Федор Крюков. Накануне. В глубине. Повести, рассказы и очерки 1910--1914 гг.
М.: АИРО-XXI, 2022.
Земля
Мы входим на гору, -- я и мой спутник Назарыч, когда-то просто Егорка, мой сверстник, товарищ детских лет, бойкий малый с птичьим носом, -- теперь уже усталый, неторопливый человек, летами и работой погнутый немножко вперед.
Оглядываемся...
Родной простор, тихий, кроткий, так давно и так близко, до самой мелкой подробности знакомый, до последнего холмика, буерачка и болотца, кажется сейчас неожиданно новым и диковинным, точно спрятал он свой привычный облик и нарядился в незнакомые цвета и краски...
-- Пойдемте вон на кургашек... оттоль на двадцать верст видать,-- говорит Назарыч, рыжей, жесткой бородой с серебряными нитями указывая вглубь степи.
Голая, серая, зябкая, она лежит перед нами, вся изрезанная, изборожденная осенней пахотой.
Углубляемся немножко в степь, взбираемся на старый, безмолвный курган, усаживаемся на самой вершине.
Перед нами широкая низменность Медведицы, с мелкими, корявыми, голыми рощицами в синей дымке, с кривыми, сверкающими полосками озер и реки, с зеркальными болотцами в зеленой раме лугов, с мутными плешинами песков, с разбросанными у горы хуторами и с нашей станицей в центре.
Направо и налево буланые жнивья, черные квадраты пашни и веселая первая зелень на скатах.
Белая церковка посреди станицы играет золотом на солнце. Острым блеском сверкает облезшая железная крыша мельницы. Соломенные хатки рассыпались вокруг церковки, как овцы вокруг старого пастыря.
Чуть доносится праздничный перезвон. Издали он звучит мягко, нежно, мечтательно, как далекий, немножко однообразный, немножко утомительный мотив частушки, которую где-нибудь на прилавке изображает на гармонике деревенский артист... Праздник... Полагается торжествовать, славить звоном радость воскресшей жизни, победу над немым оцепенением холода и смерти, -- и вот старательно выделывает незатейливые трели какой-нибудь любитель с утра до самой вечерни. Вблизи-то оно не так, чтобы очень музыкально было, а на расстоянии можно слушать даже не без удовольствия...
Звенят далекие колокольчики. И звенит, заливается где-то над нами жаворонок. Не очень разнообразны и тут колена, но чувствуется в них артистическое упоение, бесшабашная радость, ликующий привет родному простору, пока голому, скудному, медленно оживающему...
Жмурясь от света, я ищу глазами торжествующего певца, но никак не могу найти его на фоне белых, рыхлых облаков и разорванной сверкающей лазури.
-- Перезимовал, -- вот он и блаженствует... уцелел... -- глядя вверх, говорит Назарыч, и в голосе его чувствуется зависть к беззаботному пернатому певцу. Сам он тоже еле-еле дотянул до весны. Перезимовал, уцелел, а радости нет, тьма забот, недохваток, опасений и бессильного мыканья, -- не до песен уж тут...
-- Взовьется вверх и свиристит... -- ласково усмехаясь высокому небу. говорит Назарыч, -- а оттоль кругами-кругами книзу!.. Вот он, во-он-вон-вон.
Он тыкал вверх корявым, набухшим пальцем. Яглядел вслед за ним и видел лишь круглые, белые облака, а между облаками голубое-голубое, сверкающее небо. Облака медлительно и важно двигались к станице и спускались книзу над песчаными полосами, за рекой. И небо в той стороне походило на снежную пашню, взборожденную гигантским плугом.
-- Что ж ему не веселиться, -- харч теперь есть, -- продолжал мой Назарыч о жаворонке, -- все, глядишь, не каждое зернышко землей укрыто...
В голосе его звучала мягкая, снисходительная, ласковая нотка.
-- Гусподь-кормилец всякую тварь призревает...
Мы минут с десяток рассуждаем о завидной жизни птахи небесной. философствуем о мудром устройстве вселенной. Потом переходим к жизни человеческой и сразу впадаем в безотрадный тон.
-- Вертишься всю жизнь, как кобель на обрывке, а толков никаких! -- мрачно говорит Назарыч. -- Вот она -- земля-кормилица... Уж мы ее. матушку, всю на золу перевели: каждый год по одному месту... роешь-роешь... отдыху ей никак не даем... И хотим, чтобы было... А как тут быть, когда все от ней берем, а ей назад ничего не даем?
Мы встаем, спускаемся с кургана и идем по кочковатой проселочной дорожке дальше, в степь. Скрывается из глаз станица, зеленая луговина с лесами и водами, -- черная, волнистая равнина, немая, изрезанная плугом, охватывает нас со всех сторон, черными краями поднимается к облачному небу, и темное марево дрожит и зыблется над ней вдали, в той стороне, где сквозь облака пробрался луч солнца и играет на потемневшем, чалом прошлогоднем жниве. Степной ветер нагоняет нас. шепчет на ухо о бедности и сиротливости унылых полей, и где-то далеко-далеко как будто колокольчик звенит... Тихий, чуть слышный звон непрерывный степного простора и великой тайны степного молчания.
Молчим и мы с Назарычем, завороженные безбрежным молчанием степи. Каждый о своем думы держим...
Необъятное небо в облаках, необъятный каштаново-черный и серый ковер пашен с жидкими, редкими косицами зелени, с коричневым отливом бурьяна над балками и тусклым золотом старника, и маленький, копошащийся в этом просторе человек, ужасно маленький, беспомощный, без конца зависимый от этой сурово и загадочно молчащей степи, и весь, всем существом своим, своими помыслами и чувствами, преданный ей, матери-кормилице... Простор полей и странная теснота и скудость жизни, радостная песня жаворонков, звон колоколов, стихийное ликование воскресающей жизни и вздох затаенный, мрачные мысли о бесплодности упорной работы... Великая тайна взрытой, бесплодной земли...
Думаю о ней. Но бессильна мысль заглянуть в ее темную глубь...
Назарыч шагает рядом со мной легким шагом привычного к ходьбе человека и смотрит вокруг деловым взором. Мысли его -- тоже около земли, но они, очевидно, иного порядка.
-- У меня, надысь, вот в этом месте мерин лег, -- говорит он, -- вытянул ноги и -- мое почтение -- лежит... Я так-сяк... Сдох! Спасибо, дай Бог здоровья, Еремин мимо ехал. "Ты, -- говорит, -- попробуй, соли ему в уши насыпь". Достал я соли из сумочки, сотворил молитву, засыпал ему в уши, всего солью усыпал... Он встал, фыркнул и пошел...
-- Отчего же он лег?
-- А кто бы его знал... Причинный, должно быть... А может, и отощал. Скотина у нас ныне, -- из годов вон, -- маломочная... Всю зиму на соломе. Сенца давал лишь перед самой работой.
Мы подходим к балке, у которой лежат наши земельные владения,-- по четыре десятины на пай: моя земля -- у самой дороги, на пологом скате в балку, земля Назарыча -- за балкой, на глинистых буграх. Балка носит название Березовой, но берез давно уж в ней нет, все вырублены; уцелел лишь корявый дубнячок и паклен да кое-где дуплистые, рогатые, дикие яблони.
Выбираем над балкой место, где есть затишек от ветра и греет солнце. Садимся. Немножко гудят от усталости ноги. Ласково греет солнышко. Мягким, нежным теплом впиваются лучи в лицо, в голые руки и разливают сладкую истому во всем теле.
Плывут вверху белые, круглые облака, и края их, пронизанные солнцем, сквозят, как прозрачная, сребротканая кисея. Скользят тени,-- черные на темной пашне, зеленые в балке. Набегут и сейчас же неслышно уйдут вдаль. Пахнет молодой травой и немножко плесенью старой отавы. Но пряный запах молодого, распластавшегося по земле полынка сильнее запаха тления...
-- Толковали все: мороз будет на Святой в 120 градусов, ан вот брехня вышла, -- говорит Назарыч, с удовольствием растягиваясь на земле и жмурясь от яркого света.
Я сажусь рядом с ним и, охваченный нежным весенним теплом, отдаюсь дремоте и тем бесформенным, неуловимым мечтам-мыслям, которые всегда навевает простор, солнце и безмятежный покой родной земли. И снова в ушах -- тихий и долгий звон степи, словно где-то недалеко кипит котелок с водой.
-- О. Иваний сказывал, -- лениво говорит Назарыч, -- сроду так не было, чтобы Святая на Благовещение приходилась... Вот, -- говорит, -- тут и раскидывай мозгами, кому вперед служить? Благовещению вперед отслужить, -- тьма шесть дней непроглядная будет... Празднику Святому отслужить, -- все будут нич лежать всю Святую и разговляться не станут...
-- Как же он вывернулся?
-- А вывернулся! Перемешал-перемитусил все вместе, и вот, Бог дал, ничего... все благополучно обошлось... Башковатый старик!
Греет солнце, и облака пробегают над головой. Тихим звоном звенит степь, заливаются жаворонки над пашнями. Набегает порой ветерок, шепчет на ухо степную сказку. И по балке, по ее голым кусточкам, унизанным желтым мхом и дымчатым налетом, идет тогда шелест и долгий шум шипящий. На дне ее еще белеет запыленный снежок, а рядом с ним золотые, глянцевые пятна лютиков по зеленому коврику и нежные голубые подснежнички. Кругом нас -- еще не развернувшиеся бутоны тюльпанов, роскошных степных "цветов лазоревых"...
Что-то рассказывает мне друг Назарыч о праздничных приметах, об урожае гадает, а я не могу вслушаться: разморил меня нежный зной весенний, дремота одолевает, ветер на ухо шепчет свое, степное, и где-то высоко вверху тихо крячет ворон:
-- Кр-ру-курр...
И хочу я найти его глазами, а слипаются глаза от лени и дремоты. Голубеет сверкающее небо, белые, величественные облака идут к югу, обронят изредка маленькую капельку на руку, на вспотевший лоб, и тогда вместе с Назарычем хочется верить, что нагая, жаждущая мать-земля выпросит у Бога своей молчаливой молитвой живительный, желанно радостный поток теплого дождя, упьется радостным теплом весенним и вышлет из недр святых своих буйную зелень, при виде которой заиграет ликующей песней жаворонка и простодушно-верующее сердце товарища моих детских игр...