Федор Крюков. На Германской войне. На фронте и в тылу
М.: АИРО-XXI, 2022.
Мамет-оглы
После ужина команда ушла к коновязям и фурам, в дальний угол старого парка, где в разоренном фольварке разместился перевязочный пункт. Артиллерийская перестрелка стихла, тишина сумерек казалась усталой и глубокой. Для утомленного слуха бесследно тонули в ней мирные звуки: фырканье лошадей, мерный хруст жвачки, голоса за дорогой, в деревенской улице -- людей уж не было видно, -- и далекий, непрерывно льющийся, глухой шорох колес на мосту через речку.
Обозный Никишин заиграл на своих тростяных дудках с рожком.
Голоса у дудок были тоненькие, надтреснутые, чуть-чуть осиплые. Модуляция бедная. Но звуки выходили мягкие, жалостливые, робко и нежно касались сердца и так чудесно шли к смутной печали вечернего раздумья.
Как всегда, собрались толпой около музыканта. Стояли, лежали на земле, на ближних фурах, сидели на дышлах, на мешках и ящиках. Молча слушали, пока инструмент тоненькими голосами договаривал тему знакомого протяжного мотива. Потом словно вздыхали одним слитным вздохом, подхватывали голосами грустную жалобу и выговаривали ее словами. И чуть слышен, но все-таки слышен был надтреснутый звук дудок в этих голосах, тонких и низких, сиплых и звонких, входивших в хор вразбивку, медлительно, лениво, задумчиво.
-- Ах, его бу-у-уй-ная голо-о-о-о-вка... -- мягким и ласковым тенорком первый начинал повар Тявкин.
Неуклюжий, тяжелый Воробьев, втянув подбородок, сбычившись, сиплым низким голосом продолжал рядом с ним:
-- По-ка-ти-и-е-илась по тра-ве-ох.
И уже за Воробьевым остальные голоса медлительно и раздумчиво повторяли весь мотив:
Мотив был печальный и далекий от веселья, несоответственно "веселому разговору". Он был знаком, как привычный запах конского навоза и махорки, но каждый раз он волновал сердце и заражал своей смутной кручиной, и в вечернем сумраке толпа оторванных от родного угла людей тихими вздохами выливала в певучих звуках тоску разлуки и удрученной жизни... И была удивительная сила очарования в едином слиянии этих тусклых, простых голосов.
Смолкал хор. Опять тоненько, переливчато звенели, тужили и жаловались тростяные дудки. Незатейливая, простенькая мелодия, дрожа и переливаясь, вырастала и падала, уходила вдаль, замирая вздохом покорной скорби. И снова ласковый тенорок Тявкина четко и мягко говорил нараспев:
Его глазки голубые
Прямо в небушко глядят...
А хор затем вздыхал густо и горько:
Ах, веселый разговор --
Прямо в небушко глядят...
Позади всех стоял безмолвный Мамет. Стоял недвижный, темно-бронзовый, как статуя, грустный, но картинный в своем башлыке, повязанном, как тюрбан, -- шапки Мамет не носил, -- с концами, падавшими на правое ухо... Стоял, упершись в бок рукой, слушал чужую песню, ловил в ней что-то близкое его печали, глядел в одну точку неподвижными, налитыми ленью и грустным раздумьем черными глазами.
Сегодня, когда вынимали из отрядного ящика письма для отправки в полевую контору, уполномоченный, человек новый, обратил внимание на одну открытку, исписанную непонятными иероглифами, точками, загадочными вензелями и крючками. Посмотрел на адрес -- вертикальные столбики таких же странных гвоздеобразных знаков. Удивился.
-- Что же это такое?
Кн. Джемардидзе, начальник первой группы, поглядел и сказал равнодушно:
-- А-а, это Мамет-оглы, наш турок, письмо на родину посылает...
-- Но позвольте: куда? На какую родину?
-- В Турцию.
Уполномоченный с недоумением поглядел на князя, а князь -- на уполномоченного непроницаемым взглядом каменного истукана, свойственным всем восточным людям.
Черные глаза князя ушли в черные щелки -- засмеялся: ведь это же так просто...
-- Где этот Мамет-оглы? Дайте его сюда!
-- Пад-жал-ста!.. Он ничего по-русски не говорит...
Мамет в это время боролся с Тявкиным. Это всегда было одним из самых веселых развлечений команды: маленький, мозглявый Тявкин вызывал бронзового, крупного, медлительного Мамета, у которого была атлетическая мускулатура. Добродушный, кроткий Мамет выходил неохотно, потому что знал Тявкина за преестественную шельму, но все-таки выходил: как-то конфузно было уклоняться от вызова. Во время схватки, под раскаты хохота, уханья, восторженного гама, насмешливых криков, он быстро терял самообладание, свирепо таращил глаза, скалил зубы, зверски рычал и был действительно смешон, но не страшен. В мускулистых своих лапах он расплющивал, казалось, совсем в лепешку своего вертлявого противника. Тявкин взлетал вверх с раскоряченными ногами, распластывался по земле на четвереньках, минутами совсем исчезал под грузной тушей турка. Но через мгновение вновь выворачивался и был наверху. В конце концов он одурачивал выбившегося из сил, взмокшего Мамета какой-нибудь неожиданной "подножкой", опрокидывал и седлал.
На этот раз борьба была оборвана в тот момент, когда турок подмял под себя Тявкина. Ему кричали, делали знаки: "зовут, мол". Но он не верил, предполагал подвох и не сразу слез с противника.
На пункт пошли все гурьбой. Уполномоченный, помахивая открыткой перед носом Мамета, толково и обстоятельно объяснил ему, что почтовых сношений с Турцией, сколько ему известно, нет, письмо цензура не пропустит, и посылать его, следовательно, не следует. Мамет не понял и засмеялся:
-- Гы-гы-гы...
Двух передних зубов у него не было -- это обстоятельство рассмешило уполномоченного. Рассмеялась и команда. Тявкин, густо напудренный от левого уха к подбородку сухим конским навозом, выступил вперед и сказал:
-- Ваше превосходительство, дозвольте ему объяснить, он по-русски не понимает.
-- Объясни, -- сказал уполномоченный.
Тявкин взял открытку и знаками показал, что ее надо разорвать. Мамет замотал головой, заговорил горячо и страстно. Что-то показывал на пальцах, нагибался, показывал рукой на аршин от земли. Тявкин перевел это уполномоченному:
-- Видите, ваше превосходительство, двое детишек у него... Ханум есть... По-ихнему -- баба... Бахча есть. Скучает, дело понятное... Вестку о себе подать желает...
Прежде так оно и было: открытки Мамета шли в полевую контору вместе с другими письмами. Бог весть, куда доходили эти таинственные столбики курчавых букв, в которых изливались, верно, тоска, тревога, нежная ласка, вопросы человека, заброшенного судьбой на далекую чужую сторону, -- но до полевой конторы они доходили безвозбранно. И с каждой почти отправкой Мамет всовывал в сумку свои карточки, не смущаясь тем, что ни разу не получил ни одной весточки в ответ на эти мудреные письма.
Был он взят после сарыкамышских боев, когда турки, уходя, бросили своих больных и раненых. Сакля, в которой нашли Мамета, была, по-видимому, перевязочным пунктом. В ней лежало около двух десятков оборванных аскеров, из них больше половины были уже холодными, разлагающимися трупами. У остальных загнившие раны издавали невыносимый запах. Отходить удалось лишь Мамета -- он один чуть ворочал еще языком, просил пить, повторяя жалобно одно словечко:
-- Су... су...
Как-то так вышло, что его не эвакуировали. И когда он встал на ноги, его решили оставить при отряде. Прикомандировали к перевязочной. Но тут он оказался непригодным: боялся хирургических операций и при виде крови падал в обморок. Тогда его перечислили в подручные к повару Тявкину, поручили его заведованию мула и бочонок. Мамет стал водовозом.
Вместе с отрядом с турецкого фронта он переходил на другие фронты, числясь в списках "беженцем Маметом-оглы".
Был он смирен, бестолков, безответно-послушен и работал как лошадь: таскал кули, таскал дрова, даже целые бревна на дрова, таскал раненых с перевязочного пункта на питательный и обратно. Но главная его обязанность была возить воду -- и возил он ее с утра до ночи. Бочонок был небольшой, ведер пять, мул -- тоже маленький; Мамет так и звал его Кючук и объяснял знаками, что это значит Малыш, а дроги -- как следует быть дрогам, большие; в хомут же, снятый со старого гнедого мерина Колюда, Кючук мог бы проскочить совсем с ногами, но не делал этого по долготерпению и пассивности характера. Он терпел и проказы озорных хлопцев, которые на улице хватали его за хвост и тянулись на нем, как на буксире, пока Мамет не оглядывался и, оскалив зубы, не отпугивал их хорошо знакомым Кючуку сердитым криком:
-- Р-р-ря!..
Чаще всех беседовать Мамету приходилось с Тявкиным. Обоим казалось, что они вполне понимают друг друга. Тявкин говорил размеренно, толково, наставительно -- говорил обо всем: о войне, о министре Маклакове, у которого он служил поваром, о деревне, где за войну приобрел домик с лавкой, о том, какую выгоду может безопасно иметь толковый повар и какую черту не должен переходить. И заканчивал обыкновенно сожалеющим вздохом:
-- Да, брат, прокозырял ваш султан Турцию... проиграл на гармошке...
Мамет слушал и глядел черными, налитыми ленью и грустью глазами на Тявкина, на огонек в кипятильнике, на далекие лиловые горы. Когда Тявкин шлепал его по плечу, смеялся: гы-гы-гы... Потом вдруг словно прорывался: начинал говорить сам быстро-быстро, на своем языке, мотал головой, чмокал языком, шлепал руками по груди, по бедрам, закрывал глаза и горько качал головой.
Тявкин делал вид, что вполне понимает Мамета, сочувственно вздыхал и говорил:
-- Ну, что делать, брат! Судьба играет человеком, она изменит навсегда...
Мамет вздыхал на это.
Когда команда собиралась перед сном где-нибудь в укромном местечке, подальше от перевязочного пункта, и пела песни, Мамет, остановившись в сторонке, застывал в недвижной живописной позе -- рука в бок -- и слушал. Чужие слова, чужая мелодия... Но в сердце закипала смутная боль воспоминаний и любимые грезы. Черные глаза, налитые темным, загадочным раздумьем, неподвижно глядели перед собою и не видели ничего...
И теперь стоял он, слушал и думал свое, затаенное. Нащупывал в кармане письмецо, которое так и не пришлось послать, вздыхал и недоумевал: почему раньше он мог подать о себе весточку в родной угол, а теперь нельзя?.. О, Аллах-Аллах!..
-----
Спать не пришлось. Ночью из штаба корпуса было получена телеграмма: отходить.
За ночь прошли не больше десяти верст. Собрались и привели себя в порядок лишь к полудню, усталые, голодные и злые.
При поверке обнаружилось: ....................... отстал где-то Мамет со своим Кючуком ....................... О Мамете думали, что явится к ночи: человек приметный -- разве что языка не знает. Но Мамет не явился. На следующий день Тявкин, разводя вечером походную кухню, вздохнул и уверенно сказал:
-- Ну, значит, Магомет наш -- фью! Митькой звали...
-- А может, подойдет? -- возразил временный подручный Тявкина, Тужиков.
Как всегда, любители созерцательных настроений собирались на огонек -- было что-то теплое и приятное в тонком пении закипающего кипятильника, в съестных запахах, в трепетном метании золотых отблесков на вытоптанной траве, в тихом говоре людей, не видных за колеблющейся чертой света.
-- Небось, уж немцам воду возит, -- сказал за спинами густой голос Воробьева.
-- Вот теперь в свою Турцию он должон попасть...
-- Мула жалко -- денег стоит.
Через неделю вычеркнули "беженца Мамета-оглы" из списков.
Отряд пришел в город, где должен был починиться и пополнить запасы. Стоянка была удобная -- на даче какого-то крупного помещика с немецкой фамилией. Под боком был город с его соблазнами. Команда как-то особенно быстро изведала вкус разных городских прелестей -- у всех за походную жизнь накопились сбережения. О Мамете совсем забыли...
И вдруг Мамет явился, нежданный, отощалый, но целый и невредимый.
Это было тихим августовским вечером, когда команда собралась за конюшнями и принимала угощение от Тявкина. Тявкин, сладко жмуря глаза, говорил наставительно-товарищеским тоном:
-- Мое мнение, я скажу вам, братцы, так, по чистой совести: каждому живому существу живется на этом свете не плохо. Например, живет человек...
-- Эх, Кушнира нет, собаки! -- вздохнул вслух Тужиков.
-- И гармонь унес, -- прибавил Воробьев.
-- Постой, слушай, что я говорю... Живет человек, -- продолжал Тявкин. -- Если он здоров и ничем не обижен от Бога, есть у него глаза, руки, ноги и сила... ну, еще немного ума... Тогда он будет завсегда сыт. Ты как об этом думаешь, Карапет?
-- Говори, что знаешь, -- отвечал черный, большой и грузный Карапет.
-- Я знаю. Я, брат, оч-чень хорошо знаю! -- Тявкин погрозился пальцем. -- Я знаю, куда ты закинул свою мысль! Ты, брат, думаешь, а я знаю...
Тявкин самодовольно рассмеялся. Ушли в черные щелки и глаза Карапета. Воробьев ласково выругался. В это время за обломанной изгородью скотского двора, с дороги, раздался позабытый, но всем знакомый гортанный крик:
-- Р-рря!..
Поджарый Тявкин так и подскочил с дышла, словно уколотый булавкой.
-- Братцы! Ведь это Магомет! -- звонким, радостно-плачущим голосом воскликнул он.
Бросились к забору -- Мамет и есть, вместе с Кючуком. Санитар Васильев неожиданно наткнулся на них в городе и привел в пункт.
Это была очень бурная встреча. Мамета плотно охватили жаркой толпой, приветствовали радостным гамом, оглядывали, ощупывали, пожимали руки, расспрашивали.
-- Подтощал, брат!..
-- Пущай расскажет... Рассказывай, Мамет!
Мамет сперва лишь гыгыкал -- смеялся. Потом стал рассказывать. Говорил быстро, с драматическими жестами -- говорил руками, ногами и бровями. Ложился наземь, показывая, как он прятался от людей в таких шапках -- с шишками на маковке. Плевал, мотал головой. Достал потом свое письмо и черным пальцем тыкал в отрядный штемпель. Потом взялся за живот и жалобно поохал...
-- Голодку зачерпнул, -- пояснил Тявкин.
Ему принесли ломоть хлеба, но прежде всего угостили. Таращил лишь глаза и радостно ржал: