Кржижановский Сигизмунд Доминикович
Собиратель щелей

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

Оценка: 8.43*7  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    "Нет, вчера я бросил щелиное наследие - в огонь. Вымыслы и домыслы - сочлись. Фантазм - отмщён."

  
  
   Сигизмунд КРЖИЖАНОВСКИЙ
  
   СОБИРАТЕЛЬ ЩЕЛЕЙ
  
  
  
   I
  
   Сказка лежала, блестя непросохшими буквами, на письменном столе, рядом с
  чернильницей. Когда я, тронув кой-где пером, стал сворачивать рукопись, мне
  показалось, будто самые буквы её норовят вон из строк: скорее в зрачки.
   Но час был полуденный. Чтение же назначено к девяти. Солнце не любит
  фантазмов, а вот лампы, те иной раз и не прочь, внимательно наставив
  абажуры, прослушать сказку-другую.
   Итак, буквам приходилось дожидаться сумерек.
   Скудная авторская радость была наперёд слажена и обеспечена: сказку
  ждала тихая, с грустными городскими цветами на окнах, комната; в комнате
  дюжина благожелателей. И вдруг (кто бы мог ждать) встреча с человеком,
  перечеркнувшим фантазм.
   Произошла встреча тотчас же после последней правки текста. Близился час
  обеда. Оставив рукопись на столе, я оделся и вышел на улицу. Но я не сделал
  и сотни шагов, как внимание моё было привлечено высокой, будто застывшей
  фигурой человека, прислонившегося к фонарному столбу: человек стоял против
  белого, с золотым обводом циферблата, круглящегося с куска жести,
  привешенного над дверью часового магазина, и пристально всматривался в две
  намалеванные чёрные стрелки, ткнувшиеся в римские цифры диска. Сначала я
  было прошёл мимо. Затем оглянулся: незнакомец, не меняя позы, всё ещё стоял,
  подняв чуть прищуренные глаза к нарисованным цифрам. Взглянул и я: на
  вывеске -- двадцать семь второго.
   И тщательно бритое лицо незнакомца, и его тщательно чищенное платье --
  заношены и блеклы: платье -- в складках, лицо -- в морщинах. Люди, сталкивая
  друг друга локтями с тротуарных лент, растыкав глаза по витринам, плакатам,
  афишным столбам, а то и с зрачками в носки своих сапог, не замечали
  созерцателя.
   Лишь я да мальчишка с лотком на ремне оценили феномен. Между тем
  созерцатель, отвернув полупальто, вынул карманные часы и, медленно переводя
  глаза с крохотного диска, зажатого в руке, на намалёванный диск вывески,
  ставил свои часы по нарисованному времени. Мальчишка загоготал. Я,
  отвернувшись, продолжал путь. Навстречу, меж вывесочных квадратов, овалов и
  прямоугольников снова прокруглился белый циферблат. Не имею обыкновения
  смотреть на вывески, но сейчас взглянул: на диске две чёрных неподвижных
  стрелы; под остриями стрел -- цифры: двадцать семь второго. Тут-то и вошло в
  меня какое-то недоброе смутное предчувствие. Я ускорил шаг, но теперь зрачки
  мои сами рылись среди кусков крашеной жести, ища диски и цифры. Новый диск
  отыскался у поворота в тёмный переулок: две его чёрных стрелы, повиснув над
  переулочной щелью, спрятались в чёрную тень многооконной каменной громады
  дома, но и сквозь тень обозначалось -- двадцать семь второго. Я остановился
  с поднятой к цифрам головой: мне казалось, стрелки должны двинуться, сойти с
  фатальных делений. Но на нарисованном циферблате ничто не шевелилось; мутно
  мерцал узкий золотой обод, а чёрные стрелы, будто отыскав нужное, притиснули
  острия к краям диска и стали -- навсегда.
   Вокруг шуршали шины, стучали подошвы. До полудюжины локтей ткнулось в
  меня. Тяжёлый куль пнул в плечо; я оторвал глаза от диска: какой-то малец, с
  лотком на ремне, в рваном картузишке, осклабясь, вогнал в меня глаза.
  Оставалось идти дальше.
   Вечерело, когда я вернулся к рукописи. Буквы на нумерованных страницах
  присмирели и чёрными скрюченными уродцами глядели со строк. Я сунул их в
  карман: стрелка часов подползала к девяти.
  
  
   II
  
   Все сели кругом. Молчание. Слово предоставлялось рукописи. Придвинувшись
  к лампе, я начал: "_Собиратель щелей_. Сказка. Это было в..." -- в прихожей
  дёрнулся жестяным всхлипом звонок. Я оборвал. Хозяин прошёл на цыпочках в
  переднюю. Через минуту лицо его, несколько смущённое, показалось в дверях:
  рядом с ним, в наглухо застёгнутом длинном сюртуке, стоял, не глядя ни на
  кого, _тот_, встреченный у уличного циферблата человек. Нежданный гость, всё
  не подымая глаз, сделал общий учтивый поклон и молча уселся в углу, у
  порога. Хозяин зашептал мне: "Он не помешает. Это так -- чудак. Математик,
  философ".
   Я опустил глаза к рукописи (настроение пропало) и начал снова:
  
  
   "Собиратель щелей. Сказка. Это было в стране, самое имя которой давно
  забыто. Вдали от мощённых камнями дорог и мшистых троп, за вязью ветвей, в
  чаще старого глухого леса жил в давным-давнее время дряхлый Отшельник..."
   И дальше, после обычного сказочного приступа, рассказывалось о благости
  Отшельника: как лечил он лесу сломанные ветром ветви и стебли, мятые --
  рваные звериным топом -- травы; как кормил-поил сирот -- птенцов в покинутом
  сорокопутом гнезде; как научил повилику кружить не как попало, а вверх и
  вверх в небо, где у Бога рай; как наказывал малым, бедным разумом цветикам,
  перед смежением лепестков ко сну, Богу маливаться; как понуждал иссохшие
  травы свершать поутру росную жертву, вознося на остриях к Богу -- кому по
  капле, кому по полукапле (малым былинкам -- по водной пылинке): всякому по
  достатку его.
   -- И за малую влажь вашу, -- проповедовал Отшельник, подымая триперстие,
  чтобы благословить и травы и росы, и мхи и корни, и птичьи стаи и мушьи
  рои, -- напоит вас Господь щедрым дождём: будете чисты и безжадны. И было по
  слову его.
   Сам Господь улыбался с небес речам Старца.
   Однажды глухою ночью, когда и гады, и птицы, и дубы, и травинки крепко
  спали, продолжала сказка: Господь, покинув небо, пришёл к Старцу, под низкий
  навес шалаша:
   -- Проси: жизни ли райской, богатств ли и царств земных -- всё дастся
  тебе.
   И ответствовал Старец:
   -- Просить ли мне о рае, Господи: не по милости, но по правому Суду
  Твоему отверзаются врата Раевы. Просить ли богатств и царств мира: разве не
  ношу в глазах моих весь мир Твой, от солнц до солнц. И пристало ли мне
  искать сует людских: разве не ушёл я от путей и троп. Но об одном молю,
  Господи: даруй мне власть над всеми, большими и малыми _щелями_, вщеленными
  в вещи. Да научу и их правде.
   Улыбнулся Господь: будет по слову твоему.
   Прошли чередой -- утро, полдень, предвечерне. В предвечерий, когда
  солнце ушло, встал Старец среди глухой поляны лесной и воззвал к щелям. И
  щели, позванные тихим словом, повыдёргивались и повытянулись из всех вещей,
  где какая ни была, и все -- малые и большие, широкие и узкие, извилинные и
  прямые -- стали сползаться на поляну пред очи Старца.
   Ползли: и длинная щель, точащая камень скал; и малые витые щёлочки,
  выерзнувшие из стен, скрипучих половиц, рассевшихся печей; и гигантские
  зеленотелые щелины с иссохшего и растрескавшегося лунного диска; и махонькие
  щёлочки, выдернувшиеся из скрипичных дек. И когда сползлись, стал их Старец
  учить:
   -- Худо быть Божьему миру не целу. Вы, щели, раскол вщелили в вещи.
   А отчего? Оттого, что тела свои щелиные растите, извивы свои холите и
  ширите. Длиннитесь, трещинкой малой возникните, ан глядь, она уж и щелью
  виется. А там и в расселину расползлась. И гибнет от вас единство и братское
  слияние вещи с вещью. Расседается камень. Горы, точимые вами, рушатся. В
  полях отнимаете дождную влагу у слабого корня. Точите плод. Дерева дуплите.
  Смиритесь, сёстры щели, умерщвляйте плоть свою. Ибо что она: пустоты
  извитие. Только.
   И щели, разлёгшись на росинах трав, внимали проповеданию. Обычно,
  отмолвив, Старец благословлял их всех дрожащим триперстием и дозволял ползти
  назад, по своим домам. Выгибая пустоты, тихо расползались щели и вщелялись
  снова, кому где зиять назначено: скальная трещина в скалу, печные щели в
  печи, лунный зигзаг в лунный диск. Так и повелось: каждый день, о повечерии,
  быть миру безщельну: целу. И тот час был часом тишины и покоя великих: даже
  черепные швы, запрятанные под кожу людских голов, и те -- выщелившись из
  кости, уползали к Старцу: головы переставали расти, и люди хоть час-другой
  могли отдохнуть от ростов мысли. И никто и нигде из вщеленных не посмел не
  внять зову: однажды приволоклось даже, увязая в лесостволье, и горное
  ущелье, но Старец на него только рукой замахал -- ползи, незваное, ползи
  назад, Христос с тобою.
   И ущелье, огорчённое, уползло назад, в кряж. Но, говорят, в эту ночь в
  одной из горных теснин скалы, внезапно сомкнувшись, расплющили лепившуюся у
  их внутренних срывов деревушку.
   Правда, часом спустя, скалы снова чудесно раздались, но внутри были лишь
  развалины да трупы.
   На минуту я оторвал глаза от строк: человек в углу слушал, охватив
  колено костистыми длиннопалыми руками.
   -- Старец отпускал щели, -- продолжала сказка, -- загодя, до зари. Но
  однажды, уча истово, не унял слов во благовремении. Прокричал петух.
  Прокричал ещё раз. А Старец всё учил. И лишь когда предзорье проступило
  алыми знаками над овидью земли, поднял Старец триперстие для благословения.
   Но было уже поздно: разгоралась заря, там-здесь, тут-там по дорогам и
  тропам застучало колесом и ободом, конским топом и человечьим шагом. Щели
  проворно уползали, водя пустыми изгибами изо всех сил, по дорогам, тропам и
  бездорожью. Но там, глядь, одну щель переедет тяжким ободом, там другую
  прищемит подошвой. И иные, не доползши до своих пределов, стали вщеляться
  кто куда и как попало: горная расщелина лезла в скрипичную деку, дековая
  щелина пряталась в черепную кость прохожему. Дальше всех было лунным
  зигзагам: поняв, что не доползти, толкались туда-сюда, зарождая панику. Иные
  же щели, окружённые колёсным гулом и топотом шагов, сбивались в большие
  щелиные рои и тут же, на дорогах, вонзались в землю: внезапно разверзлись
  провалы; люди, кони, телеги с разбегу и расскоку срывались в ямы. Щелиные
  рои, испуганные грохотом и толчками сверху, вползали глубже и глубже, -- и
  земля смыкалась над людьми и их скарбом. Людская паника множила щелиные
  страхи; щелиный ужас множил беды людям. И был тот день ущербен и горестен
  для земли. Старцу, и сквозь листные стены и ветвную вязь, внятны были стопы
  и грохоты, проклятия и мольбы, всколебавшие землю: подняв руку, с вытянутыми
  к небу пальцами, он воззвал: ей, Господи, слышишь ли? Вот рука, возьми меня
  и введи, как хотел, в твой пресветлый рай: ибо отныне постыла мне земля.
   Долго ждали пальцы, протянувшись в небо: не дождавшись, упали вниз и
  сжались в кулак. Оглянулся Отшельник и видит: теперь он лесу не друг --
  цветы, встречая его взгляд, брезгливо смыкают лепестковые веки, столетние
  дубы отворачиваются, злобно ворочаясь на толстых узловатых корнях. Глаз
  Старца отыскал тропу, тропа отыскала просёлок, просёлок повёл на битую
  дорогу. И великий святой стал великим грешником, богохульцем и блудодеем.
  
  
   Я сложил тетрадь и повёл глазами по стенкам: вокруг были рты,
  приоткрытые и растянутые улыбками в длинные узкие щели. Из щелей
  выдавливалось:
   -- Недурно.
   -- Очень мило.
   -- Только вот конец у вас -- того... смят.
   -- Кстати, тут есть один штрих...
   Высвободив взгляд из роя глаз, я глянул в угол, у двери, -- человек в
  наглухо застёгнутом сюртуке молчал.
   Сцепленные костистые руки не выпускали колена; рот будто слипся.
   Мне было чуть не по себе:
   -- Однако не пора ли нам?
   Человек, молчавший в углу у двери, расцепив руки, поднялся во весь свой
  высокий рост и отчеканил сухим негромким голосом:
   -- Двадцать семь второго.
   Затем, учтиво мне поклонившись, повернулся к двери и исчез за порогом.
   -- Так поздно? Не может быть.
   Десятки пальцев зашарило в жилетных карманах: да, действительно.
   -- До свиданья.
   -- Прощайте.
   Иные ещё улыбались. Другие уже зевали.
  
  
   III
  
   -- Мне налево. И вам?
   -- Нет.
   Я вышел на прямую линию бульвара и тихо шагал меж длинного ряда теней,
  снятых лунным лучом с древесных крон и аккуратно уложенных им вдоль по песку
  аллеи. Бульвар был безлюден. Скамьи пусты. Но вдруг со скамьи слева
  прочернел чей-то длинный и тонкий силуэт; силуэт был будто знаком, -- нога
  за ногу, колено, схваченное руками, лицо затенено широкополым фетром,
  надвинутым на лоб. Да, это он.
   Я замедлил шаги.
   -- Поджидаю вас здесь.
   Не меняя позы, он лишь нервным движением плеча указал на скамью. Я сел
  рядом. С минуту длилось молчание.
   -- Скажите, -- начал он вдруг, внезапно распрямляясь и близя лицо к
  лицу, -- среди щелей, сползавшихся к Старцу, была ли и та неистребимая щель,
  что всегда меж "я" и "я"? Вот -- сейчас сидим рядом: от головы до головы
  аршин... а может быть, и миллионы миль? Не правда ли? Кстати, -- незнакомец
  приподнял шляпу, -- меня зовут -- Лёвеникс, Gotfrid Lövenix, -- ударил
  он по слогам, будто стараясь мне что-то напомнить.
   Мы крепко пожали друг другу руки.
   -- Ну вот. К делу: подзаголовок "Собирателя Щелей", -- начал он, снова
  складываясь в привычную позу (нога на ногу, колено в ладони, острые углы
  плеч кверху), -- "сказка", не так ли?
   -- Да.
   -- Гм. Я думаю: если бы в сонм снов явилась явь, -- они, сны, приняли бы
  её _как свою_. По-вашему, "сказка", а по-моему, -- протокол. Научный факт.
  Правда, понятия ваши спутаны и даны не в точных словах. Но спутанность -- не
  фантазм. Фантазм (я не поэт, мне трудно судить) легче делать из цифр, чем из
  туманов. Вам, должно быть, неинтересно?
   -- Напротив.
   -- Primo: ошибка в эмоции: _этому_ не улыбаются: улыбкой вы как щелью
  отрезали себя от темы о щелях. Вам мнится, будто темой играете _вы_, будто
  _она_ в расщепе пера, -- но на самом деле, стоит лишь вдуматься, не вы
  темой. Тема играет и вами, и мной... и всё вот _это_ (он описал рукою
  круг, -- прокружив за рукою глазами, я увидел сперва землю у ног, потом
  верхушки деревьев, потом россыпь звёзд вверху, а там скаты кровель и снова
  землю у ног), -- да, всё это, я утверждаю, ущемлено пустой щелью. Да-да.
  "Тема о Щелях": да знаете ли вы, что у её дна? Вы вот боитесь покинуть
  пространство. Так принято -- говорить о щелях в доске, в почве, там, и так
  далее. Но если б властью хотя бы фантазии, что ли (не этим ли жива поэзия),
  вы попробовали пересадить ваши щели из дюймов в секунды, из пространств во
  время, то вы увидали бы...
   -- Мне не совсем понятно, -- пробормотал я.
   -- Совсем понять -- тут и нельзя, -- грубо оборвал Готфрид Лёвеникс, --
  может, и лучше -- _недопонять_. Кстати, давно ли вы начали думать об этом?
   -- Не помню. Тема, собственно, так, случайно, подвернулась под перо.
  Месяца два, может, три тому назад.
   Лёвеникс улыбнулся.
   -- Ага. Ну, а я вот уж тринадцатый год не покидаю моего Щелиного
  Царства. У меня не от сказок пошло, -- нет. Тринадцать лет тому назад, во
  время первых моих опытов по психофизиологии зрительного процесса я наткнулся
  на вопрос о прерывности нашего видения.
   Как бы ввести вас в суть: например, вы в авто: взрывы бензина внутри
  моторного цилиндра -- прерывисты, толчками бьют о поршень. Это внутри.
  Снаружи же -- непрерывное плавное кружение колёс. Есть, как бы сказать,
  известная видимость видения: человеку с обнажённым зрачком мнится, что
  фиксируемая им вещь непрерывно, во все доли доль секунды, -- как бы связана
  с зрачком не рвущимся ни на миг лучом. Однако я усомнился в этом. Искровая
  вспышка электрической машины длится всего одну пятидесятитысячную секунды.
  Но удерживается в глазу в течение одной седьмой секунды. Таким образом, семь
  кратких мельков искр, отделённых друг от друга паузами почти в седьмую долю
  секунды, будут восприняты глазом как непрерывное, секунду длящееся горение
  искры. Но ведь подлинное-то её горение, в данном случае, отняло лишь семь
  пятидесятитысячных секунды. То есть 49993/50000 длительности опыта -- была
  тьма, воспринятая как свет. Поняли? Растяните теперь: секунду в минуту,
  минуту в час, час в год, в век, взрастите искру в солнце, -- и окажется:
  можно убрать солнце с орбиты на девяносто девять сотых дня и мы, живущие под
  солнцем, не заметим этого, понимаете, _не заметим_ и, брошенные в тьму,
  будем радоваться мнимому солнцу и мнимому дню. Вам скучно?
   -- Нет.
   -- Мысль моя оперлась на опыты. Собственно, опыты были сделаны до меня:
  самый факт толчкообразности видения, прерывистости восприятия, скажем,
  кинофильмы, продёргивающейся перед глазом, достаточно известен. Но стать
  перед фактом -- мало: надо уметь _войти в факт_. Меж мгновениями, когда
  лента, сняв с ретины одно изображение, продёргивается, с тем чтобы дать
  другое, вклинен миг, когда у глаза всё _уже_ отнято и ничего _ещё_ не дано:
  в этот миг глаз перед пустотой, но он _видит_ её: видение мнится ему
  видением.
   Я не спешил с обобщениями. Меж лучом киноаппарата и глазом,
  перпендикулярно к лучу так называемый обтюпоратор: это равномерно
  вращающийся диск с узкой щелью у одного из своих краев; поворачиваясь к лучу
  то глухим сектором, то щелью, -- обтюпоратор попеременно то рвёт, то
  сращивает луч. При помощи особого дифференциального регулятора можно
  замедлять число оборотов диска, длиння этим паузу меж двумя мельками света.
  Я так и сделал: экспериментируя в лаборатории над группой молодёжи, я
  изредка чуть удлиннял световые паузы: но ни экспериментируемые, ни я сам не
  заметили в жизни серых фигур, сдвигавшихся на экране, ничего, что бы
  прервало, хотя бы на миг, их серое и плоское бытие.
   Осмелев, я удлиннил в двух-трёх местах свои чёрные вставки; никто их не
  приметил: кроме меня.
   Понятно: управляя обтюпоратором, я точно знал, где и когда их ждать.
  Мало того, экспериментируемые (несколько студентов и студенток физического
  семинария) вообще не знали, чего от них хотят. Но ведь и мы все, над
  которыми ежедневно экспериментируют с солнцем, в сущности, тоже не знаем:
  чего от нас хотят?
   Ободряемый успехом, я расширил чёрные щели вдвое. Для большинства и это
  прошло незаметно, но два-три человека уже заговорили о каком-то чёрном
  мелькании, один сказал о "перебоях в образах", другой -- о "чёрной подмеси к
  ровному свету аппарата". Но удивил меня только один, чрезвычайно скромного
  облика, блеклолицый и узкоплечий студент: "Правда, -- согласился он, -- и я
  заметил перебои. Но разве этого не бывает вообще, в жизни?" Товарищи
  улыбнулись. Смутившись, он замолчал. Дня через два случайная встреча с
  узкоплечим дала мне возможность расспросить его подробнее. Конфузясь и
  путаясь, будто изловленный на какой-то недоброй тайне, он сказал, что ещё в
  детстве дважды испытал чувство как бы полного выпадения мира из глаз.
  Правда, оба раза на ничтожную долю времени. Происходило это при ясном свете
  дня и непрерывности сознания, так что к разряду мгновенных обмороков это не
  относилось (студент оказался медиком). При расспросе моём -- посещает ли его
  этот феномен и сейчас -- студент отвечал: да, но не в полном своём
  проявлении: вещи лишь тускнеют, отодвигаются от глаза, дальше и дальше,
  обращаются в крохотные пятнышки и точки, а после, опять разбухая, делаются
  чётче и ярче и возвращаются на прежние места. И только.
   Разговор этот, не дававший права на определённые выводы, помню, всё же
  до странности взволновал меня. Гипотезы громоздились на гипотезы: если меж
  систолой и диастолой сердца вклиняется пауза, думал я, то отчего бы не быть
  и солнечным паузам. И я начал мою, вот уж двенадцать лет длящуюся, ни на
  единый день, нет, миг, не прерываемую слёжку за Солнцем; я усомнился,
  понимаете ли, усомнился в этом жёлтом диске, врезанном в лазурь. Теперь все
  знают: солнце в чёрных пятнах. Но многим ли открыто: само оно лишь чёрное
  пятно, чёрными лучами бьющее по планетам. Мне случалось и раньше замечать,
  иной раз среди яркого полдня, как бы момент ночи, вдруг выставившейся чёрным
  телом своим в день. Испытали ли вы хоть раз это жутко сладкое чувство? Лучи
  от солнца к земле, будто вдетые в колки струны, натягиваются всё сильнее и
  сильнее, тончатся и ярчатся и вдруг оборвались: тьма. На миг. А там -- всё
  как было. Опять лучи, лазурь и земля.
   Ночь ведь и днём _никуда_ не уходит: разорванная на мириады теней, она
  таится здесь же, в дне: приподнимите с земли лист лопуха, и чёрный обрывок
  ночи тотчас же юрко метнётся под корень. Всюду: пол сводами, у стен, под
  листвою деревьев ждёт разорванная на чёрные клочья ночь. И когда солнце
  устанет, отовсюду -- из-под листвы, каменных нависей стен, склонов гор
  осторожно выползают чёрные лоскутья и снова срастаются в тьму. И как можно и
  в сиянии полдня выследить и изловить глазом и чутью вот эту чисто оптическую
  ночь, ждущую лишь знака, чтобы из тайной стать явной, так и иная ночь, --
  Ночь, я бы сказал, онтологическая не покидает души и вещи. Ни на миг. Но это
  уже философия: в те годы я ещё боялся обобщений. Для мысли моей порог,
  отделивший лабораторию от мира, был ещё слишком высок.
   Я всё возился с цифрами, с вгибами и выгибами оптических чечевиц,
  офтальмоскопом, цветосмешивающими дисками Геринга и скучной шарманкой фильм.
  И если бы не один случай... -- рассказчик чуть слышно хрустнул пальцами, --
  да, если бы не он...
   Лёвеникс вдруг насторожился: на крытой лунным бликом аллее бульвара
  внезапно возникло двое; они шли молча, устало и покорно ступая вслед своим
  чёрным теням, ползшим впереди них по песку аллеи.
   -- Ведомые тенями, -- прошептал Лёвеникс и продолжал: -- Тогда я...
  любил. Теперь не умею. Но тогда... чётко помню тот прозрачный, безветренный
  осенний день, когда я, меж тронутых золотом и багрянцем лип, шёл к
  назначенному месту у скрещения аллей. Встреча была условлена в половине
  второго. Я торопился, боясь упустить хотя бы миг. Оставался один поворот. У
  поворота, шагах в десяти передо мной, сквозистая, но длинная и раскидистая,
  поперёк всей аллеи, тень липы. С чрезвычайной ясностью помню и сейчас тот
  миг: я был весь, насквозь и сплошь -- любовь. До тени десять-пять-три шага:
  я наступил на неё, и вдруг произошло нечто чудовищное: тень, будто
  разбуженная ударом подошвы, качнулась, мгновенно густясь в чёрный ком, и
  поползла, разворачиваясь с невероятной быстротой -- вверх, вперёд, вправо,
  влево, вниз. Миг, и всё кануло в тень: аллея, деревья, лазурь, солнце, мир,
  "я". Ничто. Потом -- миг -- и опять жёлтая лента песку; на песке малая и
  скудная тень, с боков -- шпалеры деревьев, сверху -- лазурь. В лазури --
  диск. Изникнув, всё возникло вновь и было, как до мига, но _чего-то_ не
  было. Я ясно ощущал: что-то осталось там: в ничто.
   Механически я сделал шаг вперёд. Сделав шаг, подумал: куда? Вспомнил: не
  сразу и с усилием. И вдруг стало ясно, чего нет. В сердце было до странности
  пусто и легко. Я вспомнил "её" всю, от вибрации голоса до дрожи ресниц,
  мысленно увидел её, ждущую там за поворотом аллеи, и не мог понять, зачем
  мне она: чужая; ненужная, как все. Да, чёрная щель, сомкнувшись, возвратила
  всё; кроме _одного_: оторванное от сердца, брошенное в ночь, вместе с
  солнцами и землями, оно не нашло пути назад; солнце в лазури, как и до мига,
  земля на орбите, как и до мига, а этого -- нет: щелью втянуло.
   Странная слабость овладела мной: шумело в ушах; подкашивались ноги; я
  сел на ближайшую скамью. Машинально вынул часы: двадцать семь второго.
   До условленного часа -- три минуты. Преодолевая слабость, я поднялся и
  автоматически зашагал к воротам парка. Моё "я" стало будто нежилым: идя меж
  шеренг домов, я механически останавливался у пестроты витрин, всматриваясь в
  какие-то вещи, совершенно мне ненужные и неинтересные, складывал в слова
  аршинные буквы афиш и не понимал их. Простоял довольно долго у какого-то
  пропыленного и облезлого мелкобуквого объявления, читая, тотчас забывая
  прочитанное, с тем чтобы опять начать чтение сначала. Случайно на глаза мне
  попался какой-то вывесочный циферблат, глянув на его будто застрявшие в
  цифрах стрелки, я хотел пройти мимо, но стрелки не отпускали глаз; сделал
  усилие, пробуя оторвать зрачки, и вдруг осознал: нарисованное время
  указывало -- двадцать семь минут второго: мой час.
   И с тех пор циферблаты стали мучить меня. Обыкновенно, стараясь
  забыться, я прибегал к быстрой ходьбе по полным гула улицам. Попробовал и
  теперь, но нет; стоило мне выйти на панель, -- и отовсюду круглились
  циферблаты, десятки мёртвых циферблатов; и почти на каждом -- двадцать семь
  минут второго. Пробовал не смотреть, но чёрные стрелы, внутри синих --
  чёрных -- золотых обводов, тянулись к глазу чёрными остриями, а проклятые
  диски, нежданно проболев, ударяли о глаза всё тем же цифросочетанием. И я
  прятался от улиц за стенами и дверью комнаты. Но и там, даже в снах, не было
  забвения: из ночи в ночь мне снилось мёртвое безлюдье улиц. Зажаты ставни.
  Потушены огни. Пуста панель; и только я иду от перекрёстка к перекрёстку
  один, среди сотен, тысяч белых дисков, облепивших стены, и на каждом диске
  одни и те же цифры; и меж одних и тех же цифр под одним и тем же углом
  вправо скошенные стрелки; и у остриев их -- всюду-всюду -- двадцать семь
  второго -- двадцать семь минут второго -- второго двадцать семь.
   Тогда я ещё не понимал, да и не скоро понял, что водит рукою маляров,
  красящих вывески для часовых лавок.
   По теории вероятностей, если сочетать все возможные положения минутной и
  часовой стрелок, лишь один из семисот двадцати закрашенных ими циферблатов
  должен был указывать час двадцать семь. А однако, как вы вероятно заметили,
  в семи случаях из десяти...
   -- Да, -- прервал я живо, -- и мне бы хотелось знать как вы объясняете
  это?
   Но собеседник не отвечал, он сидел, ещё глубже запрятав голову в плечи,
  видимо, отдаваясь воспоминаниям.
   Предутренний ветер качнул тенями деревьев и снова положил их на место, у
  наших ног. Лёвеникс вышел из забытья:
   -- Да, всё это осталось там, позади. Вскоре порог моей низкой и тесной
  лаборатории, со всей её жалкой утварью и книжными методами, тоже отошёл
  назад. Я сдёрнул с себя потолок и стал приучать мысль покрываться одним лишь
  небом. Проблема ставилась так: у океана свои отливы, и у бытия -- тоже.
  Чувство бытия может быть дано двояко: как _есмь_ и _есть_. "Я" знает себя
  как _есмь_. "Не-я" известно ему как некое _есть_.
   Скажите, не были ли вы, хоть раз за всю жизнь, в трёх примкнутых друг к
  другу моментах. Первый: _есмь_ и _есть_. Второй: _есмь_. И только. Третий:
  _есть в есмь_. Путано? Сейчас поясню: после того, как мир раз и ещё раз был
  взят от меня бытийной щелью, нет-нет да расщепляющейся в бездну, глотающей
  землю и солнце, -- я стал подозрителен к миру и как-то не верю ни в
  прочность протоптанных его планетами орбитных эллипсов, ни в негасимость его
  солнц. Правда, провалы в ночь редки и знающие о них редки, но щель, грозящая
  катаклизмом, никогда не сдвигает вплотную своих краёв; каждый миг грозит она
  их раздвинуть, прозиять мироемлющей бездной; не я один разорван щелью
  надвое. Разве вы не расщеплены ею? Разве Гейне не писал -- "через мою душу
  прошла великая мировая трещина".
   Он был поэтом и не знал, что это больше чем метафора. И если бы...
   Лёвеникс вдруг оборвал на полуслове и резким движением протянул руку
  вперёд.
   -- Взгляните.
   Уйдя в слушание, я и не заметил: ночь отошла. Заря проступала узкою алою
  щелью меж земли и неба. Медленно-медленно ширилась. Звёзды втягивали в себя
  свои лучи. И ночь, ища укрытий под сводами и нависями, уже разорвалась на
  чёрные лоскутья теней. Снова возникали вещи: сначала очертаниями, потом и
  красками.
   -- Мне пора.
   Собеседник повернул ко мне лицо. Только теперь я мог рассмотреть его:
  лицо Готфрида Лёвеникса -- чуть одутлое, с смело прорезанным ртом, было
  как-то заострённо и сквозисто, и только в раскале неподвижных, но обжигающих
  глаз таилась неистребимая жизнь. Мне вспомнилось, будто я видел уже это лицо
  и взгляд: где-то со старой гравюры в книге с чьей-то давно отлетевшей жизни.
   -- Но вы не досказали...
   -- Всего не доскажешь. Вот суть: если нет единой нити времени, если
  бытие не непрерывно, если "мир не цел", расколот щелями на розные, чужие
  друг другу куски, -- то все эти книжные этики, построенные на принципе
  _ответственности_, связанности моего завтра с моим вчера, отпадают и
  замещаются одной, я бы сказал, _щелиной этикой_. Формулу? Вот: за все
  оставлённое позади щели я, переступивший щель, не отвечаю. Я -- здесь,
  поступок там: назади. Свершённое мной и я -- в разных мирах; а из миров в
  миры -- нет окон. О, это-то я давно постиг. Вы поняли?
   -- Да.
   -- Ведь та, что ждала тогда за поворотом аллей, помните, не дождалась. Я
  оборвал без слов. Письма отсылал нераспечатанными. Как-то случайно, в газете
  попалось в глаза -- её имя (её звали София, да, _София_): "...выбросилась в
  окно. Причина неизвест..." -- но к чему это я вам?
   Он вдруг резко отвернулся. Мне виден был лишь острый выступ плеча и
  чёрная тулья шляпы; поля её чуть вздрагивали.
   -- Что с вами?
   -- Ничего. Так. Простите.
   Он поднялся. Я тоже.
   -- Но вы не объяснили нарисованных циферблатов.
   -- Ах да. Об этом в другой раз.
   Я задержал его руку в руке.
   -- Но когда же будет "другой раз"?
   Он медлил ответом.
   Тогда я вынул рукопись:
   -- Не мне -- вам.
   Он слабо улыбнулся: спасибо. И назвав свой адрес, быстро зашагал по
  аллее бульвара. Я снова опустился на скамью. Начиналась дневная жизнь.
  Шагали, тревожа пыль, люди, стучали, выбивая искры из булыжин, копыта и
  обода.
   Пора было и мне. Но я медлил: какое-то странное недоверие и к солнцу, и
  к земле, и к себе самому связывало мне мускулы: казалось, вот -- сделаю шаг
  и всё -- от солнца до искр под копытами, от земли, подостланной под всю нашу
  суету до крохотных пылинок, растревоженных подошвами, -- всё вдруг канет в
  ночь и обещанного зарёй дня не будет.
  
  
   IV
  
   Долго я не решался посетить Собирателя Щелей. Подзадоривали крашеные
  уличные циферблаты: жирно намалёванные стрелки будто толкали пойти за
  загадкой их цифр.
   Комната Лёвеникса отыскалась где-то на шестом этаже у последней ступени
  витой чёрной лестницы: потолком в чердак. Но к моей досаде, она была пуста.
  Готфрид Лёвеникс выбыл. Куда?
   После долгих расспросов в домовой конторе удалось получить только имя
  крохотного заштатного городка, куда выехал Лёвеникс. Я решил не терять следа
  и тотчас написал письмо, обозначив на конверте лишь имена -- человека и
  городка. Дойдёт ли?
   Ответа долго не получалось: значит, не дошло. Но однажды, когда я
  перестал ждать, мне вручили серый квадратный конверт. В конверте:
  
   "Милостивый Государь,
   Надеюсь, Вы извинили мне некоторую неровность в обращении: я конченый
  чудак. Только теперь, перечитав и Вашу сказку, и Ваше письмо, вижу, что был
  не прав, вдруг зачуждавшись Вас: мы связаны, хотя бы общностью темы. Спешу
  прежде всего успокоить Вас относительно циферблатов. Тут нет никакой особой
  тайны: если морской отлив имеет свои в точных секундах выраженные сроки, то
  и отливу бытия, который, правда, не каждодневен, -- должно иметь свои
  излюбленные часы, минуты и, может быть, секунды в дне. Сознания людей --
  грубы. Но бессознательное, в философе ли, в маляре ли, -- всегда мудро. Рука
  маляра, который, конечно, действует бездумно, бессознательно, закрашивая
  вывесочный циферблат, -- мудрее самого маляра: ему всё равно куда деть
  стрелки на диске, но бессознательному в нём не всё равно; всюду и всегда
  пишет оно _свой_ час, час бессознанности, отмены всех сознаний: час пустот.
  И люди, топчущиеся по панели, не знают, чем им грозят с жестяных листов
  чёрные стрелы дисков, повисших над их жизнью. И не узнают.
   Все мои доселешние наблюдения лишь подтверждают эту гипотезу, и я думаю
  руководствоваться в предпринимаемом мною ряде _опытов с ничто_ именно этим,
  известным Вам и мне, сочетанием часа и минуты.
   Готовый к услугам Г.Лёвеникс".
  
   Я отвечал немедля. В тёплых словах я благодарил за письмо, гипотезу и
  просил, тоном ученика, если возможно, приоткрыть мне сущность метода,
  который Лёвеникс кладёт в основу намечаемых им опытов. Второе письмо
  Собирателя Щелей, называя меня молодым другом, сообщало, что мысль его,
  Лёвеникса, пройдя сквозь формулы физики и максимы этики, вступила в новую
  фазу.
   "Только теперь, -- писал учитель, -- оправдана для меня онтологическая
  канва Вашей сказки. Вам, поэтам, то, что даётся, даётся смутно, но _сразу_.
  Нам, философам, -- ясно, но в постепенности. Перечитываю Декартовы
  Meditatisas: его мысли о "промышлении миром" -- удивительны: "Промысел, --
  дедуцирует он, -- не бережь бытия, а длящееся в веках творение мира, который
  в каждую долю мига (беру Декарта in extenso) срывается в ничто, но создаётся
  вновь и вновь, из мига в миг, весь, от солнц до песчинки, мощью творческой
  воли. Но ясно, что меж двух Декартовых "вновь" возможны и перерывы --
  _мёртвые точки_: в их пунктир и упёрлось мёртвое дьяволово царство,
  меж-мирие, чёрная Страна Щелей.
   Один из вас, поэтов, давно это было, вошёл в провалы Царства мёртвых.
  Должно и метафизику сойти туда же.
   Фактуру опытов опасаюсь доверить почтовому конверту. Если интересуетесь,
  приезжайте сами: покажу, что могу.
   Но, во всяком случае, время медитаций прошло. Пора стать "ушельцем в
  щель".
   Особенность моего метода такова: людям неведомо даже то, о чём знают все
  уличные циферблаты. Почему? Потому что щель, расщепляя бытие, поглощает
  вместе с ним и их сознания, бытие отражающие. Выброшенные назад в бытие,
  бедняки и не подозревают, что за миг до того _их не было_, -- и только
  отдельные, как бы утаённые вновь сросшейся щелью вещи и люди, не
  возвращённые вместе с ними назад, под солнце, возбуждают некоторый страх и
  недобрые предчувствия. О затерявшихся говорят: "умерли-погибли" неизвестно
  где". И не знают, что каждый миг грозит нам "неизвестно где": всему и всем.
   Но узнать _внутреннее_ бездны может лишь тот, кто не отдаст
  расщепившейся щели своего сознания; тот, кто, исчислив точно час и миг
  катаклизма, властью воления и веры -- останется быть один среди небытия,
  войдёт живым в самую смерть. Тут мало Дантовых терцин; нужны цифры и
  формулы; и то, что поэт мог делать лишь с образами и подобиями вещей,
  метафизику должно уметь сделать с самими вещами.
   Числа меня не обманут. Вера -- тоже. День опыта близок. Да поможет мне
  бог. Г.Л."
  
   Письмо взволновало меня. Вестей в течение недели не приходило. Я собрал
  кой-какой ручной багаж, и утренний поезд мчал меня к разгадке.
  
  
   V
  
   Поезд должен быть прибыть к полудню, но опоздал на час. Оставив багаж на
  вокзале, я пошёл разыскивать квартиру Лёвеникса. На часах было без четверти
  два, когда я нажимал щеколду калитки, вправленной в высокую глухую стену;
  внутри стены двор; в глубине двора маленький в три окна домик. Ни души.
  Дверь полуоткрыта. Я вошёл.
   Сени; постучал: тихо. Нажал ручку -- дверь подалась.
   В первой комнате -- только книги. Я позвал. Ответа не было. Недоумевая,
  я заглянул в открытую дверь соседней комнаты: стол, у стола кресло; в
  кресле -- Лёвеникс; головой в стол, с руками, странно обвисшими до полу.
   Окликнул. Молчит. Ещё раз. Молчит. Тронул за плечо. Сильнее: голова,
  вдруг, как-то подвернувшись, беззвучно легла на левое ухо, -- и я увидел
  мёртвый, остеклившийся, с застывшим выражением ужаса в белом зрачке, глаз.
  Под отвалившейся вбок головой, прилипнув к щеке, лежала мелко исписанная
  тетрадь. Приподняв голову (она была ещё чуть тепла), я выдернул тетрадь,
  спешно роясь глазами в её последних, ещё не просохших строках. Сунул в
  карман и вышел, плотно прикрывая за собой одну, потом другую, потом --
  третью дверь. Ни во дворике, ни на улице -- ни души. Через час я сидел в
  поезде.
  
   * * * * *
  
   Я не понял всех цифр и формул, вписанных в тетради Лёвеникса. Одно мне
  понятно: с моей сказкой покончено. Покоряюсь. Но цифры Лёвеникса хотят
  большего: им нужны все вымыслы, мои и не мои, писанные и не писанные. Они
  требуют отдать им всё до последнего фантазма. Нет, вчера я бросил щелиное
  наследие -- в огонь. Вымыслы и домыслы -- сочлись. Фантазм -- отмщён.
  
   1922
  
  ___________________________________NOTICE___________________________________
   Публикуется по изданию: Кржижановский С.Д. Сказки для вундеркиндов:
  повести, рассказы.-- М.: Советский писатель, 1991.-- Стр.118-136.
   Рассказ "Собиратель щелей" был включён автором в неопубликованный
  сборник "Чужая тема".
   Первая новелла, завершённая Кржижановским после переезда в Москву. И
  одна из наиболее часто читавшихся им публично, в частности, на "Никитинских
  субботниках" и в Коктебеле у Волошина. "С Волошиным мы простились наилучшим
  образом: я получил приглашение приезжать, когда захочу, и акварель (в виде
  напутственного подарка) с надписью: "Дорогому Сиг(измунду) Дом(иниковичу),
  собирателю изысканнейших щелей нашего растрескавшегося космоса" (из письма к
  А.Бовшек, 21 июля 1925 года). "Значительная часть рассказов Кржижановского
  носит проблемный характер. Это персонифицированные процессы мышления,
  осуществляемые действующими персонажами" (А.Бовшек. Глазами друга. Материалы
  к биографии Сигизмунда Доминиковича Кржижановского). "Собиратель щелей" --
  художественный "отклик" на философские споры о природе времени, о его
  дискретности и воздействии на человеческую психику. Эта тема получила
  развитие в повести "Воспоминания о будущем" и некоторых новеллах ("Швы",
  "Тринадцатая категория рассудка" и др.).
  
  _________________________________COPYRIGHT__________________________________
   (c) Кржижановский Сигизмунд Доминикович, текст, 1922
   (c) Перельмутер Вадим Гершевич, подготовка текста, 1991
   (c) Перельмутер Вадим Гершевич, примечания, 1991
   (c) "Советский писатель", публикация, 1991
   (f) Novice, OCR, 2006/07/19

Оценка: 8.43*7  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru