Федор Крюков. Накануне. В час предрассветный. Статьи и очерки.
М.: "АИРО-XXI". 2021 г.
Когда лучше?
Это было не дно жизни, но та последняя ступень, оборвавшись с которой человек топором шел ко дну или глотал уксусную эссенцию, бросался под колеса вагона, бритвой перерезал себе горло. Трагизм жизни выступал здесь, в тесных, смрадных углах, может быть, более рельефно, выпукло и страшно, чем на дне, где человек и стонет и скрежещет зубами, и в то же время как-то быстро, бесповоротно свыкается с мыслью о последней пристани, временами даже входит во вкус бесшабашной босяцкой философии, и уже не делает усилий выкарабкаться вверх.
Здесь, наоборот, вся жизнь соткана из самых отчаянных и изнурительных усилий если не выбиться из когтей нужды, то, по крайней мере, не сорваться в яму, не лишиться возможности жить в этом жалком, тесном, вонючем углу, не быть выкинутым на улицу. Все-таки это,-- какой ни есть, а свой угол, своя квартира. И люди мыкаются в поисках работы, бьются изо всех сил, хватаются за каждый малейший выступ, чтобы удержаться на этой ступени жалкого подобия человеческой жизни, чтобы не сорваться в пугающее своею безвыходностью дно.
На загаженную, неосвещенную, узкую лестницу выходят четыре двери, из четырех квартир. Я -- счетчик. Третий день хожу по этим полутемным дырам и везде вижу одно и то же, -- неимоверную скученность, точно кто-то нарочно налил эти маленькие квартирки гущей человеческих тел, немую нужду и трагическую безнадежность борьбы за видимость человеческого существования...
Отворяю полуободранную дверь, -- что-то липкое и пахнущее остается на руке от скобки. Вхожу в маленькую кухонку, она же передняя. Темно, жарко, густая духота сырого жилья. Топится плита. Что-то кипит, слышны всхлипывающие звуки и даже в духоте чувствуется угарный запах. Перед плитой сидят на полу двое ребят, -- дрожащий отблеск огня сквозь узкую щелку дверцы освещает их личики. Сидят, с любопытством поглядывают туда, где прыгают и извиваются змейками желтые и голубые язычки пламени. Из трех каморок, двери которых выходят на кухню, в одной только свет, в других -- темно. Но голоса и говор -- везде. Где-то пиликает скрипка.
С минуту я стою и слушаю грустные звуки какого-то вальса, гляжу на детские личики, на их любопытно раскрытые глаза, устремленные в мою сторону, -- им не видать меня от огня. И кажется мне все это немножко фантастическим и странным, -- звуки вальса, детские глаза, всхлипывание котелка на плите, дрожащие отблески огня на полу, на детских рубашонках и лицах...
Вхожу в ту комнату, в которой свет. Называю себя. У крошечного столика мне с готовностью очищают место и охотно дают ответы на вопросы листков, которые я должен заполнить.
Я видел и раньше нужду, тесноту, но все-таки мне трудно было понять, как на таком небольшом пространстве могло не только уместиться, но и жить такое количество народа. В небольшой комнатке ночевали три супружеские пары да около десятка детей разного возраста... И кого только судьба не собрала в этой маленькой квартирке: рабочие с завода, солдат, окончивший службу и оставшийся в городе для приискания работы, -- в деревне, у братьев, земли было столько, что "всю в горшок можно собрать"; девица Анна Ячная, живущая "при сыне", а сыну всего пять месяцев, числится он питомцем воспитательного дома и получает оклад в 9 руб. в месяц; дворянин-чернорабочий Иван Семашко (это он играл на скрипке), гравер Василий Сундуков и пр.
Последней в списке моем идет Неонила Спиридонова, вдова, 72-х лет.
-- Где родились, -- в Петербурге или нет? -- читаю очередной вопрос.
-- Нет, на родине.
-- Где именно?
Оказывается крестьянкой Весьегонского уезда. Была прачкой-поденщицей. Теперь насчет работы плохо стало: сил нет, удушье одолевает.
-- Чем же живете?
-- Да так вот... Когда поработаешь, когда и попросишь. Иной -- милостивый человек, имеет патриотическое сердце, -- подаст... А другой выговорит...
-- Родных нет?
-- Есть сын, да что... Толку мне от него, как собаке от пятой ноги...
За тонкой деревянной перегородкой, в соседней каморке, кто-то огорченно крякнул.
-- Ишь, вон лежит, как статуй... нажрался винища...
-- Позвольте спросить, господин, -- слышится из-за перегородки простуженный голос, адресованный, -- так думаю, -- ко мне, -- позвольте доложить... вот тут, в бумаге, постанов вопроса есть: в каком государстве родился...
-- Замолчи уж ты там!.. -- строго увещает старуха.
-- Писать, говорят: в России! А я говорю им: Нет! Я родился в государстве Александра Второго.
-- Да цыц ты, бесстыжая харя! Пустомеля! Ты сорт людей различай... Голос за перегородкой горестно крякает и смолкает.
-- Детей-то много было, -- говорит старуха, вздыхая и обращаясь ко мне -- да вот один остался... огарок... Никудышный...
-- Ночью, верно, родился, матери дома не было, -- замечает кто-то из собравшихся в комнату, где я пишу.
-- В деревне не бываете? -- задаю старухе последний по списку вопрос.
-- Не-ет... Давно уж. Родных никого не осталось. Жила в деревне, когда еще за господами были. Из дворовых я. Годов сорок уж в городах живу... Куда уж тут в деревню! Все в городе: и горько, и сладко; все тут... Теперь уж не долго, скоро и на покой. Не миновать день терять умирать...
В ее тоне прозвучала легкая юмористическая нотка; предстоящее возвращение к матери сырой земле, видимо, не представляло для нее ничего пугающего.
-- Ходила в контору свою, в тверскую, насчет способия. "Ты, говорят, работать можешь, ты -- прачка"... Работала, было время, а теперь силов нету. Стирать, надо дело показать и силу, а то что же так-то? Лишь напачкать... Вот они, пальцы-то, какие стали...
Она показала сухую руку с синими жилами и скрюченными узловатыми пальцами.
-- Плохо же вам живется, бабушка!
-- Плоше бы, да некуда. При старости да при хворости вот шатаюсь среди людей, как лопух старый...
-- А за господами как жили, -- помните?
-- Как же не помнить? Помню.
-- Лучше было?
Она задумывается -- на одно мгновение, не больше.
-- Нет, тогда плоше было... И-и... У нас барин худой был. Мытарил до конца, хуже собак мытарил! Генерал Х-в, -- может слыхали? Народу сколько позабил, страсть! Жизнь -- удоль горькая.
-- Теперь, значит, лучше?
-- Ну-у... теперь! Теперь как ни худо, а все-таки никто меня не тиранит, булавками не колет, калошей по морде не бьет, а тогда смертным боем бивали. Не угодишь на барыню, -- что есть в руках, тем и хлястнет. А нет в руках, калошу сымет, калошей... У-у, жизнь была, -- не приведи Господи, никому. Во сне, бывало, приснится, -- и то полохаешься... И как беде быть, всегда такой сон приснится: либо небо на меня падает, либо старая барыня... Как детям помереть, она все снилась... Ее лакей у нас зарезал...
Она говорит спокойным, бесстрастным голосом. Видно, что далеко уже отошло то ужасное время, о котором случайно вспомнилось. И все собравшиеся в комнату, и малые, и взрослые обитатели тесной квартиры, слушают ее хоть и внимательно, но без особого любопытства, -- непонятны и чужды им картины умершего быта.
-- Больно уж мытарила народ... Сестру у него в гроб вогнала... Ну, он и говорит: ну, православные кристияне, быть тому делу, видно,-- дам я вам свободы... Дождался: пошла она в огород гулять, он -- к ней... Просила, молила... Клялась-божилась: всех, говорит, на волю пущу, лишь не губи души!.. Не-ет...
-- Ну, и что же? -- спрашивает кто-то из слушателей.
-- Ну, и пошел за мир на каторгу...
Долгая пауза. За перегородкой огорченный крякает голос.
-- Да что! Была, прямо сказать, удоль скорбная, а не жизнь. Оно и теперь-то -- погибель, а не житье, но не сравнить с тогдашними нравами. Тут -- все-таки на свободе, никто тебя не бьет, сама себе дворянка... Кабы силы то мои, я бы состояние поправила. Вот лишь здоровьем-то обветшала...
Да. По-видимому, мудрено было бы найти что-нибудь ценное в той маяте, которая досталась в удел на старости лет Неониле Спиридоновой, а вот стоило вспомнить времена той "патриархальной дисциплины", "дисциплинарной власти образованного общества над необразованной массой", о которых вздыхает г. Меньшиков, -- и безотрадная жизнь показалась чуть не раем по сравнению с ними... Не знаю, как отпразднует предстоящий юбилей старуха, -- хорошо было бы, если бы удалось ей пообедать в юбилейный день, -- но крепостные порядки, эту "школу народного воспитания, -- государственного и культурного", -- вспоминала она без той блудливой жалости и слез, с какой вздыхал о них недавно писатель из Нового Времени...
Явышел на вонючую лестницу, -- воздух ее мне показался свежим после духоты в квартире. В ушах моих еще звучал разбитый голос Неонилы Спиридоновой, и за дверью опять запели грустные вальсы. И вся теснота, и нужда, и убожество свободной русской жизни изливали жалобу в этих звуках... Горько было думать о ней. И лишь Неонила Спиридонова утешала своим выводом: все-таки ныне лучше, чем прежде...