Федор Крюков. Накануне. В час предрассветный. Статьи и очерки.
М.: "АИРО-XXI". 2021 г.
Мельком
Дорожные впечатления
"Речь", 1911 г.
I.
Вагон третьего класса, но публики больше, кажется, интеллигентского типа, чем простонародья: студенты, курсистки... Тесно, шумно, весело -- оттого ли, что конец мая, ясная, белая ночь, путь в родные края среди зеленых пейзажей, или просто от беспричинных приливов молодого, радостного возбуждения, беспокойства, общительности, сдобренной добродушным острословием, подкрепленной широчайшим взаимным хлебосольством при посредстве бутербродов, апельсин и сластей. Толки о зачетах и профессорах. Горячие споры об авиатике и об искусстве. Немножко осторожной политики. Много пестрой болтовни, вовлекающей в свой круговорот даже сосредоточенно молчаливых людей солидного возраста, в пути склонных более к созерцательности и дремоте.
-- Так вы -- тверская?
-- Да, барышня, мы -- корчевские.
-- А куда же вы по этой дороге путешествуете?
-- К господам. Сперва в имение поедем, в черниговскую, а оттоль у Крым.
-- В Крым, -- это интересно.
-- Оченно сильно интересно. Питер -- что! Дома лишь большие, а там -- вот дом, а другой чуть видно на горе...
-- А в своей деревне бываете?
-- Была годов пять назад. За 15 лет только раз барыня отпустили. Да что, плохо там, у деревне: неблагородно, серо... и родства не осталось...
-- А земли у вас нет?
-- Какая же земля, барышня? В горшке с цветам?.. Да и на что мне! У меня и папашка землю хотя и имел, а крестьянства не знал: делал экипажи, лампы починял, музыку... самовары лудил... У деревне, барышня, ежели при одном деле быть, то и голодным насидишься. Вот он всяко рукомесло и происходил. А господ тогда много было...
На рябое, лоснящееся лицо с птичьим носом ложится быстрая тень грусти.
-- И какие господа все были! Выйдешь, бывало, глянешь -- что твой Питер! Церковья везде. Дома агромаднейшие. Каждый барин у себя церкву строил. И сейчас от них святость чудесная осталась: церковеи у нас -- без числа, версты две-три прошел -- церква!..
-- Когда же было лучше, по-вашему: тогда или теперь? Собеседница курсистки задумывается на одно мгновенье, потом говорит, но весьма решительно:
-- При господах лучше. Старая вещь какая -- господа ей не дорожили: на, бери. Наш граф, бывало, не любил, чтобы мужики плохо жили. Видит, у кого лошадь худая. -- "Что, у тебя лошадь худая? Поди на конюшню, выбирай любую"... Теперь, ведь, и господа пошли не сравнительные с старыми: подрядит на работу, да норовит из подряду рублей 5-10 недодать...
-- И мужички о господах вздыхают?
-- А Бог их знает. Какие и вздыхают, небось. Теперь, на воле, бедней живут.
-- Отчего же?
-- Да ленятся.
-- А если бы господ опять, думаете, поправились бы?
-- Кабы хорошие господа, может, и поправились бы. Я вот всю жизнь за господами, как заудовела. У одних 22 года жила, теперь к другим перешла, третий год живу. А через что перешла -- сидят на одном месте, никуда, бывало, не поедут -- надоело. А эти вот и в Крым возили, и за границу... Все-таки, свету поглядела...
Курсистка, видимо, огорчена старозаветными понятиями своей собеседницы и начинает убеждать ее, что теперь, даже при скудной воле, лучше, чем в старину было, при господах: вот пожила 22 года у одних господ, не понравилось -- перешла к другим... Убеждает горячо, веско, по всем правилам логического построения. А сидящий рядом со мной закоптелый человек в картузе и тяжелых сапогах глядит на нее с полуоткрытым ртом лукавым взглядом притворного простака. Иногда подмигивает мне и говорит вполголоса:
-- Ось, яка швыдкая!
И в тоне его чувствуется благодушная ирония. Бог весть, в какую сторону ее отнести: потому ли он подтрунивает, что несвоевременно в наши дни столь горячо доказывать преимущества свободного состояния перед рабством, или потому что убежденность пожилой корчевской крестьянки, проникнутой рабьим миросозерцанием, есть твердыня безнадежная в смысле сокрушения.
Поезд стучит, гремит, уносясь все дальше от тех мест, где в молочном тумане белой ночи остались многоэтажные каменные громады, высокие трубы, дым, копоть, деловая сутолока улиц и немолчное ворчание огромного города. Он долго заглядывал в окна нашего вагона зубчатым гребнем своих крыш, затушеванный мутно-синей тушью, громадный и таинственный в своих диковинных очертаниях. Потом вытеснили его зеленые болотные луговины с крошечными домиками, рассыпанными об дорогу, рощицы с веселым шумом, белое курево пара от локомотива. Белая ночь как будто слегка помутнела, потеряла прозрачные, мечтательные тона. Звезды заглянули в окно -- среди них Юпитер, такой серебряно-ясный, немерцающий...
Мой сосед, уставши изумляться и крутить головой, лезет под крышу вагона и как-то умудряется приспособить загруженную верхнюю полку для сна. А пестрый молодой говор не смолкает в вагоне всю коротенькую весеннюю ночь.
Пробегают станции, поля, леса, румяные облака на востоке. Серая свежесть льется в душный вагон. Потом солнце всходит, горят теплым радостным светом верхушки леса, рдеют янтарные стволы сосен, поет привет утру шумящая листва берез и ольшаника, молодо сверкает сочная зелень. Как цветы ромашки, мелькают среди нее белые церковки. Серые растрепанные хатки над синею зыбью озер, среди глинистых пашен и серебристо-зеленых озимей, под голубым небом, в радостном сиянии утра, наполненного птичьими кликами, не кажутся скудными и жалкими. В холщевых рубахах, в лапотках шагают мужички по взрытой, белесой пашне, и что-то кроткое, родное, притягательное чувствуется в этих фигурах с обнаженными головами.
-- Русского интеллигента ругают за космополитизм, -- говорит студент с лицом южного типа (мы стоим с ним на площадке), -- а я вот гляжу на эти перелески и поля -- и кажется, ничего нет на свете ближе их моему сердцу... Никакие заграницы не вытеснят их из души...
-- Яжил в Мюнхене. Там наши русские, все -- и великороссы, и хохлы, и евреи -- все болели тоской по России. И все мы были шовинистами до nec plus ultra!.. Если бы война с немцами началась, -- мы все так говорили, -- пошли бы добровольцами в свою армию, лишь бы этих колбасников бить...
-- Шовинисты-то шовинисты, а ни вы, ни я не найдем общего языка вон с той бабой в красной повязке, с лукошком...
И у нас загорелся обычный интеллигентский спор о взаимоотношении народа и интеллигенции, долгий и бесплодный. Мы не соглашались друг с другом, однако согласно приписывали народу те мысли и упования, которые нам хотелось, чтобы были у него. С площадки перенесли спор и в вагон, занявшись чаем.
Наш ли спор или звук чайной посуды разбудил моего соседа, спавшего на верхней полке.
-- У пути сон горобьяч, -- сказал он, спуская ноги сверху как раз на наши головы.
Кажется, он спал немало и спал с ожесточенным упорством практического человека, умеющего использовать пребьюание в вагоне наиболее целесообразным способом. Храпел, шипел, свистел горлом и носом. И все-таки остался мало доволен, раз приравнивал свой богатырский сон к воробьиному, короткому и чуткому.
Когда мы предложили ему чаю, он не отказался. Познакомились: скотопромышленник Иваненко.
-- Вот вы -- около народа, -- сказал мой студент, наливая стакан.
-- Эге... -- коротко подтвердил Иваненко, мечтательно-сонным взглядом посматривая в окно. И опять мне послышалась неуловимая юмористическая нотка в его голосе.
-- Каково, приблизительно, теперь настроение, по вашим наблюдениям?
Иваненко принял стакан, взял сахару и, громко откусив кусочек, хлебнул из стакана. Ожегся и быстро поставил стакан на блюдце.
-- А настроение такое, -- сказал он огорченным голосом, -- какая корова была в четвертной билет, нынче идет в пятьдесят. К мясам окончательно приступу нет! Себе покупка -- шесть рублей пуд. Прикиньте харчи, доставку -- какая цифра выйдет? А биржа и в Москве, и в Питере свой голос имеет...
-- Нет, мы о народе. О крестьянстве...
-- Да и я ж о народе. Народу сейчас лафа: воз пеньки продал, воз денег получил...
-- Неужели?
-- Очень просто: 25 пудов по 4 рубля -- сто целковых. Разочтите сами... Когда у него такие деньги были в руках? Через то он и не кланяется никому. Чего ему еще надо?
-- Так-таки ничего?
-- Скажите на милость: какого рожна? Всё у него есть.
-- А земли?
-- Земли? Он и с этой не може справляться. 100 рублей за пуд пеньки, а 13 рублей подати -- тяжело платить... Такой уже народ...
Он поглядел на нас ясным, убедительным взглядом и опять обратился к чаю. Хотелось протестовать, но нечего было противопоставить возу пеньки, такому категоричному, явственному и трудно опровержимому. Ведь, в самом деле, воз денег... Не зря же человек говорит?..
-- Неужели так-таки ничего и не надо?
-- Окончательно!
II.
Небольшой, грязноватый пароход пыхтит, пыжится, шумит колесами, но при всем очевидном усердии ползет вперед со скоростью не более 10 верст в час. Пристаней по пути немного. Но временами навстречу пароходу выезжает лодка, сидящие в ней машут руками. Это означает остановку, приблизительно этак на полчаса. Пароход не спеша, обстоятельно, осторожно притыкается бортом к берегу, ведет переговоры с желающими ехать, принимает их в свое лоно, кстати высаживает кого-нибудь из пассажиров, которому эта непредвиденная остановка оказывается весьма подходящей. Идет дальше. Затем вдруг опять останавливается.
-- Что такое?
-- Перекат.
Долго стоит. Точно соображает что-то очень головоломное. Сообразил: просит публику на берег. С версту, без особого ропота -- привычное дело -- совершаем прогулку по берегу, пока пароход одолевает перекат. Затем садимся, едем дальше. Нагоняем плоты. Фарватер загроможден. Пароход грозно свистит, но плоты не торопятся дать дорогу. Бывалые люди говорят:
-- Ну, теперь часа на три! Эх, жаль, бредня нет: раков бы наловить можно...
Берега Сожа веселые, зеленые, уютные, с хрипением коростеля в лозняке, с заливистым пением жаворонка, с пестрым свистом куликов. На первом плане -- живописные рощицы верб, тополей, дубов, а за ними, в синей дымке, сосновый бор, пески, холмы. Белые хатки милой, поэтической Украины так приветливо смотрят из вишенника, небольшая группа босоногих дивчин, приютившаяся на корме, между грязными тюками и канатами, так нежно-грустно, тихесенько, задумчиво поет:
Пійду в гаек, нарву вінок --
Милу дружку на головушку...
что сами собой встают в памяти чарующие образы и звуки дивной украинской поэзии, идиллия благодатного края, ясного неба, светлой песни, сверкающего смеха...
-- Как там Китай, господин?
Белая сермяжная свита с очень широкими рукавами у плеч, тяжелые сапоги и зимняя шапка на голове из коричневой, поддельной смушки. Борода брита с месяц назад. По ленивым движениям, по философской сосредоточенности, которая не покидает его даже тогда, когда он из газетного обрывка сооружает цигарку, -- чувствуется, что это несомненный потомок какого-нибудь увековеченного Гоголем Солопьяного Черевика или Цыбули, или Голопуцека.
Что ему Китай, и что он Китаю?
Вопрос вызван очевидно лишь тем, что я держу газету в руках.
-- Китай, а что?
-- Всчет войны...
-- Кажется, не будет.
-- Ни? -- Черевик молча долго глядит в сторону. Потом, закурив цигарку, говорит:
-- А нехай бы, трисца его матери, ворохнул...
-- Какой вы, однако, воинственный!
-- Войны треба, господин!
-- Для чего?
-- Треба...
Черевик загадочно смотрит на зеленые берега, мимо которых мы едем, на синеющий за лугами сосновый бор. Долго и значительно молчит, пыхтит цигаркой. Затем оглядывается по сторонам и пониженным, секретным голосом подтверждает:
-- Войны треба...
Догадываюсь: мотив ныне очень распространенный -- смутные упования, возлагаемые массами на войну. Черевик косвенно, со всеми предосторожностями, подсказывает мне эту догадку:
-- Леса эти видите?
-- Вижу.
-- Панские. На 30 верст тут, до самого Днепра, Паскевича земли. Один человек а сколько заграбастал...
-- Есть же, конечно, и крестьянские владения?
-- Плюнуть некуда -- всё панское. Не поляк, так немец... Не немец, так москаль...
-- Какие же паны лучше?
-- А уси -- сукины дети, -- убежденным голосом говорит Черевик. Национальная идея, очевидно, пока еще слабо утверждена в его голове: все паны отнесены в одну курию...
Мы с большими паузами и недомолвками тянем разговор о земле. Подвигается еще несколько свиток и пиджаков, такие же Цибули и Печерицы из "Вечеров на хуторе..."
Но все уже повреждены каким-то душевным недугом, неодолимым раздумьем о земле, все утратили ясный юмор Рудого Панька... Весь разговор -- около нужды, около фатальной безвыходности. Смутные, фантастические упования, возлагаемые на войну, высказывал один только Черевик. Другие перемалчивали. Охотнее говорили о покупке, о выселке. Когда я завел разговор о западном земстве, мои собеседники выслушали меня как-то не глядя, без малейшего интереса.
-- Пани соберутся, будут между собой рихтувать, щоб мужику ще гирш було, -- сказал один.
И после длинной паузы прозвучал еще один глубоко убежденный голос:
-- Ни якого сукина ссына от сего земства мужику не прибуде.
И снова мысль возвращается в тесное кольцо безнадежных соображений о покупке, аренде, выселке и проч.
-- Крестьянские земли -- разве земли? песок!...
-- Мы вот у барина себе купили земли, да что толку? Засеваем по пяти десятин, а лучше бы одну, да добру...
-- А почем?
-- По семьдесят.
-- А верху сколько?
-- Верху? Верху платили столько, да еще столько, да еще... Уж и не сочтешь... Она нам влезет...
-- Вот в уфимской, говорят, земли черные.
-- Нет, Уфин город на песке стоит, я был в нем...
-- Тоже и в Сибирь наши мотались, да побросали все, вернулись. Поехали с деньгами, за край скучно стало, вернулись голые...
-- Куда ни поди -- кому какое счастье... Вот в Америке деньгу, говорят, зашибают, а я поехал: бился-бился, нет ничего толку! Что заработаешь, то и проешь. Харч дорогой. Без языка тоже плохо...
-- Притесняют?
-- Притеснять не притесняют, а мошенников и там много, рта не разевай. Я у турка одного винограду купил, дал ему доляр, а он взял и пошел себе. Я ему: давай сдачи! А он себе идет -- никаких! Я к городовому. Кой-как втолковал. Ну, городовой его за шиворот, да в холодную и деньги отобрал. Там -- не как у нас: попал в полицию -- больше не заторгуешь.
Собеседник немножко помолчал, все-таки увлечен Америкой и рассказывает, как ему удалось надуть американцев: найти выгодную работу помогла забастовка. Когда рабочие в городе забастовали, он нанялся на работу по очень выгодной цене и благодаря этому обстоятельству прикопил кое-что и на дорогу, и для дома.
-- Идешь, бывало, на работу, они не пускают, револьверами грозят: "Рус, рус!"... А я вроде как не понимаю. Ну, ни разу не обидели, благородный народ...
-- Вот на своей границе, точно, поприжали нас немного. Документы были у нас от волости -- отобрали их у туннели, чемоданы поглядели. -- "По рублю контрабанду заплатите". Заплатили. Жандар документы унес. -- "Придите в 9 часов". Пришли в 9, стоим, ждем, а он как и не видит нас. До самого вечера стояли. Поезда все прошли. Спасибо, пан какой-то вошел. Откозырял ему жандар. -- "Что это за люди стоят?" -- "А это, милостивый пан, мы ждем документов. С 9 часов ждем"... Ну, он тут потопал на жандара: "Скотина, -- говорит, -- сейчас же выдать!" Жандар как резиновый выскочил в иную комнату и мы за ним. "Другим, -- говорит, -- по сотенной даете, а мне и четвертной жалко!".. А мы за что будем давать, когда у нас правильные документы от волости?..
Разговор переходит на различные формы прижимок, принимает порою легендарный, порою комический характер. Например, урядник налагает штраф за работу в табельный день, натурой берет взятку с жены, не живущей с пропойцем-мужем. Деревенский батюшка, сердитый на некоторых прихожан за скудость руги на престольный праздник -- Георгия Победоносца -- при помазании елеем, приказывал им прикладываться к тому месту образа, где начинается хвост коня, изображенного на иконе...
-- И сущие выдумки! -- заметил сидевший неподалеку старик-дьякон.
-- Ни, батя, сущая правда!
-- Пустяки!..
-- А что же, скажете, что вы не тягнете с нас... Дуться нечем уж нам, а вы...
-- Дуться-то нечем -- это коротко и ясно -- только и в вас религиозности ни капли не стало... Одно озорство, хулиганство. Соберутся деревенские парни, вломятся к своему же односельчанину: "Руки вверх! Давай на четверть, а то коляки отведаешь"... И -- нечего делать -- откупается... Этого не бывает?
-- Есть.
-- То-то! А вы: "дуться нечем"... Прибегайте к Богу, просите... А Бога-то вы и забыли... Оттого-то упадок и нравственности, и благосостояния, и порядка: религией небрежете!
III.
Упадок религиозного усердия в народе отмечают и монахи Киево-Печерской лавры.
-- С самой забастовки пошло: меньше и меньше. И скуднее. Богомольцев теперь и третьей доли нет. В прошлом году мощи преподобной Евфросинии переносили -- ну, точно, народ был. Много-таки. На Святой. А после -- опять пустыня. Расходы растут: водопровод провели, электричество, а доходы оскудели. Прежде ежегодный остаток бывал, а теперь уже и лежащий капитал приходится трогать...
Не знаю, насколько эти сообщения монаха, несущего послушание в монастырской гостинице, справедливы. Я провел в лавре шесть дней -- перед Троицей и Троицу. На мой неосведомленный взгляд богомольческая толпа была большая -- все тринадцать корпусов лаврской странноприимницы были переполнены, люди располагались на ночлег во дворе лавры, под открытым небом. А было довольно холодно и сыро, дожди проходили как раз в эти дни.
Больших доходов от этой бедной, голодной, грязной, вшивой массы быть не могло, но зато она была достаточно пестра и внушительна, чтобы свидетельствовать о горении паломнического усердия во всех концах отечества: казанские чуваши и бессарабские молдаване, псковитяне и кубанцы, сибиряки и волыняне, рязанцы и полтавцы -- все области были представлены тут. Словом --
Я -- от Ладоги холодной,
Я -- от синих волн Невы,
Я -- от Камы многоводной,
Я -- от матушки Москвы...
и т. д. конечно, о современных религиозных настроениях судить по этой толпе нельзя: это -- особенная часть народа, женщины, старики, калеки, экскурсанты, профессиональные странники и странницы, кормящиеся поборами на святые места и около них. Рабочая часть населения была, главным образом, лишь из ближайших к Киеву уездов.
Но и эта народная толпа сама по себе очень характерна. Ее нищета и убожество, скорбь и изнурение, благоговейный трепет, слезы и робкие упования, -- несомненно, в значительной части, и общенародный признак, прочно установленное, незыблемое украшение "наготы смиренной" земли родной.
И эти жалкие медяки, завязанные в узлы платочков и полотенец, эта лепта вдовицы на украшение обители, на "маслице угодничкам" -- это тоже идет еще оттуда, из мудро безмолвствующих недр народных, скудеющих, но все еще дающих. Но чувствуют уже черноризцы: скоро иссякнет этот источник... Одна была забастовка -- и то круто повернула народную мысль...
-- Как-то Господь и святые угоднички примут, а все обошла, всем поклонилась, -- довольным голосом говорит бойкая рязанская солдатка, -- ни копеюнушки не осталось -- ни в ширинке, ни в полотенчике... Все, теперь домой как хошь...
-- Пешком?
-- А на чем же. Скопинские мы, пять недель шли оттеле...
-- Как же вы теперь, без копейки-то?
-- А Господь-то... Всё, Бог дает, кто-нибудь умилится душой, подаст...
-- Господь-то Господь, а за ночлег подай копеечку, -- говорит скептический голос.
Пять недель похода, без копейки в кармане, -- где это возможно, кроме России? и где так мало дорожат временем, как у нас?
Но очевидно велика потребность излить тоску, рассказать о печалях и о бедах Господу и его преподобным, если все это подъемлется в надежде облегчить измученное сердце в святом месте. Когда прислушиваешься в трепетной полутьме пещер или в темном уголке храма к всхлипывающему бормотанию какой-нибудь женской фигуры -- в лаптях, в сермяге -- уловишь ухом что-нибудь несложное и однообразное -- "Казанска Божа Матерь, моли о нас грешных! Тихвинска Божа Матерь, моли о нас грешных! Почаевская Божа Мати, моли о нас грешных!" И т. п. Но в выражении пламенной мольбы, которое преображает землистое худое лицо, в слезах, в простертой ниц фигуре чувствуется страстное устремление к Единой безмолвной Заступнице, крик изъязвленного сердца, намучившейся души... Лавра с чудесным пением своим и благолепием, конечно, не расхолодит этого настроения...
Но печать г. Купона -- как выражался Гл. Успенский -- звук монеты, слишком земные, хорошо выкормленные фигуры в черных рясах, напоминающие на каждом шагу о пожертвовании, действуют, несомненно, расхолаживающим, даже огорчающим образом. А непристойное поведение монашествующей братии (не только молодежи, но и стариков), ставшее явлением таким заурядным, оставляет в душе даже верующего посетителя след несмываемой слякоти и враждебное осуждение.
Местный пиит Киево-Печерской лавры иеромонах Парфений в стихотворении, посвященном лавре (продается оно по 1 коп. при выходе из ближних пещер), своим соратникам посвящает следующие строки:
Блаженны вы, что здесь живете,
Преподобные отцы.
Счастливы вы, что здесь умрете,
Мирской избегши суеты...
-- Жизнь действительно что неплохая, -- заметил богомолец торгового вида, прочитав с запинкой эти стихи.
-- Чему же именно завидуете? -- спрашиваю.
-- Во-первых, что кусок им замечательный... Им еда не так, как мужик йисть... А во-вторых, они в надежде о будущей жизни...
В сущности, этот утилитарный взгляд, совпадает, по-видимому, со взглядом и самих монашествующих: большинство -- из крестьянства и мещанства -- идет в обитель в чаянии "куска" и по сравнению с прежним своим куском находит здесь более питательное содержание... Оттого-то монашеская армия по сравнению с серой, запыленной, тощей, изобилующей уродами богомольческой толпой, кажется такой упитанной, подчищенной, выхоленной... И они слишком привыкли к святому месту, чтобы сохранить в себе хоть частичку того наивного, благоговейного трепета, с которыми спускается в подземные коридоры далекий паломник. Оттого так сыто, равнодушно, деревянно звучат их голоса, когда они руководят и направляют течение молитвенных воззваний богомольцев.
-- Преподобный Пимен многоболезненный... -- научает терпению в болезнях...
-- Преподобный Арефа... -- наставляет благодарению за похищение имущества...
-- Преподобный Никон Сухий дает наставление, как плен терпеть...
-- Желающие жертвовать в общую на всех святых кружку -- жертвуйте здесь...
Между святыми подвижниками лавры равномерно распределена тягость наставительства и подания утешения и помощи в бедах, скорбях и напастях. Лаврский листок, изданный под No 11-м для назидания верующим, подробно излагает, "какую духовную пользу получают богомольцы от св. угодников" и в чем наиболее силен каждый из покоящихся здесь святых:
"Стефан, Никон и Варлаам научат тебя терпению в напастях, препод. Ефрем -- ревности к святым местам, Исайя -- умножению веры, Дамиан -- посту, Матфей -- стоянию в церкви, Никита -- покаянию после искушения, Афанасий -- послушанию, Феофил -- слезам о грехах" и т. д.
Затруднительно сказать, что богомолец уносит из лавры, -- приносит он сюда очень много: и слезы, и упования, и наивную веру, и лепту от черного, изнуренного труда своего. Но что почерпает он здесь?
Цитированный мной лаврский поэт, иеромонах Парфений, влагает в уста богомольца такие восторженные слова:
Где же палка и сума --
Вы, сопутницы мои?
Поспешу я до двора
Расскажу я все семьи.
Насладился я виденьем,
Поутешился душой,
Обещаюсь со смиреньем
Жизни подражать святой...
А мне припоминаются разговоры за столами в монастырской чайной, в которых богомольцы и богомолки просто и грубо вскрывали некоторые подробности этой святой жизни.
-- Будь он неладен, этот прозорливец! -- говорит сердито молодая богомолка в кругу землячек, -- ни за какие деньги не пойду теперь... грехи лишь!
-- А вот Параньке-то он правду всю сказал!
-- Да и мне правду: "у тебя, говорят, муж на службе?" -- На службе,-- говорю. А он меня лап-лап за сиськи. -- Что это вы, говорю, батюшка, старенький, а куда с руками лезете... беса радуете... Я не для греха сюда шла... -- "Не согрешишь, милая, не покаешься"...
IV.
Каталог поучительных листков для народа, издаваемых Киево-Печерскою лаврою, дает картину учительской и просветительной деятельности монастыря. Когда-то Герцен писал, что "интеллигенция угодников божиих" -- единственная в свое время интеллигенция, старалась "развить эгоистическое сердце человека в сердце всескорбящее, обобщить его разумом и в свою очередь оживить им разум"...
Проповедь современных угодников уже немножко отдаляется от этого тонкого определения. Из 200 с небольшим номеров каталога приблизительно половина занята листками, разъясняющими заповеди, члены Символа веры, молитву Господню, части литургии. Десятка по два номеров посвящены праздникам и литиям. Остальное отведено политике.
Для примера вот заглавие некоторых листков политического содержания:
Крамола.
О забастовках.
Не внимайте словесам мятежным.
Сеть гражданам.
Порядок.
Священная законность власти.
Собственность неприкосновенна.
Благожелательный совет православным наборщикам уполномоченных в Гос. Думу.
Благожелательное слово к православным христианам перед выборами в 3-ю Гос. Думу.
Что православный народ читал прежде и что предлагают ему читать теперь?
О царской власти.
Задушевные молитвенные пожелания сынов России Наследнику Державы Российской.
-----
Вся эта литература написана языком или слишком патетическим и восторженным, или неумеренно-полемическим, в ущерб логике и смыслу. И когда слушаешь спотыкающееся чтение какого-нибудь грамотея-добровольца, читающего на странноприимном дворе такой листок, когда видишь дремлющие, скучающие лица, почтительно обращенные в сторону этого буканья, -- видишь, что усилия лаврского публициста потрачены вотще.
Тут же какой-нибудь убогий старикашка нелепой легендой и возбуждает вражду сословий и классов, и потрясает принцип неприкосновенности и святости собственности; сеет словеса мятежные, сам того не подозревая -- и с каким жадным и сочувственным вниманием и пониманием следят за его рассказом слушатели!..
Раза два приходилось мне слышать лаврских монахов в назидательной беседе с богомольцами в столовой, на дворе. Говорят бойко, солидно, но сухо, по заученному, сбиваясь с основной темы на проторенную многословность о неоскудевающей благодати, о святости неистощимой, сокрытой здесь, в месте подвигов св. угодников.
-- А как, батюшка, вот ежели некрещеный младенец помер, -- как за него молиться, -- задает вопрос какая-нибудь богомолка в то время, как батюшка подготовил себя к беседе противосектантской.
Ответить надо, а как ответишь на такой вопрос? И вот батюшка сердито бросает на это:
-- А надо делать так, чтобы они не умирали некрещеными... крестить поскорей... Конечно, в рай они теперь не попадут -- лишены благодати св. крещения, -- но с другой стороны, они и не успели нагрешить... Значит двери райские от них недалеко... Молитесь... Господь конечно, по милосердию своему, найдет им уголочек в царствии своем... Так и молитесь, как всегда молитесь: помяни Господи душу раба твоего, младенца, имя же его Ты веси...
Вот толпа орловцев прощается с Лаврой. Долго молятся на золотые главы и крест Успенского собора, стоя на коленях, шепча свои молитвы, кланяясь по очереди каждому Печерскому угоднику -- все они изображены на фасаде храма. Горит на заходящем солнце золото крестов, тонкое белое облачко повисло белыми кистями в голубом небе, длинные тени лежат на помосте монастырского двора, прячутся в листве монастырских каштанов. Кроткая тишина разлита в воздухе, тишина нисходит в душу, кротко, безмолвно-задумчиво глядят со стены лики угодников.
Отмолились орловцы, откланялись. Зашваркали десятки ног в лаптях по каменному помосту монастырского плаца к выходу. Белокурый молодой монах выходит из типографии с кипой листовок.
-- Домой, православные?
-- Домой, батюшка.
-- Ну, вот вам благословение Киево-Печерской лавры... Меч духовный, так сказать...
Он раздает всем по листку. И право, умилительно видеть эти сермяжные, лапотные фигуры с грамотками в руках. Правда, выражение на лицах недоумевающее, но всем думается, что соприкосновение с печатным листком, каково бы ни было его содержание, когда-нибудь да разбудит же эту темную, слепую, стиснутую мысль.
-- Читайте сами, другим давайте, -- говорит монах бойким, заученным тоном, -- в настоящее время, вы знаете -- умножились враги православной веры... На каждом шагу соблазн, хитрые искушения. Небось, приходилось вам в вагонах, на пароходе, на улице встречать таких, как бы сказать, говорунов, которые всякие разговоры завязывают -- о божественном, например, о вере, о спасении души...
-- Это -- так точно, батюшка... -- слышится обрадованный голос из толпы.
-- Так вот это и есть самые развратители народа!.. Подстерегают вас, простаков, яко тать в нощи. Волки в овечьей шкуре: он и ласково говорит, складно, а вы вслушайтесь, куда гнет...
-- О-о, Господи, помилуй нас грешных, -- вздыхает бабий голос в толпе...
-- Куда гнет? Поклоняться святым угодникам -- бесполезно, православие уклонилось в суеверие, духовенство -- к любостяжанию...
-- Боже, милостив буди мне грешной, -- всхлипывает старуха, ближе всех стоящая к монаху и растроганная одним звуком его обличающего голоса.
-- Это бывает... это так точно... -- подтверждает довольный мужицкий голос.
-- Есть и такие умники, что Бога совсем не признают, посты, иконы отвергают... Всякие есть из них. Так вот вам -- эти листки -- это, говорю вам, меч духовный против таких смутителей. Он вам речь, внушенную диаволом, а вы ему из этого листка... Вот что-то он тогда скажет?.. А тут -- истина неискажаемая, тут -- наука всех наук...
Листки были разнообразного содержания. Один из них: "Берегитесь, чтоб вас не ввели в заблуждение" -- я просмотрел: на три четверти тексты св. писания (17 текстов), все содержание которых сводится к тому, что придут лжеучители, лжепророки и беззаконники. Строк десять о том, что ныне оправдывается предуказанное писанием появление лжеучителей и лжепророков. Это -- отпавшие от святой церкви сектанты и всякого рода безбожники -- штундисты, баптисты, адвентисты, субботники, малеванцы, толстовцы, евангелики, "которые называют себя духовными христианами, а на самом деле духа Христова в себе не имеют", хлысты, молоканы, духоборы, иеговисты, новый Израиль, скопцы, раскольники, также анархисты, социал-демократы, иоанниты...
Ни одного звука о сущности этих вероучений нет. И уж не знаю, как придется отбиваться этим мечом духовным, если с орловскими богомольцами, в самом деле, вступит в словопрение о божественном не то что начитанный баптист, а просто любой отрицатель. А беседы эти нынче в вагонах и на пароходах -- явление нередкое. О политике говорят обыкновенно с оглядкой, но о вере спорят ныне довольно свободно и громогласно...
V.
Из окна вагона я вижу, как белоголовые деревенские ребятишки, пасущие скот у дороги, машут картузами пробегающему поезду, несутся в перегонку с ним, кричат, делают какие-то знаки...
Вспоминаю: лет пять назад такие же белоголовые ребята звонкими голосами кричали, при проходе поезда:
-- Газетку, кинь газетку!
Прислушиваюсь теперь -- неужели все те же крики? Нет, иное.
-- Папирос! Дай папиросочку! Папироску!..
Явное доказательство народного отрезвления и успокоения. Чрезвычайные усилия, двинутые в эту сторону сверху, не пропали втуне. Интерес к печатному слову, разные бессмысленные упования, ожидания, поползновение к общественным и политическим вопросам сменились очевидно более реальными интересами, в частности -- вкусом к папироске.
Нынешние вагонные разговоры достаточно очевидным образом показывают, что интерес к политике не то чтобы упал, а как будто, выражаясь языком садоводов, -- прищипнут. По соображениям осторожности и благоразумия самый словоохотливый собеседник если не умолкает, то понижает голос до шепота, когда заходит речь даже о таком любезном и неустрашительном лице, как г. Саблер.
-- Вы, батюшка, как будто боитесь, что новый начальник подслушает наш разговор?..
Собеседник секретно подмигивает левым глазом и шепчет:
-- Теперь, знаете, и стены слушают. Особенно насчет политики... Политика -- не еж, а колется...
Умудряющий опыт наклонен к преувеличениям. Люди культурного облика, очевидно, пришиблены больше, чем серое простонародье, и твердо усвоили испытанное российское правило: держи язык за зубами... Человек рабочий иной раз в лирическом настроении склонен ругнуть кое-что или кое-кого. И надо видеть в это время окружающих его спутников, как они испуганно шипят, машут на него руками, цыкают и дергают его за полы...
Человек огорчен: хозяин, "стрелок и жулик" сманил его вместе с другими простаками в Ростов на штукарскую работу и, провалившись на невыгодном подряде, скрылся, денег рабочим не уплатил, а начальство никаких мер к ограждению их интересов не приняло. Поэтому ясно: все одну руку держат -- и представители власти, и люди капитала, рабочему же человеку -- мат.
-- Ну... придет наш час! -- угрожающе кричит огорченный рабочий человек, -- мы вас подведем под один итог!..
-- Да цыц ты!.. сядь!.. -- раздаются придавленные, испуганные возгласы.
-- Мы вас в переплет возьмем!..
-- Да замажь ты рот, черт -- дубина!..
Но часа через два-три, выспавшись и протрезвившись, огорченный человек лишь скребет пятерней нечесаную голову и сконфуженно-вопросительным взглядом посматривает на соседей.
-- Ну, что же? под один итог? -- спросишь этого, недавно столь бурного трибуна.
-- Чего-с?
-- Кого вы в переплет-то хотели взять?..
Вздыхает и молчит. Молчит долго и упорно. И только вполне убедившись в отсутствии опасности, заводит беседу сперва о чуме, потом о немцах-колонистах, у которых все прекрасно, и уже после всего этого, как бы мимоходом, спрашивает:
-- Вы, господин, из Питера? Ну как там Дума?
Самая неопределенность и туманность вопроса, вялость, видимое отсутствие интереса к тому учреждению, которое недавно еще привлекало напряженное народное внимание, говорят о глубоком, почти безнадежном погружении в кладезь безнадежного успокоения.
-- Распущена? На время или как?
-- На время. На каникулы.
-- А когда она совсем кончится?
-- Через год.
-- И слава Богу. А то лишь в глазах мельтешит... Думают-думают, а всё на пшик выходит...
Я объясняю, что через год предстоят новые выборы. Он разочарованно машет рукой.
-- На кой лад? Деньги переводить? Жалование они себе удумали, а по делу-то ничего не видать из них...
Приговор безапелляционный и сердитый. Ждешь, что за ним последует развитие какой-нибудь положительной программы. Нет. Одно молчание, угрюмое, значительное, скрывающее что-то, оглашению не подлежащее. Снова прячется в раковину огорченный человек и не выходит из нее до самого конца совместного нашего путешествия...
Но есть одна область, в которой ныне разговаривают гораздо свободнее, чем прежде. Это -- область религиозных вопросов. Отражение ли это своеобразного "богоискательства" и усиленного интереса к духовной жажде, или просто люди цепляются за возможность сравнительно свободно и безопасно удовлетворить потребности человеческого естества в слове, без явной угрозы полицейским протоколом или членовредительством, но религиозные споры очень нередко приходится слышать теперь в пути. Сядет какое-нибудь лицо. Сперва пойдет вполне мирная беседа про певчих, об архиереях, об Илиодоре. Потом слышишь: вспыхнул уже диспут.
-- Вы говорите: Евангелие... -- скорбным тоном говорит серая, запыленная ряса, -- прекрасно-с, пусть себе читает Евангелие и священное писание... Но дать право свободного толкования человеку, читающему по складам, это что значит? Нынче он прочел, назавтра, глядишь, новая секта готова!
-- Они и так ныне как грибы растут... Заведется в приходе один такой чтец, так и знай: через месяц перейдет к баптистам, через два совратит десяток семей...
-- А чем плохи баптисты, батюшка? -- спрашивает фуражка с зелеными кантами -- акцизного ли, землемерного или путейного ведомства, Бог ее весть...
-- Трезвый, трудящийся народ...
-- Спору нет, но только в чем же у них истина учения? Все, дескать, верою спасаемся. Грешных нет, любого вставляй в рамку и молись на него: я, дескать, безгрешен...