церковную караулку.
-- Власич! Бей в большой колокол! Скорей!..
Власич ударил. Необычный звон пошел по селу. Народ спешно начал подходить к церкви.
-- Братцы! Что вы делаете? Бога побойтесь! Люди горят, а вы здесь сидите... Надо скорее туда! Представьте, если бы у вас случился пожар. Как дорог был бы всякий лишний человек. Братцы, скорей! Там и народу мало: что они сделают! И говорю вам, как пастырь: Христос не любит таких людей. И такие -- не христиане!..
Через минуту крестьяне бежали к горящим плантациям. Впереди всех бежал, тяжело дыша, батюшка...
Они прибежали, когда половина татарского селенья была объята пламенем. Суетились люди -- с короткими непонятными восклицаниями. Трещало пламя, обваливались доски. И было душно от копоти и дыма...
Крестьяне бросились к огню, но не знали, что делать. Произошло замешательство. Но скоро осмотрелись они, и дело наладилось. Пожар трещал, шипел и медленно угасал... Вдруг послышался резкий -- будто пронзили кого-то -- крик:
-- Абдулки нет! В огонь он... Под лавка спит!..
Будто обухом ударил всех этот крик. Ребенок в огне! И, разбрасывая всех с дороги, отец Георгий побежал туда, где раздался страшный крик.
-- Где ребенок? -- задыхаясь, спросил он у катавшейся по земле женщины.
-- В огонь... Там!.. В огонь... Спал...
-- Вон там! -- показал на пылавший дом маленький испуганный татарчонок и заплакал.
Отец Георгий сбросил верхнюю рясу и, перекрестившись, скрылся в горевшей хате. В пламени и дыме пред крестьянами пронеслась смерть. И забились часто-часто сердца. А пожар, шипя и треща, угасал...
-- А ведь батюшка-то как бы не задохся! -- выразил кто-то опасение.
И все почувствовали, что батюшка может задохнуться. И все заспешили и торопились, будто сами задыхались. Кто-то сказал:
-- Надо туда пойти -- посмотреть!
Вызвались сразу пятеро. Но только они приготовились скрыться в дыме, оттуда показался отец Георгий. У него было обожженное лицо и одежда на краях истлела. Волосы обгорели и завились барашками. В руках была куча тряпья... В них без чувств лежал маленький Абдулка.
Когда отец Георгий вышел из дыма, к нему бросилась мать ребенка, но, увидя, что ребенок лежит без движения, упала на землю... И отец Георгий тоже начал тихо опускаться и вдруг побледнел и упал навзничь...
-- Воды! Воды!..
Сбрызнули обоих -- батюшку и ребенка -- и оба открыли глаза. Батюшка привстал, бледный и усталый, и спросил у крестьян:
-- Жив ребенок?
Ему ответили, что жив. И он облегченно перекрестился. Пожар совсем кончался. Только дымок шел из раскаленных толстых бревен, а огня не было...
Около отца Георгия образовался кружок из крестьян и татар.
-- Твой батюшка будет? -- спрашивал молодой с крепкой квадратной головой татарин.
-- Наш, наш!..
-- Добрый батюшка! -- убежденно заявил он.
Вдруг толпа раздвинулась и сквозь нее быстро прошел "профессор". Он был взволнован.
-- Нет ли ожогов, отец Георгий?.. На лице есть... Да... Но глаза не тронуты... Хорошо... Нет ли ушибов? Нет... Хорошо... -- бормотал он, склонившись над отцом Георгием. -- Батюшка, пожалуйста, благословите меня! -- вдруг добавил он шепотом...
Бледный батюшка поднял глаза и увидел склонившегося над ним "профессора". И широко знаменуя крестом, он вложил свою обожженную руку в маленькие аристократические руки "профессора". Тот поцеловал.
-- Спасыбо тебе, добрый батюшка! -- кланяясь в землю, благодарил несчастный татарин-погорелец, отец Абдулки. -- Умирать буду, помнить буду! -- И он тоже поцеловал обожженную священническую руку...
Отец Георгий с трудом встал и тут только увидел, что крестьяне стоят вокруг какие-то странные. Некоторые, глядя на него, плакали... А когда к нему подъехала маленькая плантаторская таратайка, запряженная в крупную татарскую лошадь, они выпрягли лошадь и сами повезли таратайку и бледного обожженного батюшку. Никто при этом ничего не говорил: каждый был полон глубокого умиления и преклонения.
VII
На другой день выпало чудное утро. Маленькая хуторская церковь стояла вся залитая солнечным светом. Воздух был чист и прозрачен, и далекое синее небо особенно ширило воздушный простор... Казалось, около маленькой церкви стояло само утро -- светлое, тихое, счастливое... Знаете ли вы, порою, в летние тихие утра, эту высоту у церкви, уходящую далеко в синее прозрачное небо, этот нестерпимый блеск -- по белым стенам и зеленым крышам, эти замерзшие в неподвижности деревья ограды -- в пышной листве и легком голубоватом зное, эту особенную прозрачность, и блеск, и высь у самой вершины колокольни, и тяжелые перелеты ворон наверху и звонкое карканье их оттуда?..
Около полудня пришел к батюшке татарин Измаил, отец вчера спасенного Абдулки. Он принес корзину -- с огурцами и первыми арбузами.
-- Здравствуй, батышка! Немного принес тебе. Возьми, пожалуйста!
-- Ну, зачем же это, Измаил? Напрасно!
-- Возьми. Богом прошу: возьми!
-- Спасибо. Только напрасно это, Измаил!
-- Зачем напрасно? Не напрасно!
-- Ну, хорошо, хорошо. Пойдем же ко мне. Устал, наверно? Чаю выпьешь?
-- Нет. Приду вечером... Не чай пить... Говорить буду... Много надо говорить. Можно?
-- Конечно. Только зайдем сейчас -- отдохнешь.
-- Нельзя, батышка. Работа теперь у нас. Шибка работа. Строимся.
-- А!.. Так зачем же ты сейчас оторвался от работы, Измаил! В другой раз можно было бы!
-- Нельзя... Ну, здравствуй, батышка!
-- Прощай, Измаил! Заходи же вечером.
-- Непременно.
Татарин стукнул калиткою и скрылся... Батюшка стоял и чувствовал на душе глубокую истому умиления. То, что он переживал, казалось ему слишком большим незаслуженным счастьем.