Федор Крюков. Накануне. В глубине. Повести, рассказы и очерки 1910--1914 гг.
М.: АИРО-XXI, 2022.
Галуны
Была ли до такой степени скудна радостями жизнь моего станичника Перфила Чичерова, или действительно второочередная служба,-- легкая, сытая и пьяная, -- прошла светлой полосой среди серой вереницы трудных годов, но он любит вспоминать о ней и сейчас. И больше всего о сотенном командире, есауле Нюхине. Есаул был человек полупьяный и сумрачный. Казаки не любили его, побаивались и втихомолку обвиняли, -- кажется, не без основания, -- в том, что он "заедает" казачьи деньги, обкрадывает сотню. Но Чичеров был по природе бесхитростно предан каждому начальнику, своему же командиру особенно.
За то есаул иногда призывал его к себе, угощал водкой и вел с ним несложные, начальнически-дружеские беседы. В сущности, и сотня, и сам Чичеров понимали, что причина командирского расположения лежит не столько в самом Чичерове, сколько в свойствах его коня, бурого Соколика. Лошадь эта была красой полка, офицеры заглядывались на нее, и самому Чичерову ни разу не приходилось ездить на ней ни на ученье, ни в разъезд: ездили офицеры, а чаще всего седлали Соколика для сотенного командира.
Чичеров не роптал. Да и какой толк из ропота. В полку конь принадлежит не своему хозяину, сколько службе, становится вещью почти казенной, -- значит и начальник в праве распорядится им по собственному усмотрению. А как против воли начальника выразить не то что протест, а просто недовольство? По головке не погладят.
Чичеров это твердо усвоил еще из наставлений стариков и наставлений этих держался твердо, хотя время было беспокойное, и дух смутного протеста бродил и в казацких головах. Не только бродил, но иной раз прорывался даже наружу. Один раз сотенный командир наказал казака Сиволобова, читавшего в сотне газету, поставил "в боевую". а сотня из сочувствия к наказанному тоже стала "в боевую" рядом с Сиволобовым. Есаул Нюхин очень испугался этого своеобразного протеста, Сиволобова сейчас же освободил от наказания, но сотню после отдал под суд.
Суд этот миновал лишь двоих из сотни: Чичерова и Менькова, сотенного артельщика. Меньков был в отлучке, а Чичеров струсил, не пошел с сотней. Товарищи долго издевались над его трусостью, звали сопливой оглоблей, рашпилем, намекая на его рябое лицо, и еще более обидными кличками. Но зато командир благодарил за верность долг). даже руку пожал.
-- Молодец ты у меня, Чичеров! Спасибо, братец!
-- Рад стараться, вашескобродье!
-- Исполнитель, служака, а не смутьян, как вот Сиволобов... Га-зе-ты!.. Скажи на милость, чтец какой, политик! Ты с них пример не бери. Чичеров!
-- Никак нет, вашскбродь! Мы -- народы степные... кабы мы грамотные...
-- Вот жалко: неграмотный... а то был бы у меня урядником. Но галуны у тебя будут, -- вот тебе мое командирское слово! В приказные я тебя представлю при отходе домой.
-- Рад стараться, вашскобродь!
И резвая радость играла и пела в его груди.
Служба была не тяжелая, почти праздная. На ученья выезжали редко.
Сперва стояли по помещичьим усадьбам. Там жилось сытно, вольготно, но зимой было скучно. К весне вторую сотню перевели из города в уезд, а третью расквартировали в городе, -- передвигали казаков с место на место часто. В городе было веселее, но чувствовалась враждебная атмосфера: на улицах казаки не раз слышали сзади себя обидные клички.
Слышал не раз их у себя за спиной и Чичеров. Иногда он останавливался и миролюбиво говорил какой-нибудь кучке задорных молодых людей:
-- А вы, господа, не бунтуйте, вот и мы не тронем вас. Вы добром просите, вежливо, а зачем храпеть?..
-- Оратор, господа! Слушайте!
-- Я -- не оратель. А надысь менифестация была, кто махал красными флачками? А-а... не вы-ы?.. То-то вот...
Попадались и веселые ребята, разговорчивые. Предложат папироску. Достанут из кармана бумажку, а то и две. Но Чичеров помнит командирское наставление и твердо заявляет:
-- Нет, господа! Афишки эти ваши я читал! Не кругло выходит... А вы вот чего: вы бы вот прекратили бунты-то... ан и нам бы, может, поход домой вышел...
Слушатели смеялись и бранились, потом безнадежно махали руками, уходили. Хитро было сговориться: с разных сторон глядели на спорный предмет, а он был не так-то прост.
Едет, бывало, Чичеров после такого разговора по спящей, безлюдной улице, среди высоких каменных домов. Четко звучит крупная дробь копыт. Одиноко и чуждо вокруг. Что-то теперь в станице? Издали она представляется лучшим местом на земле: и ярче там звезды, живительнее воздух, душевнее и ближе сердцу люди... Редко он получает письма оттуда; болит душа. На Святой было письмо. Писал свояк Игнат Кривое от имени жены Чичерова: лежала весь пост в "горячей" болезни, теперь стала бродить по двору. Чичеров все собирался попроситься в отпуск у командира, но откладывал в расчете на какой-нибудь особенно удобный случай.
20-го июня, после ученья, командир, передавая Соколика Чичерову, сказал:
-- Ты, Чичеров, зайди ко мне после чистки.
-- Слушаю, вашсбродь!
Чичеров с удовольствием догадывался, что командир поднесет ему водки, даст закусить изрядный кусок колбасы и сверх того четвертак на чай. Не так дороги деньги, как ценно командирское благорасположение.
-- Был я вчера в союзе русского народа, -- говорил есаул, наливая Чичерову третью рюмку, а рюмки у него были вместительные, -- одобряют они казаков. "Вы -- наш оплот", -- говорят. А по совести сказать, и у нас много дряни пошло: ораторы эти разные, прокламации, агитации...
Чичеров почтительно слушал, стоя у двери.
-- Я, конечно, не сказал там. Наоборот. У нас, говорю, слава Богу, шатания этого нет... Да ты сядь, Чичеров.
-- Я постою, вашсбродь.
-- Сядь, чего там! Сядь, я приказываю!
Сели. Но стоя Чичеров чувствовал себя менее стеснительно, чем сидя. Попросить бы теперь об отпуске, да встать смелости нет: приказано сидеть. Командир выпил еще рюмку, крякнул. Посмотрел пьяно-влажным взглядом на Чичерова, -- скулы у него были татарские, а в узко-прорезанных глазках мерцала грусть одинокого, съедаемого угрюмыми мыслями человека...
-- Тебе бы, Чичеров, записаться в союз русского народа: ты -- парень твердый...
Налил рюмку и протянул ему. Чичеров, благоговейно привставши. принял рюмку, выпил и утерся ладонью
-- Слушаю, вашсбродь. Я вас за отца родного почитаю и из вашей воли никуда и никак...
-- Нет, это -- дело добровольное. Если желание имеешь, то... Я сам-в стороне: наше дело -- служба, исполнение долга...
-- Так точно, вашсбродь! -- обрадованным голосом согласился Чичеров. -- И мое мнение дозвольте вам доложить, такое: русским мужиком я не хочу быть! Не хочу и не желаю! Я -- казак. А союза с мужиком нет, не хочу...
-- Это, брат, из другой оперы. Союз русского народа, -- тут мужиком не пахнет. Тут, понимаешь ты...
-- Так точно, я понимаю, вашсбродь. Русский народ... Они все вообче. вашесбродь, царские враги, я с ними не желаю!.. Нет, в русский союз увольте, вашсбродь...
-- Ну, не хочешь, как хочешь. Это я вообще, так как ты твердый парень... а ты, пожалуй, и прав, черт с ними! На-ка вот закуси. Это -- сардинки. Я их французскими кошечками называю... бери, не стесняйся!
Чичеров опасливо взял жестянку из командирских рук, -- на дне ее плавали в янтарном масле две рыбки. Достал их пальцами и съел. Покачал головой от удовольствия и изумления, вытер пальцы о волосы и неожиданно для себя сказал:
-- Вашескородие, я к вашей милости... -- Жалуйся.
-- Дозвольте домой съездить, вашсбродь. По домачности душа стосковалась. Детишки там. Покос вот заходит...
-- К жене, небось, захотел?
Командир лукаво подмигнул глазом. Чичеров конфузливо фыркнул в руку.
-- А она там, думаешь, скучает? -- спросил командир. -- Небось, утешители есть!..
-- Не могу знать, вашсбродь. Да мало ли там? Притешут!.. Только, правда, незавидная она у меня: рябая да неуютная... Бог с ней...
-- Неуютная? Гмм... От городских-то пресна покажется? Чичеров опять фыркнул в ладонь. Потом почтительно заметил:
-- Да ведь городские-то, вашсбродь, к ним приди при деньгах... Деньгу любят... Я деньги на постройку берегу.
-- А! Это хорошо. Ну, езжай, езжай. С Богом. Изволь, -- на месяц... Ну, пожалуй, к августу явись... С Богом!
Два дня Чичеров метался по городу, снаряжаясь в дорогу, покупал гостинцы, обмундировывался сам. Хотелось блеснуть перед станицей нажитым на службе добром, -- обычное казацкое тщеславие: из старины держится взгляд на службу, как на способ добычи зипунов. Купил Чичеров себе лакированные сапоги, жене -- шаль. Семен Мантул предложил ему за сходную цену, -- за 4 рубля, -- дамский жакет с блестящими пуговицами и ботинки на высоких каблуках. Мантул добыл где-то эти вещи тем способом, о котором казаки говорили: купить -- купил, а цену забыл. Чичеров не устоял против дешевизны, приобрел и жакет, и ботинки, хотя сомневался, годится ли все это Устинье, его жене.
Еще раньше он сшил себе две суконных тужурки офицерского покроя, -- серую и синюю. Накупил гостинцев ребятишкам и старикам. Много-таки добра набралось, туго набил сундучок. И за всем тем в кошельке у него осталось еще около 40 рублей. Зимой, когда стояли в имении важного барина, он счастливо играл в карты и в орлянку и вместе с жалованьем и офицерскими подачками за коня собрал более 70-ти рублей.
Родной угол встретил Чичерова не очень весело: саманная хатенка глядела хмуро и жалко своим слепыми окошками; детишки были мазаны и оборваны, жена прихварывала, -- теперь уж не от "горячей" болезни, а от другой, которую бабы называли "рогатиной". Что это была за болезнь, Чичеров не знал да и особо не любопытствовал. Был только огорчен, что ботинки с высокими каблуками не полезли на ногу Устинье да во время гульбы, по случаю встречи, она, сославшись на нездоровье, сверх блестящего жакета надела овчинную шубу.
Но эти мелочи не омрачили радости свидания со станицей, и то ликующее настроение, в котором ехал Чичеров домой, не покидало его все три дня, пока он ходил в пьяном угаре, был центром общего внимания, щеголял тужурками, меняя их по несколько раз в день, вынимал без особой надобности кошелек, пересматривал деньги, чувствуя на себе почтительно-завистливые взгляды родства и соседства. Он рассказывал о городах, какие пришлось видеть, об иных народах, которых никогда не видел, о службе, о расположении к нему командира.
-- Ну, и командир! Просто, -- отец родной! За ручку несколько раз брал... "Какой ты молодец, Чичеров!" А сам за ручку держит. "Старайся, братец! Будешь на отходе приказным"... У меня аж слеза выступит, бывало... Отец родной...
Был раньше, до службы, Чичеров всегда предметом невинной потехи и веселого зубоскальства за свою простоватость, а теперь вдруг вырос как-то в глазах всех, стал значительным, говорил авторитетно, и слушали его с почтительным вниманием. Точно рябое, безбровое лицо его с массивным носом и толстой верхней губой утратило прежний комизм недалекого простака, всегда подмывавший собеседника на забавную штуку или острое словцо. Удивлялись: как будто и не Перфил... Нарядная тужурка, напомаженные волосы и лицо, лакированные сапоги, солидно и уверенно рассуждает о постройке дома "под железо", о покупке ветряка, шуршит деньгами, с начальством за ручку держался, галуны получит... Пошел в гору человек...
Чичеров чувствовал это нарастающее преклонение перед ним, и сердце его ликовало от счастья и гордости.
Но когда прошел пьяный угар и пришлось взяться за хозяйство, издали, в казарменных мечтах рисовавшееся таким обаятельным, Чичеров быстро покатился под гору с той ликующей высоты, на которую вознесло его удивление станичников. Ничего не налаживалось, многое разорилось, пришло в негодность, много не хватало. Работа по двору. вокруг дома, казалась неспорой, нудной и бесконечной. Подошел покос, -- выехать не на чем: Соколик остался в полку, а пара молодых бычат были еще не объезжены. Против людей уж и неловко: при таких-то капиталах да идти пешком...
Был Чичеров от младых ногтей земледелец, любовно-старательный и убежденный, что нет значительнее занятия, как работа над землей-кормилицей. Но он любил в ней, в этой работе, не изнурение и недохватки, а ее светлую, удачливую сторону, когда она, как стройная хоровая песня весенней зарей, льется гармонично, дружно, артельно, когда хлопотливое напряжение вместе с усталостью дает сознание довольства и спокойной уверенности в будущем. Такой она была в годы его юности, до первой его службы, когда он жил еще в отцовской семье. Когда же отошел на свои хлеба, она обернулась к нему иной стороной,-- черной, пыльной и скудной, -- угрюмым изнурением неуспеха и непрестанной боязнью за завтрашний день.
Теперь она была еще безнадежнее: жена прихварывала, -- пришлось работать одному, а один в поле -- не воин. Сухая еда драла горло; вспоминались казарма, город, щи с мясом, водка, командирские беседы. Больно ныли кровяные мозоли на руках, отвыкших от работы, не разгибались пальцы. А сработанного так мало, что и смотреть тошно. И сперва робко, а потом все настойчивее он останавливался мыслью на фантастическом плане: не лучше ли перевести на деньги все хозяйство и купить ветряк или заняться торговлишкой?
Деньги были. И сумма казалась ему даже огромной. Перед выходом в полк он получил сторублевое пособие на коня да на работника 75 рублей. Жене с двумя детьми назначено было по 3 рубля в месяц кормовых... Чичеров, передавая 175 рублей Устинье, сказал:
-- Блюди. Приду из полка, строиться будем. А то хатенка никуда не гожа.
Жена долго держала в руках эти невиданные ею кредитки и сказала просто и уверенно:
-- Задушат меня с ними...
-- Ну, вот, дура! А ты помалкивай! Скажи: Перфил, мол, в банку, в сберегательную, их положил.
-- И вправду, положил бы!
-- Боюсь: лопнет -- пропадут...
Два дня носила их Устинья в чулке, а потом зашила в подкладку старой ватной кофты и спрятала на кровати, под войлоком. После изредка заглядывала, на месте ли кофта, и была спокойна.
Чичеров был немножко фаталист и верил в звезду. В полку пробовал счастья в игре. Перекидывался в "три листика" и в орлянку. В орлянке считался даже артистом: умел выбирать такой пятак, который по его желанию, послушно ложился и орлом, и решеткой кверху, превосходно наметал руку и глаз, вовремя рисковал на рублевые ставки и не раз выигрывал рублей по десяти и больше...
В первый же праздник попробовал он счастья в орлянке и дома, в станице. Но тут оказались специалисты почище его, и он проиграл около 19-ти рублей. Это с одной стороны как будто прибавило ему славы и почета, -- значит имеет капитал человек, если такую игру ведет, но вместе повергло и в уныние. С горя он выпил. К ночи до Устиньи дошел слух, что он проиграл уйму денег и гуляет в гумнах с Аксюткой Куцопалой.
-- Что же, она -- бабочка-малина, -- язвительно-сочувственным голосом говорили соседки, раздувая пламя негодования в груди Устиньи. -- Она не его первого обделывает! Половчей были, да и то все деньжонки у ней пооставляли...
Устинья вооружилась чапленником и отправилась на розыск ветреного супруга. Нашла его действительно в гумнах в компании значительного числа приятелей, охотников до дарового угощения. Тужурка наПерфиле была в пыли, правый рукав запачкан свежим коровьим пометом, -- явное дело: валялся где-то. Спотыкающимся, но авторитетным голосом он говорил о том, что во всем надо правильность и порядок соблюдать, что его ожидают галуны, что он будет строить дом под железо. Устинья бурей налетела на него и с размаху хватила чапленником по спине, крича хрипло-пронзительным голосом:
-- Разоритель ты, сукин сын! Шарлот! Пьяница! Детям своим не отец! Эта внезапная атака сперва ошеломила всех и больше всего самого оратора. Под безжалостный смех собутыльников он растерянно топорщил длинные руки, стараясь ухватить чапленник, а удары все сыпались да сыпались и Устинья хрипло визжала и ругалась по-солдатски.. С большим трудом Чичеров из оборонительного положения перешел в наступление и обратил в бегство выбившуюся из сил Устинью. Но в сущности дело было проиграно: авторитет его пал, достоинство было беспощадно попрано глупым бабьим штурмом...
В следующее воскресенье Чичерова опять потянуло к игре: хотелось вернуть проигранное. Но опять проиграл больше десяти рублей. В кошельке остались одни жалкие медяки. И теперь уже Перфил не вынимал его из кармана, не открывал при людях и не рылся в его отделениях. чтобы все видели, сколько у него капиталов, -- нечем было похвастать.
Желание отыграться наполняло нетерпеливым зудом его мысли, но орлянку пришлось бросить. Если бы теперь хоть пять рублей, -- из тех. например, что жене отдал на соблюдение, -- сейчас бы дело поправил... Да не даст Устинья: аспид, а не человек! Заорет, в драку полезет... И без того стыдно людям в глаза глядеть...
Однако решил попробовать один дипломатический обход.
-- Струб навязывает Михей Конаев, -- сказал он жене, вернувшись домой. И тон у него был трезво-деловой, рассудительный. -- Недорого. говорит, возьму: шесть красных...
-- Готовую хату можно купить за сотенный билет, -- сказала Устинья. Она тоже лелеяла мечту о новой хате, но более скромную и близкую к возможному исполнению.
-- Обгоришь! Нет, шесть красных -- цена подходимая: две теплых с чуланом. Полусотку с маху можно бы дать. Аккуратный срубик... Ежели да его под жесть...
-- Под жесть! -- Устинья иронически фыркнула.
-- А что же! Денег, что ли, не хватит? Слава Богу, семь четвертных... Это -- голос! Ежели их сейчас в сберегательную банку отнесть. одного росту сколько на них!
Ему неожиданно пришла эта счастливая мысль: отнести деньги в сберегательную кассу; при этом можно будет малую толику удержать, пока не отыграется.
Он велел достать деньги. Устинья не сразу решилась обнаружить свой тайник: все-таки спокойнее, когда они -- в сохранном месте. Но перспектива роста соблазнила и ее, вытащила из-под полости старую кофту. Распорола подкладку и долго шарила за ней рукой. Постепенно в глазах ее, напряженно ушедших в одну мысль, по всему лицу расползалась тревога, изумление, проступал испуг: ничего не нашла. Распорола в другом месте и опять лазила рукой, торопливо щупала пальцами, и видно было, как они дрожали у ней, и странно темнели коричневые пятна на побледневших щеках.
Глухая, колеблющаяся тревога стала расти в сердце Перфила, поднималась спазмами нетерпения к горлу, к скулам, в руки, перехватывала дыхание. Раза два он нетерпеливо и нервно крикнул:
-- Какого же ты дьявола? Куда ты их тут? Копается!..
Жена молча продолжала бегать дрожащими пальцами по подкладке, распарывала, вывертывала, выдергивала вату и ветошку. Денег не было.
-- Куда! -- воющим, полным злобного отчаяния голосом крикнула она. -- В кофту зашивала! Куда!..
Он вырвал у ней из рук кофту, полез сам за подкладку, разодрал, перевернул всю вату, -- денег нет.
-- Стерва! На всю жизнь разорила! -- крикнул он, хватая ее за горло. И рванул. Падая, она ударилась головой об лавку и замычала от боли.
-- На всю жизню разорила! -- повторил он с отчаянием, упавшим голосом.
Она поднялась и, задыхаясь, крикнула:
-- Ты -- разоритель! Ты вынул, больше некому!
-- Я?! -- он отступил с изумлением. -- Да у меня что, собачий, что ли, нос? Я почем знал, куда ты их зашивала?
-- Вынул, нечистый дух! Вынул! В орла прокидал!
-- В орла?! Я -- в орла?!
Он не мог перенести этой напраслины, напомнившей ему о свежем огорчении неудачной игры, и размахнулся. Но она с неожиданной силой, воя и причитая, кинулась на него сама и вцепилась в лицо.
-- Ты... ты -- лиходей! Ты -- разоритель! Больше никто!..
Он не сразу свалил ее на пол. Дашутка с воем ужаса бросилась к матери. Лукашка вцепился зубами отцу в том месте, где оголилась рубаха, пониже поясницы. Но Перфил, задыхаясь от злобы и отчаяния, не чувствовал боли, молотил кулаками, давил коленом, барахтавшуюся под ним Устинью.
Прибежали соседи. Отняли. Устинья долго лежала на полу, охая и размазывая по лицу кровь. Бабы суетились около нее. Укоряли Перфи-ла, сочувствовали беде, советовали сходить к ворожее. Перфил сидел на кровати и тихо плакал.
Ходили к ворожее. Ворожея долго перекладывала засаленные карты. Всякий раз выходило одно: деньги взяты не чужим человеком, своим.
И еще раз подрался Чичеров с женой после взаимных обвинений. Но дед Назар положил конец недоразумениям. Сказал, что деньги унесла Ганька, сестра Устиньи, ходившая за ней во время болезни, иначе откуда бы взять Игнату Кривову, Ганькиному мужу, капитал на новый курень.
Объяснение было настолько правдоподобно, что Чичеров стрелой помчался к свояку и после энергичных обличений в грабеже вступил в рукопашную. Потом оба врага, избитые и окровавленные, бегали к властям с жалобой друг на друга. Власти приняли сторону Чичерова. Произвели обыск у Кривова, все перерыли. Денег нашли только 2 руб. 37 коп. Зато Чичеров признал за свои клеенку, которой был накрыт стол в горнице, и две иконы в углу.
-- На мои деньги дом построил да и скатертьми моими убираешь! -- кричал он обличающим тоном. -- И благословение-то чужое присвоил! -- забирая иконы, продолжал он грозным голосом. -- Ай у меня негде им стоять? Разоритель, сукин сын! На всю жизню разорил!..
С этого дня Чичеров предался мрачному пьянству. Продал пшеницу на корне почти за бесценок и до самого конца своего отпуска пил. Возвращаясь домой, дрался с женой, а потом плакал над детьми и просил у них прощенья. И, как прежде бывало, не только взрослые, но и дети смеялись и потешались над ним. Даже те приятели, которых он поил своей водкой, откровенно издевались, слушая, как он говорил о расположении к нему командира и о своих будущих ефрейторских галунах.
-- Рази это жизня у вас? Вон иде жизня -- в полку! Несравнительна с тутошней: мясо кажний день...
-- То-то мясца бы теперь съел!
-- Мясца? Можно. Хотите овцу зарежу? Хотел продать -- ребятам на рубашенки, ну для вас, братцы... Как завтра мне выходить в полк. служить царю белому...
-- И-и, вот человек, братцы! Такого откровения -- по редкости... Пошли за овцой. Чтобы Устинья не услыхала и не наделала бунту.
перелезли через прясло, с заднего двора. Овцу поймали, стали вязать. Она коротко и жалобно заблеяла. Сжалось сердце у Чичерова. Раздумье взяло. Он сказал робко:
-- Братцы, давайте оставим...
-- Жалко стало? Эх, ты...
-- Я думал: он -- человек, а он -- помет в человечьей шкуре!
-- Братцы, ай я своим детям лиходей? Давайте лучше курочку сымем...
-- Курочку!.. Ты бы сказал ишшо цыплака! На шестерых -- курочку!.. Но, как бы из снисхождения, согласились заменить овцу куриной похлебкой, помирились на трех курицах. Но когда ели похлебку, не один раз попрекнули Чичерова, что пожалел овцу для друзей. А он конфузливо и виновато бормотал:
-- Братцы! Ай я своим детям не отец?..
В полку есаул Нюхин опять обласкал Чичерова. Угощал водкой. приятельски беседовал, сочувствовал. Изредка вместо четвертака давал даже по полтиннику. Теперь Чичеров уже неизменно пропивал командирскую подачку. Напившись, с плачем изливал в пространстве жалобу:
-- Через деньги я погибаю!
К Рождеству он получил известие, что жена родила ему сына. Было много смеху в казарме по этому случаю. Чичерова иронически поздравляли. А он, заливая горе, повторял с крепкими выражениями:
-- А я ведь и поверил, братцы: в самом деле, мол, рогатина... Ан она... В феврале пришло письмо; писал опять Игнат Кривов: "А хозяюшка твоя, Устинья Акимовна, померла под самое Встретенье"... Чичеров перекрестился и от сердца пожелал покойнице царства небесного и вечного блаженства; смерть, великая примирительница, сдунула с его души всю ржавчину враждебных и дурных мыслей об Устинье. Никто в казарме не засмеялся над ним...
Срок его службы кончался в августе. По особому ходатайству станицы его выпустили из полка раньше. Это больше огорчило, чем обрадовало его: не пришлось дослужить до ефрейторских галунов. Но командир утешил, обещал похлопотать.
Дома было скучно, неуютно. Плакали осиротевшие, заморенные детишки. Маленького никто не хотел взять в детища, был он хиленький, больной ребенок. Перфил кормил его соской и жеваками, сам купал, Лукашка и Дашутка попеременно нянчили, и все они жалели это крошечное, крикливое существо, ибо знали, что скоро его не будет в живых.
Заставила нужда продать Соколика: теперь Чичеров перечислен был в третью очередь и строевого коня был не обязан держать. Не был пьян Перфил, а заплакал горькими слезами, когда передавали Соколика из полы в полу. |
Но судьба слегка сжалилась над ним: послала на одно мгновение радость. 22-го мая его позвали в правление и объявили, что пришла бумага о производстве его в приказные (ефрейторы). Перфил сейчас же кинулся по местным магазинам купить галуны. Но в убогих станичных лавках галунов не нашлось. Тогда он побежал к вдовой Авдотье Котепяткиной.
-- Ей-Богу! Зараз в правлении вычли. А галунов в лавках нет...
-- Да как же, ведь он плохенький, мундир-то, короткий... старой формы...
-- Ну, хочь брузумент спори да пришей! Скорей, пожалуйста! Ведь мне на свадьбу сейчас: Тишку, брата, венчают...
-- Как-кая оказия-то!.. Ну, и честь тебе будет Перфил. Теперь бабы сердечки под замочки прячь, а то... Какой орел...
И действительно, на свадьбе Перфил был центром всеобщего внимания, веселого, но необидного.
-- Перфил! Да это -- ты?!
-- А то кто же?
-- В галунах? Ну-ка, ну-ка... С монаршей милостью, брат тебя! Это за какой же случай?
-- За неподсудимость...
-- Молодец, Перфилушка! -- восторженно дребезжал голос деда Назара.-- Не мимо сказано: за Богом молитва, за Царем служба не пропадет!..
-- Нам двоим с Меньковым: мы не пошли супротив начальства и остались неподсудными...
Когда он возвращался домой, качаясь из стороны в сторону, пьяный и радостный, и на улице его преследовало шумное внимание. Ребятишки бежали за ним гурьбой, кричали:
-- Рашпиль! Рашпиль! Никак в галунах? В галунах и есть! Ай-да ра-аш-пиль!..
В другое время это прозвище обижало Чичерова, но теперь он благодушно улыбался и пел песню. Голос был диковатый и песня -- странная, без мотива и без слов: тяп-тя-ляп... тяп-тя-ляп...
Когда дошел до церкви, снял фуражку и, истово крестясь, воскликнул торжественно-взволнованным голосом:
-- Благодаря тебя, Господи!.. Заслужил себе и потомству!.. И любовно похлопал ладонью по галуну.