Федор Крюков. Накануне. В час предрассветный. Статьи и очерки.
М.: "АИРО-XXI". 2021 г.
В час предрассветный
Поезд стучит, гремит, но не очень стремительно подвигает нас вперед. В окна виднеется все та же равнина, темная, молчащая, уходящая в загадочную серую даль, а над ней -- небо с частыми звездами, крупными и мелкими, золотыми, серебряными, алмазными и рубиновыми. В открытое окно тянет сырой свежестью и запахом пшеничной соломы.
Вагон трясет, порою как будто даже подбрасывает вверх, в сторону, дергает, и временами судорожные движения его доходят до границ отчаяния: вот-вот еще один-два прыжка, и мы полетим кувырком, перевернемся, рассыплемся в щепы, и -- конец... тогда уже не будет ни этого грома, ни треска и скрипа, ни прыгающих по стене уродливых теней, ни подрагивающих на полках мешков, узлов и свесившихся ног в тяжелых сапогах... Будет небо над головой с частыми звездами и безбрежная степь, утопающая в сером сумраке теплой осенней ночи... немая ночь...
На станциях стоим подолгу, обстоятельно. Станции пустынны, темны, унылы, охвачены всепобеждающим сном и явно равнодушны к нашему прибытию. Люди говорят сонными, сердитыми голосами, громко зевают; нетерпеливо ждут, чтобы мы ушли. Но мы все-таки упорствуем, стоим, ждем чего-то, пока сторож в синей блузе и валенках тремя ударами в колокол не пригласит нас следовать дальше.
Стоим. Вагон безмолвствует и слушает неторопливый поток звуков, смирно катящийся в его недрах, почти неслышный в грохоте движения: между корзинками, чемоданами, мешками льется самое пестрое храпение, с присвистом, всхлипыванием, бормотанием; прыгает упрямый кашель; порою звенит детский плач, течет неспешная беседа.
-- Барыня очень горячий сделался, -- говорит мягким голосом молодой черкес в высокой барашковой шапке, -- такой горячий, как паровой машин. "Ви, -- говорит, -- мой арбуз укатил".
-- С ими не шурши, брат, -- замечает сидящий рядом со мной старик в пиджаке и сапогах бутылками: -- бабы -- оне народ пронзительный... У меня старуха была -- сущая тигра: ты ей -- слово, она тебе -- два... тигра!.. А померла -- жалко...
-- Зачем? -- спрашивает черкес.
-- Скучно, -- вот зачем... Середи пути бросила одного... Скучно...
Гляжу на него: седая, благообразная борода, -- борода Авраама; возраст вполне почтенный и далекий от легкомыслия и даже от средины пути. Такой возраст, что вздохи о женщине возбуждают невольную улыбку у меня и у черкеса.
-- Лядащая была старушонка, а всё, бывало, в холодную постелю не ложишься. Да и рубаху, бывало, вымоет, чулки починит...
-- А сколько лет, дедушка?
-- Мне-то? Да кто ее знает... Годов шестьдесят с пятком... За Дунай ходил на вторичную службу... Шестьдесят пять будет...
Знакомимся обычным порядком.
-- Далече едете? В Петербу-урх? До самого, значит, места?.. А сколько билет в Петербурх стоит? Одиннадцать?.. Фу-фу-у!..
Таким же путем и я узнаю, что старик едет в Ряжский уезд продать свой надел, которым не пользуется уже лет пятнадцать; надела он считает десятины две, "с лесом"; усадьбы у него в деревне нет, но зато есть дома в Царицыне. Отсутствие усадьбы не смущает его, -- надеется, что усадьбу сельское общество ему даст. Одно жаль: дешево наделы ходят у них: более 150 руб. свои, деревенские, не дают. Земля плохая: лучшую землю барин вырезал.
-- В старину господа что хотели, то и делали...
-- А теперь?
-- Теперь подались, -- говорит он победоносным тоном.
Старик простодушно и спокойно развивает перед нами террористическую аграрную программу. Среди стука и грохота поезда, который снова мчит нас в туманные дали осенней ночи, эта тема не причиняет беспокойства никакому постороннему уху, да наш собеседник, по-видимому, и мысли не допускает, чтобы его речь заключала в себе крамольный элемент.
И сейчас же, когда разговор наш переходит к Царицыну, старик рассказывает, как он охранял "от правительства" батюшку Лиодора.
-- Собралось нас вокруг него человек двадцать, -- все турецкие вояки, здоровые: "Не бойся, мол, батюшка, в трат не дадим!" А полиции этой как грязи! Вот пристав, вот помощник, вот фартальный. Однако не сунулись...
-- Побоялись вас, думаете?
-- Народу побоялись! Была бы каша, ежели б тронули... Да им и власти не дано из алтаря брать... На то и власть духовная. А батюшка в алтаре и ночевал: пойдет, чайку попьет, -- мы идем человек пять епутатов за ним, -- и опять в алтарь... "Братие, -- говорит, -- не расходитесь, ночуйте тут", -- говорит... Ночевали в монастыре. Так и не дались...
Он -- поклонник воинственного инока, но чтит его за то, главным образом, что богатым не потакает и не клонит головы перед властями.
-- Как увидит какого безбожника, сейчас полиции велит: "Возьмите,-- говорит, -- его, рестуйте... Они, -- говорит, -- для дегтя, для сала хоромы выстроили, а бедному люду собора не могут докончить"... Барыню Максимовского управляющего велел зарестовать: не разговаривай во время молебствия... Он никому потачки не дает... "Я, -- говорит, -- вложу вам ума, соловьи маринованные! А то вы боитесь козырек поломать, знамю русскому поклониться... Так я вам дам ума!"...
-- А дегтем мажет?
-- Ну, где он дегтю-то возьмет? Он -- одно: правитель не фальшивь, богач не гордись! Гордым выю сокрушает Господь... А это -- самая правильность и есть...
В безмолвии осенней ночи гремит и конвульсивно вздрагивает наш вагон. Не очень стремительно, но подвигает нас вперед. Неспешная и наивно-уверенная, льется речь старика. Дремлет, качая головой, красавец-черкес; спит, заняв свою скамейку, его сердитая соседка, пожилая дама. Я слушаю плавную речь своего собеседника, гляжу на его густые, простодушные брови, широкую бороду, думаю: неужели это -- черты сфинкса, который всё стоит загадкой перед недоумевающим "старшим братом", или это -- ребенок, простодушный, дикарь, с душой наивной, полной противоречий и неожиданностей, тихой, как воды его великой равнины и, как оне, временами стихийно-громкой и круши-тельной?..