Федор Крюков. Накануне. В час предрассветный. Статьи и очерки.
М.: "АИРО-XXI". 2021 г.
Чем они живы
Минувший год отмечен обилием если не великих, то средних открытий и начинаний в области созидания мощи и расцвета отечества, оздоровления, устроения порядка и довольства и проч. Кажутся уже несколько устаревшими такие недавние этапы на пути к грядущему преуспеянию, как грядковая культура и отрубное хозяйство. Их обогнала и на некоторое время пошла в авангарде авиация. Авиацию заслонили юные разведчики, или потешные, а на правом фланге их стали студенты-академисты ("молодая, здоровая Россия"). Можно надеяться, что академисты с потешными не окажутся последним целительным пластырем, которого ждут раны истерзанной смутою родины...
Нельзя не указать при этом на великую несправедливость судьбы. С именами великих людей, проливающих пот свой над созданием величия, славы и благоденствия России, с именами Луцкевича, Пуришкевича, Демчинского, Столыпина, до сих пор не стоит рядом имя мещанина посада Азова Михаила Войтехова. Весной 1910 г. он направил по начальству такое предложение: "Я, Михаил Герасимов Войтехов, спешу сообщить вашему превосходительству, что мной изобретен в апреле месяце 1910 года такой способ, посредством которого можно вызывать дождевую погоду. Делая опыты, я старался делать их в пользу народу: я вызывал дождевую погоду в прошедшем году для получения хорошего урожая, а также я старался вовремя и прекратить вызывание, когда хлеб начал поспевать, дабы не повредить ему безвременными дождями. На основании вышеизложенного осмеливаюсь изъявить свою готовность и в нынешнем году провести такой же хороший урожай, как в прошедшем, но только хотя за самое баснословное вознаграждение, так как я очень беден, а производя практическое применение своего изобретения, я должен совсем оставлять свою повседневную работу, которой приобретаю средства к существованию, а также расходывается некоторая часть материала во время вызывания дождевой погоды, хотя этот материал очень дешев, но для моего плохого состояния это очень чувствительно. За этот год опытов и наблюдений я разорился, дошел прямо-таки до нищеты. Итак, если будет в грядущую весну ощущаться недостаток в дождях или, чего хуже, будет бездожие, то я буду ожидать вашего превосходительства приказания вызывать дождевую погоду. Можете приказывать, сколько времени я должен продлить дождевую погоду"...
В сущности, почему открытие, сделанное мещанином Войтеховым достойно меньшего внимания, чем начинания Луцкевича, Пуришкевича и прочих великих благодетелей отечества? Почему эти имена окружены ярким ореолом известности, даже славы, а имя Войтехова тонет во мраке безвестности? Почему Луцкевичи и Пуришкевичи удостоены чинами и благоволением, располагают значительными суммами для своих опытов, а опыты Войтехова, не менее чреватые грядущей выгодой отечеству, лишь поглощают скудный заработок самого экспериментатора?..
Обилие открытий и связанных с ними опытов благонамеренного облагодетельствования отечества свидетельствует с одной стороны о том, что не оскудела родная земля талантами и самоотверженно-бескорыстными радетелями, с другой, -- что велика и настоятельна нужда ее в уврачевании.
С внешней стороны как будто и благополучно, лучше требовать не доходов, усиленные поступления, блестящие результаты винной операции и пр., а вот, однако, чувствуется какое-то беспокойство и метание над безглагольной равниной в поисках чудодейственного средства закрепить это безмолвие на бессрочное время...
А он молчит, темный сфинкс, народ русский. Молчит, точно онемел. Изредка, сквозь толщу, отгораживающую его от посторонних глаз, доносится неясный стон, заглушённый крик слабого протеста, новая горькая частушка, просачиваются незримые слезы: жестокие опыты, "бытовые явления", вторгаясь в обиход, искони солидарный с злосчастием, встречаются, очевидно, не с полным все-таки безразличием...
Были моменты, когда в верхнем, тонком его слое, пробегала зыбь. Сперва -- смерть Муромцева, с именем которого неразрывно связана память о первом расцвете народных упований на лучшее будущее, затем смерть великого писателя земли русской всколыхнули его. Мы можем судить, насколько широко разошлись волны этой зыби, -- но до какой глубины достигли они, -- сказать мудреною Низы молчат. "Молчат, бо благоденствуют".
Изображению этого благоденствия было посвящено последнее, предсмертное произведение Л. Н. Толстого "Три дня в деревне". Привычка уже притупила наши чувства, и мы равнодушно проходим мимо даже более удручающих зрелищ, чем картины нищеты, безвыходности, вырождения и умирания, изображенные пером великого писателя. Прочли статью, яркую, сильную, острою болью проникнутою. Призыв к стыду и состраданию... Прочли, отложили в сторону, -- чего же больше? Призыв знакомый, не один раз звучавший, "как колокол на башне вечевой"... А лишения и страдания отнюдь не умалили своих размеров, и по-старому встает недоуменный вопрос: во имя чего же живут эти обездоленные массы? В силу чего они цепляются за жизнь? Как умудряются они нести на согбенных плечах это иго и молчать?..
Нести в себе только один признак -- беспредельной маяты и изнурения, вся жизнь как будто сводится лишь к подчинению жестокой неизбежности: надо жить и только. Но почему бы, если уж не всякому дано поднять против этой жестокой необходимости знамя бунта, хоть не реагировать на боль, по крайней мере, криком?..
А может быть, он не доходит до нашего слуха? Отзвуки своеобразного бунта против жизни все-таки чуть-чуть отражаются ежедневной хроникой самоубийств. Во время петербургской переписи обитательница одного из петербургских углов, пожилая женщина, начала в шутливом тоне рассказывать о своей жизни, неожиданно закончила слезами самого горького отчаяния и озлобления:
-- Погибель, а не жизнь! Пойду вот, исенции возьму, отравлюсь! По крайности, хоть буду лежать спокойно, тираниться не буду!..
Нет такого уголка в родной стране, где бы не слышался ныне этот тон безнадежной горечи и отчаяния, с некоторыми вариантами разумеется.
-- Не приведи Бог, господин, наша жизнь, -- говорил мне случайный собеседник на пароходе. -- Бог ее знает, чем и дуемся. А ведь, есть у нас такие: "жили и впредь будем жить", -- говорят. Душно в собственной коже становится от этих слов, тяжела и тесна своя рубаха!.. Лучше бы он брал, душил своими руками, тогда бы я видел, что он душит меня, а то -- невидимою рукою... Невольно подумаешь: кроты вы, кроты слепые! Копаете бесполезные кургашки и свету не видите!..
Пессимизм моего волжского собеседника имел в основе несколько иные причины, чем отчаяние угловой петербургской жилицы, но одна и та же горечь звучала в их жалобах. Наличность этой тоски, этого протестующего отчаяния свидетельствует, конечно, о том, что молчаливая солидарность с злосчастием и безгласная готовность не беспокоить начальство ропотом идут как будто на убыль...
Что массы потеряли свою прежнюю невинность, это уже едва ли может подлежать сомнению. Творцы опытов понимают это лучше, чем кто-либо другой. Потому-то такое количество энергии и затрачивается на опыты по успокоению, оглушению, предупреждению и пр. Но нужно ли говорить, что вернуть даже самого простодушного российского обывателя к былому неведению -- задача чисто утопическая?..
-- О войнишке ничего не слыхать, господин? -- осторожно спрашивает рыжая, щипаная борода, пассажир четвертого класса, усмотрев газету в моем кармане.
-- Ничего. А что?
Вздыхает. Долгая пауза. Я чувствую, что фигура моя подвергается беглому изучению со стороны возможности доверить или не доверить мне затаенную мысль.
-- Надо бы войнишки, -- куда-то в сторону и сквозь зубы роняет, наконец, рыжая борода.
Гляжу на него: вид совсем не бранный, не воинственный. Приспособил себе место на куче дров, у спуска в машинное отделение. С явным вожделением посматривает на кули с тряпками, на нары и под нары, где расположились и спят богатырским сном более удачливые пассажиры. В данный момент, очевидно, желание его не должно идти дальше этих вонючих чувалов, на которых можно всласть растянуться и поспать, дать отдых усталому телу, -- за вздрагивающими стенами парохода давно уже черная ночь. А он -- о войне. И говорит таким вздыхающим тоном.
-- Больно уж господишки опять верх забрали, -- бормочет он и скребет черной пятерней бороду,-- забрали верх, забрали!.. Не то что важный какой начальник, какая-нибудь эдакая ноль паршивая -- и то не разговаривает! Война шла, -- какие все смирные были: голой рукой бери! А сейчас -- вороти с дороги за версту!.. Хоша бы плохенькой войнишки теперь, а надо бы: народ стал приотлично понимать из них...
Смутные и далекие чаяния...
За ними, глубже, сидит еще одна заветная думушка, с глубоким вздохом выходящая из народной груди и в подвальных этажах петербургских домов, и на Волге, и на Днепре, и в любом российском вагоне четвертого класса: дума о земле.
-- Отец пишет: дадут, сынок, земли, приезжай в деревню работать,-- говорит рабочий-слесарь, передавая опросный листок, говорит с оттенком благодушной иронии над отцом, над его неугасимыми мечтаниями.
Но в теплом, мягко-насмешливом тоне слышится все-таки затаенное сочувствие этому безнадежному ожиданию.
-- Действительно, что земли у нас -- всю в горшок можно собрать.
Дают ли силу жить эти чаяния, или исконная привычка к тяжкому обиходу, -- в тишине, в безмолвии идет сейчас жизнь масс. Внутри, несомненно, не останавливается какая-то передвижка, кипит какая-то работа, о которой можно догадываться лишь по случайным обрывкам и намекам, -- туго выходят наверх вести из глубин народных. Работа эта иногда прорывается протестом, но ни о причинах, ни о размерах его судить ныне нет возможности. Иной раз -- каких-нибудь газетных строчек под рубрикой "Судебные вести": "Новочеркасск, 11-го октября. По делу 108 казаков первого Донского округа, привлеченных за вооруженное сопротивление начальству на Белой Речке, военно-окружным судом приговорены двое к бессрочной каторге, трое к 20-ти годам" и т. д.
А какая драма кроется за этими строками, о каком сопротивлении идет речь, -- так и остается тайной. И сколько таких тайн зарыто по немой, темной равнине родной страны!..