Крюков Федор Дмитриевич
Мельком

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Дорожные впечатления.


   Федор Крюков. Накануне. В час предрассветный. Статьи и очерки.
   М.: "АИРО-XXI". 2021 г.
   

Мельком

Дорожные впечатления

"Речь", 1911 г.

I.

   Вагон третьего класса, но публики больше, кажется, интеллигентского типа, чем простонародья: студенты, курсистки... Тесно, шумно, весело -- оттого ли, что конец мая, ясная, белая ночь, путь в родные края среди зеленых пейзажей, или просто от беспричинных приливов молодого, радостного возбуждения, беспокойства, общительности, сдобренной добродушным острословием, подкрепленной широчайшим взаимным хлебосольством при посредстве бутербродов, апельсин и сластей. Толки о зачетах и профессорах. Горячие споры об авиатике и об искусстве. Немножко осторожной политики. Много пестрой болтовни, вовлекающей в свой круговорот даже сосредоточенно молчаливых людей солидного возраста, в пути склонных более к созерцательности и дремоте.
   -- Так вы -- тверская?
   -- Да, барышня, мы -- корчевские.
   -- А куда же вы по этой дороге путешествуете?
   -- К господам. Сперва в имение поедем, в черниговскую, а оттоль у Крым.
   -- В Крым, -- это интересно.
   -- Оченно сильно интересно. Питер -- что! Дома лишь большие, а там -- вот дом, а другой чуть видно на горе...
   -- А в своей деревне бываете?
   -- Была годов пять назад. За 15 лет только раз барыня отпустили. Да что, плохо там, у деревне: неблагородно, серо... и родства не осталось...
   -- А земли у вас нет?
   -- Какая же земля, барышня? В горшке с цветам?.. Да и на что мне! У меня и папашка землю хотя и имел, а крестьянства не знал: делал экипажи, лампы починял, музыку... самовары лудил... У деревне, барышня, ежели при одном деле быть, то и голодным насидишься. Вот он всяко рукомесло и происходил. А господ тогда много было...
   На рябое, лоснящееся лицо с птичьим носом ложится быстрая тень грусти.
   -- И какие господа все были! Выйдешь, бывало, глянешь -- что твой Питер! Церковья везде. Дома агромаднейшие. Каждый барин у себя церкву строил. И сейчас от них святость чудесная осталась: церковеи у нас -- без числа, версты две-три прошел -- церква!..
   -- Когда же было лучше, по-вашему: тогда или теперь? Собеседница курсистки задумывается на одно мгновенье, потом говорит, но весьма решительно:
   -- При господах лучше. Старая вещь какая -- господа ей не дорожили: на, бери. Наш граф, бывало, не любил, чтобы мужики плохо жили. Видит, у кого лошадь худая. -- "Что, у тебя лошадь худая? Поди на конюшню, выбирай любую"... Теперь, ведь, и господа пошли не сравнительные с старыми: подрядит на работу, да норовит из подряду рублей 5-10 недодать...
   -- И мужички о господах вздыхают?
   -- А Бог их знает. Какие и вздыхают, небось. Теперь, на воле, бедней живут.
   -- Отчего же?
   -- Да ленятся.
   -- А если бы господ опять, думаете, поправились бы?
   -- Кабы хорошие господа, может, и поправились бы. Я вот всю жизнь за господами, как заудовела. У одних 22 года жила, теперь к другим перешла, третий год живу. А через что перешла -- сидят на одном месте, никуда, бывало, не поедут -- надоело. А эти вот и в Крым возили, и за границу... Все-таки, свету поглядела...
   Курсистка, видимо, огорчена старозаветными понятиями своей собеседницы и начинает убеждать ее, что теперь, даже при скудной воле, лучше, чем в старину было, при господах: вот пожила 22 года у одних господ, не понравилось -- перешла к другим... Убеждает горячо, веско, по всем правилам логического построения. А сидящий рядом со мной закоптелый человек в картузе и тяжелых сапогах глядит на нее с полуоткрытым ртом лукавым взглядом притворного простака. Иногда подмигивает мне и говорит вполголоса:
   -- Ось, яка швыдкая!
   И в тоне его чувствуется благодушная ирония. Бог весть, в какую сторону ее отнести: потому ли он подтрунивает, что несвоевременно в наши дни столь горячо доказывать преимущества свободного состояния перед рабством, или потому что убежденность пожилой корчевской крестьянки, проникнутой рабьим миросозерцанием, есть твердыня безнадежная в смысле сокрушения.
   Поезд стучит, гремит, уносясь все дальше от тех мест, где в молочном тумане белой ночи остались многоэтажные каменные громады, высокие трубы, дым, копоть, деловая сутолока улиц и немолчное ворчание огромного города. Он долго заглядывал в окна нашего вагона зубчатым гребнем своих крыш, затушеванный мутно-синей тушью, громадный и таинственный в своих диковинных очертаниях. Потом вытеснили его зеленые болотные луговины с крошечными домиками, рассыпанными об дорогу, рощицы с веселым шумом, белое курево пара от локомотива. Белая ночь как будто слегка помутнела, потеряла прозрачные, мечтательные тона. Звезды заглянули в окно -- среди них Юпитер, такой серебряно-ясный, немерцающий...
   Мой сосед, уставши изумляться и крутить головой, лезет под крышу вагона и как-то умудряется приспособить загруженную верхнюю полку для сна. А пестрый молодой говор не смолкает в вагоне всю коротенькую весеннюю ночь.
   Пробегают станции, поля, леса, румяные облака на востоке. Серая свежесть льется в душный вагон. Потом солнце всходит, горят теплым радостным светом верхушки леса, рдеют янтарные стволы сосен, поет привет утру шумящая листва берез и ольшаника, молодо сверкает сочная зелень. Как цветы ромашки, мелькают среди нее белые церковки. Серые растрепанные хатки над синею зыбью озер, среди глинистых пашен и серебристо-зеленых озимей, под голубым небом, в радостном сиянии утра, наполненного птичьими кликами, не кажутся скудными и жалкими. В холщевых рубахах, в лапотках шагают мужички по взрытой, белесой пашне, и что-то кроткое, родное, притягательное чувствуется в этих фигурах с обнаженными головами.
   -- Русского интеллигента ругают за космополитизм, -- говорит студент с лицом южного типа (мы стоим с ним на площадке), -- а я вот гляжу на эти перелески и поля -- и кажется, ничего нет на свете ближе их моему сердцу... Никакие заграницы не вытеснят их из души...
   -- Я жил в Мюнхене. Там наши русские, все -- и великороссы, и хохлы, и евреи -- все болели тоской по России. И все мы были шовинистами до nec plus ultra!.. Если бы война с немцами началась, -- мы все так говорили, -- пошли бы добровольцами в свою армию, лишь бы этих колбасников бить...
   -- Шовинисты-то шовинисты, а ни вы, ни я не найдем общего языка вон с той бабой в красной повязке, с лукошком...
   И у нас загорелся обычный интеллигентский спор о взаимоотношении народа и интеллигенции, долгий и бесплодный. Мы не соглашались друг с другом, однако согласно приписывали народу те мысли и упования, которые нам хотелось, чтобы были у него. С площадки перенесли спор и в вагон, занявшись чаем.
   Наш ли спор или звук чайной посуды разбудил моего соседа, спавшего на верхней полке.
   -- У пути сон горобьяч, -- сказал он, спуская ноги сверху как раз на наши головы.
   Кажется, он спал немало и спал с ожесточенным упорством практического человека, умеющего использовать пребьюание в вагоне наиболее целесообразным способом. Храпел, шипел, свистел горлом и носом. И все-таки остался мало доволен, раз приравнивал свой богатырский сон к воробьиному, короткому и чуткому.
   Когда мы предложили ему чаю, он не отказался. Познакомились: скотопромышленник Иваненко.
   -- Вот вы -- около народа, -- сказал мой студент, наливая стакан.
   -- Эге... -- коротко подтвердил Иваненко, мечтательно-сонным взглядом посматривая в окно. И опять мне послышалась неуловимая юмористическая нотка в его голосе.
   -- Каково, приблизительно, теперь настроение, по вашим наблюдениям?
   Иваненко принял стакан, взял сахару и, громко откусив кусочек, хлебнул из стакана. Ожегся и быстро поставил стакан на блюдце.
   -- А настроение такое, -- сказал он огорченным голосом, -- какая корова была в четвертной билет, нынче идет в пятьдесят. К мясам окончательно приступу нет! Себе покупка -- шесть рублей пуд. Прикиньте харчи, доставку -- какая цифра выйдет? А биржа и в Москве, и в Питере свой голос имеет...
   -- Нет, мы о народе. О крестьянстве...
   -- Да и я ж о народе. Народу сейчас лафа: воз пеньки продал, воз денег получил...
   -- Неужели?
   -- Очень просто: 25 пудов по 4 рубля -- сто целковых. Разочтите сами... Когда у него такие деньги были в руках? Через то он и не кланяется никому. Чего ему еще надо?
   -- Так-таки ничего?
   -- Скажите на милость: какого рожна? Всё у него есть.
   -- А земли?
   -- Земли? Он и с этой не може справляться. 100 рублей за пуд пеньки, а 13 рублей подати -- тяжело платить... Такой уже народ...
   Он поглядел на нас ясным, убедительным взглядом и опять обратился к чаю. Хотелось протестовать, но нечего было противопоставить возу пеньки, такому категоричному, явственному и трудно опровержимому. Ведь, в самом деле, воз денег... Не зря же человек говорит?..
   -- Неужели так-таки ничего и не надо?
   -- Окончательно!
   

II.

   Небольшой, грязноватый пароход пыхтит, пыжится, шумит колесами, но при всем очевидном усердии ползет вперед со скоростью не более 10 верст в час. Пристаней по пути немного. Но временами навстречу пароходу выезжает лодка, сидящие в ней машут руками. Это означает остановку, приблизительно этак на полчаса. Пароход не спеша, обстоятельно, осторожно притыкается бортом к берегу, ведет переговоры с желающими ехать, принимает их в свое лоно, кстати высаживает кого-нибудь из пассажиров, которому эта непредвиденная остановка оказывается весьма подходящей. Идет дальше. Затем вдруг опять останавливается.
   -- Что такое?
   -- Перекат.
   Долго стоит. Точно соображает что-то очень головоломное. Сообразил: просит публику на берег. С версту, без особого ропота -- привычное дело -- совершаем прогулку по берегу, пока пароход одолевает перекат. Затем садимся, едем дальше. Нагоняем плоты. Фарватер загроможден. Пароход грозно свистит, но плоты не торопятся дать дорогу. Бывалые люди говорят:
   -- Ну, теперь часа на три! Эх, жаль, бредня нет: раков бы наловить можно...
   Берега Сожа веселые, зеленые, уютные, с хрипением коростеля в лозняке, с заливистым пением жаворонка, с пестрым свистом куликов. На первом плане -- живописные рощицы верб, тополей, дубов, а за ними, в синей дымке, сосновый бор, пески, холмы. Белые хатки милой, поэтической Украины так приветливо смотрят из вишенника, небольшая группа босоногих дивчин, приютившаяся на корме, между грязными тюками и канатами, так нежно-грустно, тихесенько, задумчиво поет:
   
   Пійду в гаек, нарву вінок --
   Милу дружку на головушку...
   
   что сами собой встают в памяти чарующие образы и звуки дивной украинской поэзии, идиллия благодатного края, ясного неба, светлой песни, сверкающего смеха...
   -- Как там Китай, господин?
   Белая сермяжная свита с очень широкими рукавами у плеч, тяжелые сапоги и зимняя шапка на голове из коричневой, поддельной смушки. Борода брита с месяц назад. По ленивым движениям, по философской сосредоточенности, которая не покидает его даже тогда, когда он из газетного обрывка сооружает цигарку, -- чувствуется, что это несомненный потомок какого-нибудь увековеченного Гоголем Солопьяного Черевика или Цыбули, или Голопуцека.
   Что ему Китай, и что он Китаю?
   Вопрос вызван очевидно лишь тем, что я держу газету в руках.
   -- Китай, а что?
   -- Всчет войны...
   -- Кажется, не будет.
   -- Ни? -- Черевик молча долго глядит в сторону. Потом, закурив цигарку, говорит:
   -- А нехай бы, трисца его матери, ворохнул...
   -- Какой вы, однако, воинственный!
   -- Войны треба, господин!
   -- Для чего?
   -- Треба...
   Черевик загадочно смотрит на зеленые берега, мимо которых мы едем, на синеющий за лугами сосновый бор. Долго и значительно молчит, пыхтит цигаркой. Затем оглядывается по сторонам и пониженным, секретным голосом подтверждает:
   -- Войны треба...
   Догадываюсь: мотив ныне очень распространенный -- смутные упования, возлагаемые массами на войну. Черевик косвенно, со всеми предосторожностями, подсказывает мне эту догадку:
   -- Леса эти видите?
   -- Вижу.
   -- Панские. На 30 верст тут, до самого Днепра, Паскевича земли. Один человек а сколько заграбастал...
   -- Есть же, конечно, и крестьянские владения?
   -- Плюнуть некуда -- всё панское. Не поляк, так немец... Не немец, так москаль...
   -- Какие же паны лучше?
   -- А уси -- сукины дети, -- убежденным голосом говорит Черевик. Национальная идея, очевидно, пока еще слабо утверждена в его голове: все паны отнесены в одну курию...
   Мы с большими паузами и недомолвками тянем разговор о земле. Подвигается еще несколько свиток и пиджаков, такие же Цибули и Печерицы из "Вечеров на хуторе..."
   Но все уже повреждены каким-то душевным недугом, неодолимым раздумьем о земле, все утратили ясный юмор Рудого Панька... Весь разговор -- около нужды, около фатальной безвыходности. Смутные, фантастические упования, возлагаемые на войну, высказывал один только Черевик. Другие перемалчивали. Охотнее говорили о покупке, о выселке. Когда я завел разговор о западном земстве, мои собеседники выслушали меня как-то не глядя, без малейшего интереса.
   -- Пани соберутся, будут между собой рихтувать, щоб мужику ще гирш було, -- сказал один.
   И после длинной паузы прозвучал еще один глубоко убежденный голос:
   -- Ни якого сукина ссына от сего земства мужику не прибуде.
   И снова мысль возвращается в тесное кольцо безнадежных соображений о покупке, аренде, выселке и проч.
   -- Крестьянские земли -- разве земли? песок!...
   -- Мы вот у барина себе купили земли, да что толку? Засеваем по пяти десятин, а лучше бы одну, да добру...
   -- А почем?
   -- По семьдесят.
   -- А верху сколько?
   -- Верху? Верху платили столько, да еще столько, да еще... Уж и не сочтешь... Она нам влезет...
   -- Вот в уфимской, говорят, земли черные.
   -- Нет, Уфин город на песке стоит, я был в нем...
   -- Тоже и в Сибирь наши мотались, да побросали все, вернулись. Поехали с деньгами, за край скучно стало, вернулись голые...
   -- Куда ни поди -- кому какое счастье... Вот в Америке деньгу, говорят, зашибают, а я поехал: бился-бился, нет ничего толку! Что заработаешь, то и проешь. Харч дорогой. Без языка тоже плохо...
   -- Притесняют?
   -- Притеснять не притесняют, а мошенников и там много, рта не разевай. Я у турка одного винограду купил, дал ему доляр, а он взял и пошел себе. Я ему: давай сдачи! А он себе идет -- никаких! Я к городовому. Кой-как втолковал. Ну, городовой его за шиворот, да в холодную и деньги отобрал. Там -- не как у нас: попал в полицию -- больше не заторгуешь.
   Собеседник немножко помолчал, все-таки увлечен Америкой и рассказывает, как ему удалось надуть американцев: найти выгодную работу помогла забастовка. Когда рабочие в городе забастовали, он нанялся на работу по очень выгодной цене и благодаря этому обстоятельству прикопил кое-что и на дорогу, и для дома.
   -- Идешь, бывало, на работу, они не пускают, револьверами грозят: "Рус, рус!"... А я вроде как не понимаю. Ну, ни разу не обидели, благородный народ...
   -- Вот на своей границе, точно, поприжали нас немного. Документы были у нас от волости -- отобрали их у туннели, чемоданы поглядели. -- "По рублю контрабанду заплатите". Заплатили. Жандар документы унес. -- "Придите в 9 часов". Пришли в 9, стоим, ждем, а он как и не видит нас. До самого вечера стояли. Поезда все прошли. Спасибо, пан какой-то вошел. Откозырял ему жандар. -- "Что это за люди стоят?" -- "А это, милостивый пан, мы ждем документов. С 9 часов ждем"... Ну, он тут потопал на жандара: "Скотина, -- говорит, -- сейчас же выдать!" Жандар как резиновый выскочил в иную комнату и мы за ним. "Другим, -- говорит, -- по сотенной даете, а мне и четвертной жалко!".. А мы за что будем давать, когда у нас правильные документы от волости?..
   Разговор переходит на различные формы прижимок, принимает порою легендарный, порою комический характер. Например, урядник налагает штраф за работу в табельный день, натурой берет взятку с жены, не живущей с пропойцем-мужем. Деревенский батюшка, сердитый на некоторых прихожан за скудость руги на престольный праздник -- Георгия Победоносца -- при помазании елеем, приказывал им прикладываться к тому месту образа, где начинается хвост коня, изображенного на иконе...
   -- И сущие выдумки! -- заметил сидевший неподалеку старик-дьякон.
   -- Ни, батя, сущая правда!
   -- Пустяки!..
   -- А что же, скажете, что вы не тягнете с нас... Дуться нечем уж нам, а вы...
   -- Дуться-то нечем -- это коротко и ясно -- только и в вас религиозности ни капли не стало... Одно озорство, хулиганство. Соберутся деревенские парни, вломятся к своему же односельчанину: "Руки вверх! Давай на четверть, а то коляки отведаешь"... И -- нечего делать -- откупается... Этого не бывает?
   -- Есть.
   -- То-то! А вы: "дуться нечем"... Прибегайте к Богу, просите... А Бога-то вы и забыли... Оттого-то упадок и нравственности, и благосостояния, и порядка: религией небрежете!
   

III.

   Упадок религиозного усердия в народе отмечают и монахи Киево-Печерской лавры.
   -- С самой забастовки пошло: меньше и меньше. И скуднее. Богомольцев теперь и третьей доли нет. В прошлом году мощи преподобной Евфросинии переносили -- ну, точно, народ был. Много-таки. На Святой. А после -- опять пустыня. Расходы растут: водопровод провели, электричество, а доходы оскудели. Прежде ежегодный остаток бывал, а теперь уже и лежащий капитал приходится трогать...
   Не знаю, насколько эти сообщения монаха, несущего послушание в монастырской гостинице, справедливы. Я провел в лавре шесть дней -- перед Троицей и Троицу. На мой неосведомленный взгляд богомольческая толпа была большая -- все тринадцать корпусов лаврской странноприимницы были переполнены, люди располагались на ночлег во дворе лавры, под открытым небом. А было довольно холодно и сыро, дожди проходили как раз в эти дни.
   Больших доходов от этой бедной, голодной, грязной, вшивой массы быть не могло, но зато она была достаточно пестра и внушительна, чтобы свидетельствовать о горении паломнического усердия во всех концах отечества: казанские чуваши и бессарабские молдаване, псковитяне и кубанцы, сибиряки и волыняне, рязанцы и полтавцы -- все области были представлены тут. Словом --
   
   Я -- от Ладоги холодной,
   Я -- от синих волн Невы,
   Я -- от Камы многоводной,
   Я -- от матушки Москвы...
   
   и т. д. конечно, о современных религиозных настроениях судить по этой толпе нельзя: это -- особенная часть народа, женщины, старики, калеки, экскурсанты, профессиональные странники и странницы, кормящиеся поборами на святые места и около них. Рабочая часть населения была, главным образом, лишь из ближайших к Киеву уездов.
   Но и эта народная толпа сама по себе очень характерна. Ее нищета и убожество, скорбь и изнурение, благоговейный трепет, слезы и робкие упования, -- несомненно, в значительной части, и общенародный признак, прочно установленное, незыблемое украшение "наготы смиренной" земли родной.
   И эти жалкие медяки, завязанные в узлы платочков и полотенец, эта лепта вдовицы на украшение обители, на "маслице угодничкам" -- это тоже идет еще оттуда, из мудро безмолвствующих недр народных, скудеющих, но все еще дающих. Но чувствуют уже черноризцы: скоро иссякнет этот источник... Одна была забастовка -- и то круто повернула народную мысль...
   -- Как-то Господь и святые угоднички примут, а все обошла, всем поклонилась, -- довольным голосом говорит бойкая рязанская солдатка, -- ни копеюнушки не осталось -- ни в ширинке, ни в полотенчике... Все, теперь домой как хошь...
   -- Пешком?
   -- А на чем же. Скопинские мы, пять недель шли оттеле...
   -- Как же вы теперь, без копейки-то?
   -- А Господь-то... Всё, Бог дает, кто-нибудь умилится душой, подаст...
   -- Господь-то Господь, а за ночлег подай копеечку, -- говорит скептический голос.
   Пять недель похода, без копейки в кармане, -- где это возможно, кроме России? и где так мало дорожат временем, как у нас?
   Но очевидно велика потребность излить тоску, рассказать о печалях и о бедах Господу и его преподобным, если все это подъемлется в надежде облегчить измученное сердце в святом месте. Когда прислушиваешься в трепетной полутьме пещер или в темном уголке храма к всхлипывающему бормотанию какой-нибудь женской фигуры -- в лаптях, в сермяге -- уловишь ухом что-нибудь несложное и однообразное -- "Казанска Божа Матерь, моли о нас грешных! Тихвинска Божа Матерь, моли о нас грешных! Почаевская Божа Мати, моли о нас грешных!" И т. п. Но в выражении пламенной мольбы, которое преображает землистое худое лицо, в слезах, в простертой ниц фигуре чувствуется страстное устремление к Единой безмолвной Заступнице, крик изъязвленного сердца, намучившейся души... Лавра с чудесным пением своим и благолепием, конечно, не расхолодит этого настроения...
   Но печать г. Купона -- как выражался Гл. Успенский -- звук монеты, слишком земные, хорошо выкормленные фигуры в черных рясах, напоминающие на каждом шагу о пожертвовании, действуют, несомненно, расхолаживающим, даже огорчающим образом. А непристойное поведение монашествующей братии (не только молодежи, но и стариков), ставшее явлением таким заурядным, оставляет в душе даже верующего посетителя след несмываемой слякоти и враждебное осуждение.
   Местный пиит Киево-Печерской лавры иеромонах Парфений в стихотворении, посвященном лавре (продается оно по 1 коп. при выходе из ближних пещер), своим соратникам посвящает следующие строки:
   
   Блаженны вы, что здесь живете,
   Преподобные отцы.
   Счастливы вы, что здесь умрете,
   Мирской избегши суеты...
   
   -- Жизнь действительно что неплохая, -- заметил богомолец торгового вида, прочитав с запинкой эти стихи.
   -- Чему же именно завидуете? -- спрашиваю.
   -- Во-первых, что кусок им замечательный... Им еда не так, как мужик йисть... А во-вторых, они в надежде о будущей жизни...
   В сущности, этот утилитарный взгляд, совпадает, по-видимому, со взглядом и самих монашествующих: большинство -- из крестьянства и мещанства -- идет в обитель в чаянии "куска" и по сравнению с прежним своим куском находит здесь более питательное содержание... Оттого-то монашеская армия по сравнению с серой, запыленной, тощей, изобилующей уродами богомольческой толпой, кажется такой упитанной, подчищенной, выхоленной... И они слишком привыкли к святому месту, чтобы сохранить в себе хоть частичку того наивного, благоговейного трепета, с которыми спускается в подземные коридоры далекий паломник. Оттого так сыто, равнодушно, деревянно звучат их голоса, когда они руководят и направляют течение молитвенных воззваний богомольцев.
   -- Преподобный Пимен многоболезненный... -- научает терпению в болезнях...
   -- Преподобный Арефа... -- наставляет благодарению за похищение имущества...
   -- Преподобный Никон Сухий дает наставление, как плен терпеть...
   -- Желающие жертвовать в общую на всех святых кружку -- жертвуйте здесь...
   Между святыми подвижниками лавры равномерно распределена тягость наставительства и подания утешения и помощи в бедах, скорбях и напастях. Лаврский листок, изданный под No 11-м для назидания верующим, подробно излагает, "какую духовную пользу получают богомольцы от св. угодников" и в чем наиболее силен каждый из покоящихся здесь святых:
   "Стефан, Никон и Варлаам научат тебя терпению в напастях, препод. Ефрем -- ревности к святым местам, Исайя -- умножению веры, Дамиан -- посту, Матфей -- стоянию в церкви, Никита -- покаянию после искушения, Афанасий -- послушанию, Феофил -- слезам о грехах" и т. д.
   Затруднительно сказать, что богомолец уносит из лавры, -- приносит он сюда очень много: и слезы, и упования, и наивную веру, и лепту от черного, изнуренного труда своего. Но что почерпает он здесь?
   Цитированный мной лаврский поэт, иеромонах Парфений, влагает в уста богомольца такие восторженные слова:
   
   Где же палка и сума --
   Вы, сопутницы мои?
   Поспешу я до двора
   Расскажу я все семьи.
   Насладился я виденьем,
   Поутешился душой,
   Обещаюсь со смиреньем
   Жизни подражать святой...
   
   А мне припоминаются разговоры за столами в монастырской чайной, в которых богомольцы и богомолки просто и грубо вскрывали некоторые подробности этой святой жизни.
   -- Будь он неладен, этот прозорливец! -- говорит сердито молодая богомолка в кругу землячек, -- ни за какие деньги не пойду теперь... грехи лишь!
   -- А вот Параньке-то он правду всю сказал!
   -- Да и мне правду: "у тебя, говорят, муж на службе?" -- На службе,-- говорю. А он меня лап-лап за сиськи. -- Что это вы, говорю, батюшка, старенький, а куда с руками лезете... беса радуете... Я не для греха сюда шла... -- "Не согрешишь, милая, не покаешься"...
   

IV.

   Каталог поучительных листков для народа, издаваемых Киево-Печерскою лаврою, дает картину учительской и просветительной деятельности монастыря. Когда-то Герцен писал, что "интеллигенция угодников божиих" -- единственная в свое время интеллигенция, старалась "развить эгоистическое сердце человека в сердце всескорбящее, обобщить его разумом и в свою очередь оживить им разум"...
   Проповедь современных угодников уже немножко отдаляется от этого тонкого определения. Из 200 с небольшим номеров каталога приблизительно половина занята листками, разъясняющими заповеди, члены Символа веры, молитву Господню, части литургии. Десятка по два номеров посвящены праздникам и литиям. Остальное отведено политике.
   Для примера вот заглавие некоторых листков политического содержания:
   
   Крамола.
   О забастовках.
   Не внимайте словесам мятежным.
   Сеть гражданам.
   Порядок.
   Священная законность власти.
   Собственность неприкосновенна.
   Благожелательный совет православным наборщикам уполномоченных в Гос. Думу.
   Благожелательное слово к православным христианам перед выборами в 3-ю Гос. Думу.
   Что православный народ читал прежде и что предлагают ему читать теперь?
   О царской власти.
   Задушевные молитвенные пожелания сынов России Наследнику Державы Российской.

-----

   Вся эта литература написана языком или слишком патетическим и восторженным, или неумеренно-полемическим, в ущерб логике и смыслу. И когда слушаешь спотыкающееся чтение какого-нибудь грамотея-добровольца, читающего на странноприимном дворе такой листок, когда видишь дремлющие, скучающие лица, почтительно обращенные в сторону этого буканья, -- видишь, что усилия лаврского публициста потрачены вотще.
   Тут же какой-нибудь убогий старикашка нелепой легендой и возбуждает вражду сословий и классов, и потрясает принцип неприкосновенности и святости собственности; сеет словеса мятежные, сам того не подозревая -- и с каким жадным и сочувственным вниманием и пониманием следят за его рассказом слушатели!..
   Раза два приходилось мне слышать лаврских монахов в назидательной беседе с богомольцами в столовой, на дворе. Говорят бойко, солидно, но сухо, по заученному, сбиваясь с основной темы на проторенную многословность о неоскудевающей благодати, о святости неистощимой, сокрытой здесь, в месте подвигов св. угодников.
   -- А как, батюшка, вот ежели некрещеный младенец помер, -- как за него молиться, -- задает вопрос какая-нибудь богомолка в то время, как батюшка подготовил себя к беседе противосектантской.
   Ответить надо, а как ответишь на такой вопрос? И вот батюшка сердито бросает на это:
   -- А надо делать так, чтобы они не умирали некрещеными... крестить поскорей... Конечно, в рай они теперь не попадут -- лишены благодати св. крещения, -- но с другой стороны, они и не успели нагрешить... Значит двери райские от них недалеко... Молитесь... Господь конечно, по милосердию своему, найдет им уголочек в царствии своем... Так и молитесь, как всегда молитесь: помяни Господи душу раба твоего, младенца, имя же его Ты веси...
   Вот толпа орловцев прощается с Лаврой. Долго молятся на золотые главы и крест Успенского собора, стоя на коленях, шепча свои молитвы, кланяясь по очереди каждому Печерскому угоднику -- все они изображены на фасаде храма. Горит на заходящем солнце золото крестов, тонкое белое облачко повисло белыми кистями в голубом небе, длинные тени лежат на помосте монастырского двора, прячутся в листве монастырских каштанов. Кроткая тишина разлита в воздухе, тишина нисходит в душу, кротко, безмолвно-задумчиво глядят со стены лики угодников.
   Отмолились орловцы, откланялись. Зашваркали десятки ног в лаптях по каменному помосту монастырского плаца к выходу. Белокурый молодой монах выходит из типографии с кипой листовок.
   -- Домой, православные?
   -- Домой, батюшка.
   -- Ну, вот вам благословение Киево-Печерской лавры... Меч духовный, так сказать...
   Он раздает всем по листку. И право, умилительно видеть эти сермяжные, лапотные фигуры с грамотками в руках. Правда, выражение на лицах недоумевающее, но всем думается, что соприкосновение с печатным листком, каково бы ни было его содержание, когда-нибудь да разбудит же эту темную, слепую, стиснутую мысль.
   -- Читайте сами, другим давайте, -- говорит монах бойким, заученным тоном, -- в настоящее время, вы знаете -- умножились враги православной веры... На каждом шагу соблазн, хитрые искушения. Небось, приходилось вам в вагонах, на пароходе, на улице встречать таких, как бы сказать, говорунов, которые всякие разговоры завязывают -- о божественном, например, о вере, о спасении души...
   -- Это -- так точно, батюшка... -- слышится обрадованный голос из толпы.
   -- Так вот это и есть самые развратители народа!.. Подстерегают вас, простаков, яко тать в нощи. Волки в овечьей шкуре: он и ласково говорит, складно, а вы вслушайтесь, куда гнет...
   -- О-о, Господи, помилуй нас грешных, -- вздыхает бабий голос в толпе...
   -- Куда гнет? Поклоняться святым угодникам -- бесполезно, православие уклонилось в суеверие, духовенство -- к любостяжанию...
   -- Боже, милостив буди мне грешной, -- всхлипывает старуха, ближе всех стоящая к монаху и растроганная одним звуком его обличающего голоса.
   -- Это бывает... это так точно... -- подтверждает довольный мужицкий голос.
   -- Есть и такие умники, что Бога совсем не признают, посты, иконы отвергают... Всякие есть из них. Так вот вам -- эти листки -- это, говорю вам, меч духовный против таких смутителей. Он вам речь, внушенную диаволом, а вы ему из этого листка... Вот что-то он тогда скажет?.. А тут -- истина неискажаемая, тут -- наука всех наук...
   Листки были разнообразного содержания. Один из них: "Берегитесь, чтоб вас не ввели в заблуждение" -- я просмотрел: на три четверти тексты св. писания (17 текстов), все содержание которых сводится к тому, что придут лжеучители, лжепророки и беззаконники. Строк десять о том, что ныне оправдывается предуказанное писанием появление лжеучителей и лжепророков. Это -- отпавшие от святой церкви сектанты и всякого рода безбожники -- штундисты, баптисты, адвентисты, субботники, малеванцы, толстовцы, евангелики, "которые называют себя духовными христианами, а на самом деле духа Христова в себе не имеют", хлысты, молоканы, духоборы, иеговисты, новый Израиль, скопцы, раскольники, также анархисты, социал-демократы, иоанниты...
   Ни одного звука о сущности этих вероучений нет. И уж не знаю, как придется отбиваться этим мечом духовным, если с орловскими богомольцами, в самом деле, вступит в словопрение о божественном не то что начитанный баптист, а просто любой отрицатель. А беседы эти нынче в вагонах и на пароходах -- явление нередкое. О политике говорят обыкновенно с оглядкой, но о вере спорят ныне довольно свободно и громогласно...
   

V.

   Из окна вагона я вижу, как белоголовые деревенские ребятишки, пасущие скот у дороги, машут картузами пробегающему поезду, несутся в перегонку с ним, кричат, делают какие-то знаки...
   Вспоминаю: лет пять назад такие же белоголовые ребята звонкими голосами кричали, при проходе поезда:
   -- Газетку, кинь газетку!
   Прислушиваюсь теперь -- неужели все те же крики? Нет, иное.
   -- Папирос! Дай папиросочку! Папироску!..
   Явное доказательство народного отрезвления и успокоения. Чрезвычайные усилия, двинутые в эту сторону сверху, не пропали втуне. Интерес к печатному слову, разные бессмысленные упования, ожидания, поползновение к общественным и политическим вопросам сменились очевидно более реальными интересами, в частности -- вкусом к папироске.
   Нынешние вагонные разговоры достаточно очевидным образом показывают, что интерес к политике не то чтобы упал, а как будто, выражаясь языком садоводов, -- прищипнут. По соображениям осторожности и благоразумия самый словоохотливый собеседник если не умолкает, то понижает голос до шепота, когда заходит речь даже о таком любезном и неустрашительном лице, как г. Саблер.
   -- Вы, батюшка, как будто боитесь, что новый начальник подслушает наш разговор?..
   Собеседник секретно подмигивает левым глазом и шепчет:
   -- Теперь, знаете, и стены слушают. Особенно насчет политики... Политика -- не еж, а колется...
   Умудряющий опыт наклонен к преувеличениям. Люди культурного облика, очевидно, пришиблены больше, чем серое простонародье, и твердо усвоили испытанное российское правило: держи язык за зубами... Человек рабочий иной раз в лирическом настроении склонен ругнуть кое-что или кое-кого. И надо видеть в это время окружающих его спутников, как они испуганно шипят, машут на него руками, цыкают и дергают его за полы...
   Человек огорчен: хозяин, "стрелок и жулик" сманил его вместе с другими простаками в Ростов на штукарскую работу и, провалившись на невыгодном подряде, скрылся, денег рабочим не уплатил, а начальство никаких мер к ограждению их интересов не приняло. Поэтому ясно: все одну руку держат -- и представители власти, и люди капитала, рабочему же человеку -- мат.
   -- Ну... придет наш час! -- угрожающе кричит огорченный рабочий человек, -- мы вас подведем под один итог!..
   -- Да цыц ты!.. сядь!.. -- раздаются придавленные, испуганные возгласы.
   -- Мы вас в переплет возьмем!..
   -- Да замажь ты рот, черт -- дубина!..
   Но часа через два-три, выспавшись и протрезвившись, огорченный человек лишь скребет пятерней нечесаную голову и сконфуженно-вопросительным взглядом посматривает на соседей.
   -- Ну, что же? под один итог? -- спросишь этого, недавно столь бурного трибуна.
   -- Чего-с?
   -- Кого вы в переплет-то хотели взять?..
   Вздыхает и молчит. Молчит долго и упорно. И только вполне убедившись в отсутствии опасности, заводит беседу сперва о чуме, потом о немцах-колонистах, у которых все прекрасно, и уже после всего этого, как бы мимоходом, спрашивает:
   -- Вы, господин, из Питера? Ну как там Дума?
   Самая неопределенность и туманность вопроса, вялость, видимое отсутствие интереса к тому учреждению, которое недавно еще привлекало напряженное народное внимание, говорят о глубоком, почти безнадежном погружении в кладезь безнадежного успокоения.
   -- Распущена? На время или как?
   -- На время. На каникулы.
   -- А когда она совсем кончится?
   -- Через год.
   -- И слава Богу. А то лишь в глазах мельтешит... Думают-думают, а всё на пшик выходит...
   Я объясняю, что через год предстоят новые выборы. Он разочарованно машет рукой.
   -- На кой лад? Деньги переводить? Жалование они себе удумали, а по делу-то ничего не видать из них...
   Приговор безапелляционный и сердитый. Ждешь, что за ним последует развитие какой-нибудь положительной программы. Нет. Одно молчание, угрюмое, значительное, скрывающее что-то, оглашению не подлежащее. Снова прячется в раковину огорченный человек и не выходит из нее до самого конца совместного нашего путешествия...
   Но есть одна область, в которой ныне разговаривают гораздо свободнее, чем прежде. Это -- область религиозных вопросов. Отражение ли это своеобразного "богоискательства" и усиленного интереса к духовной жажде, или просто люди цепляются за возможность сравнительно свободно и безопасно удовлетворить потребности человеческого естества в слове, без явной угрозы полицейским протоколом или членовредительством, но религиозные споры очень нередко приходится слышать теперь в пути. Сядет какое-нибудь лицо. Сперва пойдет вполне мирная беседа про певчих, об архиереях, об Илиодоре. Потом слышишь: вспыхнул уже диспут.
   -- Вы говорите: Евангелие... -- скорбным тоном говорит серая, запыленная ряса, -- прекрасно-с, пусть себе читает Евангелие и священное писание... Но дать право свободного толкования человеку, читающему по складам, это что значит? Нынче он прочел, назавтра, глядишь, новая секта готова!
   -- Обязательно! -- сочувственно крякает толстая фигура торговой складки.
   -- Они и так ныне как грибы растут... Заведется в приходе один такой чтец, так и знай: через месяц перейдет к баптистам, через два совратит десяток семей...
   -- А чем плохи баптисты, батюшка? -- спрашивает фуражка с зелеными кантами -- акцизного ли, землемерного или путейного ведомства, Бог ее весть...
   -- Трезвый, трудящийся народ...
   -- Спору нет, но только в чем же у них истина учения? Все, дескать, верою спасаемся. Грешных нет, любого вставляй в рамку и молись на него: я, дескать, безгрешен...
   -- Позвольте, батюшка! Я баптистов близко знаю... -- Я сам знаю!..
   Спор разгорается, принимает порой характер почти бурный, захватывает внимание всего вагона, наполняет его громким, немножко бестолковым, но веселым шумом, делит путешествующих на партии -- нападающую на ныне существующие порядки в церкви и отстаивающую их искони предустановленную незыблемость. В конце концов, кричат все одновременно, ничего и разобрать нельзя.
   -- Это ежели так, то значит, всю иерархию отвергать?!
   -- Ну, что ж такое!..
   -- Но как же без иерархии быть?..
   -- Эка важность!
   -- Ах, господа, господа!.. Молодые вы люди, больше ничего!..
   На волжском пароходе пришлось разговориться с вольно практикующим садовником, работавшим по крестьянским садам астраханской губернии. Оказались земляками. Собеседник мой был выслан из пределов родной губернии за агитацию в самое последнее время. Спрашиваю:
   -- Как же вы умудрились агитировать при нынешних условиях?
   -- На миссионерских беседах...
   Не мешает заметить, что мой земляк отрекомендовался, между прочим, социал-демократом. Говорил он чрезвычайно цветисто, мудрено, порою трудно было и понять, о чем он хочет сказать, но социал-демократическая терминология, пестрившая его речь, не погрешала против общепринятого понимания.
   -- Мое личное "я" мало может представлять из себя интересного,-- говорил он несколько мрачным тоном, отвечая на мой вопрос о его прошлом, -- коротко сказать, я -- пролетарий, голова и руки -- больше ничего. И в то время человек со всеми функциями, способными мыслить и сознавать. Поэтому усвоил твердо одно: несмотря на все деспотические преграды, напрягать всю силу воли на урегулирование трудящихся классов. Раз они ныне в руках бюрократии и буржуазии, немилосердно эксплуатирующей бедный люд, -- что я обязан делать? Разве для меня не понятно, как мой труп кладут в фундаментальную основу для счастья какого-то плутократа?..
   И далее в этом же роде говорил он о бюрократах, плутократах и буржуа, пока не дошел до простого, бесхитростно-трогательного рассказа о своем путешествии в ссылку по этапу.
   Я спросил, почему же именно миссионерские собеседования выбрал он местом оказательства своих политических взглядов.
   -- Больше негде. Все прекращено, все прижато, трем человекам собраться нельзя. Ну, а тут приезжает официальное лицо, приглашают всех на беседу, сбирают народ... Отчего же не пойти? Пошел. Сперва молчал. О присяге и клятве шла речь. А потом не утерпел и на основании Нового Завета начал чистить г. миссионера и попов наших. О. Григорий до белого каления дошел: "Не слушайте его, толстовца проклятого! плюньте ему в морду, циклопу одноглазому... какая-нибудь полуграмотная тварь, голодранец, а туда же"...
   (Мой собеседник был крив на один глаз.)
   -- Я вежливо возражаю на это: не мудрость нас ставит на пьедестал совершенства, но дух истины... -- "Гоните его в шею отсюда!".. Однако, не удалось, сами потерпели полный фиаск...
   -- А вас все-таки выслали?
   -- Да. Обыскали, книжки кое-какие нашли. На взгляд нашего урядника даже Евангелие оказалось политической книгой -- все забрал... А через месяц выслали...
   Судя по этому печальному финалу, участие в словопрениях и на религиозные темы тоже небезопасно. Но очевидно потребность человеческого естества не может мириться с полной немотой, разбуженная народная мысль ищет хоть самой тесной щели, чтобы пробиться наружу, выразить себя в слове. И раз миссионерская пря осталась единственной, по-видимому, ареной, где представляется возможность оказательства -- правда, не совсем безопасного -- своих взглядов на порядок церковный и тесно связанный с ним общественный, -- она, эта богословская пря, порою принимает ныне неожиданный для ее устроителей облик агитационного митинга...
   

VI.

   Где-то далеко, за слободой, поют женские голоса -- чуть слышно -- а тут, в заснувшей пустой улице тишь безбрежная, и с ветхого крылечка, на котором я сижу, чуть видны мутно очерченные силуэты ближайших домиков и церковки. Стучит колотушка ночного сторожа. Тонким голосом лает собака за церковной оградой. Единственные звуки. Но порою кажется, что и их нет, и одна вязкая, цепкая, непобедимая немота охватила со всех сторон эту жизнь, спеленала ее невылазною сетью и закутала от всех живых голосов мимо бегущей многозвучной жизни...
   Подходит к крылечку ночной сторож, высокий старик с длинным костылем. Здоровается. Мы, конечно, незнакомы. Не видим даже как следует друг друга. Но под покровом душной звездной ночи, в этой уснувшей человеческой пустыне, мы как будто не чужие и давно знаем друг друга. Молчим. Душная ночь завораживает нас.
   -- Рестованных давеча прогнали... станом... -- говорит, наконец, старик.
   -- Откуда же?
   -- Михайловские. Молодые парни... Один -- кирпичник, другой ямщиком ездил на станцию.
   -- За что же их? -- По 129-й статье.
   Это краткое, уверенное, до щеголеватости простое упоминание 129-й статьи, столь популярной, но в иной обстановке, в иных условиях,-- изумило меня не менее, чем изумил бы, например, внезапный свет электрического прожектора на этой улице. В первый момент мне показалось даже, что я ослышался.
   -- За что же именно? -- А за книжечки...
   Опять это -- "книжечки", сказанное каким-то особенным тоном, чуть-чуть скорбным, соболезнующим и в то же время не лишенным некоторой доли гордости, звучало так странно и необычно в этой притаившейся, темной немоте.
   -- Какие же книжечки?
   -- Две книжечки, говорят, захватили у них жандары... По политике...
   А на другой день к моему приятелю, у которого я остановился, пришла молодая крестьянка, родственница одного из арестованных по 129-й ст. Приятель мой был прикосновенным к юриспруденции да и практически знаком был с популярной статьей.
   -- Петро Иваныч, а что по 129-й статье, можно взять на поруки из острога или нет? -- спросила крестьянка. -- Время-то сейчас рабочее, а Бог знает, сколько их продержат...
   И снова это "129-я статья" -- в устах крестьянки прозвучало как-то особенно, непривычно и странно...
   -- А какие книжки?
   -- Не знаю, не спрашивала. Политические книжки. По злобе сказали на них, ну, и две книжки обыскались. Теперь вот за них по 129-й статье. Сколько это им, Петро Иваныч?
   -- Смотря по какому пункту...
   Самое удивительное для меня в этом разговоре было -- тон его, деловито-простой, чуждый признаков жалобы, плаксивого недоумения, страхов, точно речь шла не о карательной таксировке, а о ценах на капусту или огурцы.
   -- У вас 129-я статья как будто бы "бытовое явление?" -- говорю приятелю.
   -- Не только 129-я, но и 279-я... да и другие, близкие к ним. Ныне это не есть что-либо отвлеченное... Ходячую монету и неграмотные умеют ныне отличать...
   Через несколько дней, уже в другом месте, но столь же глухом и как будто незамутненном, убеждаюсь, что современная жизнь действительно близко познакомила население с кодификацией российских законов.
   Поздним вечером ко мне вошел небольшой человек с желтой бородкой, сухой, бедно одетый, но в шароварах с красными лампасами. Вид у него был таинственный и настороженный.
   -- К вашей милости... спросить два слова...
   Человек, читающий газету или книгу, в этих местах считается компетентным по всем вопросам, по всем отраслям знания, -- и самое обычное явление, что к нему идут за советом и касательно болезни "морской рак в нутре", и по вопросу обжалования решения станичного суда.
   Мой собеседник оглянулся по сторонам, присел поближе и пониженным тоном заговорил:
   -- Насчет сына... Сын у меня, конечно... И вот обвиняется он по двадцать второй книге военных законов, по статье 110-й...
   -- За что же именно?
   -- Да вот в лагерях у них прошлой весной шум сделался... разнообразие с офицерами вышло... Так вот, привлекают его. Шуметь все шумели, а выхватили всего шесть человек. А наш Микихор, вот как перед Господом Богом, ни сном ни духом...
   -- Обвинительный акт вручен?
   -- Нет. Он ведь бежавший. Да сын-то есть наш Микихор...
   -- Почему же он убежал, раз ни сном ни духом не причастен к беспорядкам?
   -- Сробел... Стали по народу говорить: "Тебя, Микишка, к расстрелу теперь или на шворку вздернут"... А вины за ним только и есть, что как шум исделался, побег туда и он. А сотенный командир перевстрел. -- "Ты куда, Скачков?" -- "Бунтовать, мол, бегу, ваше высокоблагородие!" Шутейно этак. Командир ему: "Вернись, не бегай!"... А он не послухал, побег... А после в зачинщиках был обозначен...
   Мой собеседник застенчиво смахнул выступившую слезу.
   -- Стали пускать зык по народу: вот, мол, Микишка, повесят тебя теперь или на вечное сошлют... Сробел парень. Три раза брали его. В первый раз повертели-повертели, видят: парень-рубаха, всё по чистой совести рассказывает. -- "Сиди три месяца". Отсидел. Самое рабочее время. Домой вернулся, от Филипповки опять жандар приехал. Обыскали. "Книги, -- говорит, -- где спрятал?" -- Да у меня клочка книжного нет, я неграмотный. -- "Брешешь!" -- Ей-Богу, неграмотный. -- "Ты,-- говорит, -- агитатор". -- Никак нет. Какие мы агитаторы. Всю жизнь в навозе, как жуки, копаемся... Однако взяли, подержали еще месяца четыре. Выпустили. А весной опять. Ну, он не стерпел, убег...
   -- И вестей не имеете о нем?
   -- И не знаем, жив ли? Надысь услыхал: поезд человека зарезал. Поехал взглянуть, не наш ли Микишка? Нет, слава Богу, не он...
   Он помолчал, вздохнул и горестно повторил:
   -- По статье 110-й... Чижолая статья... вечная каторга, а то и смертная казнь... Чуяло его сердце, любушки: ведь я его от ножа отвел... Приехали за ним жандары, а он помертвел весь, затрясся и в избу кинулся. Я за ним. Гляжу: рубаху разодрал на себе, ножик в руках. -- Что ты, сынок! -- "За что я страдаю, батенька? Кабы я знал, за что я страдаю?! Я жизни решусь"... -- Что ты, Господь с тобой! Терпи, если Бог испытание послал!.. Поставил я угощение ундерам-жандарам, выпросил его сходить к тестю попрощаться. Он пошел да больше я его и не видал: скрылся...
   Путь, каким прошел Микихор Скачков к познанию ПО ст. XXII книги Свода военных постановлений, много сложнее, чем тот, что был пройден ямщиком и кирпичником из Михайловки: здесь лишь "книжечки", там -- хоть и комическая, но подлинная попытка к протесту, к "бунту". Но оба факта, совершенно случайно попавшие в поле зрения постороннего, проезжего человека, свидетельствуют об одном -- что под покровом душной, немой ночи не всё так мертво-спокойно и беззвучно, как кажется на первый взгляд...
   Мелкая зыбь в виде телеграмм в газетах, что например, в Новочеркасске отделение одесского военно-окружного суда приговорило стольких-то нижних чинов к бессрочной каторге, стольких-то к таким-то срокам, пробегает по поверхности русской жизни почти незамеченной. Но под этой зыбью кроются сотни драм Микишек и их семей. Основа драм -- не политика, а старое эпическое воровство. Новое, "политическое" в них одно: вынесенный из революции способ протеста скопом, военные беспорядки.
   Весною прошлого года они волною прокатились по всем сборным лагерным пунктам Донской области. В результате -- сверх кар административных -- процессы с сотнями обвиняемых, ссылки на каторгу, тюрьмы, дисциплинарные батальоны. И, к сожалению, только... О воровстве отцов-командиров -- ни звука. Но вот совершенно случайно, по заявлению изгнанного маленького чиновника прокурорской власти приподымается краешек завесы, скрывающей картину безбрежного воровства командующего состава. Оказывается: начальник округа (генерал или полковник) через подставных лиц является поставщиком провианта и фуража для полков, вверенных его временному командованию. Секретарь его, при годовом окладе в 900 руб., имеет на хранении в банках до 80 тыс. руб., приобрел до тысячи десятин земли. И другие сказочные подробности подтверждаются судебным следствием. Но чем удивишь в наше время?..
   

VII.

   Поезд Владикавказской дороги несется к югу, поднимая белую пыль, посреди сожженной, серо-коричневой степи. Изредка остановится на затерянной в безбрежном знойном просторе станции, на которой нет ни тени, ни деревца. Посмотришь на термометр, припеченный солнцем: 50<sup>о</sup>!.. Люди еле движутся, обессиленные, разморенные, взмокшие, чуть живые. Около станционного самовара -- давка и ссора: самовар небольшой, а домогающихся воды много.
   -- Чего смотрит администрация? -- слышится жужжащий бас июньского мужа.
   -- Я телеграфировать буду! На что это похоже: воды не имеют на станции! -- отчаянно, как муха в паутине, вопиет дамский голос.
   -- Не люди, а черти! -- кашляет желчный голос больного пассажира, едущего на воды.
   Звонок. Снова вагон, духота, теснота, тяжкие вздохи, мутный сон в сидячем положении, густой слой пыли на платье, на волосах, на лице. Все окна открыты настежь, но влетающий горячий ветер несет лишь зной и белое курево, которое садится на лица пассажиров и придает им серо-коричневый колорит степи.
   Смотришь в окно: жалкие, сожженные, низкорослые хлеба. Ни деревца, ни кустика, ни самой жалкой лужицы. Тоскливая пустыня без края, без берега, без тени, без холмика. Запыленное желтое небо с беспощадным солнцем чашкой опрокинулось над ней.
   Изредка мелькнет караван верблюдов. Мерною поступью шагают они, серые и равнодушно-безмолвные, мимо телеграфных столбов, не навьюченные, я запряженные в короткие тележки, похожие на ящики.
   -- Что это везут?
   -- Это? -- местный пассажир кидает на караван опытный взгляд, -- а это водку... из казенного склада... тележки водочные...
   Не забыты казной, значит, и редкие здешние поселки, с серыми саманными хатками, с пирамидальными кучками сохнущего на солнце кизяка, навоз -- единственное топливо в этих краях...
   Я выхожу на одной из небольших станций без тени, сажусь на зеленую бричку немецкого образца, запряженную парой изъеденных оводами тощих лошадок в дышлах и еду в глубь степи.
   Гремит бричка, бегут мелкой рысцой костлявые лошадки, печет солнце, степь молчит, опаленная беспощадным солнцем.
   Голая ширь, пустыня, безводие...
   Жажда и истома чувствуются в этом безбрежном молчании, бессильная вековая тоска. Серый вихрь встал вдали. Перевернулся лениво раз-другой и лег; и ему невмоготу, видно, степной зной. Марево дрожит и сверкает -- светлое, жемчужное, радостное море. И как будто даже корабли выплывают -- вон трубы чернеют, качаются мачты... Ближе... Нет, не корабли: две арбы. В дремоте, опустив низко головы, бредут лошади -- скучные, тягучие, безвыходные думы, видно, думают они. Лениво тянутся позади апатичные жеребята, чуть переступают ногами. На горизонте они долго топчутся, словно раздумывая, стоит ли идти вперед, и наконец, падают в некую яму оцепенелого от тоски пространства, скрываются из глаз.
   Когда глаз привыкает к однообразию и ослабевает первое впечатление мертвой скуки -- начинаешь более пристально всматриваться в серый колорит и видишь, что в его одноцветной, на первый взгляд, пелене, есть зеленые прожилки, есть голызины, коричневые пятна, овражки, курганы, кусты молочая и чертополоха, которые в увеличивающей размеры степной дали похожи на лес. Есть и звуки: свистят суслики, кричат сизо-черные, истомленные жаждой грачи, клекочет коршун в высоте...
   Вот и речка Сал, со своими затонами, невидная в крутых берегах, местами пересыхающая. Но возле нее -- "потные" земли, свежая зелень, густые и рослые хлеба, в этом году "прихваченные" жарами. Богатые экономии с барскими домами. Хутора с неизбежными ветряками, широко растянувшими крылья. Вон и синяя полоска леса...
   Лес здесь -- явление неожиданное, вроде какого-нибудь Монблана с белоснежной вершиной где-нибудь на Оке. И первые минуты не веришь: точно ли лес или мираж? Нет, лес... хотя жидкий и слишком уж, так сказать, упорядоченный.
   Оказывается, мы -- в сфере опытов степного лесоразведения.
   -- Дорогая затея... -- говорит лесничий.
   -- Но как все-таки приятно: тень, прохлада и... все-таки лес...
   -- Конечно, лес, но какой? Видите, по балке, где естественный дренаж, деревья веселые, зеленые, -- тут лес может расти. А здесь, на солонцах, на заболачивающейся равнине, где почва как свинец плотная, он безнадежно чахнет. Первые годы идет ничего себе, а потом, когда корни доберутся до мертвого слоя -- а он здесь близко, -- питание прекращается и дерево начинает чахнуть. Смотреть жалко... Я, когда в первый раз увидел, плакал... Больно было смотреть на эту непосильную борьбу леса со степью... Нет, степь тут неодолима...
   Этот опыт степного лесоразведения есть плод увлечения наших ученых лесоводов 80-х годов. Теперь надо признать: дело безнадежно-убыточное, лесов здесь быть не может, затрат они не оправдают никогда. Несравненно более плодотворная задача для края -- песчаное лесоразведение. А пески ведь растут у нас страшно. В 92-м году еще Вл. Соловьев писал о грозном враге с Востока -- только он не желтую опасность разумел, а надвигание пустыни из-за Каспия. Признаки этой опасности -- у всех на глазах: водные источники исчезают, песок глотает ежегодно десятки тысяч десятин пашни, горячее дыхание нынешнего года сгубило весь урожай.
   А тут -- солончаковая глина на большое пространство. Почва не безнадежная, в дождливые годы дает прекрасные урожаи. В Америке, судя по книге Кемпбела из штата Небраска, научились отлично использовать солончаковые земли. Если у нас культура достигнет когда-нибудь такой высоты, как теперь у американцев, здешние места прокормят население в 10 раз большее. А ведь сейчас здесь плотность исчисляется всего в 4 человека на квадратный километр, степь же между низовьями Дона и Волги гораздо больше 10 губерний Царства Польского...
   Перелистывал я книгу Кемпбела -- "Засушливое земледелие" -- действительно, если это не реклама, то урожаи, по нашему масштабу, на солончаках сказочные.
   -- Но у нас это если и будет, то нескоро, -- говорит лесничий, -- а пока здешний владелец земли -- и крупный, и мелкий -- грабит ее самым первобытным способом. Живут здесь, впрочем, не бедно... Вот хохлацкий хутор возле, присмотритесь.
   В поселке дворов шестьдесят, жителей 300-400 человек, более тысячи голов рогатого скота, много лошадей, видны стада гусей, свиней. Есть хозяева, имеющие по пятнадцати запряжек. Живут хохлы-арендаторы войсковых и казачьих юртовых земель. Мужик все хозяйственный, крепкий.
   -- Жить можно, -- говорит этот хозяйственный мужичок, -- одно: водопоем мучаемся, воды нема...
   Воды нет. Колодцы глубокие, вода соленая, мутная. Начнут поить скот с утра, да так целый день и черпают. Был пруд в лесничестве, пользовались прекрасным водопоем. Но пруд года два тому назад порвало напором весенней воды, с тех пор хутор мается водопоем.
   -- История с этим прудом характерна и для нашего хозяйственного мужичка, и для нашей культурности, -- желчно говорит лесничий, -- когда читаешь об американцах, поневоле выплывает в памяти этот самый пруд... Прекраснейший был пруд, много воды, много рыбы, раков, сооружение не дешевое. И вот -- неожиданный напор воды весной. Мой предшественник с сторожами бился всю ночь -- но что сделает десяток человек? Послали к этим самым хозяйственным мужичкам: "Помогите, удержать можно!" Но на то они и хозяйственные мужички, чтобы со всего пенку снимать: заламывают невероятную цену... лесничий, конечно, кредитами не располагает, обещать ничего не мог. И пруд погиб. Плотина-то постояла за себя, а материк не выдержал... Вот теперь и сидим без воды... Мыслимо ли что-нибудь подобное у американцев? Ходатайствую теперь об ассигновке на пруд. Знаю, что у войсковой казны и без того расходов много, выпросить нужную сумму нелегко. Обращаюсь и к этим самым хозяйственным мужичкам: вам пруд нужнее, пожалуй, чем лесничеству -- возьмите на себя поставить бы по полкуба хоть со скотины -- скорей отпустят нам средств.
   -- "Ни, не можем"...
   А у редкого нет трех-четырех запряжек, а есть у иных и по пятнадцати... Нет, далеко нам до американцев!.. Ни понимания, ни энергии, ни сознания солидарности... И там, конечно, не идеалист, а приобретатель орудует... Но у нас не приобретатель, а хищник... Этакий вот хозяйственный мужичок-арендатор посидит тут лет 10-15, наживет, ограбит землю и затем скрывается неведомо куда... Если кто прочно сидит в этих краях, так это хищники крупного калибра.
   

VIII.

   Безбрежный молчаливый простор задонских степей, с виду такой пустынный, скучный и безрадостный, скрывает однако в своих туманно-сизых далях очень веселые уголки с ароматом чрезвычайно заманчивой снеди.
   История этих заманчивых мест -- и не только история, но и сегодняшняя современность -- похожа немножко на сказку. На сказку походит она даже в нынешней российской действительности, обильной фантастическим элементом -- особенно там, где на сцену выступает любовь к отечеству, за которою всегда следуют в качестве питающего начала темные воспособления...
   Не иное что как служение любезному отечеству и здесь является источником обильного кормления для небольшой группы деятелей, в славной стае которых есть и титулованные особы, и люди менее деликатной крови, но отмеченные делецким талантом. Им, этим дельцам, отдано под так называемое "частное коневодство" немного менее миллиона десятин казачьих земель. Условия -- легендарные: долгосрочная (24-летняя) аренда и плата -- по 3 копейки за десятину!..
   Маленькое сопоставление для наглядности: член Госсовета, кн. И. Трубецкой сдает свои земли в Ставропольской губернии в аренду по 15 руб. за десятину, а рядом, в задонской степи сам арендует по 3 копейки за десятину -- так различны и климат, и свойства почвы на расстоянии каких-нибудь 3-4 верст!..
   Судя по условиям этой аренды, приходится думать, что у донцов -- безграничное количество земель и жалобы станиц на малоземелье, на обнищанье -- пустой звук. Но в скобках поясним во имя справедливости, что казаков-то, истинных хозяев земли, при заключении этих условий, по форме, конечно, законнейших, по существу же наполненных самого образцового беззакония, -- хозяев-то серых и не спрашивают: тут орудуют одни генералы...
   Несколько цифр в пояснение...
   Под частное коннозаводство отдаются так называемые "свободные" запасные земли Донского войска -- участками. Каждый участок -- 2 400 десятин, всех участков 320, всего 368 тысяч дес, а с калмыцкими коннозаводческими землями -- 900 тыс. дес. Коннозаводчики-арендаторы, из которых некоторые счастливцы имеют по 50-60 участков, получая эти участки в долгосрочную аренду, пользуются правом распашки 1/4 площади, правом держать на каждом участке 300 голов рогатого скота и 600 овец -- и за все это удовольствие ни более, ни менее как 3 коп. арендной платы. Средняя же арендная плата в этих местах ныне 7-8 руб. за десятину.
   Обязанности коннозаводчиков перед отечеством следующие: иметь на каждом участке по 175 лошадей (60 маток, 5 жеребцов, остальное -- молодняк), сдать в кавалерию от 12 до 15 лошадей, годных в строй, в возрасте 3-х лет. За каждую такую лошадь, по оценке правительственных комиссий, уплачивается от 150 до 250 рублей. Остальные лошади идут в продажу по "вольным" ценам -- в заводы, за границу, офицерам, казакам. В среднем с участка ежегодно идет в продажу лошадей 30.
   Коннозаводчики постоянно подчеркивают свою патриотическую миссию: они снабжают русскую армию лошадьми, без них растаяла бы русская кавалерия. Правду сказать, с одинаковой готовностью они пополняют и румынскую, и турецкую армию: лишь бы деньги... Но обратимся к отечественной кавалерии и посмотрим, во что обойдется ей 3-летняя не обученная лошадь, выращенная патриотами. Проведем простой арифметический расчет: при средней арендной цене в 8 руб. за десятину участок в 2 400 дес. оценивается в 19 200 руб. Правительственная плата за лошадь в среднем -- 200 руб., за 12 лошадей -- 2 400 руб. В возмещение убытков Донскому войску правительство платит приблизительно рубля 1 1/2, за десятину -- 1 800. Итого за 12 лошадей патриот-коннозаводчик получает 23 400 руб.: лошадь правительству обходится ни более, ни менее, как в 1 950 руб.!..
   Не говоря уже о прусской и австрийской кавалерии, где цена ремонтной лошади не выше 600 рублей, надо думать, что и японцы, которым приходится выписывать лошадей из Австралии, ремонтируют свою кавалерию гораздо дешевле, чем мы...
   Коннозаводчик наживает более всего не на лошади, а на овце. Даже правительственный контролер в своем отчете отмечает, что коннозаводчики обратились в овцеводов и сдатчиков земель мелким арендаторам. 3-копеечная десятина идет, конечно, по нормальной цене мужичку-арендатору -- от 8 до 10 руб.
   Не удивительно, что цены коннозаводческих участков доходят ныне до 75 тыс. при перепродажах из рук в руки, причем передается лишь движимость, заключающаяся в установленном комплекте конского состава (175 лошадей разного возраста) цена которой не превысит 25 -- 30 тыс., остальное платится за привилегии и выгоды, связанные с арендой. Редкая бумага на бирже котируется по столь высокой цене...
   Лет 50 назад среда коннозаводчиков состояла почти исключительно из истых спортсменов и любителей, натур широких и художественных, с барскими замашками и барскою беспечностью.
   Само собой разумеется, что они прогорели. На смену им пришли люди того достаточно знакомого русского типа, характернейшей чертой в физиономии которого Гл. Успенский находил "пасть" -- бывшие барышники, прасолы и т.п. Это -- тот хищник крупного калибра, который прочно осел в этом углу и цепко держится за лакомый кусок.
   Порою правительство как будто конфузится: как бы то ни было, а 3 копейки за десятину слишком уж красноречивая цифра, в то время как настоящий хозяин этих десятин испытывает всю остроту малоземелья. Назначают комиссию. Комиссия делает увеселительную прогулку на места.
   -- Это надо видеть, с каким талантом, с каким художественным совершенством коннозаводчики берут за нос такую комиссию, -- говорил мне горьким тоном один из старых местных чиновников, знаток края, патриот иного, не коннозаводчицкого склада: как они умеют развратить не только утробу, падкую до объедков, но и самую мысль этих господ перевернуть... Конечно, торжественные встречи, приветствия, обычные коннозаводческие мелодии... Лихая езда на четверках, шестерках... Коннозаводчики -- что ни лицо -- то великолепный русский малый, спортсмен, бескорыстнейший любитель... Дефилируют табуны... Все это оригинально, колоритно, широко, удало, стариной веет, гайдамачиной... А гостеприимство? Шампанское рекой льется... Ну, конечно, господа комиссия вокруг пальца обернуты...
   -- Всякую попытку заглянуть в их угол коннозаводчики встречают как покушение на экспроприацию. Сейчас же в ход пускаются все связи, все средства. Покровители у них есть, и очень высокие. А коннозаводчики -- люди с тонким пониманием слабых человеческих струн, талантливейший народ в области подвоха!.. Нужную им мелодию разыгрывают так, что лучше некуда.
   -- Теперь вот оканчивается срок аренды, в 1912-м году. Вопрос о дальнейшем продлении аренды должен, по закону, идти через законодательные учреждения, но при наших порядках нет ничего невозможного, что он и помимо пройдет. Однако коннозаводчики побывали уже всюду и везде переговорили со всеми нужными человечками. Сам Хомяков побывал у них на собрании, на Дону, в прошлом году. Хомяков, Трубецкой и другие господа из того же круга и лагеря... И даже условия, кажется, выработали: за десятину платить не 3 коп., а целых 60 коп.!.. Благодетели какие... Но зато распахивать не четвертую часть участка, а половину-- и право неограниченного скотоводства!..
   -- Что ж, думаете, добьются?
   -- Мудреного ничего нет: мастера своего дела, знают, куда сунуться и как действовать... Люди неглупые... Притом же и не спят: депутации их так и живут в Питере... По части угощения они народ широкий... Когда в Ростов приезжают, лучшие рестораны закрываются для публики. Фантазия-то не очень разнообразная: бьют зеркала, купают певичек в шампанском... Ну, да что и спросить-то с них?..
   

IX.

   Тропическая жара, серая песчаная пыль, серая листва худосочных серебристых тополей и акаций, серые от пыли пешеходы и торговцы в дверях лавок, пыль на платье прохожих и проезжих, пыль на овощах и фруктах, выставленных в корзинках перед армянскими фруктовыми лавками...
   Вонючий базар с сотнями безработных, живописно оборванных людей, веселых и мрачных, дюжих и испитых, загорелых, опухших, сквернословящих от скуки, равно голодных без различия национальностей...
   За базаром, внизу, стальная гладь Волги, иглистая зыбь позади пароходов, оживленный берег с густым запахом мочалы, смолы, воблы, карболки и отхожих мест...
   Город Царицын... Совсем недавно еще город без особых достопримечательностей, без исторических реликвий, без памяти о прошлом. Правда, в этом прошлом самой, может быть, яркою страницей был угарный разгул Стеньки Разина, который когда-то на потеху царицынцам оттрепал за бороду царицынского воеводу Унковского. Реликвии же от этой неспокойной эпохи, если бы даже они и уцелели, едва ли почитались бы особенно ценными в смысле поучительности...
   Но ныне Царицын уже изрядно громок в газетных летописях и о нем не скажешь, что город без достопримечательностей. Другой донец неспокойного нрава ныне орудует в нем: инок Илиодор... Он, если и не таскает публично царицынских воевод за бороды, то все-таки немалую трепку задает им время от времени. Известность с значительной долей комизма и саморекламы, но тем не менее -- шумная известность...
   -- Сам Вильгельм пожелал на нашего Лиодора взглянуть, -- с гордостью говорил мне парикмахер на царицынском вокзале, -- и действительно, что как служба -- всенощная, например, до 11 часов ночи! -- так и все прочее относится к высшему достоинству... Богатых, например... он их с грязью мешает!..
   -- За что же именно?
   -- А вообще... как они оценивают рабочий труд... за низкую оплату труда...
   Я -- не Вильгельм, но и мне захотелось взглянуть на Илиодора: неужели в самом деле столь демократически настроенный церковный проповедник? Однако не повезло: по сообщению местных газет, Илиодор уехал в Дубовский монастырь на праздник.
   Из тех же газет узнал, что гастролирующий в Царицыне "волжский богатырь" -- борец Заикин -- царицынская гордость, так сказать, ибо колыбелью, возрастившей богатыря, была пристань "Самолета" с ее кулями -- собирается вместе с Илиодором совершить путешествие по Волге.
   О волжских маневрах Илиодора приходилось читать газетные заметки несколькими днями раньше: инок отважно обличал пассажиров первых классов, штурмовал даже штаб-- и обер-офицеров, учил их держать "шапки на молитву" при появлении союзнических знамен. Вообще, воинствовал всюду, где мог быть достаточный резонанс. И каждый раз обличительный его вопль отражался многократным газетным эхом, что, по-видимому, и требовалось.
   Совместное путешествие двух чемпионов -- Заикина и Илиодора -- обещало занимательную повесть и -- грешный человек -- я сделал было попытку примкнуть к этой экскурсии. Оказалось, однако, что одни земляческие узы, на которых я хотел выехать, недостаточны. Требовалось наличие союзнического знака, а дать его мог только "батюшка". Пришлось расстаться с мыслью испить от меда словесного в комфортабельной обстановке волжского путешествия...
   Недели полторы спустя я не без зависти прочитал в газетах подробное описание торжественного выступления о. Илиодора и его паствы в крестовый поход на Саров. Трогательная картина. Илиодор говорил о богоугодности, полезности для души и -- особенно -- о высокой патриотической ценности предпринимаемого хождения в Саров. В толпе всякий раз при словах "преподобный чудотворец Серафим" слышались рыдания женщин. Рыдания... О чем? Это -- секрет русского женского сердца...
   Я вспоминаю киевские пещеры и те же женские рыдания под их таинственными сводами. Трепетный свет лампадок и богомольческих свечей, духота, сытые монахи, медные гроши у гробниц, спотыкающийся голос впереди, по складам разбирающий:
   -- Пре-по-доб-ный диа-кон А-хил-л.
   -- Акила... -- всхлипывает голос позади меня и рыдающей нотой шепчет:
   -- Святой мученик Акила!.. Акила!.. болезный мой!.. Моли Бога о нас!..
   -- Ну, чего же ты плачешь! О чем плачешь, Бога гневишь?.. -- слышится увещающий трезвый голос.
   -- Да как же... живенький лежит... -- рыдает женский голос.
   -- Ну что ж... ему хорошо... Чего же плакать?.. Дай Бог всякому. Ему вот как хорошо...
   Хорошо, а все-таки сил нет удержать слезы умиления и давно наболевшего сердца. И льются они в равном изобилии как перед гробницей преподобного Ахилла-дьякона, так и под пение Лазаря, так и при одном упоминании о преподобном чудотворце Серафиме...
   Как у Чехова в "Мужиках":
   "При слове "дондеже" Ольга не удержалась и заплакала. На нее глядя, всхлипнула Марья, потом сестра Ивана Макарыча. Старик закашлялся и махнул рукой"...
   Плачут и в толпе, окружающей Илиодора. Комически вздорны, бранчливы и самохвальны его якобы обличенья и поученья, в которых он отважно громит революционеров-бомбистов, кадет, инородцев, а иногда с расчетцем наскакивает и на небольшие полицейские твердыни, но в этих обличениях все-таки нет-нет, да и попадется какое-нибудь "дондеже", и бабы плачут...
   Впрочем, в этой толпе не все так чувствительны и плаксивы. В ней есть и люди с уверенным пониманием нынешнего веса своего вождя и руководителя, его неуязвимости, завоеванного им права на командование и, следовательно, на выгодное положение тех, кто осенен его крылом. А право на командование, по-видимому, признано за иеромонахом Илиодором не только духовенством саратовской епархии, но даже и иноепархиальных уездов, соседних с царицынским. Ропщут, но подчиняются. Да и администрация по отношению к илиодоровцам как-то сжимается, не чинит препятствия их размаху, на что уж российская администрация ретива к полноте своей власти, особенно в глухих углах...
   А размах у них точно, как будто, необыкновенный. Знакомый благочинный, при случайном разговоре, рассказывал тоном жалобы о партии илиодоровцев, путешествующих в Царицын по его благочинию крестным ходом, с союзническими значками и знаменами:
   -- Зачерпнули-таки хлопот с этими господами!.. А чувствую, что это
   -- не всё, придется и еще хлебнуть, секта будет...
   -- Почему вы так думаете?
   -- Да уж так... Сущности еще не знаю, но уж взял слух, что "богородицу" себе избрали... И в то же время к Илиодору ездят, в союз записаны, имеют флаги какие-то, процессии устраивают, держат себя вызывающе, чуть шапки не сбивают...
   Я знал отца благочинного за человека далеко не либеральных взглядов и несколько удивился, слыша нотку раздражения в его речи о союзниках-илиодоровцах.
   -- Неужели и шапки сбивают?
   -- Дерзки на руку, дерзки... И вообще, орудуют террором, так сказать. Я приезжаю на хутор Фролов, о. Константин и говорит мне: "Тут, -- говорит, -- у нас к Илиодору с иконой шли, велели церковь отворять". -- Как это, -- говорю, -- велели? -- "Да так: прислали послов за версту этак -- откройте, дескать, церковь". -- Что же вы на это? -- "Открыл, помолебствовал. Они с пением по улицам двинулись, народ собрался, прикладываются к иконе... Как же тут не открыть? Груди у них значками увешаны... Опять же: к Илиодору"...
   -- Гнать бы их.
   -- Да как же погонишь? А ну-ка они Илиодору доложат? Сила-то ведь вон какая...
   -- Большая сила! -- сказал батюшка со вздохом. -- И не робкого десятка о. Константин, а вот оробел... флаги в церковь допустил, а ведь это тоже... как взглянуть?.. А то и нагорит...
   Сила, слава, успех...
   Успех увлекает за собой поклонников и последователей. Он же рождает конкурентов и подражателей. Оказались таковые и у Илиодора: сперва действовали в союзе с ним, потом разошлись и стали в отношения неприязненные.
   -- Наш о. Стефан то был другом, а то стал ругать Илиодора: нет, говорит, в нем святости! В трудную минуту какой был тесный друг, а потом -- видит, что я не хуже его могу сказать слово и народ ко мне стал притекать, -- сразу отдалился... Зависть...
   -- Не преувеличивает ли о. Стефан? -- говорю я с сомнением своему собеседнику.
   -- Не-ет! Это такой оратор... по редкости!.. И от запоя лечит... К нему тоже много народу притекает... Вылечивает!..
   -- Каким же способом?
   -- Молится. А потом лжицей прикалывает... Помогает!.. Ему бы самое место в Царицыне, а владыка не пускает...
   То, что говорил прихожанин о. Стефана, приходилось слышать и от некоторых иереев: неравнодушен о. Илиодор к своей славе и конкурентов на своем пути не терпит. Оттого, вероятно, в путешествие с собой допустил одну знаменитость -- из сферы для него неопасной: борца Заикина... Но трубный звук славы и сопряженного с ним благополучия настолько соблазнительны, что ничего диковинного не будет, если в теперешней русской жизни пойдет полоса патриотических громовержцев в рясах, вооруженных своими чудодейственными "дондеже", "лжицами", трехцветными флагами, патриотическим исступлением и прочим ходячим оружием... А в причитающих бабах и толпе поклонников недостатка не будет: куда-нибудь надо приткнуться обиженному и жаждущему утешительного слова люду...
   

X.

   Пароход американского типа, после пыльного вагона и пыльных степных дорог -- верх комфорта, культурных удобств и удовольствий. Правда, жарко. По обе стороны -- побелевшие, сожженные, погибшие нивы. Но вся печаль их скрадывается далью, мягкими волжскими тонами -- и в самом центре неурожая, уже ясного и пугающего, равнодушно дремлет ленивая мысль, убаюканная речным простором и уютом путевой обстановки, не хочет думать о грядущей нужде, голоде, разорении. ..
   Под голубым, чуть-чуть кое-где затканным паутиной белых облачков небом, Волга лежит ослепительно яркая, стальная, на горизонте словно дымом кадильным задернутая. Пахнет смолой. Свистят встречные пароходы. Тени чаек качаются на ленивых валах. На баржах пестрые пятна развешанного мужицкого белья. И всё, начиная от вымытых мужицких тряпок и кончая вдохновительно-прозрачными, почти воздушными дамскими костюмами, от голых глинистых обрывов до зеленых рощ и бирюзового неба -- всё на знойном солнце так ярко, ново, красиво и как будто беззаботно-весело...
   Хлеба горят... Горят хлеба...
   Лысый, короткий человек с рыжими усами, в чесучовом кителе, с полицейскими погонами, толстый, весь мокрый и изнемогающий, вытирает широким клетчатым платком лысину и взыскательным взглядом смотрит на берег. Конец июня. Очертания грядущего недорода еще не выяснены, но гибель хлебов под беспощадным, палящим солнцем уже на виду.
   -- Пекло... Полное нарушение всех законов природы... Полицейский человек оглядывается в мою сторону и на сидящего
   рядом артиллериста с фотографическим аппаратом. Взгляд его на одно мгновение из взыскательного становится изучающим.
   -- В прошлом году тут министры изволили проезжать... по этим местам... -- говорит он неопределенным тоном, -- нынче -- ни души... И слава Богу! Ничего веселого, или, лучше сказать, отрадного...
   -- Какое тут веселье! -- разочарованным тоном говорит офицер с аппаратом, -- знал бы -- по железной дороге ехал... Дешевле, скорей... Плакали денежки... кровные...
   -- Ни кормов, ничего...
   -- Говорили: воздуху много... Вот тебе и воздух!..
   -- Воздух, что же... воздух есть. Приятный воздух. И воды вон сколько... И деревья на берегу, фруктовые и всякие... агромаднейшие... Но суть в чем? Суть в том, что...
   -- Замечательно, говорят, весело... танцы... -- желчно-упрекающим тоном продолжал артиллерист, не слушая толстяка-полицейского,-- танцы... вот тебе и танцы!.. Ни одной мало-мальски интересной женщины...
   Мы смеемся. Потом знакомимся и делимся мыслями о женщинах нашего парохода. Заставляем артиллериста признать, что он не в меру придирчив: интересные сюжеты налицо. Потом едим и пьем. Толстый становой тяжко вздыхает и время от времени повторяет официально-озабоченным тоном:
   -- Хлеба горят... Горят хлеба...
   Потом долго рассказывает о прошлогоднем путешествии министров и о беспокойствах, испытаниях в связи с ожиданием высокопоставленных посетителей.
   -- Для посторонней публики -- один парад, блеск, лоск, речи, тосты, изъявления удовольствия... Для нашего же брата -- ад, суета, ежеминутный страх и трепет: вот-вот какой-нибудь недосмотр, промах и -- вотчины лишился!.. Сплошной кошмар...
   Он вытер лицо, лысину, шею, тяжело и протяжно вздохнул и продолжал:
   -- Например, закусочная часть... Наше ли это дело? Это уж господа земские начальники обязаны. Нет! вали на полицию, полиция вывезет... Пишет Иван Порфирыч, помощник исправника: "В вашем стане обратите особенное внимание на Рассошное -- может быть, остановки и не будет, но на всякий случай легонькую закуску заготовить, в волостном же правлении в особенности подтянуть денежную часть"...
   -- Извольте-с! Подтянуть? Сделайте одолжение. Приезжаю, дрессирую старшину, писаря, казначея: так, мол, и так... чтобы отчетность -- без сучка и задоринки!.. И между прочим, о легкой закуске распорядился. .. дал указания...
   -- Кажется, выполнил приказание точно и обстоятельно? Но вот тут-то и таилась погибель моя!.. Перед проездом министров губернатор сам с чиновником особых поручений, так сказать, репетицию сделал... С высоты птичьего, так сказать, полета... Тем не менее, в Рассошном заглянули и в отчетность... на мое несчастие... И вот-с, в самом конце казначей-мерзавец в расходной книге и изобразил: "серединки -- 1 руп 20 коп, маринат -- 1 руп 50 коп"... и прочее... -- Это что за "серединки"? -- чиновник особых спрашивает. Недоумеваю. Гляжу на казначея: развесил губы, мерзавец, неуютный такой стоит, дурак-дураком. -- Что за "серединки"?
   -- Так точно, это -- по приказанию их благородия, г[осподина] станового... для закуски... в роде как бы французские кошечки...
   -- "Покажи сюда"... Уходит и возвращается... с двумя коробками сардинок! Это и есть серединки... -- "Так это и есть по вашему распоряжению"? -- обращается ко мне чиновник, полячок, франтик такой, ферт, и в то же время -- ядовитая шельма... -- "Вы что же, любитель этих "меринатов""?..
   И пошел... И пошел он меня, знаете, банить... Банил-банил... -- "Немедленно, -- говорит, -- уничтожить всякие следы!.. Иначе"...
   Становой шумно отдышался и сделал долгую паузу, взволнованный и удрученный черными воспоминаниями.
   -- "Иначе", -- говорит, -- и... пальцем -- аристократический такой палец -- перед самым моим носом... этак вот...
   Рассказчик привстал, изогнулся, скривил на сторону рот и с особенной экспрессией пустил дробь пальцем по столу.
   -- Что было делать? Достал собственный четвертной билет и внес в волостные суммы... А эту самую "отчетность" -- будь она проклята -- пришлось чернилами залить... Но суть не в том, конечно... Конфуз дороже стоит... Стараешься как лучше, а выходит... одна трагедия...
   Наш разговор, перейдя на трагическое в жизни, принимает мрачный колорит, прерывается значительными паузами, шумными вздохами, наконец, совсем меркнет.
   Я спускаюсь вниз, в четвертый класс.
   Здесь груды тюков, чувалов, ящиков, решет, новых земледельческих орудий. И каждый свободный от них вершок занят человеческим телом. На мешках, на ящиках, на каких-то патентованных боронах и даже под боронами на полу, на нарах и под нарами -- везде сидящие и лежащие мужские, женские, детские фигуры, ребячий крик, жужжащий говор, скрип гармоники, запах ретирадов. Чистота, комфорт, удобства остались наверху, для которого кухонный мужик ошпаривает кипятком битых цыплят и складывает их мертвыми грудами на облупившемся, грязном столе. И вокруг него с любопытством толпятся мужики, бабы, ребятишки, долго и внимательно смотрят на страшные трупики с ощипанными, вытянутыми шеями, с бессильно мотающимися головками. Смотрят, молчат... И не угадаешь их мыслей по загорелым, темным, безмолвным лицам: мечтают ли они о господском кушанье или жалостливо раздумывают об участи бессильных, покорных цыплят?..
   Пестрый говор жужжит, толчется, пересыпается смехом, мешается с пьяной песней, с звуками гармоники. Медленно иду в этой человеческой гуще, прислушиваюсь. Из многоцветного калейдоскопа будничных слов о ценах, о деревне, о рабочих, о кормах -- донесется иной раз обрывок беседы или спора, выступающего за пределы обыденной текущей заботы, пытающегося обобщить ее, осветить светом неуверенной мысли.
   -- В земле нуждаемся: единственный наш источник.
   -- Земля -- лишь хлеб, а хлебу тоже надо дать вкус... Соль нужна. А что будет соль? Наука -- вот соль!.. Она и хлебу вкус даст... Земле тоже ума дать надо...
   -- Была бы земля, а ума ей дадим. Мы ревнители разрабатывать землю. И весь мир живет не чем иным, а земледелием -- и ученый, и простой...
   -- Земледелие, конечно, первый орган существа, но дай землицы, дай и соли...
   Я протискиваюсь дальше. Прохожу мимо благодушно настроенной кучки людей в разнокалиберных костюмах: жокейские костюмы при лаптях и пестрядинных портах, замасленная рабочая блуза, старая соломенная шляпа на самой деревенской физиономии, фантастический жакет на оборванной рубахе... Сгрудились вокруг бутылки, поставленной на нарах, тоже, по-видимому, философствуют:
   -- Всяк по своему делу -- министра! -- говорит соломенная шляпа. -- Кто к чему приставлен... Портной сошьет тужурку -- он министра... Аблакат может потопить, может и вытащить, он -- тоже министра...
   -- Он-то министр, да ты-то вот в попы не выйдешь: шляпа хотя и есть, а епитрахиль в прорехах...
   -- И голос дозволительный, а именья всего -- песок да каменья...
   -- Зато ходить легко и спиться крепко...
   -- У первом классе зеркало, -- восторженно захлебываясь, говорит девочка с голубыми глазами старику в теплой жилетке, -- глянешь, всю с головы до пяток видно...
   -- Кажная прорешка наружи? -- усмехается старик и крутит головой, -- ишь ведь, куда промыла!.. к зеркалу!.. какие вы проворные на разные те... на плюшки-рюшки, веечки-подбеечки... А есть что будем? Мука-то ведь руль двадцать...
   -- Какой у селе порядок, такой и у царстве, -- бубнит дальше солидный голос, -- всё царство село держит...
   -- Не село, а солдаты...
   -- Солдаты не мужики, что ль?..
   -- У селе мы старшину кажний месяц учитываем, а поди-ка у царстве учитай, в загривок получишь.
   -- А сянот у нас есть?
   -- Есть... ну?
   -- А сянот кажную неделю учитывает... вот что!..
   Плещет многоголосый говор, толчется, кружится, падает, как кипящий гребень бутылочного цвета у кормы парохода. Брызги отрываются. Мгновенным блеском играет в них луч солнца и в то же мгновение тухнет... Иногда кажется: что-то осязательное выступает из мутного потока звуков, смутно рисуются туманные очертания русской жизни с ее острыми углами, темным беспокойством, смутными ожиданиями и вздохами... Но тут же набежит волна бестолкового топота, пьяная песня, четкая ругань и визгливый детский крик... И снова мутно, снова крутится и бесконечно меняет свой цвет шипящий гребень обеспокоенного народного моря...

Ив. Гордеев

"Речь" 1911 г.: I -- No 168. 22 июня / 5 июля. С. 2; II -- No 169. 23 июня/6 июля. С. 2; III -- No 171. 25 июня/8 июля. С. 3; IV -- No 172. 26 июня / 9 июля С.3; V -- No 181, 5/18 июля, с. 1-2; VI -- No 185, 9 июля, с.2; VII -- No 188,12 июля, с.2; VIII -- No 189. 13 июля. С. 2; IX -- No 197. 21 июля. С. 2; X -- No 193. 22 июля. С. 3.

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru