Кржижановский Сигизмунд Доминикович
Собиратель щелей

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Оценка: 8.43*7  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    "Нет, вчера я бросил щелиное наследие - в огонь. Вымыслы и домыслы - сочлись. Фантазм - отмщён."


                          Сигизмунд КРЖИЖАНОВСКИЙ

                              СОБИРАТЕЛЬ ЩЕЛЕЙ



                                     I

    Сказка лежала, блестя непросохшими буквами, на письменном столе, рядом с
чернильницей. Когда я, тронув кой-где пером, стал сворачивать рукопись,  мне
показалось, будто самые буквы её норовят вон из строк: скорее в зрачки.
    Но час  был полуденный.  Чтение же  назначено к  девяти. Солнце не любит
фантазмов,  а  вот лампы,  те  иной раз  и  не прочь,  внимательно  наставив
абажуры, прослушать сказку-другую.
    Итак, буквам приходилось дожидаться сумерек.
    Скудная  авторская радость  была наперёд  слажена и  обеспечена:  сказку
ждала тихая,  с грустными  городскими цветами  на окнах,  комната; в комнате
дюжина  благожелателей. И  вдруг (кто  бы мог  ждать) встреча  с  человеком,
перечеркнувшим фантазм.
    Произошла встреча тотчас же после последней правки текста. Близился  час
обеда. Оставив рукопись на столе, я оделся и вышел на улицу. Но я не  сделал
и сотни  шагов, как  внимание моё  было привлечено  высокой, будто застывшей
фигурой человека, прислонившегося к  фонарному столбу: человек стоял  против
белого,  с   золотым  обводом   циферблата,  круглящегося   с  куска  жести,
привешенного над дверью часового  магазина, и пристально всматривался  в две
намалеванные чёрные  стрелки, ткнувшиеся  в римские  цифры диска.  Сначала я
было прошёл мимо. Затем оглянулся: незнакомец, не меняя позы, всё ещё стоял,
подняв  чуть  прищуренные глаза  к  нарисованным цифрам.  Взглянул  и я:  на
вывеске -- двадцать семь второго.
    И тщательно бритое лицо  незнакомца, и его тщательно  чищенное платье --
заношены и блеклы: платье -- в складках, лицо -- в морщинах. Люди, сталкивая
друг друга локтями с тротуарных лент, растыкав глаза по витринам,  плакатам,
афишным  столбам,  а  то и  с  зрачками  в носки  своих  сапог,  не замечали
созерцателя.
    Лишь  я  да мальчишка  с  лотком на  ремне  оценили феномен.  Между  тем
созерцатель, отвернув полупальто, вынул карманные часы и, медленно  переводя
глаза с  крохотного диска,  зажатого в  руке, на  намалёванный диск вывески,
ставил  свои  часы  по   нарисованному  времени.  Мальчишка  загоготал.   Я,
отвернувшись, продолжал путь. Навстречу, меж вывесочных квадратов, овалов  и
прямоугольников  снова  прокруглился белый  циферблат.  Не имею  обыкновения
смотреть на  вывески, но  сейчас взглянул:  на диске  две чёрных неподвижных
стрелы; под остриями стрел -- цифры: двадцать семь второго. Тут-то и вошло в
меня какое-то недоброе смутное предчувствие. Я ускорил шаг, но теперь зрачки
мои сами рылись среди кусков крашеной  жести, ища диски и цифры. Новый  диск
отыскался у поворота в тёмный переулок: две его чёрных стрелы, повиснув  над
переулочной щелью,  спрятались в  чёрную тень  многооконной каменной громады
дома, но и сквозь тень обозначалось -- двадцать семь второго. Я  остановился
с поднятой к цифрам головой: мне казалось, стрелки должны двинуться, сойти с
фатальных делений. Но на нарисованном циферблате ничто не шевелилось;  мутно
мерцал узкий золотой обод, а чёрные стрелы, будто отыскав нужное, притиснули
острия к краям диска и стали -- навсегда.
    Вокруг шуршали шины,  стучали подошвы. До  полудюжины локтей ткнулось  в
меня. Тяжёлый куль пнул в плечо; я оторвал глаза от диска: какой-то малец, с
лотком  на  ремне, в  рваном  картузишке, осклабясь,  вогнал  в меня  глаза.
Оставалось идти дальше.
    Вечерело, когда я вернулся  к рукописи. Буквы на  нумерованных страницах
присмирели и  чёрными скрюченными  уродцами глядели  со строк.  Я сунул их в
карман: стрелка часов подползала к девяти.


                                     II

    Все сели кругом. Молчание. Слово предоставлялось рукописи. Придвинувшись
к лампе, я начал: "_Собиратель щелей_. Сказка. Это было в..." -- в  прихожей
дёрнулся жестяным всхлипом  звонок. Я оборвал.  Хозяин прошёл на  цыпочках в
переднюю. Через минуту лицо  его, несколько смущённое, показалось  в дверях:
рядом с ним, в  наглухо застёгнутом длинном сюртуке,  стоял, не глядя ни  на
кого, _тот_, встреченный у уличного циферблата человек. Нежданный гость, всё
не  подымая глаз,  сделал общий  учтивый поклон  и молча  уселся в  углу,  у
порога. Хозяин зашептал мне: "Он  не помешает. Это так -- чудак.  Математик,
философ".
    Я опустил глаза к рукописи (настроение пропало) и начал снова:


    "Собиратель щелей. Сказка.  Это было в  стране, самое имя  которой давно
забыто. Вдали от мощённых камнями дорог  и мшистых троп, за вязью ветвей,  в
чаще старого глухого леса жил в давным-давнее время дряхлый Отшельник..."
    И дальше, после обычного сказочного приступа, рассказывалось о  благости
Отшельника: как  лечил он  лесу сломанные  ветром ветви  и стебли,  мятые --
рваные звериным топом -- травы; как кормил-поил сирот -- птенцов в покинутом
сорокопутом гнезде;  как научил  повилику кружить  не как  попало, а вверх и
вверх в небо, где у Бога рай; как наказывал малым, бедным разумом  цветикам,
перед смежением  лепестков ко  сну, Богу  маливаться; как  понуждал иссохшие
травы свершать поутру  росную жертву, вознося  на остриях к  Богу -- кому по
капле, кому по полукапле (малым  былинкам -- по водной пылинке): всякому  по
достатку его.
    -- И за малую влажь вашу, -- проповедовал Отшельник, подымая триперстие,
чтобы благословить  и травы  и росы,  и мхи  и корни,  и птичьи стаи и мушьи
рои, -- напоит вас Господь щедрым дождём: будете чисты и безжадны. И было по
слову его.
    Сам Господь улыбался с небес речам Старца.
    Однажды глухою ночью, когда и гады,  и птицы, и дубы, и травинки  крепко
спали, продолжала сказка: Господь, покинув небо, пришёл к Старцу, под низкий
навес шалаша:
    -- Проси: жизни ли  райской, богатств ли  и царств земных --  всё дастся
тебе.
    И ответствовал Старец:
    -- Просить ли мне о рае, Господи:  не  по  милости,  но по  правому Суду
Твоему отверзаются врата Раевы.  Просить ли богатств и царств мира: разве не
ношу в глазах  моих  весь  мир  Твой,  от  солнц до солнц. И пристало ли мне
искать  сует  людских:  разве  не  ушёл я от путей и троп. Но об одном молю,
Господи:  даруй мне власть над всеми, большими и малыми _щелями_, вщеленными
в вещи. Да научу и их правде.
    Улыбнулся Господь: будет по слову твоему.
    Прошли  чередой --  утро,  полдень,  предвечерне.  В  предвечерий, когда
солнце ушло, встал Старец  среди глухой поляны лесной  и воззвал к щелям.  И
щели, позванные тихим словом, повыдёргивались и повытянулись из всех  вещей,
где какая ни была, и все --  малые и большие, широкие и узкие,  извилинные и
прямые -- стали сползаться на поляну пред очи Старца.
    Ползли: и  длинная щель,  точащая камень  скал; и  малые витые  щёлочки,
выерзнувшие  из стен,  скрипучих половиц,  рассевшихся печей;  и  гигантские
зеленотелые щелины с иссохшего и растрескавшегося лунного диска; и махонькие
щёлочки, выдернувшиеся из скрипичных дек. И когда сползлись, стал их  Старец
учить:
    -- Худо быть Божьему миру не целу. Вы, щели, раскол вщелили в вещи.
    А отчего? Оттого,  что тела свои  щелиные растите, извивы  свои холите и
ширите. Длиннитесь,  трещинкой малой  возникните, ан  глядь, она  уж и щелью
виется. А там и в расселину расползлась. И гибнет от вас единство и братское
слияние вещи  с вещью.  Расседается камень.  Горы, точимые  вами, рушатся. В
полях отнимаете дождную влагу у слабого корня. Точите плод. Дерева  дуплите.
Смиритесь,  сёстры  щели,  умерщвляйте  плоть  свою.  Ибо  что  она: пустоты
извитие. Только.
    И  щели,  разлёгшись  на  росинах  трав,  внимали  проповеданию. Обычно,
отмолвив, Старец благословлял их всех дрожащим триперстием и дозволял ползти
назад, по своим домам. Выгибая  пустоты, тихо расползались щели и  вщелялись
снова, кому  где зиять  назначено: скальная  трещина в  скалу, печные щели в
печи, лунный зигзаг в лунный диск. Так и повелось: каждый день, о повечерии,
быть миру безщельну: целу. И тот час был часом тишины и покоя великих:  даже
черепные швы,  запрятанные под  кожу людских  голов, и  те -- выщелившись из
кости, уползали к Старцу: головы  переставали расти, и люди хоть  час-другой
могли отдохнуть от ростов мысли. И  никто и нигде из вщеленных не  посмел не
внять  зову:  однажды  приволоклось даже,  увязая  в  лесостволье, и  горное
ущелье, но  Старец на  него только  рукой замахал --  ползи, незваное, ползи
назад, Христос с тобою.
    И ущелье, огорчённое, уползло назад, в  кряж. Но, говорят, в эту ночь  в
одной из горных теснин скалы, внезапно сомкнувшись, расплющили лепившуюся  у
их внутренних срывов деревушку.
    Правда, часом спустя, скалы снова чудесно раздались, но внутри были лишь
развалины да трупы.
    На  минуту я  оторвал глаза  от строк:  человек в  углу слушал,  охватив
колено костистыми длиннопалыми руками.
    -- Старец отпускал  щели, -- продолжала  сказка, -- загодя,  до зари. Но
однажды,  уча  истово,  не  унял  слов  во  благовремении.  Прокричал петух.
Прокричал ещё  раз. А  Старец всё  учил. И  лишь когда  предзорье проступило
алыми знаками над овидью земли, поднял Старец триперстие для благословения.
    Но было уже  поздно: разгоралась заря,  там-здесь, тут-там по  дорогам и
тропам застучало колесом  и ободом, конским  топом и человечьим  шагом. Щели
проворно уползали, водя пустыми изгибами изо всех сил, по дорогам, тропам  и
бездорожью. Но  там, глядь,  одну щель  переедет тяжким  ободом, там  другую
прищемит подошвой. И  иные, не доползши  до своих пределов,  стали вщеляться
кто куда  и как  попало: горная  расщелина лезла  в скрипичную деку, дековая
щелина  пряталась  в  черепную  кость  прохожему.  Дальше  всех  было лунным
зигзагам: поняв, что не доползти, толкались туда-сюда, зарождая панику. Иные
же щели,  окружённые колёсным  гулом и  топотом шагов,  сбивались в  большие
щелиные рои и  тут же, на  дорогах, вонзались в  землю: внезапно разверзлись
провалы; люди, кони,  телеги с разбегу  и расскоку срывались  в ямы. Щелиные
рои, испуганные грохотом и толчками  сверху, вползали глубже и глубже, --  и
земля смыкалась  над людьми  и их  скарбом. Людская  паника множила  щелиные
страхи; щелиный ужас множил  беды людям. И был  тот день ущербен и  горестен
для земли. Старцу, и сквозь листные стены и ветвную вязь, внятны были  стопы
и грохоты, проклятия и мольбы, всколебавшие землю: подняв руку, с вытянутыми
к небу пальцами, он воззвал: ей, Господи, слышишь ли? Вот рука, возьми  меня
и введи, как хотел, в твой пресветлый рай: ибо отныне постыла мне земля.
    Долго ждали  пальцы, протянувшись  в небо:  не дождавшись,  упали вниз и
сжались в  кулак. Оглянулся  Отшельник и  видит: теперь  он лесу  не друг --
цветы, встречая  его взгляд,  брезгливо смыкают  лепестковые веки, столетние
дубы  отворачиваются, злобно  ворочаясь на  толстых узловатых  корнях.  Глаз
Старца  отыскал  тропу, тропа  отыскала  просёлок, просёлок  повёл  на битую
дорогу. И великий святой стал великим грешником, богохульцем и блудодеем.


    Я  сложил  тетрадь  и  повёл  глазами  по  стенкам:  вокруг  были   рты,
приоткрытые  и  растянутые   улыбками  в  длинные   узкие  щели.  Из   щелей
выдавливалось:
    -- Недурно.
    -- Очень мило.
    -- Только вот конец у вас -- того... смят.
    -- Кстати, тут есть один штрих...
    Высвободив взгляд из роя  глаз, я глянул в  угол, у двери, -- человек  в
наглухо застёгнутом сюртуке молчал.
    Сцепленные костистые руки не выпускали колена; рот будто слипся.
    Мне было чуть не по себе:
    -- Однако не пора ли нам?
    Человек, молчавший в углу у двери, расцепив руки, поднялся во весь  свой
высокий рост и отчеканил сухим негромким голосом:
    -- Двадцать семь второго.
    Затем, учтиво мне поклонившись, повернулся к двери и исчез за порогом.
    -- Так поздно? Не может быть.
    Десятки пальцев зашарило в жилетных карманах: да, действительно.
    -- До свиданья.
    -- Прощайте.
    Иные ещё улыбались. Другие уже зевали.


                                    III

    -- Мне налево. И вам?
    -- Нет.
    Я вышел на прямую линию бульвара  и тихо шагал меж длинного ряда  теней,
снятых лунным лучом с древесных крон и аккуратно уложенных им вдоль по песку
аллеи.  Бульвар  был  безлюден.  Скамьи  пусты.  Но  вдруг  со  скамьи слева
прочернел чей-то длинный и тонкий  силуэт; силуэт был будто знаком, --  нога
за  ногу,  колено,  схваченное  руками,  лицо  затенено  широкополым фетром,
надвинутым на лоб. Да, это он.
    Я замедлил шаги.
    -- Поджидаю вас здесь.
    Не меняя позы, он лишь нервным  движением плеча указал на скамью. Я  сел
рядом. С минуту длилось молчание.
    -- Скажите, --  начал он  вдруг, внезапно  распрямляясь и  близя лицо  к
лицу, -- среди щелей, сползавшихся к Старцу, была ли и та неистребимая щель,
что всегда меж  "я" и "я"?  Вот -- сейчас сидим  рядом: от головы  до головы
аршин... а может быть, и миллионы миль? Не правда ли? Кстати, --  незнакомец
приподнял шляпу, -- меня зовут -- Лёвеникс, Gotfrid Lövenix, --  ударил
он по слогам, будто стараясь мне что-то напомнить.
    Мы крепко пожали друг другу руки.
    -- Ну вот. К делу:  подзаголовок "Собирателя Щелей", -- начал  он, снова
складываясь в  привычную позу  (нога на  ногу, колено  в ладони, острые углы
плеч кверху), -- "сказка", не так ли?
    -- Да.
    -- Гм. Я думаю: если бы в сонм снов явилась явь, -- они, сны, приняли бы
её _как свою_. По-вашему,  "сказка", а по-моему, -- протокол.  Научный факт.
Правда, понятия ваши спутаны и даны не в точных словах. Но спутанность -- не
фантазм. Фантазм (я не поэт, мне трудно судить) легче делать из цифр, чем из
туманов. Вам, должно быть, неинтересно?
    -- Напротив.
    -- Primo: ошибка в  эмоции: _этому_ не  улыбаются: улыбкой вы  как щелью
отрезали себя от темы о щелях.  Вам мнится, будто темой играете _вы_,  будто
_она_ в  расщепе пера, --  но на  самом деле,  стоит лишь  вдуматься, не  вы
темой.  Тема играет  и вами,  и мной...  и всё  вот _это_  (он описал  рукою
круг, -- прокружив  за рукою  глазами, я  увидел сперва  землю у  ног, потом
верхушки деревьев, потом россыпь звёзд  вверху, а там скаты кровель  и снова
землю у  ног), -- да,  всё это,  я утверждаю,  ущемлено пустой щелью. Да-да.
"Тема о  Щелях": да  знаете ли  вы, что  у её  дна? Вы  вот боитесь покинуть
пространство. Так принято -- говорить о щелях  в доске, в почве, там, и  так
далее. Но если б властью хотя бы фантазии, что ли (не этим ли жива  поэзия),
вы попробовали пересадить ваши щели  из дюймов в секунды, из  пространств во
время, то вы увидали бы...
    -- Мне не совсем понятно, -- пробормотал я.
    -- Совсем понять -- тут и нельзя, -- грубо оборвал Готфрид  Лёвеникс, --
может, и лучше -- _недопонять_. Кстати, давно ли вы начали думать об этом?
    -- Не помню.  Тема, собственно,  так, случайно,  подвернулась под  перо.
Месяца два, может, три тому назад.
    Лёвеникс улыбнулся.
    -- Ага.  Ну,  а я  вот  уж тринадцатый  год  не покидаю  моего  Щелиного
Царства. У меня не  от сказок пошло, -- нет.  Тринадцать лет тому назад,  во
время первых моих опытов по психофизиологии зрительного процесса я наткнулся
на вопрос о прерывности нашего видения.
    Как бы ввести  вас в суть:  например, вы в  авто: взрывы бензина  внутри
моторного  цилиндра --  прерывисты,  толчками бьют  о  поршень.  Это внутри.
Снаружи  же -- непрерывное  плавное кружение  колёс. Есть,  как бы  сказать,
известная  видимость  видения:  человеку с  обнажённым  зрачком  мнится, что
фиксируемая им вещь непрерывно, во все доли доль секунды, -- как бы  связана
с зрачком не рвущимся ни на  миг лучом. Однако я усомнился в  этом. Искровая
вспышка электрической машины  длится всего одну  пятидесятитысячную секунды.
Но удерживается в глазу в течение одной седьмой секунды. Таким образом, семь
кратких мельков искр, отделённых друг от друга паузами почти в седьмую  долю
секунды, будут восприняты глазом  как непрерывное, секунду длящееся  горение
искры. Но ведь  подлинное-то её горение,  в данном случае,  отняло лишь семь
пятидесятитысячных секунды. То  есть 49993/50000 длительности  опыта -- была
тьма,  воспринятая как  свет. Поняли?  Растяните теперь:  секунду в  минуту,
минуту в час,  час в год,  в век, взрастите  искру в солнце, --  и окажется:
можно убрать солнце с орбиты на девяносто девять сотых дня и мы, живущие под
солнцем, не  заметим этого,  понимаете, _не  заметим_ и,  брошенные в  тьму,
будем радоваться мнимому солнцу и мнимому дню. Вам скучно?
    -- Нет.
    -- Мысль моя оперлась на опыты. Собственно, опыты были сделаны до  меня:
самый  факт  толчкообразности  видения,  прерывистости  восприятия,  скажем,
кинофильмы,  продёргивающейся перед  глазом, достаточно  известен. Но  стать
перед фактом --  мало: надо  уметь _войти  в факт_.  Меж мгновениями,  когда
лента, сняв  с ретины  одно изображение,  продёргивается, с  тем чтобы  дать
другое, вклинен миг, когда у глаза всё _уже_ отнято и ничего _ещё_ не  дано:
в  этот  миг глаз  перед  пустотой, но  он  _видит_ её:  видение  мнится ему
видением.
    Я  не   спешил  с   обобщениями.  Меж   лучом  киноаппарата   и  глазом,
перпендикулярно   к  лучу   так  называемый   обтюпоратор:  это   равномерно
вращающийся диск с узкой щелью у одного из своих краев; поворачиваясь к лучу
то  глухим  сектором,  то  щелью, --  обтюпоратор  попеременно  то  рвёт, то
сращивает  луч.  При  помощи  особого  дифференциального  регулятора   можно
замедлять число оборотов диска, длиння этим паузу меж двумя мельками  света.
Я  так  и сделал:  экспериментируя  в лаборатории  над  группой молодёжи,  я
изредка чуть удлиннял световые паузы: но ни экспериментируемые, ни я сам  не
заметили  в  жизни  серых  фигур, сдвигавшихся  на  экране,  ничего,  что бы
прервало, хотя бы на миг, их серое и плоское бытие.
    Осмелев, я удлиннил в двух-трёх местах свои чёрные вставки; никто их  не
приметил: кроме меня.
    Понятно: управляя  обтюпоратором, я  точно знал,  где и  когда их ждать.
Мало того, экспериментируемые  (несколько студентов и  студенток физического
семинария)  вообще не  знали, чего  от них  хотят. Но  ведь и  мы все,   над
которыми ежедневно экспериментируют  с солнцем, в  сущности, тоже не  знаем:
чего от нас хотят?
    Ободряемый успехом, я расширил чёрные щели вдвое. Для большинства и  это
прошло  незаметно,  но два-три  человека  уже заговорили  о  каком-то чёрном
мелькании, один сказал о "перебоях в образах", другой -- о "чёрной подмеси к
ровному свету аппарата". Но  удивил меня только один,  чрезвычайно скромного
облика, блеклолицый и узкоплечий студент: "Правда, -- согласился он, -- и  я
заметил  перебои.  Но  разве  этого не  бывает  вообще,  в  жизни?" Товарищи
улыбнулись.  Смутившись,  он замолчал.  Дня  через два  случайная  встреча с
узкоплечим  дала  мне  возможность расспросить  его  подробнее.  Конфузясь и
путаясь, будто изловленный на какой-то недоброй тайне, он сказал, что ещё  в
детстве  дважды  испытал чувство  как  бы полного  выпадения  мира из  глаз.
Правда, оба раза на ничтожную долю времени. Происходило это при ясном  свете
дня и непрерывности сознания, так что к разряду мгновенных обмороков это  не
относилось (студент оказался медиком). При расспросе моём -- посещает ли его
этот  феномен  и  сейчас --  студент  отвечал:  да,  но  не  в  полном своём
проявлении:  вещи лишь  тускнеют, отодвигаются  от глаза,  дальше и  дальше,
обращаются в крохотные пятнышки и  точки, а после, опять разбухая,  делаются
чётче и ярче и возвращаются на прежние места. И только.
    Разговор этот, не дававший права  на определённые выводы, помню, всё  же
до странности взволновал меня.  Гипотезы громоздились на гипотезы:  если меж
систолой и диастолой сердца вклиняется пауза, думал я, то отчего бы не  быть
и солнечным паузам.  И я начал  мою, вот уж  двенадцать лет длящуюся,  ни на
единый  день,  нет, миг,  не  прерываемую слёжку  за  Солнцем; я  усомнился,
понимаете ли, усомнился в этом жёлтом диске, врезанном в лазурь. Теперь  все
знают: солнце в чёрных  пятнах. Но многим ли  открыто: само оно лишь  чёрное
пятно, чёрными лучами бьющее по  планетам. Мне случалось и раньше  замечать,
иной раз среди яркого полдня, как бы момент ночи, вдруг выставившейся чёрным
телом своим в день. Испытали ли вы хоть раз это жутко сладкое чувство?  Лучи
от солнца к земле, будто вдетые  в колки струны, натягиваются всё сильнее  и
сильнее, тончатся и ярчатся и вдруг  оборвались: тьма. На миг. А там --  всё
как было. Опять лучи, лазурь и земля.
    Ночь ведь и днём _никуда_  не уходит: разорванная на мириады  теней, она
таится здесь же, в дне: приподнимите  с земли лист лопуха, и чёрный  обрывок
ночи тотчас же  юрко метнётся под  корень. Всюду: пол  сводами, у стен,  под
листвою деревьев  ждёт разорванная  на чёрные  клочья ночь.  И когда  солнце
устанет,  отовсюду --  из-под  листвы, каменных  нависей  стен,  склонов гор
осторожно выползают чёрные лоскутья и снова срастаются в тьму. И как можно и
в сиянии полдня выследить и изловить глазом и чутью вот эту чисто оптическую
ночь, ждущую лишь знака,  чтобы из тайной стать  явной, так и иная  ночь, --
Ночь, я бы сказал, онтологическая не покидает души и вещи. Ни на миг. Но это
уже философия:  в те  годы я  ещё боялся  обобщений. Для  мысли моей  порог,
отделивший лабораторию от мира, был ещё слишком высок.
    Я  всё  возился с  цифрами,  с вгибами  и  выгибами оптических  чечевиц,
офтальмоскопом, цветосмешивающими дисками Геринга и скучной шарманкой фильм.
И если бы не один случай... -- рассказчик чуть слышно хрустнул  пальцами, --
да, если бы не он...
    Лёвеникс  вдруг насторожился:  на крытой  лунным бликом  аллее  бульвара
внезапно возникло двое; они шли  молча, устало и покорно ступая  вслед своим
чёрным теням, ползшим впереди них по песку аллеи.
    -- Ведомые  тенями, --  прошептал Лёвеникс  и  продолжал: -- Тогда  я...
любил. Теперь не умею. Но тогда... чётко помню тот прозрачный,  безветренный
осенний  день,  когда  я,  меж  тронутых  золотом  и  багрянцем  лип,  шёл к
назначенному  месту у  скрещения аллей.  Встреча была  условлена в  половине
второго. Я торопился, боясь упустить хотя бы миг. Оставался один поворот.  У
поворота, шагах в десяти передо мной, сквозистая, но длинная и  раскидистая,
поперёк всей аллеи,  тень липы. С  чрезвычайной ясностью помню  и сейчас тот
миг: я был весь, насквозь и сплошь -- любовь. До тени десять-пять-три  шага:
я  наступил  на  неё,  и  вдруг  произошло  нечто  чудовищное:  тень,  будто
разбуженная ударом  подошвы, качнулась,  мгновенно густясь  в чёрный  ком, и
поползла, разворачиваясь с  невероятной быстротой -- вверх,  вперёд, вправо,
влево, вниз. Миг, и всё кануло в тень: аллея, деревья, лазурь, солнце,  мир,
"я". Ничто. Потом --  миг -- и опять  жёлтая лента песку;  на песке малая  и
скудная тень,  с боков --  шпалеры деревьев,  сверху -- лазурь.  В лазури --
диск. Изникнув,  всё возникло  вновь и  было, как  до мига,  но _чего-то_ не
было. Я ясно ощущал: что-то осталось там: в ничто.
    Механически я сделал шаг вперёд. Сделав шаг, подумал: куда? Вспомнил: не
сразу и с усилием. И вдруг стало ясно, чего нет. В сердце было до странности
пусто и  легко. Я  вспомнил "её"  всю, от  вибрации голоса  до дрожи ресниц,
мысленно увидел её, ждущую  там за поворотом аллеи,  и не мог понять,  зачем
мне она: чужая; ненужная, как все. Да, чёрная щель, сомкнувшись,  возвратила
всё;  кроме  _одного_: оторванное  от  сердца, брошенное  в  ночь, вместе  с
солнцами и землями, оно не нашло пути назад; солнце в лазури, как и до мига,
земля на орбите, как и до мига, а этого -- нет: щелью втянуло.
    Странная слабость овладела  мной: шумело в  ушах; подкашивались ноги;  я
сел на ближайшую скамью. Машинально вынул часы: двадцать семь второго.
    До условленного часа -- три  минуты. Преодолевая слабость, я  поднялся и
автоматически зашагал к воротам парка. Моё "я" стало будто нежилым: идя  меж
шеренг домов, я механически останавливался у пестроты витрин, всматриваясь в
какие-то вещи,  совершенно мне  ненужные и  неинтересные, складывал  в слова
аршинные буквы  афиш и  не понимал  их. Простоял  довольно долго у какого-то
пропыленного  и  облезлого мелкобуквого  объявления,  читая, тотчас  забывая
прочитанное, с тем чтобы опять начать чтение сначала. Случайно на глаза  мне
попался  какой-то вывесочный  циферблат, глянув  на его  будто застрявшие  в
цифрах стрелки, я  хотел пройти мимо,  но стрелки не  отпускали глаз; сделал
усилие,  пробуя  оторвать  зрачки,  и  вдруг  осознал:  нарисованное   время
указывало -- двадцать семь минут второго: мой час.
    И  с  тех  пор  циферблаты  стали  мучить  меня.  Обыкновенно,  стараясь
забыться, я прибегал  к быстрой ходьбе  по полным гула  улицам. Попробовал и
теперь,  но  нет;  стоило  мне выйти  на  панель, --  и  отовсюду круглились
циферблаты, десятки мёртвых циферблатов; и почти на каждом -- двадцать  семь
минут  второго.  Пробовал не  смотреть,  но чёрные  стрелы,  внутри синих --
чёрных -- золотых обводов,  тянулись к глазу  чёрными остриями, а  проклятые
диски, нежданно проболев,  ударяли о глаза  всё тем же  цифросочетанием. И я
прятался от улиц за стенами и дверью комнаты. Но и там, даже в снах, не было
забвения: из ночи в ночь  мне снилось мёртвое безлюдье улиц.  Зажаты ставни.
Потушены огни.  Пуста панель;  и только  я иду  от перекрёстка к перекрёстку
один, среди сотен, тысяч белых  дисков, облепивших стены, и на  каждом диске
одни и  те же  цифры; и  меж одних  и тех  же цифр  под одним и тем же углом
вправо скошенные  стрелки; и  у остриев  их -- всюду-всюду --  двадцать семь
второго -- двадцать семь минут второго -- второго двадцать семь.
    Тогда я ещё не  понимал, да и не  скоро понял, что водит  рукою маляров,
красящих вывески для часовых лавок.
    По теории вероятностей, если сочетать все возможные положения минутной и
часовой стрелок, лишь один  из семисот двадцати закрашенных  ими циферблатов
должен был указывать час двадцать семь. А однако, как вы вероятно  заметили,
в семи случаях из десяти...
    -- Да, -- прервал я живо, -- и  мне бы хотелось знать как  вы объясняете
это?
    Но собеседник не отвечал, он сидел, ещё глубже запрятав голову в  плечи,
видимо, отдаваясь воспоминаниям.
    Предутренний ветер качнул тенями деревьев и снова положил их на место, у
наших ног. Лёвеникс вышел из забытья:
    -- Да, всё это осталось там,  позади. Вскоре порог моей низкой  и тесной
лаборатории, со  всей её  жалкой утварью  и книжными  методами, тоже  отошёл
назад. Я сдёрнул с себя потолок и стал приучать мысль покрываться одним лишь
небом. Проблема  ставилась так:  у океана  свои отливы,  и у  бытия -- тоже.
Чувство бытия может быть  дано двояко: как _есмь_  и _есть_. "Я" знает  себя
как _есмь_. "Не-я" известно ему как некое _есть_.
    Скажите, не были ли вы, хоть раз за всю жизнь, в трёх примкнутых друг  к
другу моментах. Первый: _есмь_ и  _есть_. Второй: _есмь_. И только.  Третий:
_есть в есмь_. Путано? Сейчас поясню: после того, как мир раз и ещё раз  был
взят от меня бытийной щелью,  нет-нет да расщепляющейся в бездну,  глотающей
землю  и  солнце, -- я  стал  подозрителен к  миру  и как-то  не  верю ни  в
прочность протоптанных его планетами орбитных эллипсов, ни в негасимость его
солнц. Правда, провалы в ночь редки и знающие о них редки, но щель, грозящая
катаклизмом, никогда не сдвигает вплотную своих краёв; каждый миг грозит она
их  раздвинуть,  прозиять  мироемлющей бездной;  не  я  один разорван  щелью
надвое. Разве вы не расщеплены ею?  Разве Гейне не писал -- "через мою  душу
прошла великая мировая трещина".
    Он был поэтом и не знал, что это больше чем метафора. И если бы...
    Лёвеникс вдруг  оборвал на  полуслове и  резким движением  протянул руку
вперёд.
    -- Взгляните.
    Уйдя в слушание, я и не заметил: ночь отошла. Заря проступала узкою алою
щелью меж земли и неба. Медленно-медленно ширилась. Звёзды втягивали в  себя
свои лучи. И ночь,  ища укрытий под сводами  и нависями, уже разорвалась  на
чёрные лоскутья теней.  Снова возникали вещи:  сначала очертаниями, потом  и
красками.
    -- Мне пора.
    Собеседник повернул ко  мне лицо. Только  теперь я мог  рассмотреть его:
лицо  Готфрида Лёвеникса --  чуть одутлое,  с смело  прорезанным ртом,  было
как-то заострённо и сквозисто, и только в раскале неподвижных, но обжигающих
глаз таилась неистребимая жизнь. Мне вспомнилось, будто я видел уже это лицо
и взгляд: где-то со старой гравюры в книге с чьей-то давно отлетевшей жизни.
    -- Но вы не досказали...
    -- Всего не  доскажешь. Вот  суть: если  нет единой  нити времени,  если
бытие не  непрерывно, если  "мир не  цел", расколот  щелями на розные, чужие
друг  другу куски, --  то все  эти книжные  этики, построенные  на  принципе
_ответственности_,  связанности  моего  завтра  с  моим  вчера,  отпадают  и
замещаются  одной,  я бы  сказал,  _щелиной этикой_.  Формулу?  Вот: за  все
оставлённое  позади  щели я,  переступивший  щель, не  отвечаю.  Я -- здесь,
поступок там: назади. Свершённое  мной и я -- в  разных мирах; а из  миров в
миры -- нет окон. О, это-то я давно постиг. Вы поняли?
    -- Да.
    -- Ведь та, что ждала тогда за поворотом аллей, помните, не дождалась. Я
оборвал без слов. Письма отсылал нераспечатанными. Как-то случайно, в газете
попалось в глаза -- её имя (её звали София, да, _София_): "...выбросилась  в
окно. Причина неизвест..." -- но к чему это я вам?
    Он вдруг  резко отвернулся.  Мне виден  был лишь  острый выступ  плеча и
чёрная тулья шляпы; поля её чуть вздрагивали.
    -- Что с вами?
    -- Ничего. Так. Простите.
    Он поднялся. Я тоже.
    -- Но вы не объяснили нарисованных циферблатов.
    -- Ах да. Об этом в другой раз.
    Я задержал его руку в руке.
    -- Но когда же будет "другой раз"?
    Он медлил ответом.
    Тогда я вынул рукопись:
    -- Не мне -- вам.
    Он слабо  улыбнулся: спасибо.  И назвав  свой адрес,  быстро зашагал  по
аллее  бульвара.  Я снова  опустился  на скамью.  Начиналась  дневная жизнь.
Шагали, тревожа  пыль, люди,  стучали, выбивая  искры из  булыжин, копыта  и
обода.
    Пора было и мне. Но я медлил: какое-то странное недоверие и к солнцу,  и
к земле, и к себе самому связывало мне мускулы: казалось, вот -- сделаю  шаг
и всё -- от солнца до искр под копытами, от земли, подостланной под всю нашу
суету до крохотных пылинок,  растревоженных подошвами, -- всё вдруг  канет в
ночь и обещанного зарёй дня не будет.


                                     IV

    Долго я  не решался  посетить Собирателя  Щелей. Подзадоривали  крашеные
уличные  циферблаты:  жирно  намалёванные  стрелки  будто  толкали  пойти за
загадкой их цифр.
    Комната Лёвеникса отыскалась где-то на шестом этаже у последней  ступени
витой чёрной лестницы: потолком в чердак. Но к моей досаде, она была  пуста.
Готфрид Лёвеникс выбыл. Куда?
    После долгих расспросов  в домовой конторе  удалось получить только  имя
крохотного заштатного городка, куда выехал Лёвеникс. Я решил не терять следа
и тотчас  написал письмо,  обозначив на  конверте лишь  имена -- человека  и
городка. Дойдёт ли?
    Ответа  долго  не получалось:  значит,  не дошло.  Но  однажды, когда  я
перестал ждать, мне вручили серый квадратный конверт. В конверте:

    "Милостивый Государь,
    Надеюсь, Вы извинили  мне некоторую неровность  в обращении: я  конченый
чудак. Только теперь, перечитав и Вашу сказку, и Ваше письмо, вижу, что  был
не прав, вдруг зачуждавшись Вас:  мы связаны, хотя бы общностью  темы. Спешу
прежде всего успокоить Вас относительно циферблатов. Тут нет никакой  особой
тайны: если морской отлив имеет свои в точных секундах выраженные сроки,  то
и  отливу  бытия,  который, правда,  не  каждодневен, --  должно иметь  свои
излюбленные часы,  минуты и,  может быть,  секунды в  дне. Сознания людей --
грубы. Но бессознательное, в философе ли, в маляре ли, -- всегда мудро. Рука
маляра,  который,  конечно, действует  бездумно,  бессознательно, закрашивая
вывесочный  циферблат, --  мудрее самого  маляра:  ему всё  равно  куда деть
стрелки на диске,  но бессознательному в  нём не всё  равно; всюду и  всегда
пишет оно _свой_ час, час бессознанности, отмены всех сознаний: час  пустот.
И люди,  топчущиеся по  панели, не  знают, чем  им грозят  с жестяных листов
чёрные стрелы дисков, повисших над их жизнью. И не узнают.
    Все мои доселешние наблюдения лишь подтверждают эту гипотезу, и я  думаю
руководствоваться в предпринимаемом мною ряде _опытов с ничто_ именно  этим,
известным Вам и мне, сочетанием часа и минуты.
                                              Готовый к услугам Г.Лёвеникс".

    Я отвечал немедля.  В тёплых словах  я благодарил за  письмо, гипотезу и
просил,  тоном  ученика,  если  возможно,  приоткрыть  мне  сущность метода,
который  Лёвеникс  кладёт  в  основу  намечаемых  им  опытов.  Второе письмо
Собирателя  Щелей, называя  меня молодым  другом, сообщало,  что мысль  его,
Лёвеникса, пройдя сквозь  формулы физики и  максимы этики, вступила  в новую
фазу.
    "Только теперь, -- писал  учитель, -- оправдана для  меня онтологическая
канва Вашей сказки. Вам, поэтам, то, что даётся, даётся смутно, но  _сразу_.
Нам,  философам, --   ясно,  но   в  постепенности.   Перечитываю  Декартовы
Meditatisas: его мысли  о "промышлении миром" --  удивительны: "Промысел, --
дедуцирует он, -- не бережь бытия, а длящееся в веках творение мира, который
в каждую долю мига (беру Декарта in extenso) срывается в ничто, но создаётся
вновь и вновь, из мига в  миг, весь, от солнц до песчинки,  мощью творческой
воли.  Но  ясно, что  меж  двух Декартовых  "вновь"  возможны и  перерывы --
_мёртвые  точки_:  в  их  пунктир  и  упёрлось  мёртвое  дьяволово  царство,
меж-мирие, чёрная Страна Щелей.
    Один из вас,  поэтов, давно это  было, вошёл в  провалы Царства мёртвых.
Должно и метафизику сойти туда же.
    Фактуру опытов опасаюсь доверить почтовому конверту. Если интересуетесь,
приезжайте сами: покажу, что могу.
    Но, во  всяком случае,  время медитаций  прошло. Пора  стать "ушельцем в
щель".
    Особенность моего метода такова: людям неведомо даже то, о чём знают все
уличные  циферблаты. Почему?  Потому что  щель, расщепляя  бытие,  поглощает
вместе с  ним и  их сознания,  бытие отражающие.  Выброшенные назад в бытие,
бедняки и  не подозревают,  что за  миг до  того _их  не было_, --  и только
отдельные,  как  бы  утаённые  вновь   сросшейся  щелью  вещи  и  люди,   не
возвращённые вместе с ними назад,  под солнце, возбуждают некоторый страх  и
недобрые предчувствия. О  затерявшихся говорят: "умерли-погибли"  неизвестно
где". И не знают, что каждый миг грозит нам "неизвестно где": всему и всем.
    Но  узнать   _внутреннее_  бездны   может  лишь   тот,  кто   не  отдаст
расщепившейся  щели своего  сознания; тот,  кто, исчислив  точно час  и  миг
катаклизма, властью  воления и  веры -- останется  быть один  среди небытия,
войдёт  живым  в самую  смерть.  Тут мало  Дантовых  терцин; нужны  цифры  и
формулы;  и то,  что поэт  мог делать  лишь с  образами и  подобиями  вещей,
метафизику должно уметь сделать с самими вещами.
    Числа меня не обманут. Вера --  тоже. День опыта близок. Да  поможет мне
бог. Г.Л."

    Письмо взволновало меня. Вестей в течение недели не приходило. Я  собрал
кой-какой ручной багаж, и утренний поезд мчал меня к разгадке.


                                     V

    Поезд должен быть прибыть к полудню, но опоздал на час. Оставив багаж на
вокзале, я пошёл разыскивать квартиру Лёвеникса. На часах было без  четверти
два, когда я  нажимал щеколду калитки,  вправленной в высокую  глухую стену;
внутри стены  двор; в  глубине двора  маленький в  три окна  домик. Ни души.
Дверь полуоткрыта. Я вошёл.
    Сени; постучал: тихо. Нажал ручку -- дверь подалась.
    В первой комнате -- только книги. Я позвал. Ответа не было.  Недоумевая,
я  заглянул в  открытую дверь  соседней комнаты:  стол, у  стола кресло;   в
кресле -- Лёвеникс; головой в стол, с руками, странно обвисшими до полу.
    Окликнул. Молчит.  Ещё раз.  Молчит. Тронул  за плечо.  Сильнее: голова,
вдруг, как-то  подвернувшись, беззвучно  легла на  левое ухо, --  и я увидел
мёртвый, остеклившийся, с застывшим  выражением ужаса в белом  зрачке, глаз.
Под отвалившейся  вбок головой,  прилипнув к  щеке, лежала  мелко исписанная
тетрадь. Приподняв  голову (она  была ещё  чуть тепла),  я выдернул тетрадь,
спешно  роясь глазами  в её  последних, ещё  не просохших  строках. Сунул  в
карман  и вышел,  плотно прикрывая  за собой  одну, потом  другую,  потом --
третью дверь. Ни  во дворике, ни  на улице -- ни  души. Через час  я сидел в
поезде.

                                 * * * * *

    Я не понял всех цифр и  формул, вписанных в тетради Лёвеникса. Одно  мне
понятно:  с  моей сказкой  покончено.  Покоряюсь. Но  цифры  Лёвеникса хотят
большего: им нужны все  вымыслы, мои и не  мои, писанные и не  писанные. Они
требуют отдать им  всё до последнего  фантазма. Нет, вчера  я бросил щелиное
наследие -- в огонь. Вымыслы и домыслы -- сочлись. Фантазм -- отмщён.

                                                                        1922

___________________________________NOTICE___________________________________
    Публикуется  по  изданию:  Кржижановский  С.Д.  Сказки для вундеркиндов:
повести, рассказы.--  М.: Советский писатель, 1991.-- Стр.118-136.
    Рассказ  "Собиратель  щелей"  был  включён  автором  в  неопубликованный
сборник "Чужая тема".
    Первая новелла,  завершённая Кржижановским  после переезда  в Москву.  И
одна из наиболее часто читавшихся им публично, в частности, на  "Никитинских
субботниках" и в Коктебеле у Волошина. "С Волошиным мы простились  наилучшим
образом: я получил приглашение приезжать,  когда захочу, и акварель (в  виде
напутственного подарка) с  надписью: "Дорогому Сиг(измунду)  Дом(иниковичу),
собирателю изысканнейших щелей нашего растрескавшегося космоса" (из письма к
А.Бовшек, 21 июля 1925  года). "Значительная часть рассказов  Кржижановского
носит  проблемный  характер.  Это  персонифицированные  процессы   мышления,
осуществляемые действующими персонажами" (А.Бовшек. Глазами друга. Материалы
к биографии  Сигизмунда Доминиковича  Кржижановского). "Собиратель щелей" --
художественный  "отклик"  на  философские  споры  о природе  времени, о  его
дискретности  и  воздействии  на  человеческую  психику.  Эта  тема получила
развитие в  повести "Воспоминания  о будущем"  и некоторых  новеллах ("Швы",
"Тринадцатая категория рассудка" и др.).

_________________________________COPYRIGHT__________________________________
    (c) Кржижановский Сигизмунд Доминикович, текст, 1922
    (c) Перельмутер Вадим Гершевич, подготовка текста, 1991
    (c) Перельмутер Вадим Гершевич, примечания, 1991
    (c) "Советский писатель", публикация, 1991
    (f) Novice, OCR, 2006/07/19

Оценка: 8.43*7  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

гаражные ворота, ворота цены
Рейтинг@Mail.ru