Можно трогаться: готово. Уже вытянулся в линию обоз. Хвост - на площадке перед костелом, у статуи св. Иосифа, печальника о сиротах; голова - у выхода из еловой аллеи, перед узорчатыми чугунными воротами монастыря. Впереди, на козлах желтого экипажа, торжественный Дудик в шинели с чужого плеча, гордый своей "карафашкой" и парой рыжих полукровок, приобретенных, по случаю, очень дешево - из военной добычи. За карафашкой - санитарные повозки, затем хозяйственные двуколки, в хвосте - фуры с мешками, чемоданами, сундуками, брезентами и кипами прессованного сена, "Мерседес" взволнованно фурчит у левого подъезда обители.
Перед подъездом - сестры в кожаных куртках, студенты в солдатских шинелях и овчинных пиджаках, толстый доктор, заведующий транспортом, в черном романовском полушубке, - из-под лохматого навеса манджурской папахи поблескивают очки, а ниже очков собраны в щепоть мягкая розовая пуговица, льняные усы и эспаньолка.
Уполномоченный в серой шапке и серой черкеске, плотный и грузный, с трудом посаженный на гнедого Рустема, глядит статуей командора. Начальник группы Берг, присяжный поверенный с круглым бритым лицом начинающего артиста, в шинели гвардейского образца, в шпорах, покачиваясь, по-кавалерийски слегка припадая на обе ноги, старательно сгибая их дугой, чтобы смахивать на завзятого кавалериста, озабоченно похаживает взад и вперед.
На ступеньках крыльца - озябшая, нахохлившаяся настоятельница обители в черной пелеринке и рядом с ней молоденькая румяная послушница. У настоятельницы на голове белоснежный накрахмаленный лопух величиной с дамский зонтик. Под этим лопухом сизое, озябшее лицо старушки, с носом вроде созревающего баклажана и толстыми, строгими губами, очень смахивает на великолепный гриб-дождевик изукрашенный ветрами и солнцем. Из-под другого лопуха, поменьше, лукаво глядят карие веселые глазки маленькой, изящной шаритки.
- Можно трогаться? - говорит Берг недовольным голосом.
Из санитарной двуколки стремительно выскакивает молодой врач Картер с забинтованной (по случаю фурункула) шеей. У него в руках аппарат "Ика" - получше, чем у сестры Осининой.
- Одну минутку, господа!.. Од-д-ну минутку...
Позируют и перед ним. Аппарат заряжен целой полдюжиной пленок. Снят обоз с головы, обоз с хвоста, группа сестер у автомобиля. Снят каменный уполномоченный на Рустеме... Что бы еще защелкнуть? Живописный Саркиз снят... Остается костел, подъезд с молоденькой послушницей...
- Од-ну минутку!..
Берг озабоченным хозяйским взглядом смотрит на часы в кожаном браслете на руке, огорченно крякает: ушло еще четверть часа...
- Готово. Благодарю вас, - говорит Картер сухим, деловитым тоном.
- По приказу было отдано: выступить в восемь. Не угодно ли? - половина одиннадцатого, - отвечает на это Берг. Он кого-то упрекает, но никто из окружающих не хочет принять этот упрек на свой счет.
- У нас всегда так... Россия-матушка... - лениво цедит уполномоченный. Приказ отдал он и он же способствовал его не точному выполнению.
- Давно все готово, - говорит студент-грузин, начальник обоза, выезжая вперед на кривой Холере, маленькой кавказской лошадке, потерявшей глаз при обстреле Любачува.
- Ну, командуй там, Антоша.
- Трогай! эй! - заливисто кричит начальник обоза.
Саркиз на своем киргизе срывается с места, несется через клумбы, через цветник, к ужасу и негодованию сизой настоятельницы, камнем ныряет на спуске вниз и неожиданно-сильным, хищным голосом кричит: - "...га-эй!"- подхватывая перебегающую по обозу, от хвоста к голове, команду.
Сестра Васильковская, что-то вдруг вспомнив, кричит испуганно и звонко:
- Владимир-Льич! у нас одной нет!
- Здравствуйте! - отступая, восклицает Берг: - кого это?
- Сестры Савихиной.
- Опять?..
Берг свирепо таращит свои большие, серые глаза, - ему очень хочется быть внушительным и строгим, и чтобы его хоть немножко боялись.
- Мы попросили ее... сходить в город... - склоняя голову набок, говорит виновато Осинина и ласкает глазами красивого, милого, добродушного начальника группы.
- За пирожным, - прибавляет кокетливая Валя из автомобиля.
- Покорно благодарю! весьма обласкан! - оглядываясь, негодующе говорит Берг: - это, что называется, кажинный раз на эфтом самом месте!
Даже автомобиль смолк, застыл от изумления.
- И именно - с сестрой Савихиной...
- Владимир-Льич...
- Да-с, да-с! пожалуйста! В Ольховцах, правда, не пирожное, - просто с Завадским ушла, - язвительно подчеркнул Берг: - а мы два часа по селу искали ее... В Городке - та же история...
- Владимир-Льич...
Сестра Осинина знает свою власть над Бергом и вступается мягко, но настойчиво:
- Мы же просили ее... купить пирожного...
- Пок-корнейше вас благодарю! Что же, до вечера прикажете ждать тут? Прошу вас! - энергичным жестом указал Берг сестрам на автомобиль: - а Савихину, в таком случае, на фуре устроим... Будьте любезны!..
Сестры приняли обиженный вид, но подчинились, потому что красивый студент-электротехник Петренко сел к рулю, а Коврижкин, солдат в зеленых погонах, открыл дверцу мотора и закрутил. Мерседес загудел и задрожал. Сквозь жужжащий треск из окна кареты едва слышно донеслись до монахинь певуче-ласковые крики прощанья: - до свидания, пани! пани, до свидания!..
Белые лопухи на головах монахинь затряслись, закачались:
- До видзенья, пани... до видзенья!..
Мерседес попятился назад, вышел на дорожку вокруг клумб и взял по правой аллее. Жужжа, он сыграл приятной сиреной сложный аккорд и обошел обоз. Доктора сели в санитарку. Грузный уполномоченный вышел из оцепенения и потолкал каблуками солидного Рустема. Студенты подсадили коротенького Берга на поджарого рыжего Листопада и разместились по фурам.
- С Богом! - без особой надобности скомандовал Берг, расправляя в седле полы шинели: - до видзенья, пани!
- До видзенья! - закачались белые лопухи.
- До видзенья, пани! - козыряя, говорили один за другим студенты, немножко дольше, чем это нравилось настоятельнице, цепляясь взглядами за карие глазки молодой шаритки: - до видзенья... до видзенья... па-ни, до видзенья!..
Тихая обитель осталась позади. Тонкий шпиц костела один провожал шумный караван повозок, - за старыми елями скрылся подъезд с монахинями. Но когда поднялись на шоссе, миновали последние дома городской окраины, - опять увидели строгие окна храма, сад, аллеи и даже оба белых лопуха, - они все еще маячили в дверях и, видимо, провожали глазами уходящую нить обоза. Значит, жаль... привыкли...
А встретили отряд, поначалу, настороженно и холодно. С безмолвною, неприязненной покорностью монахини предоставили непрошенным гостям, пришедшим на смену другим таким же, холодные классные комнаты своего приюта, с голыми стенами, неуютные и пустые, без всяких признаков мебели. Озябшие сестры принялись устраивать временное хозяйство.
Студенты мягко спрашивали:
- Пани, нельзя ли поленце-другое дровец?
Настоятельница трясла белым лопухом: ничего не понимаю, дескать. Студенты убежденно говорили друг другу, что врет старуха, все слышит, все понимает. И сумели разговориться с хорошенькой черноглазой послушницей, всюду сопровождавшей старуху.
- Не найдется ли у вас, пани, чего-нибудь вроде стола? может быть, скамейки две-три?
- Ни, панове, все сожгли русские жолнежи...
- Да мы уж не о дровах, мы - насчет мебели.
- И мебель сожгли... паркет... все... все...
- Ну, пани, зачем же это говорить? Паркет цел и невредим.
- Деревья в саду рубили, жгли... Какие елочки были... грабы... буки... Ах, всего не можно сказать! Что они сделали с уборными!.. Не можно сказать...
Но, когда новые постояльцы немножко обжились, монахини увидели, что жить с ними под одной крышей еще можно: солдаты не рубили елок в аллеях, дров навозили из лесу - и не только для потребностей отряда, но и монастырю дали. Сестры давали вина и лекарств для монастырских больных. Коридор вычистили, вымыли, привели в порядок уборные. Заплатили деньги за картофель, накупили за хорошие цены разных монастырских вязаний и ковров. Лед растаял. Из каких-то таинственных складов появилась недурная мебель, открыты были, кроме голых классов, другие комнаты - поменьше, поуютнее, с письменными столами и мягкими диванами...
Хорошо стало, тепло, ласково. Приютские ребятишки забегали на половину, занятую отрядом, за гостинцами. Молодые шаритки и девочки-ученицы заглядывали под разными предлогами в столовую, где собирались студенты-санитары и играли в шахматы, спорили, смеялись, пели. А когда в костеле шла служба и звуки органа залетали в классы и коридор, - во всем корпусе наступала странная, необычная тишина. Орган за каменными стенами звучал мягко, грустно и величаво. На окнах в холодном коридоре сидели сестры и студенты, молчали, слушали. Издалека доносился и падал в певучую речь органа глухой рокот канонады, загадочное, мутное эхо вражды человеческой. И чуть слышно отвечали ему тоненькие детские голоса, робким хором исполнявшие под аккомпанемент органа заученное песнопение...
Толстый доктор, колыхаясь в санитарке, сказал, вздыхая:
- Эх-хе-хе... вот и еще один этап пройден... Много ли остается их намою долю в книге судеб?
Картер, совсем еще зеленый юноша, безусый, жидкий, высунулся из санитарки, чтобы поглядеть на монастырь. Помолчал и тоже вздохнул.
- А хороша была стоянка.
- Гм... да... - проговорил толстый доктор, закуривая папиросу, - эта... черноглазенькая... она не дурна...
- Нет, я не потому, - возразил Картер, слегка смущаясь, - оригинально: монастырь, старая культура, веяние чего-то такого... не будничного... и все такое...
- Опять меня закачает, - мрачно проворчал толстый доктор - лучше бы на фуру сел... Прошлый раз, из Ольховцов поехали... как раз пообедал... Ну и тянуло! Не только обед, а все, что когда-либо ел, все вывернуло наружу...
Картеру хотелось поговорить о монастыре, о холодном, сумрачном, гулком костеле, о таинственных тенях старой жизни, скрытых в старых стенах. Но поглядел на пухлое, угнетенное лицо доктора и ничего не сказал. Нет, то - другой мир, чуждый насмешливому позитивизму: сумрачные своды, дубовые парты, безмолвные, замкнутые монахини в белых лопухах, фантастические беззвучные уродцы, карлики, горбуны по темным углам, одинаковые детишки, попарно, топоча ножонками, всыпавшиеся в холодную пустоту храма, с одинаково сложенными ладошками перед животами, с одинаково опущенными головками... И орган - медлительный и полнозвучный, наливавший сумрачную высь костела волнами торжественной музыки... Другой мир...
И вот он - позади.
- До видзенья, пан доктор... - звучит еще в ушах певучий голосок черноглазой шаритки.
Чуть-чуть грустно. Словно остался какой-то милый кусочек своей жизни в тихой обители. Жаль настороженных, запуганных монахинь, выбитых из колеи маховиком взбудораженной жизни, разоренных, голодающих. Кто-то придет к ним завтра, какие новые жолнеры принесут с собой шуму, грязи, незаметных, но больных обид?
- До видзенья, пани, до видзенья... Жаль мне вас...
Грустно, но легко... Тянет вперед, ближе к гулу канонады. Радостно волнует новое - места, люди, обстановка, - все где-то уж виденное, но каждый раз - новое...
Ушла из глаз площадь с блестящими лужами, глянцево-черная, изборожденная тысячами солдатских ног. Остались позади окраинные домики городка. Сутулые евреи с вытянутыми шеями и ищущим взглядом в последний раз сдернули картузы перед санитаркой с докторами. Пошли по бокам черные, зеленые, буланые поля с редкими пятнами снега. Глянцевое шоссе, прямое и широкое, рассекло холмистую пашню пополам, впереди нырнуло в лощину, кремовой лентой всползло на гору и спряталось в синем перелеске.
И словно с ярмарки, необрывающейся цепью тянулись навстречу, по левой стороне дороги, пешеходы в шинелях, подобранных до пояса, всадники в зеленых брезентовых плащах, волосатые мужики в белых овчинных кожухах около убогих тележек, военные фуры, двуколки - все забрызганное глянцевой шоколадной грязью, мокрое и веселое под ясным небом, на солнышке.
Озабоченно проскакал, брызгая грязью, Берг. Сперва от головы к хвосту обоза, потом от хвоста к голове. Явно - не было надобности в этом беспокойстве: обоз шел в порядке, дорога известна, опасностей не предвиделось. Но Бергу нравилось быть сейчас деловитым и озабоченным. Фуражка мятого фасона, обычно сбитая набекрень, как у настоящего какого-нибудь забулдыги-кавалериста, теперь сидит на голове серьезнее и глубже. В лице - напряженное внимание и строгость: "у меня не балуйся!". Толстый доктор подмигивает ему, словно хочет сказать: "брось, никого не обманешь!" Берг отвечает холодным взглядом и исчезает с деловым видом - опять к хвосту.
Когда Берг снова равняется с санитаркой, доктор кричит ему:
- Ваше благородие! господин начальник группы!
- Ну что, господин Недоразумение?
Бергу хочется показать, что в данный момент он не расположен к фамильярности и шуткам: он - при исполнении обязанностей, не следует этого забывать. Доктор Недоразумение не хочет этого знать. Он - циник, шутник, резонер и обжора. Не дурак выпить. Хорошо делает лимонную настойку из спирта и, кажется, именно поэтому преувеличенного мнения о себе, о своих познаниях и своей роли в отряде.
В Криводубах обед будет? - спрашивает Недоразумение, хотя и знает, что будет.
- Уже? кушать захотел?
Шипя шоколадною грязью, жужжа, брызгаясь, пронесся автомобиль. Берг проводил его завистливым взглядом: в сущности, мог бы и он, Берг, начальник группы Б, кататься на такой же машине с такой же продуктивностью, как этот штабной господин или из Красного Креста. Но... нет справедливости на свете...
- А там... приподняв... за-на-вес-ку... - запел он голосом, похожим на звук отсыревшего бубна, оглядываясь озабоченным взглядом на холмистые поля, согретые солнцем.
Доктор Картер, любитель пения и человек тоже безголосый, тотчас же взмахнул в воздухе рукою, дирижируя, и подхватил:
- Лишь пара... го-лу-у-бень-ких... глаз...
Пели громко, усердно, не смущаясь тем, что выходило немножко дико и нестройно, что, козыряя, улыбались забрызганные казаки, пробегавшие мимо рысью, на поджарых лошадках с подвязанными в узел хвостами, - что весело скалила зубы куча краснощеких девчат на телеге человека в белом кожухе. Было беспричинно весело, ясно, легко...
Конец декабря, но тепло, солнечно... Земля, как весной, дымится, поля влажно-черны, ярко-зелены редкие озими. Вдали, по горизонту, лиловеют рощи, синеют горы. В бирюзовом небе четки тонкие шпили костелов, заводские трубы, зубчатые, зелено-черные гребешки старых елей, телеграфные столбы, гипсовые Мадонны и кресты у дороги. Тонким жемчужным куревом курится земля. И в теплом этом куреве разноцветные холмистые поля, исхоженные солдатскими ногами, изрытые мужицким плугом, солдатскими лопатами и снарядами, сотрясаемые далеким гулом канонады, все-таки тихи, покорно-кротки и так знакомо-близки ласковой красотой далеких полей родины... И так беспричинно весело среди них, легко, ясно, и так поется...
- ...А там... приподняв... за-на-вес-ку...
Снова и снова заводит Берг. И оба доктора, надуваясь, чтобы перекричать треск колес, присоединяют свои тусклые, но усердные голоса:
- Лишь пара... голу-у-у-бень-ких... глаз...
Доктор Недоразумение на высоких нотах лихо трясет головой, обрывается, кашляет, харкает и плюет. И, прочистив таким способом свой инструмент, снова заливается и трясет лохматой папахой. Интересно, в сущности, жить без своей воли, минутой, не думая, не чувствуя докучной заботы будней, жить, приспособляясь ко всяким неожиданностям, перекидываться с места на место, узнавать новые уголки человеческой жизни, из тесноты и грязи мужицких халуп попадать в хоромы магнатов, полуразрушенные, разграбленные, оголенные, печальные и трогательные в своей трагической растерзанности остатками старины, роскоши, вкуса... Переживать моменты опасности, напряженной работы и окунаться потом в тихий омут полного безделья, проигрываться дотла, в редкие, удачные минуты напиваться, влюбляться, разочаровываться... с похмелья вглядываться в диковинные сочетания жизни, ждать каких-то невидимых откровений их смысла и, не осилив подавляющей простоты ужасов и разрушения, махнув рукой, бесконечно повторять диким голосом пошленький мотивчик:
- А там... при-под-няв... за-на-вес-ку...
Долг службы, однако, прежде всего. Берг внезапно вспоминает об этом, озабоченно хмурится и с места галопом несется вперед, к голове обоза. Кажется, все в порядке. Не совсем, правда, пристойно, что сестра Дина забралась на козлы и почти сбила с облучка черного Карапета Холуянца, конюха. В руках у ней веревочные вожжи, которые она беспрестанно дергает вправо и влево, сбивая умного Шарика с толку. Кричит встречным прапорщикам: - "вправо держи!" - таким лихим солдатским голосом, что недостает лишь обычного солдатского крепкого словца для полноты стиля... Не очень это как будто пристойно, но что сделаешь с этой "слабой женщиной", неукротимой в скандальных словесных схватках и истерических сценах?..
- Владир-Льич! - кричит она в спину начальнику группы Б.
Он притворяется, что не слышит, - Бог с ней. Волосы седые, а сердце влюбчивое, характер же несносный... Подальше от нее...
- Владир-Льич! слышите? ау! Во-воч-ка-а!..
Она перехватывает его, когда он скачет от головы к хвосту обоза:
- Владир-Льич! один момент!
- Ну-с... что прикажете? - говорит он сухо, осадив Листопада и равняясь с санитаркой.
- Слушьте... Вовочка... вы оглохли, сударь мой?..
Берг хмурится и, держа руку "на бедро", по-кавалерийски, говорит ледяным тоном:
- Пожалуйста, сестра, что вам угодно?
Дина гипнотизирует его немым взглядом. Она уверенно знает, что взгляд ее неотразим...
- Пузырь вы этакий... смешной... Хорошо я правлю?
- Гм... восхитительно...
- Нет? серьезно?
- Лучше не... гм... некуда...
- Я дома всегда тройкой правлю... у нас свои лошади... Бутербродик хотите? с ветчиной?..
- "И все-то врет, все-то врет..."... - мрачно думает Берг и мрачно отказывается от бутерброда, хотя есть уже хочется.
- Ну, шоколадку?
И не дожидаясь ответа, сестра Дина оглядывается внутрь санитарки, к сестре Софи: - Софи! дайте ему шоколадку... он хочет шоколадку!
Увядшая, некрасивая Софи, с кирпичным лицом и большим синим родимым пятном около носа, кокетливо поет:
- Он хочет шо-ко-лад-ку...
- Мерси... я вас обожаю, - говорит Берг, сострадательно глядя на ее мешки под глазами и синее пятно около носа. - "Бывают же такие... несчастные..." - думает он жалостно, забивая в рот шоколадную плитку.
- Только не меня... толь-ко не меня... - краснея возражает Софи.
- И вас, и Дину, - беззаботно уверяет Берг набитым ртом.
- И не Дину... Вы хотите сказать: Лизу Осинину?
- Вы мало проницательны...
- Ну, ну... не сердитесь... я шучу...
Сестры все неравнодушны к начальнику группы Б, - у него такие мягкие, бархатные глаза, милое жизнерадостно-круглое лицо молодого актера, забулдыги и мухобоя. И весь он такой круглый, мягкий, простодушно-ветреный, милый, славный. Хроническая, непрерывающаяся борьба идет из-за него в группе, в женской ее половине... А он легкомысленно переходит от увлечения к увлечению, плодит глухие раздоры, беззаботно возвращается к старым кумирам, беззаботно выносит упреки и слезы, беззаботно съедает весь запас шоколада в уютной пристани и снова потом пускается в путь новых сердечных приключений...
- Владимир-Льич! - говорит нежно Дина.
- Слушаю-с?
Ей хочется сказать что-то интимное, необыкновенно важное, но здесь этого нельзя. Она дает понять это долгим загадочным взглядом и длинной паузой. Говорит:
- Почему Шарик хорошо везет, а Запятая капризничает?
Берг дожевывает шоколадную плитку, вытирает губы перчаткой, смотрит на Запятую, тощую молодую полукровку, изучающим взглядом и говорит тоном знатока:
- Просто, Шарик - добропорядочный сибиряк, а это - помещичья калечь... Навязалась - ну ее к черту - на нашу шею! Подвеселить вот ее...
Берг поднимает нагайку, Запятая испуганно танцует в сторону, сестры визжат:
- Не сметь!.. Себя хлестните, попробуйте!..
Берг пренебрежительно отмахивается и пришпоривает Листопада.
- Пузырь! - кричит ему вслед Дина.
- Пузырь! - повторяет, сверкая глазами, Софи, и черный Карапет, спрятав глаза в черные щели, довольно скалит свои зубы.
В Калиновщине проголодавшийся доктор Недоразумение спросил:
- Не Криводубы?
- Нет.
В Белобожнице опять спрашивал. В Дубарове - тоже. Но оставалось позади село за селом, все на одно лицо, а Криводубы все еще где-то впереди были. Проходили одинаковые каменные костелы и старенькие, почерневшие деревянные униатские церковки, смиренные и бедные. Знакомо глядели крохотными квадратными оконцами одинаковые глиняные мазанки, зеленел знакомый мох на черных соломенных крышах, ровными гривками сползавших к голубым стенам. Везде - в обглоданных голых садиках - коновязи, кучи навозу, солома. На низких плетнях солдатские рубахи и подштанники. У колодцев - смеющиеся девчата и около них группа казаков, ребятишки в рваных родительских пиджаках, кофтах и солдатских гимнастерках. За селами - старые ветлы об дорогу с обрубленными ветвями и веером разметавшимися молодыми побегами, рощи, аккуратно распланированные, подчищенные, теперь - с зияющими следами свежих порубок. И влажно-черные поля, а на горизонте - потухшие заводские трубы, белые панские фольварки и голубые горы...
К половине четвертого пришли, наконец, в Криводубы и сделали привал в пункте расположения группы А. Криводубцы встретили шумно, радушно, - две недели не виделись, давно не бранились. Принялись кормить и хвастаться.
Хвастались бездной работы, близостью опасности, цифрами, показывали осколки разорвавшихся снарядов...
Все это было интересно, но не так, чтобы приятно для группы Б. Между группами шла глухая борьба из-за славы. Порой скрытый антагонизм прорывался в открытую войну, в язвительную переписку и взаимную пикировку, особенно едкую и злую до неугасимости между сестрами. Но теперь, после долгой разлуки, в атмосфере чувствовалось одно товарищеское благорасположение и - только... Надежда Карповна, врач, водила гостей по ободранному школьному зданию и показывала достопримечательности - новую печь, сложенную студентами, и неуклюжие двери, сколоченные из досок.
- Ничего не было, все - сами, - говорила она. - Печь - это Симонята собственными руками... правда, дымит, но она еще не обстоялась... Двери -это Макаркина работа...
- Не за эту ли заслугу Макарка напялил погоны зауряд-врача?
- Он имеет право: с третьего же курса...
- Гм... сомнительно...
- Его тут так и зовут крестьяне: капитан Макаров...
- Гм... Росту ему не хватает для капитана: шкалик...
- Но по хозяйственной части - гений.
- Ну уж... гений. Бабу нагайкой высек и уже - гений?
За обедом чуть-чуть повздорили из-за поваров. Криводубцы превозносили своего Моськина. Правда, пирог сооруженный им по случаю приезда гостей, быль чудом кулинарного искусства. Группа Б признавала это, но настаивала на том, что ее повар - Тужиков ворует меньше, а готовит ничуть не хуже.
- Приезжайте в наш Звиняч - мы вас не такой еще кулебякой угостим.
- Свиняч, - сказала Катя Петрова: - одно название чего стоит...
- Звиняч, - поправил густым басом высокий студент Михайлыч.
- Как это тонко, - вспыхнув, сказала сестра Осинина.
- И учено... - прибавила маленькая, остроносая, с темными усиками Гиацинтова: звин - по-малороссийски - звон и название "Звиняч" - одна поэзия... Во всяком случае - звучнее, чем Криво-дуры... то бишь... Криводубы.
- Господа, мешаете аппетиту! - с трудом, набитым ртом, сказал Михайлыч: - дайте поесть, а потом - филология...
- Михайлыч, милый! зачем вы пошли в свинячую группу? Оставайтесь у нас...
- Дайте прожевать, ей-богу!..
II. На месте
Длинный полковник в вязаной фуфайке, серый, весь из углов и ломаных линий, с маленькой, коротко остриженной головой, дивизионный интендант, был изумлен, огорчен, выражал тысячи сожалений и извинений: ей-богу же, он не знал, что школа уже отведена штабом под перевязочный пункт! Как же его не предупредили? почему ему не сказали? Студент? Никакого студента он не видел... Видел учителя, видел войта, видел, что школа не занята, - занял: не под открытым же небом оставаться ему со своей канцелярией.
Он мелкими, частыми шажками, словно подтанцовывая, метался из угла в угол, шумно вздыхал, ахал, охал, а Берг, рядом с ним, несуразно длинным, погнувшимся вперед журавцом, кругленький, чистенький, мягкий, наивно повторял:
- Мне же лично начальник штаба... сам... предоставил на выбор... я выбрал школу... Сам начальник штаба...
- И напрасно! и напрасно! - тонким, хворым голосом воскликнул полковник: - помещение сырое... гроб... У меня ноги, знаете ли, барометра не надо... Сырость ужасная...
Бурое лицо его с гусиным носом страдальчески сморщилось. Берг пожалел и почувствовал угрызение совести, что столь почтенного, больного человека приходится беспокоить. Вздохнул и сказал:
- Мы вас избавим...
Полковник остановился, откинулся корпусом назад и устремил на молодого человека в узких погончиках какого-то губернского секретаря взгляд, полный изумления:
- То есть... что вы думаете сделать? - спросил он голосом уже не хворым и не самым тонким.
- Нам же надо, полковник, устраивать где-нибудь перевязочный пункт.
- И устраивайте!
- Но...
- И устраивайте, голубчик! - более ласково, но твердо повторил полковник: - но меня, старика, уж оставьте в покое, прошу вас. Где мне при моем здоровье... вон какая канцелярия: два делопроизводителя (оба с университетскими значками), пять писарей, двадцать человек команды...
Этакую махину поднять - не бараний хвост...
Берг стал догадываться, что полковник не так хвор и слаб, как прикидывается, и вщемился, по-видимому, очень крепко в чужое место. Он выбрал комнаты получше, мене разоренные, забрал обстановку у учителя, а его с семьей загнал в крошечную каморку без окон, рядом с кухней, - а сейчас отнюдь не намеревался принимать на себя вину в ошибке и последствия, из нее вытекающие. Это было ясно.
- У вас, полковник, двадцать человек команды, - сказал Берг, вставая с зеленого бархатного диванчика, отобранного у учителя, - двадцать?
- Двадцать, двадцать! так точно-с!
- А у меня, - ответил Берг с расстановкой, снизу вверх глядя на полковника, вытянувшего к нему шею, как будто готового клюнуть его гусиным своим носом, - у меня, в группе Б, пятьдесят человек санитаров и команды. Засим... - Берг по-кавалерийски покачался на одной ноге, отставляя другую... - Засим, в той же группе Б имеется девять сестер... двенадцать братьев милосердия... два врача, два фельдшера... Кроме того, здесь же будет жить и наш уполномоченный, - он сейчас, правда, остался в группе А, - но жить будет здесь... Член Государственной Думы... статский советник... тоже прихварывающий не меньше вашего... Не могу же я поместить его в каком-нибудь хлеву...
- Зачем же в хлеву! Голубчик, зачем в хлеву? ну зачем? - простонал полковник - да я вам укажу помещение... дворец! настоящий дворец, - не то, что этот жалкий гроб...
- А именно?
- Вот, - ткнул полковник пальцем в окно, по направлению к фольварку, которого не было видно. Ткнул и застыл в картинной позе полководца, зовущего в атаку.
- Рос-кош-неший дворец, парк, все такое... Одна роскошь!
- Но вы забываете, полковник, что там уже занято дивизионным пунктом...
- Нижний этаж - да. Не спорю. А верх? Чуть не двадцать комнат!
- Но... там хозяйка... Не можем же мы графиню Тржибуховскую выгнать на улицу...
- Зачем? Двадцать комнат, говорю вам! Хозяйка? Тем занятнее. У нее дочка - брюнетка, племянница - блондинка. Две панночки. И сама еще ничего... в соку баба... Что хочешь, того просишь. Муж и сын, как полагается, офицеры австрийской армии... Следственно, какие же тут могут быть разговоры?..
Маленькие, водянистые глазки полковника глядели в круглое лицо начальника группы Б ясно и покровительственно-весело. Берг покачался на одной ноге и сказал сумрачно:
- Не лучше ли вам туда, полковник?
- Ну-у! где уж... нам уж... выйти замуж!.. Это перед вами все двери открыты, а мы... Интендантство? На нас же лишь собак вешают...
- Но... я не знаю, право, как же тут быть?
- В фольварк - прямо, с места в карьер!
- А если... в штаб?
Полковник фукнул, скривил бурые усы и холодно, твердо, совсем уже не хворым голосом, сказал:
- Хм... как угодно-с...
Как всегда на новом месте, приходилось начинать с войны за уголок. В походной жизни лишь простодушные люди полагаются на бумажку из штаба, - таких людей, правда, больше, чем практиков-служак, вроде дивизионного интенданта, который твердо держал в памяти пословицу: кто проворен да смел, тот семь съел. Группа Б была слишком молода для того. Поэтому ей и пришлось разместиться по халупам, ускользнувшим от солдатского постоя... Сестер удалось все-таки устроить более сносно, в дивизионном перевязочном пункте, - там они принялись за работу. Было немножко досадно, что, окруженные новыми поклонниками, врачами и прапорщиками, сестрицы уж очень довольны были своим помещением и немножко охладели к товарищеской компании, рассеянной по халупам. Но пришлось мириться.
С интендантом же начали беспощадную борьбу - перепиской через штаб. Десять дней отбивался интендант. В своих отписках он указывал на неимение крова, достаточного для его канцелярии, ссылался на перегруженность работами, на шесть болезней, которые точно и обстоятельно перечислил, начав с ревматизма и кончив воспалением предстательной железы. Пустил в ход такую лирику, какая не часто попадается в официальной переписке.
Группа Б тоже не ударила лицом в грязь в этом полемическом состязании. Мобилизованы были все юридические и литературные силы. Интендантскую лирику опрокидывали лирикой перевязочного пункта, имеющего задачи, не менее важные, чем распределение фуража и продовольствия. Интендантские ссылки на болезни ставили рядом с нуждой во врачевании окровавленных серых героев, ежедневно доставляемых с позиций...
- Какой он к черту больной? притворяется! - говорили дивизионные врачи, державшие в этой полемике сторону группы Б: - посмотрели бы, как он в Николаеве за девками гонял...
- Я сам видал: каждый день подъезжал к погребку на Александровской, ящиками вино выносили ему в автомобиль!..
- А встретится когда - сейчас начнет хромать, охать...
- Лупите его в хвост и в гриву!..
На одиннадцатый день пришла бумага из штаба, предлагавшая интенданту очистить помещение школы.
Группа Б прежде всего восстановила в правах владения учителя школы, Лонгина Поплавского, тихого, кротко улыбавшегося маленького, сивого украинца с испуганными глазами. С ним условились, что в гостиной группа будет собираться в часы обеда и ужина, а семья Поплавского будет пользоваться столом от отряда. Давно голодавшие, придавленные страхом и отчаянной нуждой, Лонгин Поплавский и пани Поплавская расплакались от радости.
Принялись за чистку помещения. Ободранные стены выбелили известкой, полы вымыли, печки починили. Ничего не осталось из мебели - ни столов, ни скамей. И взять негде было. Выручил священник униатской церкви. Недостроенная эта церковь стояла рядом с школой. Когда-то ее окружали леса, теперь от досок остались одни воспоминания: все, что было доступно с земли, растаскали солдаты на свои надобности. Уцелели доски лишь вверху, на такой высоте, откуда достать их без риска сломать шею было мудрено.
- Тысяч на восемь было лесу - все сгибло, - говорил круглый, бритый священник, держа руки на животе, - берите-ж остатки, помогай вам Боже, берите, пока солдаты не сожгли... На доброе-ж дело не так жалко...
Шофер Масленников, столяр по профессии, сумел взобраться на высоты, указанные о. Каллиником, и сбил шесть досок. Вся мужская половина группы Б принялась пилить, строгать, вычерчивать и долбить. Хотелось поубавить спеси криводубцам, блеснуть работой своих рук. Масленников распоряжался, как диктатор. Указывал коротко, немногословно. Приказывал строго, распекал сурово. Студенты - народ строптивый - никогда в жизни, вероятно, не испытывали такого гнета сверху, но никогда авторитет руководителя и не пользовался такой непререкаемостью, как в эту эпоху столярного увлечения.
Первый стол вышел чуть-чуть хромоногим. Пробовали подравнять, подпилить - еще больше захромал. Оставили. Определили для питательного пункта: сойдет. Стол для аптеки был уже просто игрушкой. Но образцом изящной простоты и геометрической правильности вышел операционный стол. Чистота, твердость, устойчивость - лучше быть не может. Для пробы клали на него фельдшера Самородного, в котором считалось около осьми пудов весу, шатали, двигали, - стол и не крякнул...
Не хватило досок на скамьи. Строка, лысый студент с черепом Сократа, полез на потолок, подпилил три решеины под крышей, и скамьи - правда, жидковатые и узкие - украсили обе палаты и питательный пункт. Уполномоченный, приехавший из Криводубов навестить группу Б, увидев результаты пятидневной неустанной работы импровизированных столяров, долго мотал головой в изумлении.
- Действительно, творческой энергии человека нет пределов, - глубокомысленно сказал он, почесывая живот.
Был он человек медлительный, ленивый, грузный. Говорил мало, но если говорил, то каменными изречениями, порой приводившими в веселое настроение молодую часть отряда. По лености, он мало вмешивался в отрядную жизнь, боялся хозяйственных и денежных вопросов, покорно подписывал бумаги, которые ему подкладывались, и затем уходил бродить по окрестностям, слушать солдатские песни, беседовать с мальчишками и бабами. В отряде относились к нему с благодушной иронией, к которой он был мало чувствителен. Сестры поэнергичнее иногда безапелляционно командовали им, на потеху молодой компании товарищей. Один навеки испуганный Лонгин Поплавский относился к нему так, как привык относиться к начальству, с искренним почтением, - и называл его: "пан генерал". Титул этот так и остался за уполномоченным...
- Генерал, слушьте... что я вам хотела сказать?.. да!.. генерал!..
Сестра Дина считала себя неотразимой и была уверена, что имеет некоторые права на уполномоченного.
- Слушьте: приходите вечером в палату... я - дежурная. Придете?
Уполномоченный сговорился уже с докторами повинтить. Он склонен был думать, что дело свое сделал, служебный долг исполнил, побывал на питательном пункте, в столовой, а беспокоить раненых своим посещением считал лишним: на это есть врачи.
- Сестра, я с удовольствием, но... - устремив озабоченный взгляд в записную книжку, начал он. Но Дина решительно перебила:
- Без всяких но!..
Взяла его под руку и, понизив голос, по секрету, предварительно оглянувшись, прибавила:
- Слушьте: если я вас... увижу... еще раз... с Абрамовой в парке, - я вам такой скандал закачу, что...
Она опять оглянулась и, увидев Савихину, которая шла позади и как будто совсем беззаботно смотрела по сторонам, но несомненно иронически улыбалась, прибавила громко:
- Вы же должны... Ваша обязанность...
- Что именно? - убитым голосом спросил генерал, запихивая книжку в карман черкески.
- Навестить раненых... посмотреть, как мы их разместили. На полу, конечно. Солома, на соломе брезент... В общем - ничего... Так я зайду за вами... Слышите?
- Слушаю, - уныло отозвался генерал...
- Слу-ша-ю! - передразнила Дина: - вот уж тюлень, ей-богу! В кого вы такой? Ступайте в столовую... Не уходите раньше меня...
В гостиной Лонгина Поплавского, обращенной в столовую, было пестро, шумно и жарко. Собирались вечером, обыкновенно задолго до ужина, - тянуло к компании. В скромной учительской квартирке было тесно, но уютно. Играли в шахматы, иногда пели и всегда вели долгие, беспорядочные споры. Пан Поплавский сдержанно, осторожно прислушивался, присматривался. Он не все понимал в торопливых, горячих речах своих новых гостей, и испуг, застывший в его черных, кротких глазах, смущал их очень - первое время. Потом он прошел: пан Поплавский понял, что от этой молодежи обиды ему не будет, - ласковый народ. Некоторые все пытались говорить с ним по-украински, декламировали из Кобзаря и великодушно обещали Галичине всякие права и вольности. Но дороже всего было то, что сочувственно и много раз выслушали его грустную повесть о том, что пенсия и эмеритура его теперь пропали, пропали и скромные сбережения, которые лежали в Венском банке.
Понемногу он совсем осмелел. Достал свою скрипку и порой играл на ней студентам и сестрам какие-то элегические пьески. Играл неважно, но был необыкновенно трогателен: скорбно выражение лежало в эти минуты на его кротком, в мелких морщинках, лице. И не столько в звуках дешевенькой скрипицы, сколько в остановившемся взгляде его кротких глаз, устремленных в одну точку, собиралась вся горечь жалобы смирного, маленького человека и боль его бездольного края, разоренного, горем повитого, слезами омытого...
- Ой и тяжкий испит! - говорил он иногда, вздыхая и качая головой.
Зауряд-врач Петропавловский, поменявшийся с доктором Недоразумение, поссорившись с Надеждой Карповной, уверенно и важно, дьяконским басом, отвечал на это:
- Выдержим, пан!
- Чи видержимо? Усе зруйновано, - уныло возражал Поплавский.
И начинал говорить, как тяжело жить, когда каждый вечер приходится гадать: будешь ли жив завтра, или нет? Скорей бы конец... Хоть бы чья-нибудь победа, а то нынче придут австрийцы - плохо, завтра - русские, тоже не сладко. Жалованья никто не платит, - чем жить? Пенсия пропала, эмеритура пропала. Были крохи сбережений - лежат в банке в Вене, - как их достанешь оттуда? Отдала ему свое жалованье Текля, - туда же положил, на свое имя, - все там и сядет... Страшно! Боже мой, как страшно...
Его не слушали: много раз уже повторял он эти жалобы. Пан доктор, бритый, молодой, но с седыми волосами, придумывая шахматный ход похитрее, в сотый раз запевал басом:
Соловей, соловей, пта-шеч-ка...
Мотив приелся всем, опостылел, но непременно кто-нибудь подхватывал:
Канареечка жалобно поет...
И вслед за этим уже приставали все, даже пани Поплавская, даже семилетняя Зося и черноглазая Текля, от которой немножко пахло коровьим хлевом, - все пели:
Раз!.. два!.. горе не беда!..
Канареечка жалобно поет...
А Лонгин Поплавский, подсев в уголку к смирному Глезерману, переименованному в группе в Стекольникова, говорил вполголоса - долго и нудно, - что он все-таки желает "перемоги" России, что он не хочет быть !гноем за для германизму!, и верит, что перемога будет - и тут, и там, на фронте и "в боротьбе внутришней"... Стекольников, зажмурив глаза и надуваясь, - был он заика, - говорил:
- В на... национальном вопросе? Об...бя...бязательно!..
Пани Поплавская, маленькая, звонкоголосая, говорила пану генералу о своем разнообразном горе: солдаты искалечили рояль, - она преподавала в школе музыку, - у Ромки не было сапог и шестой стрелковый полк реквизировал соломорезку. Пан генерал обещал выдать Ромке, семнадцатилетнему сыну Поплавских, тонкому и жидкому малому, новые сапоги из запасов отряда. Пани горячо благодарила за все, за все... Она очень довольна, всем довольна: они теперь сыты, каждый день обедают, и так все ласковы с ними, никакой обиды нет... Если бы только еще мир поскорее...
Подошла сестра Дина, перебила быструю, звонкую речь пани Поплавской:
- Генерал, вы хотели зайти в палаты?
Генералу не очень хотелось... На узком диванчике с потертой плюшевой обивкой было тепло и дремотно, в ушах пестрым монистом пересыпалась торопливо-звонкая речь пани Поплавской, - звучные, непонятные слова, как бусы, играли яркими, незнакомыми красками, - подымался и падал избитый мотив солдатской песенки: "Соловей, соловей, пташечка", приятно пахло соусом-томат, - ужин еще не кончился.
Зевнул. Лениво поднялся, потянулся, - хрустнуло в локтях.
- Очень вежливо! - с сарказмом бросила сестра Дина.
Седой доктор двинул коня и, подняв голову, с веселой усмешкой поглядел на грузную фигуру генерала, лениво надевавшего черкеску под непреклонным взглядом сестры Дины.
- Да благословить вас Бог, дети мои, а я не виноват, - пробасил доктор.
Сестра Абрамова весело фыркнула в тарелку. Генерал мрачно проговорил, ни к кому определенно не адресуясь: