Крюков Федор Дмитриевич
Среди углекопов

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Путевые впечатления.


   Федор Крюков. Накануне. В час предрассветный. Статьи и очерки.
   М.: "АИРО-XXI". 2021 г.
   

Среди углекопов

Путевые впечатления

"Речь", 1912 г.

I.

   -- Шахта "Тальянка", -- говорит, зажимая беззубыми деснами и раскуривая трубку, мой первый чичероне в Донецком каменноугольном районе, приземистый хохол древнего письма, стерегущий гусей на крошечном выгоне Мокеевки.
   В его тусклом стариковском голосе и в костлявом лице с провяленной темно-коричневой кожей -- совершенное равнодушие, как будто перед нами не трагически знаменитая "Итальянка", а какая-нибудь степная сурчина -- нора сурка или суслика.
   Я гляжу жадным взором и на "Итальянку", и на этого ветхозаветного малоросса в холстинных шароварах с "мотней", с батожком в руке, с трубкой во рту: какое неожиданное и причудливое сочетание миров, совершенно несходных, далеких друг от друга, разделенных, в моем, по крайней мере, представлении, какими-то резко очерченными и отчуждающими гранями!.. Пункт напряженно-торопливой, лихорадочной, безоглядной промышленной деятельности, если не со всеми, то со многими атрибутами и приспособлениями, созданными технической наукой, -- и медлительнейший в движении ветхий землероб, дряхлый пастырь, от которого веет гоголевским "Заколдованным местом", точно передо мной сам Рудый Панько, славный пасечник и балагур, износившийся от времени...
   -- Давно на свете живете, дедушка?
   -- А Бог зна... Мабуть, лгг с сотню е...
   Он помолчал, пососал трубку и повторил с уверенностью:
   -- С сотню наберется!.. Трех панов пережил...
   Живое столетие вынуло изо рта трубку, сплюнуло в сторону и устремило неподвижный взгляд выцветших глаз в тонкую мглу степных далей, точно они закутали длинный пройденный путь однообразных лет.
   -- В шахте бывали когда-нибудь? -- спрашиваю я столетие. -- Ни... Бог миловал...
   -- Что же так?
   -- А так... Годочки не дозволили. Це ж вот в каких-нибудь пятна-дцати-двадцати лггах выросло... -- Он повел батогом по горизонту, где подымались стройные заводские трубы, ажурные маркшейдерские вышки и тянулись линии телеграфных и телефонных столбов. -- А поперед того тут степа были. Степа и степа... Пространство!.. Зараз же вже пораскопали, усе позасевали, -- птицу некуда выгнать: с дороги свернула, -- так у xni6 и у хл1б...
   Хлеба шептали вокруг нас долгим, ровным, не обрывающимся шепотом, струились и переливались зелено-сизыми волнами, разбегались во все стороны к горизонту, всползали на пологие горки, спускались в извилистые балки, густые, зеленые, прекрасные хлеба. И шел от них неуловимый запах степи, нарядной, счастливой земли, степного ветра и простора. Стоял долгий пестрый стрекот невидимых степных музыкантов. Слышался порой звук лопнувшей струны, как в "Вишневом саде", и долгую меланхолическую песню пели телеграфные проволоки.
   -- Земли эти чьи же? -- спрашиваю.
   -- Обчественные.
   -- Крестьянских обществ?
   -- Ни... Обчества... Русско-Донецкого обчества... Хохлы рендуют. Рендовали прежде по 7 рублей, а теперь по двадцать -- десятину... Чистят? -- вынув трубку, спросил он.
   -- Чистят, -- соглашаюсь я.
   -- Так-то вот. Хотят бросать: -- никакого расчету нема... Кабы ее всю пахать, а то и тд толоку из ней же идет... Нема расчету...
   Расчета нет, а деться некуда, кругом эти "обчественные" земли, бывшие когда-то вольными казацкими степями, потом хищнически расхватанные казацкой старшиной, пожалованной в дворянство после Пугачевщины, потом скупленные за гроши хищниками всех сортов и рангов -- тоже своего рода "вольными казаками", теперь уже сконцентрированные в руках небольшого числа акционерных обществ.
   Идет кипучий, неустанный процесс поглощения степи и ее медлительного старого засельника с трубкой в зубах, в огромных чоботах, в холстинных шароварах с мотней, -- новыми хозяевами, сухо деловыми, расчетливыми, спешащими, чуждыми всякого романтизма и созерцательного настроения.
   Они несут электричество, копоть, стук, гром, телеграф, телефоны, свистки, гудки, обвалы и взрывы... Втыкают по степи гигантские трубы, громоздят огромные заводские корпуса, изрезывают ее рельсами, застраивают однотонными казарменными поселками, рядом с которыми вырастают поселения нового типа -- "города в степи", мастерски описанные А. Серафимовичем в его последнем романе.
   Степь сдается, но не без боя...
   Может быть, ныне здесь исключительный по обилию атмосферных осадков год, но это волнистое море, переливающееся бархатной зыбью, ведущее долгий, нескончаемый шепот с небом, поглощает человека и его грандиозные сооружения. Степь шире, величественнее, богаче всей этой промышленной деятельности. И тонкие кирпичные и железные трубы, высокие, гладкие, однотонные, сурово деловитые, строгие, закоптелые и запыленные надшахтные вышки, заводские корпуса, черные и бурые кучи выкинутой наверх, пустой породы, порой курящейся белым куревом, -- все это тонет в золотисто-зеленом просторе степи, среди хлебов, разрезанных пестрыми скатертями трав. Это не Южный Уэльс и не Рурский бассейн, -- это все-таки степи Новороссии.
   И кажутся безмолвными эти рудники, не слышно глухого, подземного клокотания и лязга их: -- тонут звуки их в степном шелесте. Лишь потом, когда постоишь здесь час-другой, -- уловишь ухом далекие, глухие, могучие взрывы шпуров и короткие, частые вздохи, и гул подземный...
   А на первый взгляд как будто и нет никакой нервной, кипучей деятельности, свойственной фабрично-заводским районам. Лишь дымы вьются и тают в высоком небе...
   И кажутся безлюдными, вымершими эти рабочие поселки, кучками рассыпанные около высоких заводских труб, и эти новые степные города...
   На них особая печать, на этих новых степных поселках с электричеством, гостиницами и магазинами, с вонью, копотью, невылазной грязью или гигантскими кочками, в которых первобытную извощичью линейку вместе с пассажиром и кучером бросает как утлую ладью в час прибоя, и взад и вперед, и вправо, и влево... Пятнадцать-двадцать тысяч жителей, три-четыре увеселительных сада (загоны без зелени, с высокими заборами), с десяток домов терпимости, с полсотни трактиров, пивных, казенных винных лавок и ни одной церкви, -- крошечный молитвенный дом, -- как в поселке Дмитриевском... Ни библиотеки, ни порядочной школы.
   Все эти новые кирпичные дома, растущие как грибы, голые, однообразные, как кирпич, без всякого намека даже на крошечную мысль о красоте, уюте, -- эти выступающие на улицу первобытные отхожие места, отсутствие дворов, кучи навозу и угольной золы на улицах, дороговизна и нечистота -- все кричит о вчерашнем дне рождения, о спешке, жадности и полном забвении души, всего, что не имеет касательства к лихорадочной наживе и жадному, безразборному хватанию рубля... Американский букет из российских цветов, отталкивающий грубостью тонов, нелепым сочетанием культуры и грязи...
   И рядом -- хохлацкая слободка Мокеевка. Ставок с зеленой водой и стадом гусей, вербы, зеленый лозняк... Мазанки с крошечными подслепыми окошками, белые, с голубыми ставенками, с неизменным вишневым садочком, с подсолнухами и цветущим картофелем во дворе, среди которого плещет где-то перепел. И тихие, кривые улички, поросшие травой, старенькие ветряные мельницы за слободкой, детишки, запускающие бумажный змей... Веет трогательной лаской, певучестью и уютом от этих крошечных жилищ, с похилившимися трубами, наси-женностью, традицией... И неизбежным угасанием рядом с ростом безрадостных каменных поселков нового типа...
   

II.

   Я просил разрешения осмотреть "Итальянку". Директор рудников русско-донецкого общества К. Л. Дитмар отнесся к моей просьбе очень любезно. Он только что вернулся с "Итальянки", -- в этот день ее осматривала правительственная комиссия, ревизовавшая рудники Донецкого бассейна, -- и, весь в угольной пыли, напоминал своим образом "мурина" из древних сказаний Пролога... Все шахтеры, при выходе из шахты, имеют сей пугающий лик, и -- помню -- один молодой рабочий с некоторой конфузливостью и грустью говорил мне:
   -- Женщина, ежели незвычайная, увидит тебя такого хорошего, прямо -- тикать... на уход... аж пятки замелькают...
   Узнав, что я -- профан, не техник, никогда в шахте не бывал, не имею о ней никакого представления и желал бы, главным образом, видеть картину рудничной жизни, рудничных работ, г. Дитмар посоветовал мне не останавливать выбора на "Итальянке", а взять какую-нибудь иную шахту: в "Итальянке" можно было бы увидеть лишь работы по исправлению произведенных мартовским взрывом разрушений и -- только. Для профана это едва ли представит много интереса...
   -- Посмотрите лучше "Софию", -- тут от начала до конца пройдет перед вами рудник в его нормальном бытии... Ход работ, обстановка труда... голые рабочие... Перепачкаетесь в пыли, побродите по воде... Все это, конечно, произведет на свежего человека удручающее впечатление, но... так и во всех Европах, не только у нас одних...
   Совет -- резонный. Я поблагодарил и остановился на "Софии".
   Леонтий, служитель клуба русско-донецкого общества, принес мне шахтерский костюм: куртку, брюки из синей бумажной материи, называемой в лавках, кажется, чадрой, и две пары тяжелых сапог, любую на выбор. Одни были малы, другие велики. Пришлось взять те, что побольше.
   -- Все-таки воскресную молитву читайте, а то долго ли... тут-то и греху быть, -- сказал Леонтий, участливо-назидательным тоном человека, искушенного опытом, -- хотя, как после я узнал, в шахту он никогда не спускался.
   Облаченный в этот шахтерский костюм, я, с некоторым шиком, очень смущавшим мою скромную особу праздного туриста, в коляске, на паре прекрасных лошадей от конторы, был доставлен на Софийский рудник, где ожидал меня мой путеводитель и руководитель инженер А. М. Семенов.
   И вот мы над устьем шахты, высоко над окрестностью, среди той внешней рудничной деятельности, которая питается невидимой работой, совершающейся там, глубоко под землей. Беззвучной стальной лентой ходит по огромным блокам толстый оцинкованный канат, звонят сигналы, стучит клеть, и из ее раскрытых мокрых недр выползают вагонетки с лоснящимся углем, с грязными кусками камня -- так называемой пустой породы, бегут по узеньким рельсам, гонимые суровыми, перепачканными рабочими, а на смену им уже придвигается громыхающая лента пустых вагонов.
   Внизу газовый завод с закоптелыми корпусами, рабочий поселок с однотонными черепичными крышами казарм, за ним зеленые дали, крошечные хатки-мазанки Мокеевки и вербы по извилистой балке, ветряные мельнички с крыльями на самом горизонте, маркшейдерские вышки...
   Мокрая, точно из-под проливного дождя, вышла клеть из глубины, остановилась, визжа раскрыла железные узорчатые двери.
   -- Пожалуйте.
   Каюсь: сжалось от робости мое сердце. Жалко стало света белого... Один быстрый взгляд -- последний, -- а как-то все сразу прошло перед ним: завод, рабочий поселок, группа женщин у колодца, даже бумажный змей, козыряющий в сереньком небе выше скучных, серых казарм, и Мокеевка с своей милой церковкой, и зеленые дали... Все, все...
   Как будто чужое, а тут вдруг стало близким, милым, родным... Белый свет... Самое дорогое, самое бесценное, с чем жальче и тяжелее всего расставаться...
   Мелькнули даже в памяти слова шахтерской частушки:
   
   С белым светом он простился...
   "Прощай, солнце! прощай, месяц!
   Прощай, белая заря!
   Прощай белая заря и премилые друзья..."
   
   Но... не время для чувствительных размышлений, -- брошен жребий: вошли в клеть. Проливными потоками лила вода сверху. Нельзя сказать, чтобы этот душ был приятен. Но казалось мне почему-то -- необходимо сделать такой вид, что не замечаешь этих холодных потоков желтой воды, и я с стоическим самоотвержением остановился под самой толстой струей.
   -- Вы встаньте вот сюда, тут вас меньше будет поливать, -- сказал мне мой руководитель, опрокидывая этим простым, здравым советом мой излишний стоицизм.
   -- Сейчас нас спустят на глубину 105 саженей.
   Мне почему-то вдруг вспомнился Леонтий с его предупредительным советом касательно "воскресной" молитвы и этим зловещим мимолетным замечанием: "тут-то и быть греху"... 105 саженей!.. Не шутка!.. А вдруг -- взрыв? Как выскочишь... Или клеть оборвется!..
   -- Мне держаться за что-нибудь? -- слегка конфузясь, спросил я.
   -- Нет, отсюда выпасть нельзя. Пожалуй, если хотите, держитесь вот за этот прут, чтобы не потерять равновесия... Все-таки для непривычного это довольно большая скорость: саженей девять-десять в секунду.
   Глухо звякнул сигнал, плохо слышный в шуме стекающих водяных струй, и мы понеслись вниз. Несколько мгновений еще чувствовался слабый свет, и мне казалось, что я различаю мелькающие фантастические панно -- пятна сырости на бетонных стенах ствола -- и вот-вот, чувствую, я оторвусь от железного прута, в который впился рукой, вылечу из клети и ринусь на самое дно шахты... Нет обычной опоры под ногами, потеряна возможность сопротивления, самозащиты, летишь немым, безвольным камнем, замерло сердце, и давит на череп груз безгласного ужаса...
   Потом упали в темноту... Летим или стоим на месте? Не поймешь... Жужжит клеть, чувствуется мелкое содрогание, гремят выстрелы: бах!.. бах!..
   -- Что это за стрельба? -- прокричал я своему руководителю.
   -- Это -- на стыках рельс. Здесь резонанс такой, что на стрельбу похож всякий стук...
   Однако, что же это? мы переменили направление?.. Я явственно чувствую, что мы несемся уже вверх, хотя все так же темно... Не хотят ли меня прокатить в клети по всему руднику? Идея, конечно, оригинальная, но я предпочел бы иной способ передвижения... А лететь вверх несравненно приятнее, чем падать в бездну... Где-то на дне души зажглась даже искорка надежды: а не вынесут ли они меня совсем на милый свет белый!.. Выскочить бы из этой темной клети и убежать подальше, -- Бог с ним, с рудником!..
   Но через несколько мгновений я опять чувствую, что мы полетели вниз. Стремительно, бешено, отчаянно, с жужжанием и выстрелами... И вдруг клеть незаметно, плавно остановилась...
   -- Конец?
   -- Да, пожалуйте...
   -- Почему мне один момент казалось, что мы летим вверх?
   -- Это всегда так бывает в первый раз.
   Я в тот же вечер спрашивал об этом у знакомых профессоров, входивших в состав ревизующей правительственной комиссии, -- почему такое явственное ощущение перемены полета? Объясняли какой-то разницей давления воздуха, -- правда, не очень уверенно... Я притворился, что понял, но и сейчас не понимаю. При подъеме из шахты повторилось то же самое в обратном порядке...
   -- Вот это так называемый рудничный двор, -- начал свои пояснения А. М. Семенов.
   Я оглянулся: каменные белые своды, электрическое освещение, высоко и довольно просторно. Пахнет погребом, правда, плесенью, конюшней. Под ногами грязь, хлюпающие доски. Но ничего страшного, подавляющего. Забывается даже, что над нами навес в 105 саженей толщины...
   -- "Что же это меня пугали?" -- подумал я довольно храбро: -- ничего страшного...
   -- Сюда доставляется в вагонах уголь, -- продолжал мой чичероне: -- здесь грузятся они в клеть и поднимаются "на гора", как у нас рабочие говорят. А оттуда спускаются опорожненные вагоны, лес, материалы для крепления.
   -- "Ну, если вся шахта такова, как рудничный двор, то жить еще можно", -- подумал я: -- "воздух не так уж испорчен, вместо угольной пыли угольная грязь под ногами, но в общем я бы выдержал эту обстановку... Как-то дальше?"
   Мой путеводитель открыл дверь в боковое помещение, и мы вошли в светлую, большую комнату, теплую и чистую.
   -- Машинное отделение...
   Встал человек в запачканной, лоснящейся куртке, с умеренно перепачканным лицом и черными руками. Мурин, но не их самых черных.
   -- Отсюда приводятся в движение вентиляция, водоотливы... Вот эта штучка -- 36 сил... 1600 оборотов в минуту. А вот эта -- 100 сил... Подается свежего воздуху...
   Мой милый чичероне назвал какие-то цифры, еще менее доступные моему воображению, чем 1600 оборотов в минуту. Я смотрел на бесконечный ремень, на беззвучно мелькающие колеса и кивал головой с видом человека понимающего, но уверен, что на лице моем было то самое почтительное скептическое выражение, которое бывает у хитрых старичков-пахарей, когда им говорят, что не солнце ходит вокруг земли, а земля бегает вокруг солнца, да еще и кружится около какой-то своей земной оси...
   Одно понятное мне нашли мои глаза здесь, среди котлов, колес бесконечных ремней и труб, -- в уголку на стене лубочное изображение Христа и по бокам наиболее чтимых святых...
   Кто набожной рукою приклеил тут этот раскрашенный лист? Едва ли это пришло на мысль управлению рудников -- за пятачок приобрести этот символ простодушных шахтерских упований... Гляжу на черного, угрюмого человека, изо дня в день проводящего половину своей жизни тут, на глубине 105 саженей, около этих немых, могучих машин, которые так любовно поглаживает мой руководитель... Конечно, это он, черный, молчаливый человек, или его товарищ принесли сюда лики единых хранителей и заступников рабочего люда, копошащегося в этих глубоких норах... И лишь потому, что здесь строжайше ограничено употребление огня, нет тут, перед этим запыленным листом, лампадки, иначе -- была бы она непременно, плод тайного сердечного воздыхания шахтера...
   Но и этот неяркий свет редких электрических лампочек дает иллюзию трогательного, нежного полусвета лампадок, дает сладостное напоминание о зеленой земле, о звоне церковном, о радостных предпраздничных хлопотах и предвкушении короткого отдыха...
   

III.

   -- Теперь мы вступаем в главный откаточный штрек...
   Из светлого, теплого, уютного машинного отделения мы через новую дверь шагнули в сырой, узкий коридор, темный и черный, "как совесть тирана".
   Мой руководитель идет вперед легко, свободно, быстро, привычным, уверенным шагом. А мои ноги плохо повинуются мне, спотыкаются, скользят, и я больше всего боюсь отстать и потеряться в этой сырой, душной темноте, на глубине 105 саженей...
   Качаясь, мелькают в отдалении огоньки лампочек -- такие же, вероятно, какая и у меня в руках, тусклых и робких в царстве этой всесильной тьмы. Я не вижу людей, но слышу их голоса, которые кажутся сдавленными и далекими. Голос инженера, ушедшего от меня вперед шагов на десяток, если не больше, кричит кому-то:
   -- Хомут велик! Хомут надо как следует пригнать, а то шею набьешь...
   Я догоняю своего руководителя и неожиданно натыкаюсь на что-то большое, живое, около чего остановился А. М. Семенов. Поднимаю лампочку: лошадь... Рослая, сытая, смирная... Инженер так же любовно, как гладил солидную махину в 100 сил в машинном отделении, оглаживает теперь шею и спину этого красивого и неожиданного для меня здесь животного.
   -- Вот наши помощники. Возят уголь. На каждую -- поезд в семь вагонеток -- тяжесть, приблизительно, в 350 пудов...
   -- Бедняжки! -- невольно вырывается у меня.
   -- Почему же бедняжки? -- возражает мой чичероне: -- работа не легка, конечно, но зато мы уж и кормим их тут! Дачи овса такие, каких на поверхности они никогда не видели... И конюшни великолепные...
   -- Тут и живут? -- спрашиваю я с ужасом.
   -- Конечно. Спускаются сюда раз на всю жизнь. Если уж заболеет, то поднимаем нагора. А пока здорова, -- здесь... У нас тут раз даже ожеребилась одна кобылица... не досмотрели, спустили жеребую...
   -- Ну что же, по крайней мере, после этого подняли ее с жеребеночком наверх?
   -- Пришлось...
   "Да будет благословенно материнство, -- воскликнул я про себя: -- хоть оно дало свет и относительную свободу..."
   Признаться, я готов был отказаться за этих несчастных четвероногих шахтеров и от обильных дач овса, и от удобных конюшен, лишь бы вернуть их снова к зеленым травам, степному ветру, пыльным дорогам, солнцу, жужжащим слепням и оводам...
   Если сюда, в эту глубокую дыру и душную, прелую, нездоровую темь, нужда и голод загоняют человека, это тяжело и страшно до отчаяния. Но все же остается еще крошечный смягчающий довод, что человек, -- все-таки существо в большей или меньшей степени располагающее собой, -- как будто даже по своей воле избрал это мрачное место и, когда надоест ему ежеминутный страх смерти, он может и уйти, опять-таки "по доброй воле", может вернуться к нужде и голоду под красным солнцем... Но лошадь... Милое, кроткое, безвольное животное... Что она должна была испытывать, когда клеть помчала ее сюда, в тьму и вечную неволю? Какую неутомимую тоску должна носить она в сердце, изо дня в день вспоминая о степном просторе и вольном воздухе, куда уже никогда, никогда ей не вернуться, не увидеть солнца, не заржать на заре звонким заливистым ржанием, не промчаться по зеленому выгону... На всю жизнь -- темь и сырость рудника, на всю жизнь -- правда, короткую: больше года лошади в шахте редко выживают -- одна каменистая дорога по откаточному штреку с тяжелой цепью позади, с грузом в 350 пудов.
   Какая трагедия может быть мрачнее этой лошадиной трагедии?..
   Идем дальше. Бегущие навстречу и позади вагоны заставляют нас прижиматься к бокам штрека, чтобы не попасть под ноги лошади или под колеса вагонетки. Рабочие -- коногоны и откатчики -- в скупом, колеблющемся полусвете своих и наших ламп обращают к нам свои темные лица, сверкают белками глаз. Инженер успевает перекинуться с ними словом-двумя, иногда прикрикнет, заметив непорядок, для меня незаметный, иногда пошутит...
   Ноги мои осваиваются с шероховатой, скользкой дорогой. Я уже не отстаю от своего водителя и, подражая ему, так же раскачиваю свою лампу, чтобы всмотреться в обстановку, среди которой мы движемся...
   Начало и конец штрека теряются во тьме. По бокам и над головой деревянные крепи из толстых жердей так называемого накатника,-- все влажное, покрытое плесенью, пахучее. И точно хлопья молодого снега, висит белым узором "цвель", влажная вата гнилостного грибка, беспощадно съедающего дерево. В промежутках между стойками и перекладинами в кровле и боках штрека зловеще торчат, точно стерегут меня, остроребрые камни породы -- глинистого сланца. Они давят на утлое крепление, балки местами выпучились, местами переломились...
   Глядишь и думаешь: а что им стоит, этим острым, плачущим тихими слезами, бесчисленным чадам потревоженной, израненной, искрошенной породы слегка этак посунуться на эти ничтожные деревянные подпорки и прикрыть ползающих здесь гномов?.. Порою это и бывает. Вспомнишь и нервное ощущение давления на череп ползет холодом в сердце, напоминает снова о 105-саженной толще земли: значит -- memento mori!..
   И все-таки инстинктивно двигались ноги в тяжелых сапогах и я кивал головой с видом понимающего человека, хотя ничего не понимал, слушая мудрые, темные для меня термины, которыми была пересыпана речь моего руководителя: главная продольная, боковая, вентиляционный штрек, квершлаг, бремсберг, гезенка, воздушные двери, перемычки и т. п.
   -- Вот это -- буфет, -- говорит А. М. Семенов, когда мы вступаем в небольшое помещение с какой-то стойкой посредине.
   Одна стойка, но яств или питий даже признака нет. Спрашиваю:
   -- Здесь обедают, вероятно?
   -- Нет. Это стойка -- для остановки вагонов, чтобы они с разбегу не уходили дальше определенного пункта...
   -- Почему же это -- буфет?
   -- А так уж... лингвистическое творчество рабочих... Собственно -- буфер. Но остановка вагонов так ассоциируется со станцией и буфетом, что рабочие из буфера сделали буфет, и термин получил право гражданства даже в технической литературе...
   Таких наименований, взятых в русскую горно-техническую номенклатуру из своеобразных крылатых слов рабочего люда, оказалось не мало. Рудничная печь, например. Никакого намека на печь. Мой путеводитель приподнимает черное, грязное, просмоленное рядно и лезет в узкую дыру, которую он назвал печью. Я недоумеваю, зачем нам лезть в печь, но следую за ним. Печь оказывается очень малоудобным лазом, длинным выработанным наклонным штреком, в котором можно только согнувшись почти вдвое идти вверх. Лаз этот сокращает рабочим передвижение из одного этажа в другой.
   Выпучившиеся и треснувшие крепи тут еще выразительнее грозят моей голове и, проходя под ними, я кланяюсь ниже, чем надо. Мой водитель идет впереди легко и быстро. Мне, при моей солидной комплекции, было бы приятнее, если бы он не так спешил показать мне все детали рудника, хотя и продлить пребывание в печи не представляло ничего приятного, а сознаться в усталости и малодушии совестно...
   -- Почему же печь? -- задыхаясь от усталости, спрашиваю я.
   -- Это, кажется, потому, что в прежнее время, когда вентиляция была еще в первобытном состоянии, работать здесь было очень жарко. Рабочие и прозвали такие длинные забои печами.
   И когда мы вышли, наконец, в продольную шахту, -- не знаю уж какую по счету, -- где можно было выпрямиться и свободно вздохнуть, я невольно воскликнул:
   -- Как хорошо!..
   В сущности, хорошего-то было мало. Та же плесень, удушливый запах сырости и гнили, те же выпучившиеся жерди, треснувшие, погнувшиеся, кричащие о том, что им тяжело. Те же острые глыбы, нацелившиеся прямо мне в голову. Грязь и скользкие камни под ногами... Но можно было идти, не сгибаясь в три погибели, и догоняла струя холодного воздуха, приятная для взмокшего, утомленного тела...
   -- Вы думаете, это свежий воздух? -- говорит инженер: -- нет, это уже испорченный.
   -- Но он прохладен и освежает, -- тоном глубокой признательности возражаю я.
   Мы подходим к норе эллиптической формы, высотою, как мне показалось, не более полуаршина. В действительности, она имела около 14 вершков высоты, сажени две ширины. Кровля подпиралась десятками, если не сотнями, тонких березовых стоек, и эти коротенькие подпорки, толщиною в руку, казались мне смешными по сравнению с тем колоссальным грузом, который они тщились удержать на себе.
   -- Вот это -- выработанный пласт. Видите, какой малой мощности. Не стоило бы и разрабатывать, но прекрасный коксовый уголь, необходимый нам для завода... Тут нам предстоит проползти на животе 40 саженей...
   -- Как? тут? 40 саженей? -- с изумлением переспросил я.
   -- Да это ж пустяки. Здесь довольно свободно: вершков 13-14. Приходится проходить выработки полуаршинной высоты, -- да еще там нередко зажимает. Тогда уж бичевой вытаскивают... А это что! пустячки!..
   -- Хороши пустячки! -- подумал я.
   Но долго колебаться или раздумывать не было времени, а трубить отступление -- стыдно... Лег на живот и пополз вслед за моим путеводителем. Упирался я лишь одной рукой, в другой была лампа, -- не догадался, или, точнее, не знал, что можно было повесить ее на шею, как сделал это мой чичероне, -- и ползти мне было неловко и трудно. Острые камешки впивались в колени и локти, часто спиной я касался кровли этого низкого штрека, и сейчас же с испугом прижимался животом к почве, едва удерживаясь от того, чтобы не сказать: "Виноват!.." Мне казалось, что, если я неосторожным движением надавлю на кровлю, она непременно пошатнется и сядет на меня... А тут еще эти жалкие подпорки, -- того и гляди сковырнешь какую-нибудь... А вдруг именно на ней-то и держится весь этот черный, низкий свод.
   -- Кажется, я разобью лампу, -- с отчаянием говорю я моему путеводителю.
   -- А вы ее снизу возьмите. Лишь бы не горячо было... Эта выработка называется лавой...
   -- Очень приятно... Но я выбиваюсь из сил. Нельзя ли передохнуть?
   -- Отчего же, можно...
   Мы полежали минуты две-три. Я едва переводил дух, -- устал, сердце колотилось в груди, как бубен под ударами солдатского пальца, молотками стучала кровь в виски... Я -- человек не очень изнеженный, знаю косу, топор, вилы, но путешествовать на животе в этом сплюснутом штреке без воздуха показалось мне труднее самого тяжелого земледельческого труда. А ведь здесь, дыша пылью и углекислотой, обливаясь потом, сотни людей без рубах долбили этот тощий пласт своими кирками по 12 часов в сутки...
   Я огляделся, сколько мог при скупом свете наших спиртовых лампочек. Всего на один вершок надо мной, над моею головой, висел черный, тяжкий свод, отполированный кирками забойщиков, таинственно поблескивал тусклыми огоньками безмолвный и загадочно-могучий черный алмаз, хранящий в себе накопленную миллионами лет энергию -- свет, тепло, движение, питающий колоссальную промышленную деятельность, движущий всю жизнь человечества вперед, к совершенствованию и свободе... Миллионы лет лежали тут, в безмолвном покое, обугленные неведомые хвощи и папоротники, -- и вот заползли сюда, гонимые голодом, какие-то Иваны Тишкины, Остапы Овчаренки и аккуратно выскребли для господ этот клад, как ни душил их вредоносными газами, как ни заваливал камнями ревнивый горный дух...
   Теряется во тьме, впереди и позади, колоннами утлых стоек, тяжко давит на мой мозг низкий черный свод, душен воздух, клещами сжата мысль... Лежу бессильно-покорный, жалкий, малодушный... Думаю: а что, если эта черная тяга понизится еще на вершок, -- что будет тогда со мной?
   Но... выручает привычка к низким, давящим сводам на поверхности земли русской, -- ползем вперед... Долго, трудно, бесконечно ползем эти 40 саженей. Останавливаемся, отдыхаем и снова ползем... И вот, наконец, -- девятая продольная, ветерок, возможность встать на ноги, выпрямиться, вздохнуть всей грудью... Слава Богу!..
   -- Теперь пойдемте в забой... Посмотрите работу забойщиков и саночников... -- говорит мой неутомимый руководитель.
   

IV.

   Каждую смену, -- или "упряжку", как говорят шахтеры, привыкшие считать свои рабочие часы по сменам рудничных лошадей, -- в шахту спускаются сотни рабочих различных категорий: стволовые, лампоносы, бурильщики, коногоны, откатчики, саночники, мазилки и пр. Все они сидят под землей от шести до шести, -- в рудниках Донецкого бассейна 12-часовой рабочий день. Откатчики и коногоны работают до тех пор, пока есть подача вагонов, -- иногда и больше 12 часов.
   Но главный нерв шахты -- забойщик.
   На забойщике лежит самая тяжелая, самая важная и самая опасная работа в руднике: добыча угля и укрепление выработанного пространства. Забойщик питает всю остальную деятельность рудника. Именно забойщик посылает на поверхность земли ту скрытую в недрах ее конденсированную энергию, рождающую свет, теплоту, движение, именно он двигает современный прогресс.
   Забойщик получает сдельную плату. Поэтому, он сидит в руднике столько, сколько хватит сил, терпения и настойчивости в желании заработать. Обыкновенно рабочий день забойщика колеблется в пределах от 8 до 14 часов.
   -- Ежели уголек попадется уважительный, мягкий, -- говорит шахтер-забойщик: -- случится и в два вылезаешь. А налетишь на крепкий пласт -- и всю упряжку просидишь, ничего не заработаешь... Бьешь и до восьми и до девяти...
   Мерещился он мне, профану, -- забойщик, -- черным богатырем нагим, в пыли, в грязи, с киркой в руках, выбивающим куски и глыбы черного алмаза, сосредоточенно-молчаливым, мрачным, думающим одинокую думу, темную, как темна окружающая его порода.
   И я жадно всматриваюсь в лица встречных рабочих. Но все они одинаковые, несмотря на разницу черт, все простые, утомленные, порой добродушно веселые русские лица... Все -- в черной пудре. Встретится, поведет белками глаз, приветливо оскалит зубы и смотрит любопытствующим взором.
   -- Ну, вы что же присели? -- спрашивает мимоходом А. М. Семенов у отдыхающих откатчиков.
   -- Подачи нет, ваше б-дие.
   -- Подачи нет? Смотрите вы!..
   -- Верное слово: прекратилась подача...
   Вон мелькают, качаются огоньки. Колеблется черная тьма уходящего вглубь штрека. Гуськом придвигаются люди эфиопского облика.
   -- Ну, а вы что же, голубчики? -- встречает их инженер вопросом, в котором чувствуется деланное изумление: -- неужели кончили?
   -- Кончили, ваше благородие.
   -- Что-то больно рано!..
   Было часа четыре пополудни, до смены оставалось еще изрядное время.
   -- По нас -- нет, не рано, ваше б-дие... в самый раз!..
   -- Вот я посмотрю!
   -- Посмотрите, ваше б-дие...
   Обыкновенно забойщику или небольшой артели забойщиков дается урок -- известное количество вагонов или уступ, в столько-то кубических саженей. Нужно не только выработать, но и закрепить выработанное пространство. В интересах рабочего закончить работу поскорей, но при спешке могут оказаться дефекты и в качестве угля (примесь пустой породы), и в креплении.
   Особенно важно исправное крепление -- даже в интересах безопасности самого рабочего. Но привычка к атмосфере повсюдной опасности притупляет сознание ее ежеминутной подстерегающей близости, и нет более беспечных людей в соблюдении установленных в шахте правил работы, как сами рабочие.
   -- Дверь!.. Дверь почему не закрыл!.. -- часто слышу я сердитый голос инженера.
   -- Да там прошел кто-то, ваше б-дие... -- смущенным голосом бормочет рабочий.
   -- Прошел!.. Вот оштрафую тебя, будет тебе прошел! Ведь врет же, собака!..
   Речь о воздушной двери. В руднике необходимо тщательным образом наблюдать за правильным притоком свежего воздуха. Рудничный воздух портится необычайно быстро, -- особенно в угольных шахтах, где непрестанно идет выделение ядовитой углекислоты, окиси углерода, угольной пыли, сернистого водорода и гремучего газа. И даже при тщательном наблюдении нет уверенности в безопасности от взрыва,-- рудники -- сооружение сложное, капризное, полное неожиданностей... Для усиления тяги и для преграждения свежему воздуху пути по кратчайшим расстояниям, устраивают искусственные непроницаемые заграждения. Воздушные двери, которые ведут через эти заграждения, необходимо тщательно прикрывать за собой. Откатчики же вагонов, сплошь и рядом забывают это делать, и струя свежего воздуха разбивается, становится слабой, получает неправильное направление. В вентиляции тогда является существенный и опасный дефект.
   Изумляла меня тонкость обоняния людей, привычных к воздуху шахты, в котором я ничего, кроме густой смеси плесени и конюшни, не чувствовал. Иногда, поравнявшись с группой шахтеров, мой путеводитель останавливался, подозрительно потягивал воздух носом и говорил грозно:
   -- Опять нанюхались?
   Рабочие смущенно молчали. Иногда кто-нибудь, для очистки совести, пробормочет:
   -- Никак нет, ваше б-дие...
   Но по виноватым нотам в голосе уже слышно, что врет.
   -- Курить нельзя, так нюхают, -- вот какой подлец-народ!.. -- говорит инженер.
   В другой раз, мы только что вошли в штрек, -- в темноте я еще не видел рабочих, -- а инженер бросился бегом налево от входа.
   -- А ну, дыхни на меня! -- слышу его взволнованный голос. Подхожу. Молодой татарин тупо смотрит на инженера и, мне кажется, ничего не понимает.
   -- Дыхни! -- сердито повторяет инженер. Татарин сделал ртом какое-то движение.
   -- Курил!.. -- упавшим голосом сказал инженер. И помолчав, прибавил:-- сукин сын!..
   Татарин промычал что-то невнятное. Похоже, что пытался оправдаться.
   -- Ну что вот с таким делать, скажите пожалуйста? Рубль штрафу?.. Убить мало за это!.. Ну, никак, никак о собственной безопасности думать не хотят, -- хоть у них кол на голове теши!.. Раз-другой исполнит, пока боится. А осмотрится, оботрется, и -- все трын-трава... до катастрофы!..
   -- Особенная какая-то психология, -- продолжал мой путеводитель, когда мы оставили рабочих и направились дальше: -- Привыкнут к обстановке рудника и переносят в нее психологию обыденной жизни, которою раньше жили. А под землей каждая оплошность -- смерть!.. После взрыва в "Итальянке" первый день прошел в поисках, не работали у меня. На другой день, под впечатлением страха, все были так осторожны, точно по сырым яйцам ходили. А на третий день поймали в забое рабочего с цигаркой!.. Ну, что вы тут будете делать?..
   Профессиональная привычка к смерти. В шахте редкий день обходится без несчастного случая: сорвется бурильщик с утлого помоста -- разбился в куски, отвалится глыба породы и размозжит голову забойщику и т. д. -- явления обыденные. Один инженер восточного происхождения пустил даже в местный обиход своеобразное крылатое слово:
   -- Печальный анекдот...
   -- Какой печальный анекдот: разогнал коногон лошадь и вздумал спрыгнуть на скаку... Спрыгнул да и сел на стрелку... да так удачно сел, что через пять минут Богу душу отдал...
   Сами шахтеры теоретически признают ежеминутную наличность стерегущей их опасности. Практически же относятся к своей жизни и жизни товарищей с несокрушимым фатализмом.
   -- Страшно!.. Как не страшно... -- говорил мне как-то после бывалый забойщик: -- лезешь в клеть -- крестишься, вылезаешь из клети -- крестишься: слава Богу, что уцелел...
   Молодой рабочий, рыжий и мрачный, усмехнулся и внес поправку:
   -- Лезешь -- матюкаешь и вылазишь -- матюкаешь...
   -- Без матюков тоже нельзя, -- с некоторым смущением возразил первый: -- работаешь как аспид в аду, а все нет ничего... Закипит сердце и матюкнешь...
   -- Без матюков и шахта давно бы завалилась... Только тем и подпираем...
   -- Ну, а случается курить в шахте? -- спрашиваю я.
   -- Взгрустнется -- и покуришь... Опасность? Понимаем прекрасно: чай, мы носом-то чуем, много ли гасу... Мы это лучше инженера знаем, есть гас или нет гасу... Нет гасу -- у попа восемь коров, у дьякона девять -- закуривай, ребята!..
   Причина взрыва в "Итальянке", как и большинства рудничных взрывов, так и осталась невыясненной, -- электрическая ли искра при палении шнура, или искра от папиросы взгрустнувшего забойщика?..
   Из разговоров с рабочими у меня, профана, получилось все-таки впечатление, что профессиональная привычка к опасности и порождаемый ею безнадежный фатализм должны составлять заметный фактор в истории рудничных катастроф...
   Действие привычки я испытал даже на себе, в немногие часы пребывания в шахте. Вползая в забой на животе, я уже не думал о том, что висящий надо мной низкий черный свод может сесть мне на голову, спокойно вдыхал пыльный душный воздух, забьш об углекислоте и метане, спокойно лежал на сырой почве. Я видел лишь четырех рабочих без рубах не спеша долбивших норы в далеких углах забоя. Шурша падал уголь мелкими кусками. Было тепло и влажно. Язык ощущал что-то вязкое, густое. В глазах, в носу и на лице чувствовался осадок пыли...
   Так вот они -- черные богатыри...
   Когда мы влезли в забой, они приостановили работу. Лица черные, а брови, усы белокурые, русые -- и все такие славные, простые русские лица..
   -- Ну, как дела-то? Идет? -- говорит инженер.
   Среди углекопов. Путевые впечатления 79
   -- Да ничего, ваше б-дие. Вот давеча утекали отсюда, а сейчас ничего...
   -- Почему утекали? Лампы тухли?
   -- Так точно.
   Лампы тухнут при значительном, угрожающем выделении газов. В первый момент и у меня было мелькнула мысль, не утечь ли отсюда, из этой светящейся черным блеском раковины?.. Инженер пополз в один из углов, поднял лампочку к кровле.
   -- Нет, ореол не велик... Выделение самое малое... Я успокоился.
   -- Ну, вот это -- забой, -- говорит А. М. Семенов, -- вот этими самыми кирками в среднем каждый из этих ребят набьет 200-300 пудов... при благоприятных условиях... Плата сейчас хорошая -- 1 1/2 копейки с пуда. Зимой -- подешевле... Но и зимой рубля два с четвертаком старательный забойщик выработает...
   -- Плата-то хорошая, ваше б-дие, да мы ее никогда не получаем,-- говорит один из забойщиков.
   Мы, согнувшись, сидим друг против друга в забое и с одинаковым любопытством рассматриваем друг друга.
   -- Как не получаете? -- возражает инженер.
   -- Да так. Первым долгом Соломатин берет себе два вагона...
   -- Как два вагона? Вы же по рублю ему платите?..
   -- Два вагона, ваше б-дие. По рублю -- само собой, а по два вагона с смены -- особо. Лежа на боку 100 целковых получает...
   Приоткрывается слегка край завесы, прячущей от постороннего нескромного взора внутренний обиход шахтерского бытия, ту паутину, которою опутан он с головы до пят, роль артельщиков, десятников и прочих чинов, стоящих над шахтером. "Всякий крючок рвет клочок". И к, тяжелому заработку шахтера тянутся многочисленные цепкие руки, на "законном" основании урывающие от него помаленьку да понемножку чувствительную долю...
   -- Ведь вот подите! -- говорит инженер: -- сами же за ведро водки пропьют артельщику или десятнику определенный процент вагонов, а потом охают... Расторопный артельщик при договоре обыкновенно ставит ведро водки, а они за эту щедрость обязуются в его пользу отдавать по вагону угля за смену...
   -- Мы и не пили, ваше б-дие. Какие пропивали, те давно у деревне, а мы плотим... Опять же, обязались по одному вагону, а он по два берет... Вот нам-то и остается вполне аккуратно получить... Опять -- "титка", штрафы...
   -- Что за "титка"? -- спрашиваю я.
   -- Скидка, брак. За неполные вагоны, за породу в угле... И без титки нельзя, братцы...
   Забойщики скребут головы своими черными руками, молчат. Чувствуется, что сказать кое-что могли бы, но соображения высшей политики не позволяют. Кто-то лукаво-смиренным тоном говорит:
   -- Это мы сознаем, ваше б-дие...
   Полулежим на сырой почве забоя, изучаем друг друга внимательным взором, -- черны наши лица под угольной пылью и черной завесой скрыты невысказанные мысли... Вползает в забой новое лицо -- саночник, юноша лет 17-ти. Он так же черен, как и мы. Опоясан бичевой, которая проходит у него между ног и тянет волокушу на полозьях, "санки". Забойщик наполняет их углем, и саночник на четвереньках, весь распластавшись от усилий, тянет этот груз в 7-8 пудов из забоя к откаточному штреку. Там, где мы с трудом проползали на животах без всякого груза, этот мальчик по 12 часов в день возит на себе, угребаясь руками и ногами, груз, достаточный для тощей крестьянской лошадки..
   -- На эту работу только и выбираем таких -- 17-18-летних... -- говорит инженер: -- Мускулы требуются упругие, эластичные... Ужасная работа... По-моему, трудней, чем работа забойщика...
   Мы выползаем из забоя, продолжаем дальнейший осмотр рудника, карабкаемся вверх по квершлагу, спускаемся в гезенки, -- мой любезный руководитель решил, очевидно, или удивить меня, или показать мне все, что есть в руднике. И я из всех сил стараюсь выказать не слабеющий интерес, но всюду мне мерещится распластавшийся на четвереньках двигатель прогресса, мальчуган с 8-пудовым грузом, и голые черные люди, полулежа долбящие низкий, грозящий им черно-алмазный свод... И под слоем черной пудры в их лицах я вижу какую-то тайную невысказанную мысль, вечную горечь, которую они давно хотят, но не смеют сказать во всеуслышание.
   

V.

   -- Живем -- лишь дышим, господин... А жизни нам, обчим итогом, отпущено столько, чтобы лишь с голоду не подохли... Лишь-лишь...
   Мой собеседник -- забойщик лет 35-ти, с темным, зеленоватого оттенка, скуластым лицом, с тощими усами и черным кустиком редких волос на подбородке. Сложение жидкое, плечи осунулись вперед и опущенные на колени усталым жестом руки с синими жилами висят, как плети.
   Он только что вернулся из шахты, снял и повесил на колышки полурастасканного тына свою выпачканную шахтерку, умылся, наколол дровец из принесенных обрезков теса и ждет, когда его беременная баба, с вечно обиженным выражением на веснушчатом, некрасивом лице, приготовит ему пообедать.
   Мы сидим в шахтерской мазанке -- старого типа заводская, или конторская, как говорят рабочие, квартира для семейных шахтеров. Кварталы этих мазанок издали похожи на те кучки лепешек или грязи или песку, которые сооружают на берегу крошечной речонки детишки, когда им надо изобразить деревню или город: совершенно однотонные, обмазанные глиной ящички с крошечными окошками над самой землей и двориком в десяток квадратных аршин, -- отхожие места выдвинуты на середину улицы.
   Вся мазанка состоит из крошечного чуланчика и комнаты без потолка и пола. Потолком служит тесовая, смазанная глиной крыша, местами теперь заменяемая толем. Пол -- глиняный. Предоставляется шахтерам за собственный счет делать пол дощатый, что и делают, по необходимости, рабочие, имеющие малых детей. Стены из досок-дюймовок, тоже обмазанные глиной с наружной и внутренней стороны, сидят на аршин в земле. И вся мазанка, -- как будто лишь слегка выросла из землянки, в которой и ныне ютятся рабочие на крестьянских и мелковладельческих рудниках. Выпрямиться в ней можно только под самым высоким месом крыши, -- так называемым князьком, а у стен можно стоять лишь согнувшись.
   В холеру на эти мазанки возлагали почему-то большие надежды: изолированные, дескать, и вполне гигиеничные жилища. А из них-то холера и унесла более всего жертв. Грязи в них много. Помимо малой склонности российского человека к чистоте есть и другие причины, обращающие мазанку в нору, неуютную и сырую. Даже в июле,-- правда, лето нынче на юге дождливое, -- стены ее были мокры до уровня двора. Зимой, -- жалуются ее обитатели, -- в ней холодно, -- очень уж воздушно все это сооружение из дюймовых досок. Хотя и принято считать сии места, -- в данном случае речь идет о Таганрогском округе и Бахмутском уезде, -- за юг, однако, зимой морозы в 20о здесь не редкость...
   Новые домики для шахтеров и казармы из местного камня -- глинистого сланца -- сами рабочие считают лучше и удобнее этих мазанок, хотя и в казармах сырость держится очень прочно.
   И старые, и новые рабочие кварталы при рудниках и заводах убийственно монотонны и скучны. Низкие, длинные казарменного типа голые дома, вытянутые в прямые линии, похожи один на другой, как товарные вагоны. Ни деревца, ни скворешни, ни подсолнуха не видать между ними. Ничего лишнего -- даже скамейки или хохлацкой глиняной завалинки, чтобы посидеть вечерком, побалагурить, песни поиграть -- нет. Что-то черствое, холодно рассчитанное, точно размеренное, неуютное, по одному шаблону сбитое, ничем не радующее глаз. Не бегай в этих местах бесштанные, ободранные детишки, не хрипи лохматая седая Шавка, не заливайся гулким лаем седой Волчок или грязно-желтый Барбос, -- положительно можно бы удавиться с тоски...
   Отсутствие уюта, ласки и тепла домашней обстановки чувствуется тут особенно одинокими рабочими, живущими в казармах.
   -- Тюрьма! -- говорят они о своих голых и мрачных камерах с асфальтовыми полами и бегут из них, когда есть что-нибудь в кармане, в притоны, тайные шинки и другие увеселительные места.
   Оттого-то нет более кочующего рабочего, как углекоп. Ни шахта с ее каторжной, удручающей обстановкой работы, ни внешняя обстановка рудника не могут и не хотят привязать его к себе мало-мальски прочно. Нужда и голод сгоняют зимой сюда сотни тысяч голодных ртов, ищущих работы. Но летом эта обугленная рабочая масса, без всякого предварительного уговора, объявляет своеобразную забастовку -- дружно отливает в Рассею. В нынешнем году отсутствие рабочих рук особенно остро чувствуется в Донецком бассейне. Агенты от каменноугольных компаний ездят к рязанцам, орловцам, могилевцам, дают заманчивые обещания, предлагают задатки, но и орловцы, и могилевцы, и куряне -- "сидят, подлецы, голодные, а работать нейдут"...
   Пришлось мне беседовать на эту тему -- о хроническом отливе и вообще о текучести состава рабочих масс в угольных копях -- с лицом высокопоставленным в горном ведомстве. Нет надобности упоминать, что это -- человек отнюдь не левых взглядов. Но в вопросе об обстановке здешнего рабочего быта, о жилищных и других условиях, об удовлетворении тех скромных потребностей, без которых голодает и дичает душа человека, -- он высказывался почти в тоне представителей левых убеждений.
   -- Наши копевладельцы не хотят понять того, что рабочего надо хоть чем-нибудь привязать к руднику, что он -- прежде всего человек и ничто человеческое ему не чуждо, -- значит, прежде всего, и мечта об уюте, о теплом угле... Но сейчас у него нет никакой связи с рудником, нечем ему тут дорожить... Ну, придет он из шахты... Измученный до последней степени, грязный, угорелый... Даже и есть ему невмоготу. Чтобы еда пошла в горло, ему необходима водка. Ну, выпьет... Потом заваливается спать. Спит мертвым сном. Проснется, -- если до смены еще остается время -- ему некуда деть себя... некуда!.. Потолкается среди земляков, поругается и опять в шахту...
   Спросил я о духовных интересах рабочих, -- мой собеседник прошел последовательно весь служебный стаж от низов до вершин горного ведомства, и рабочий быт углекопов был ему достаточно хорошо известен.
   -- Какие там духовные интересы! -- махнул он рукой: -- шахтер и рабочий, например, металлургических производств -- это земля и небо... У шахтера если и явится иной раз потребность в книжке или в клочке газеты, -- ему достать ее не откуда, а покупать он, конечно, не станет... Да и сомневаюсь, чтобы являлась когда-нибудь такая потребность... Гармошка, балалайка... дальше этого не идут... В церковь не ходят: все -- бессознательные атеисты, хотя суеверий среди них сколько угодно... Ну, разумеется, никаких союзов и организаций среди них нет... За этим установлено неослабное наблюдение...
   -- В общем, народ это задавленный своей работой, тупой, пьющий и, несмотря на возможность приличного заработка, обреченный на грязь, нужду и отчаяние... Оттого и бегут с рудников. Я делил их всех, бывало, на такие категории... Есть рабочие, у которых ровным счетом ничего нет, кроме одного бессменного спинжака... Это -- самый неусидчивый элемент. Такого рабочего ничто не держит на месте и подобен он степному ветру здешних мест... Есть такие, у которых завелся сундучок. Маленький такой, но с замочком. Гармошка в нем, смена белья... Ну, этот рабочий уже не так легко передвигается с места на место. Еще прочней сидит тот, у которого появилась баба... А уж если от бабы посыпались детишки, тогда он оседает совсем прочно, -- где уж ему искать удачи, когда за спиной такая тяжесть... Хотя мечтать об уходе с рудника он не перестает до гробовой доски... деревней и во сне бредит...
   -- Вот об этом следовало бы подумать нашим углепромышленникам -- о хозяйственной мужицкой, деревенской душе шахтера... Но -- не хотят... А поставь рабочему скворешню, дай местечко, где воткнуть капустки, огурец, -- он никогда не уйдет с рудника!.. Ежели у него тут заведется баба, да на придачу поросенок на привязи, -- тогда никакими силами не сдвинешь его отсюда... Здешний рабочий не требователен и ладить с ним легко... До английского или даже до немецкого углекопа ему как до звезды небесной далеко... Мало-мальски человеческая обстановка и -- он весь твой...
   Мне вспомнилась эта беседа теперь, тут, в крошечной мазанке шахтера, который сидел передо мной в глубоко-выразительной позе удрученного усталостью человека, и на мой вопрос об его жизни, о том, какими способами сводит он концы с концами, апатичным голосом отвечал:
   -- Живем -- лишь дышим...
   

VI.

   Мы подвергаем анализу бюджет шахтера. Это поверхностное, но очень серьезное и не очень последовательное рассмотрение доходных и расходных статей порой вызывает взволнованные и горькие восклицания со стороны сердитой беременной бабы, которая врывается спорадически, но довольно бурно, в нашу спокойную, даже несколько вялую беседу.
   -- Харчи душат, вот что, -- восклицает она упрекающим тоном: -- говядина-то она вон -- 17 копеечек!
   Хотя я с своим собеседником и занимаюсь выяснением средней суммы заработка рудничного рабочего, но это сердитое и частое напоминание о харчах отвлекает нас от ближайшей темы и выдвигает вопрос о непосильном вздорожании жизни параллельно с ясно выраженной в последние пять лет тенденцией понижения заработной платы.
   Ставлю вопрос: сколько расходуется на харчи? Какие харчи у рабочего?
   -- Харчи обнаковенные: как в людях, так и у нас, -- не очень дружелюбно говорит баба. В ней кипит какая-то обида на мужа, -- у него виноватое-таки лицо и по сокрушенным вздохам можно догадываться, что он страдает с похмелья. Часть негодующего чувства у бабы волей-неволей переносится и на меня, случайного собеседника ее супруга.
   -- Да ты словесность расскажи, -- говорит он ей резонным тоном: -- как, например, обед... обчим итогом... или чай-сахар?..
   -- Чего мне рассказывать, -- аль ты сам не лопаешь каждый день?..
   -- У-у ты... шутоломная!.. Я-то, конечно, знаю, но вот господину интересно, как, например, мы кушаем? Какие перемены? сколько персон?.. Ну, вот, например, хлеба... на какую сумму нам хлеба надо?.. Хлеб мы едим пшеничный, -- с оттенком тщеславия добавил в мою сторону мой собеседник.
   Баба отвернулась к печи и демонстративно бросила нас в наших бюджетных изысканиях. Ощупью мы пробуем выяснить расходную смету сами, отложив на время статью доходов.
   -- Первым долгом кладите, господин, хлеб, -- вдохновляясь говорит мой собеседник и пальцем делает в воздухе жест, как будто кладет костяшку на счетах: -- хлеба нам на четырех человек, -- у нас с бабой двое детишек, -- хлеба нам на день не меньше как... на три гривенника, Матрена?
   Матрена упорно игнорирует наши вычисления и ожесточенно сует рогачом в печь.
   -- Кладите тридцать, -- вздохнув говорит шахтер: -- меньше не обойдешься, хлеб дорогой. Надысь к Мономахову старик подошел, снял шапку: "ваше б-дие, дайте кусок хлеба заработать". -- А он ему: -- "Кусок хлеба", -- говорит, -- "дорого стоит, у меня за одну селедку работают"...
   -- Теперь -- мясо, -- после длинной паузы, не очень уверенным тоном говорит мой собеседник.
   -- А когда ты его видишь, -- мясо? -- возмущенным голосом говорит баба: -- на Светлый праздник?..
   -- Позволь, позволь... Мясо мы берем, -- это нечего брехать... Конечно, лишь для борща. Взять фунт -- 17 копеек... Для навару, конечно, для щей, а так есть мясо -- где ж нам!.. Бывает и без мяса обходимся: ежели сала взять... Но оно -- тоже -- четвертак, а уж меньше четверти фунта на борщ его нельзя. А там картошки изжарить -- оно тоже на одно выйдет...
   Мы погружаемся в самые детальные исследования вопроса о том, как выгоднее харчиться, взвешиваем, соображаем, отражаем едкие возражения бабы и под конец совсем сбиваемся с толку. По причине ли полемических отклонений, или вследствие неопытности и вполне естественного для непривычных людей увлечения подавляющими цифрами, мы к харчам относим две "шахтерки", которых еле-еле хватит на месяц, чеботы, портянки...
   -- Пара башмаков на месяц -- она тоже -- руль двадцать...
   В ту же статью кладем вычет на церковь -- по полкопейки с заработанного рубля, -- плату за уголь, выдаваемый для отопления квартиры -- по копейке за пуд, при условии получения не свыше 30 пудов в месяц... Потом останавливаемся: моему собеседнику приходит вдруг в голову блестящая мысль -- взять за норму расходов на пропитание сумму, взимаемую на этот предмет с одиноких рабочих, живущих в казармах -- 14 рублей в месяц.
   Когда подводим итог по этой норме для всей семьи, шахтер скребёт пятерней в голове и изумленно вздыхает:
   -- Однако!.. Все прочие расходы, значит, -- три-четыре рубля... одежа, обувка... ничего-о!..
   -- А ты думал -- как? -- обличительным тоном говорит баба: -- да ещё аванц-то возьмёшь -- чем бы его домой несть -- глотку зальешь!
   -- Выпиваете? -- спрашиваю я.
   Мой собеседник чешет грудь и говорит не очень охотно:
   -- Случается... Да теперь и куры пьют.
   Мы с минуту подавленно молчим все трое. У меня, человека постороннего и несравненно более благополучного, чем мой собеседник, естественно, рождается сожалеющий вопрос: неужели нельзя иначе? неужели это предел, его же не прейдеши?..
   Робко задаю этот вопрос.
   -- А как же не пить? -- тоном извинения возражает шахтер: -- в таком гасу работаешь да не пить!.. Выпить да еще норовишь с перцем... чтобы отодрало от сердца...
   Он конфузливо рассмеялся истасканной рифме, а баба сердито плюнула и ушла из хаты.
   -- Бабы -- они разорвать нашего брата готовы, -- сказал он, понижая голос и подмигивая бровью по поводу демонстративного негодования своей супруги: -- да ничего не поделают... Поневоле выпьешь -- некуда деться...
   Мне неловко было идти по стезе нравоучительства, да я и не знал, откровенно говоря, чем, каким способом, можно было бы компенсировать ту способность дать забвение окружающего, отвлечь на час от удручающей обстановки каторжного труда и безотрадного отдыха, наполненного мыслями о всяческих недохватках, -- какую дает кабак с его оглушающим гамом и минутным, тесным, свободным, товарищеским единением? Церковь? Был я в ней во время всенощной и обедни в праздничный день, -- пустыня: десятка полтора женщин, трое нищих-стариков, кучка босоногих смеющихся детишек и -- только... По-видимому, навсегда утрачена воспитательная роль церкви в здешних местах...
   Газета?.. Книга?.. Но много ли не то что утешения, а просто забвения даст книга человеку, ясно сознавшему тесные пределы, отведенные ему на жизненной трапезе: "живем -- лишь дышим"?.. Еще Гл. Успенский, сравнивая положение крестьянина-землевладельца и рабочего, писал, что крестьянин может еще мечтать и, обыкновенно, упорно лелеет "бессмысленные мечтания" об улучшении своей участи, о земле и т. п., "пытается истолковать разные новинки времени непременно в свою пользу"...
   Рабочий же (фабрично-заводский, рудничный) твердо знает, что жизнь его от юных дней до гробовой доски будет только растрачиваться без малейшей для него личной надобности, с самою математическою точностью. Растащат ее, по клочкам разберут заводы, шахты, по часам, по звонкам, по свисткам... Сонный вскочит он на этот свист, сонный полезет в темную, сырую шахту. Знает он, что вовеки не вылезть ему из этой шахты, если только случай, какой-нибудь год необычайного урожая, не даст ему возможности провести полгода вокруг собственного разоренного домишка... И единственная перспектива, дающая ему на короткие часы угарное забвение удручающей его ямы, -- кабак, как это изображает шахтерская частушка:
   
   Что шахтерска жизнь проклята,
   Кто не ведает про то?
   В Божью церковь он не ходит,
   Он не знает про нее.
   День и ночь он работает,
   Ровно в каторге всегда!
   Придет праздник-воскресенье --
   Уж шахтер до свету пьян!
   В кабачок бежит детина --
   Словно маковка цветет;
   С кабака ползет детина --
   Как лутошечка гола!
   Ой, гола-гола-гола,
   В чем мамаша родила!..
   
   Может быть, в родной стране нашей и есть где-нибудь благословенные места, где развлекать досуг усталого рабочего человека предоставлено не одной только казенной винной лавке и ютящимся около нее всевозможным тайным и явным шинкам. Но в здешнем углепромышленном районе не видно даже попытки создать какое-либо учреждение, не то что могущее конкурировать по общедоступности и универсальности с кабаком, а просто ставящее целью дать развлечение не питейного свойства, -- взять хотя бы кинематограф или самую благонамеренную чайную с "Русским Паломником" и "Сельским Вестником". Царит один кабак... И когда присмотришься к ежедневному обиходу шахтера, всемогущество кабака приобретает очертания поистине фатальные и непреоборимые...
   -- Куда же деваться? Поневоле пьешь... -- повторяет мой собеседник.
   -- Неужели так-таки некуда? Библиотечка какая-нибудь есть?
   -- Ничего нету. Лет пять назад чайная была... Там вон, за конторой... Общества трезвости... Газеты были, сашки. Хочешь -- газету читай, хочешь -- сашельницу бери, в сашки играй... Ну, -- закрыли...
   -- Почему же?
   -- А мы этого не знаем...
   -- Конечно, иной раз по любопытству и почитал бы, да нечего, -- помолчав, сказал мой шахтер оживившимся тоном: -- любопытное чтение попадалось годов пяток назад, а нынче все сократили... под один итог!.. Как чуть кого заметили с книжкой или с афишкой, сейчас его раба Божия сцапают и в Бахмут!.. Вдосталь и в тюрьме насидится, и вид попортят так, что после никуда и не берут: сознательный, дескать...
   Должен сказать, в интересах беспристрастия, что все-таки есть какие-то неведомые, таинственные учреждения, подъявшие на себя бремя попечения о духовном насыщении рабочего люда. Агента одного из таких учреждений я видел в один из праздничных дней в рабочей толпе, в Горловке, потом на платформе железнодорожной станции и одно время в вагоне, но тут недолго: как безбилетного пассажира, его высадили на следующей станции.
   Это был субъект с опухшим лицом и сиплым голосом, с потной спиной, в студенческой фуражке набекрень и в зеленых брюках-диагональ, покрытых разноцветными пятнами.
   -- Великая чуда в Рязанской губернии!.. -- сипло возглашал он, размахивая сырым печатным листом и книжкой в красной обложке: -- брат с родною сестрой... венчались в церкви!.. венец поднялся к кумполу!.. Листок и книжка -- пять копеек...
   И листок, книжка привлекали самое живое внимание толпы. Правда, слышались больше скептические замечания и смех, но я видел любителей, а еще больше любительниц чтения, которые доставали и пятачки. Последовал их примеру и я, -- приобрел красную книжку и листок. Листок был озаглавлен так:
   Страшное Божие наказание дерзкого сына, который не дал разговеться в первый день Св. Пасхи своей родной матери.
   Книжка носила название: Преступный брак.
   Все это было вопиюще безграмотно, грязно, нелепо и носило печать грубого мошенничества, рассчитанного на темноту народную. Даже не камень, а вонючий отброс вместо хлеба духовного... И рабочая толпа уже понимала это. Смеялась:
   -- Этот Петрушка нам уж известен... Побаски эти...
   Иногда торговец проходил молча мимо этих замечаний, но иногда, -- как это было на платформе, в присутствии жандармского унтер-офицера, вступал с зубоскалами в сердитую полемику.
   -- За этакие слова я вас покорнейше благодарю! -- говорил он угрожающим тоном: -- слова хорошие, нечего сказать! Вашего брата за них и подпоясывают...
   -- Поди проспись!.. Проповедник!..
   -- Это вот ежели сейчас заявить, какие вы слова говорите... вы узнаете!.. Ежели, например, книжка с благословления духовной цензуры, то какие вам права дадены испровергать ее?..
   -- Профессор кислых щей, сочинитель ваксы!..
   -- На бутылку набрал и уходи с Богом... Чего же еще?..
   И все-таки неизбалованные, духовно-голодные, простые, доверчивые люди отдавали трудовой пятачок даже за такое печатное слово... Что они почерпали из него -- не знаю. Но было что-то трогательное и символически-знаменательное в этом зрелище алчущих и жаждущих духовного насыщения, протягивающих трудовую копейку этому полупьяному, потному, с наглыми глазами и сиплым голосом агенту, несущему в народ благословение духовной цензуры...
   

VII.

   При въезде в поселок Дмитриевский, в двух верстах от которого находится трагически знаменитая ныне шахта "Итальянка", стоят четыре кирпичных домика обычного в здешних местах типа рабочих жилищ. Изображенная на окружающем их заборе надпись уже издали кричит:
   Премии лучшим забойщикам.
   Домики -- крошечные, а буквы надписи -- гигантского размера: любой из домиков пробежал бы под литерой П... Urbi et orbi они гласят о том неустанном сердечном попечении касательно благополучия и удовольствия рабочего люда, которое носит в своей коллективной груди Русско-Донецкое общество...
   Таковой, вероятно, и должна быть надпись, имеющая задачей вызвать к жизни и поощрить рабочую энергию и рабочее добронравие. Пусть ведают и тщатся... Пусть это напоминает им, рабочим, как хорошо быть забойщиком, какие перспективы открываются перед ними, если они постараются стать лучшими.
   И пусть там, в разных Европах, возникают грандиозные рабочие движения из-за minimum'a заработной платы, из-за повышенной расценки работ в ненормальных местах, из-за примирительных камер и иных вольнодумных учреждений для защиты интересов труда, -- у нас этого не должно и не может быть. К чему? Для какой надобности? Четыре крошечных домика с гигантской надписью на заборе -- вот очевидное опровержение нареканий на предпринимателей и капиталистов, будто они не хотят знать нужд рабочего. Конечно, четыре -- число небольшое, даже очень маленькое по сравнению с десятками тысяч рабочих. Но с течением времени могут вырасти тут же, на выгоне Дмитриевского поселка, рядом с этими домиками, и еще четыре, а, может быть, и шесть таких же крошечных хибарок, -- вот их уж и десяток наберется...
   -- А ведь хорошо быть забойщиком? -- говорю я молодым шахтерам, зайдя как-то вечером в казарму для рабочих.
   -- А еще бы! -- смеются мои собеседники. -- Не работа, а лимонад... И жалованье приличное...
   Их четверо. Все из разных мест: уфимец, тверич, смоленец и харьковец. Только что кончили смену, вымылись, переоделись. Одеты по установившейся среди рабочей молодежи моде: новые картузы студенческого образца -- университетского и горного, цветные блузы, широкие пояса, светлые сапоги. Собрались идти в степь -- дождь помешал. Дождь и меня загнал в их казарму.
   Мы сидим в узкой комнате с четырьмя прибитыми к стене дощатыми койками. Одно окно. Голые выбеленные стены. Над койками вбиты гвозди, на них повешены блузы и штаны. Никаких украшений. Лишь в переднем углу наклеена старая афиша, широко вещающая о каком-то грандиозном представлении в заезжем цирке.
   -- Работа в пыли, в духоте, в грязи, -- говорит смоленец, приземистый, рябой блондин с печальным, умным взглядом серых глаз: -- вылезает из шахты человек -- все у него черное... пыль въедается и в печенки и в сердце... словом, во все внутренности...
   -- Вылезешь -- и кушать не хочется... -- прибавляет харьковец, черноусый, статный парубок, жизнерадостный и ясный, картуз набекрень:-- какой-нибудь несчастный алкоголик скорей норовит хватить горюхи, -- ну, пройдет она по жилам, тогда и покушает...
   -- А если нет горюхи?
   -- Нет горюхи -- и еда не пойдет. Да она у нас всегда есть. Денег не хватит, орден возьмет, под орден дадут. А в получку уж натянется в полное удовольствие, да в грязи выкупается... Иначе ему и праздник не в праздник...
   -- У нас как получка -- так престол.
   -- А аванс -- это именины...
   Выдача денег на рудниках обычно производится два раза в месяц. Частичная выдача носит название аванса, полный месячный расчет именуется получкой...
   Наш разговор переходит на размеры шахтерского заработка. Казалось бы, нет ничего проще, как выяснить статью доходов шахтерского бюджета, раз единственным основанием и источником ее является сдельная плата: столько-то угля выработал и вывез нагора -- плата такая-то. Но в действительности, заработок шахтера вообще, забойщика в особенности, величина изумительно сложная, меняющаяся, подверженная вечным колебаниям...
   Целая цепь привходящих условий может уменьшить ее и обыкновенно уменьшает вдвое-втрое: штрафы, скидки на брак, обмер, составляющий значительный доход для целой категории стоящих над шахтером агентов надзора и контроля -- так называемую припыль. Тут и обстановка работы, характер залегания и мощность пластов, свойства угля, и удача или покровительство десятника при распределении мест... Небольшая величина, например, десятник, а от него шахтерский заработок зависит больше, чем от выносливости и работоспособности самого забойщика. Десятник может поставить на мягкий уголь, на сторчевой (вертикальный) пласт, где работа легче и успешнее, чем в пласту лежачем (горизонтальном), где и работать надо скорчившись в три погибели и еще труднее нагружать уголь...
   -- Ежели десятника угостить коньяком в "Дунае", то даст заработать. А то и рубля в день не выбьешь, -- на какое место поставит... А бывает, что и на один штраф проработаешь...
   Штрафы применяются щедро и по самым разнообразным поводам, начиная от штрафа за плохое крепление забоя и кончая взысканиями за недостаточно почтительный тон разговора с начальством. Назначаются, между прочим, штрафы и за неявку на работу. Казалось бы, при порядке сдельного вознаграждения рабочий имеет уже достаточный стимул для работы -- заработную плату. Сами предприниматели стараются иметь запас рабочих с некоторым излишком, и зимой, когда прилив рабочих превышает нужную норму, рабочим дают не более 18 упряжек в месяц. Фактически редкий забойщик может выдержать 25-26 смен в месяц. Только самые старательные и сильные, поставившее себе задачей сколотить сотни две-три рублей и вернуться в деревню, к своему хозяйству, работают такое количество времени. Большинство делает паузы, отдыхает. Но, тем не менее, рабочий предпочитает иметь дни отдыха не вынужденные, не указанные рудничной конторой, а те, которые ему желательны, дни прогульные. Но если он не явился в обычное время, утром или вечером в шесть часов, и не заявил о болезни, т. е. не солгал явно, -- его штрафуют...
   В общем, заработок рабочего на руднике, начинаясь от 80 коп. в день, может в самых благоприятных случаях достигнуть 70-75 руб. в месяц. Чаще же всего забойщик вырабатывает 35-40 рублей в месяц.
   -- Человекам трем-четырем дадут хорошо заработать, -- без этого нельзя, а то к ним никто бы и не пошел... Этим только и заманивают...
   -- Было время, носили золото в шайках шахтеры, а ныне уж не то! Дают заработать лишь столько, чтобы в обрез хватило. Но чтобы лишнего -- ни-ни!.. А то заработает человек и наутек: будь вы прокляты, с вашим рудником!..
   Я везде слышу это: раньше заработок был выше, легче было, можно было зажать копейку... Помимо того, что после революции понизили расценки (по словам шахтеров с 3 руб. 50 коп. за кубическую сажень угля до 3 руб.), жизнь вздорожала за эти годы почти вдвое, и теперь заработная плата за самый тяжелый труд, -- труд забойщика, требующий особого здоровья и дорогого ухода за ним, -- еле достаточна для жизни в обрез. Никаких сбережений человек неодинокий из нее не может сделать, если не будет урезывать себя и детей в питании. Крошечные сбережения могли бы делать одинокие рабочие, но психология одиночества в рудничной обстановке такова, что он ищет рассеяния, и весь излишек заработка идет в увеселительные заведения...
   -- Четырнадцать на стол, а остальные на себя... Родителям послать ... Да редко посылаем, не хватает, -- смеясь, говорят мои собеседники.
   А между тем, предприниматели наживают на угле огромные капиталы. Положим, углепромышленники, как и все российские промышленники, жалуются на плохие дела, требуют льгот и подачек и получают их, -- объединяются в синдикат; акции углепромышленных предприятий служат предметом биржевой спекуляции, подымаются, падают, и вновь подымаются. Тут дело темное, для профанов непонятное. Но на месте, в облаках угольной пыли, можно наблюдать, как иногда в несколько недель или месяцев наживаются крупные состояния людьми, не особенно считающимися с совестью. И масса мелкого люда -- штейгеры, писцы окружных инженеров, артельщики, лавочники и разного рода разбитной, смышленый мелкий люд, стоящий около угля,-- все мечтают о том, как бы заарендовать клочок крестьянской земли и открыть шахту: деньги верные...
   Добыча угля идет вперед гигантскими шагами даже у нас, в России. Растет и армия черных работников -- шахтеров. Особые условия новой русской жизни выкидывают их сюда десятками и сотнями тысяч из оскудевшей деревни. Тут со всех концов России: могилевцы и нижегородцы, полтавцы и казанские татары, великороссы, белорусы, хохлы, мордва, татары, кавказцы...
   У большинства одна мечта: сколотить некоторую сумму денег и уйти назад, на родину. Перспектива остаться при руднике до конца дней никого не прельщает, хотя многим судьба готовит могилу в шахте...
   Рудник беспощадно изводит человеческий материал. Не говоря уже о таких катастрофах, как взрывы гремучего газа и рудничные пожары, рудник с необычайной быстротой съедает единственный капитал рабочего -- здоровье. Известна в медицине специальная болезнь углекопов -- антракоз, -- легкое шахтера черное, пропитанное угольною пылью. Специально шахтерские есть болезни глаз, неистребимые фурункулы у работающих на сыром угле, язвы у работающих на цементе, ревматизмы и всевозможные простудные болезни.
   -- Летом еще ничего, -- говорят шахтеры: -- А вот, зимой... Вылезешь из шахты весь мокрый, а тут мороз. Пока добежишь до квартиры, шахтерка на тебе колом станет...
   И если, редко, шахтер уходит с рудника с сотней-другой рублей, скопленных ценой недоедания, то всегда с двумя-тремя благоприобретенными недугами...
   В смысле защиты, углекоп находится в общероссийских условиях.
   Способы самозащиты? Союзы? Рабочие организации взаимопомощи? Об этом здесь даже не говорят.
   -- Все мы тут -- сброд, -- говорят шахтеры: -- сговориться трудно, да и не дают, да и не пытаемся даже... Окромя всего прочего, перед всеми шахтер робеет... страшно: выкинут за ворота -- издыхай с голоду... Свой же брат, и то жмет нас...
   -- А сколько добровольных шпионов из нашего же брата! Вот у нас артельщик. Был полицейским, теперь артельщик...
   Как-то, в разговоре с шахтерами, вспомнил я, что Горловка в 1905 году была одним из наиболее горючих революционных пунктов, -- карательные войска встретили тут упорное сопротивление.
   -- Это -- не наши... Это с рельсового завода рабочие, -- ответили мои собеседники: -- шахтер к этому не дойдет, господин... Ничего не слышим, ничего не видим. А вылезешь -- в пору лишь отдышаться и... в кабак...
   ...Ночью покидал я центральный пункт южно-русской углепромышленности -- Горловку. Черными, тяжко дышащими и сопящими чудовищами вставали закоптелые здания брикетного завода и рудника, окруженные поясом электрических огней, черными крышами уходящие в темную тучу. Черным курганом темнела насыпь отвалов пустой породы. В свете электричества подымалось над ней белое курево и над заводом плавал белый пар. И лился ровный, однообразный шум, глухой, тяжкий, прерываемый короткими, грудными вздохами... Свистели и перекликались разнотонные свистки полицейских, низко гудел в далекой степи гудок, заливались упоительным лаем собаки в рабочих кварталах... И где-то близко, в овраге рычала гармоника и пел с надрывом резкий голос:
   
   Пьем мы водку, пьем мы ром,
   Завтра ж по миру пойдем...
   
   И лежала кругом ночь, сырая, душная, беззвездная...

"Речь" 1912 г.: I -- No 191; II -- No 198; III -- No 207; IV -- No 214; V -- No 216; VI -- No 223; VII -- No 226.

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru