19 августа я принял Х-ское приходское училище. Прием состоял в том, что отец законоучитель передал мне ключи от шкафов с книгами и сказал при этом, что не знает, все ли книги по народной и училищной библиотекам целы, так как мой предшественник в марте умер, а временно замещавший его помощник ничего не принимал и не сдавал.
- Ну, желаю вам всего благого, - сказал батюшка в заключение. - Кстати сказать, предместитель ваш умер от чахотки. Так что, если вы человек мнительный, то не мешало бы хоть стены побелить заново: все-таки дезинфекция в некотором смысле... Оно на душе-то поспокойнее... А впрочем, все Господь...
В училище все оказалось в порядке. Сторож Никитич, горбатый старик, лицом и фигурой напоминавший Эзопа, толково рассказал мне все, что мне надо было узнать, и принес огромную кипу газет и бумаг, оставшихся после покойного моего предшественника, Алексея Егоровича Васюхина. Часть этих бумаг, по словам Никитича, была уже употреблена в дело, т. е. на цигарки, с разрешения Арсения Васильевича (временного заместителя), который, впрочем, их не просматривал.
- Вот проглядите - может, что нужное есть, - говорил Никитич, шлепнувши всю кипу на пол у стола. - Алексей Егорыч, покойничек, писать был большой любитель! Бывало, сидит ночь и все пишет... А потом - глядишь - рвать или жечь начнет. Сколько бумаги перевел!
Я просмотрел. Большая часть этих рукописей оказалась выписками из журнальных статей и отчасти из отдельных сочинений. Видно было, что человек не переставал учиться и шел к просвещению ощупью, пользуясь случайным материалом, главным образом, журнальным и газетным.
Только одна тетрадь, - подержанная, растрепанная, без переплета и, по-видимому, без начала, - остановила мое внимание дольше других. Это был дневник, который я прочел за один присест и беру смелость предложить благосклонному вниманию читателей...
9 мая 19... г.
Сейчас вернулся с улицы. Никогда я не чувствовал себя таким одиноким и чужим для всех, как в нынешний чудный вечер. Мимо меня сновали толпы молодежи; в воздухе - свежем, почти влажном и чутком - звенели песни; женские голоса издали звучали так мягко, и нежно, и грустно. Детский смех и визг, шум и гам вспыхивали и по временам покрывали своими бурлящими, кипучими волнами плавно переливавшуюся мелодию песни. Сквозь них пробивалась вдруг яркая, смеющаяся трель гармоники; она вырывалась откуда-то из-за угла или с самого конца улицы, закутанной серебристым туманом лунного света... И все это сливалось в воздухе в чудную симфонию весенней, молодой, беззаботной жизни...
Было что-то странно возбуждающее, беспокойное, непонятно-влекущее - всюду, во всем: и в этом мягком воздухе, и в высоком смутно-синем небе с редкими алмазными звездочками, и в этом запахе сирени, тополей, кизяка и какой-то душистой травы, и в заливистой трели лягушек, покрывающей страстные соловьиные трели, и во всех этих наполняющих воздух неуловимых звуках, запахах, красках, тенях, и в волшебном лунном свете.
Я ходил по улицам станицы, смотрел на толпы молодых людей, ребятишек, на стариков и старух, сидевших на бревнах или завалинках. И так как я был один между этими оживленными группами с их беззаботным весельем, то мне было скучно, завидно, тоскливо и тяжело. Мне казалось, что никому из этих людей нет никакого дела ни до моей одинокой тоски, ни до моих дум и волнений, в которых, однако, их интересы занимают такое видное место.
Я остановился около училища. Один... Группы девчат проходили мимо меня; молодые казаки догоняли их, смешивались с ними, толкались, смеялись, перешептывались. Иногда раздавался визг, барахтанье, звонкий шлепок в спину, хохот, крепкое словцо... Иногда близко около меня пробегала молодая парочка. Женские юбки мягко захватывали меня по ногам; я встречал лукавый, смеющийся взгляд, даже чувствовал запах каких-то дешевеньких духов. Кровь вспыхивала во мне, и сердце начинало стучать часто и громко... и хотелось бы мне побежать туда, за ними, смешаться с этой беззаботной молодой толпой, обниматься, шептаться, получать хотя бы звонкие шлепки и не думать ни о чем...
Но ведь я... "культурный" человек. Разве это не показалось бы удивительным всем и каждому, не исключая и этой самой толпы? Да, может быть, и мне самому было бы стыдно после встретиться с знакомыми? Воображаю, какие улыбки были бы у некоторых местных дам и барышень!..
Как бы то ни было, а в данную минуту я чувствую только безнадежную тоску и полное одиночество. Меня не интересует ни предстоящий экзамен моих учеников в комиссии, ни награда в 60 рублей, которую столь великодушно обещал мне инспектор, ни мои детища: народная библиотека и народные чтения, которым я посвятил весь свой досуг...
Все это представляется мне теперь прахом и суетой. Это не дает ощущения счастья, а они вон веселятся так мило и беззаботно, поют, играют, бьются на кулачки, визжат, свистят, хохочут, шепчутся, обнимаются... и им хорошо!
И какая странная ночь... волшебная, раздражающая... Серебристый, таинственный лунный свет расписал все фантастическими узорами; душистый воздух весь наполнен какими-то шорохами, неуловимыми звуками, несущимися от каждой тени, каждого куста, чудными, непонятными, но близкими сердцу... А бледные серебряные звездочки с их кроткой, сочувственной лаской трепетного мерцания... Какая красота во всем! Даже крытые соломой казацкие курени с своими побеленными стенами под блеском месяца кажутся мраморными дворцами... И какая грусть на сердце...
26 мая
Вчера приехал с экзамена. Сошло хорошо: мои мальцы лицом в грязь не ударили. Правду сказать, ребята довольно способные и прилежные. Был предводитель дворянства, был инспектор. Я получил 60 руб. награды. Сумма немалая, если принять в соображение, что из моего жалованья я выделяю 120 рублей отцу на хозяйство.
Послезавтра еду в свой родной хутор - Есаулов, "на родительские хлебы", отдыхать, на целых три месяца... Выдержу ли?
20 июня
Четвертая неделя, как я в Есауловом хуторе. Скучно, жарко, безлюдно... Хутор степной, маленький - дворов тридцать. Кругом степь, побуревшая уже от солнца. Народ весь в поле. Зелени почти никакой. Купаться негде. Пруд весь покрыт зеленой грязью, гусиным пометом и пухом; тень только под сараями. Садики очень жалкие, заморенные: почва солонцеватая, бедная влагой; колодцы глубоки, поливать трудно. Чего здесь много, так это - навозу и приготовленных из него кизяков. Квадратные кирпичики-кизяки, сложенные в невысокие пирамидки, наполняют все дворы и даже кривые улочки хуторка, поросшие колючкой и дуропьяном с белыми цветами. Очень также много мух.
Старички мои, конечно, рады были моему приезду. Отец считает меня, по-видимому, за человека необыкновенной учености и первое время по приезде всегда говорит мне "вы" и все как-то конфузится. Мать - нездоровая, бледная, прекрасная - обыкновенно плачет и пичкает меня съестным. Сестра - семнадцатилетняя девушка, красивая, здоровая, рабочая (учить ее не на что было) - меня дичится. За нее предполагают взять в дом зятя. Отцу одному с работником трудно вести хозяйство.
- Кабы послал Господь хорошего человека, - со вздохом говорит мать. Сестра при этом молчит и краснеет.
Хозяйство у моего отца, по-здешнему, порядочное: три пары волов, четыре лошади, три коровы с телятами, мелкого скота - не знаю сколько. Нужды нет, но нет и денег. Богатство заключается в скоте и хлебе - ценность мало подвижная, мало удобная и весьма переменчивая.
Милая моя матушка потчует меня всевозможными яствами - по преимуществу из сметаны и масла (блинцы всех видов и сортов, лапшевники, вареники и т. п.), и порой политично разговаривает о деликатной материи:
- Алешенька! а что бы тебе жениться-то?
- Все никак не соберусь, маманюшка.
- Вон у Сидора, говорят, дочь - хорошая девка, одабривают дюже. "Ветряк, говорит, в приданое отдам, если хороший человек попадется". Там сколько платьев этих у ней понашито, шляпки с перьями да с лентами...
Я отмалчиваюсь.
По праздникам хутор несколько оживляется. Народ приезжает с полей. Молодежь собирается кучкой около маленькой лавочки, в которой торгует всевозможными товарами отставной солдат. Играют в орлянку, в карты, поют песни, беседуют, иногда бранятся. Поют здесь недурно.
Я люблю слушать наши казацкие песни, люблю и сам петь те из них, которые знаю. Одно время я собирал и записывал их. Напев их несколько однообразен и уныл, но характерен, оригинален и замечательно гармонирует с нашей монотонной степью и странной казацкой жизнью. Что-то близкое сердцу, непонятно грустное слышится мне всегда в переливах этих песен, воспевающих широкую шлях-дороженьку, мать-дубравушку, речку лазоревую, орлов сизокрылых, тоску на чужбине. Когда я заслышу их, то всегда не утерплю, чтобы не подойти к кругу.
Лавочник, человек довольно общительный и цивилизованный (он служил в музыкантской команде и, по его собственным словам, играл "разные европейские марши и солы"), считает своим долгом занимать меня беседой о разных материях.
- Посмотреть вышли на наши обстоятельства? - спросил он в первый раз, как я появился в праздничный день около его лавчонки.
- Да, посмотреть.
- Что же, посмотрите. Только мало у нас чего касательно к любопытству вашему... Так, живем в навозе! А между прочим...
Он слегка наклонился и сказал конфиденциальным тоном:
- Может быть, вам девчонку или бабенку какую-нибудь требуется?
Я смутился от неожиданного вопроса, а он ухмыльнулся и продолжал тоном ободряющим и отчасти покровительственным:
- Ваше дело молодое... Это - ничего. А тут есть... и даже с удовольствием с вами время разделили бы. Из себя вы - не плохой, совесть у вас мягкая, простая... Ежели угодно, я сию минуту расстарался бы... Славные бабочки есть... жалмерки...
- Нет, нет! Не надо, пожалуйста! - сказал я своему любезному собеседнику и ушел, оставив в нем о себе мнение, вероятно, не высокое.
После этого мне было как-то неловко выходить к лавочке по праздничным дням.
Нет, скучно в Есаулове. Завтра уезжаю в станицу, к училищу.
Мать огорчена.
- Нет мне счастья на белом свете, - говорит она со слезами. - Приехал на часочек и опять отъезжает. Другие матери всегда при детях живут...
Отец не показывает виду, что огорчен; побеседовал со мной в последний раз об астрономии и о паровых плугах (старик любит-таки помечтать кое о чем) и сказал:
- Тебе, в самом деле, скучно с нами... Тут жара, тут муха. А мать - ты уж ее извини - она какой человек? Муха в чашку к тебе попадет, она ее пальцем выковыривает, чем бы ложкой...
- Ты уж хорош! - сказала мать.
Славные старички...
27 июня
Снова я в своем училище, читаю газеты, которых за мое отсутствие накопилась целая кипа. Когда читаешь - не приходит в голову мысль об одиночестве своего существования. Тесный мир как будто раздвигается. Чувствую себя в обществе людей, тоже, может быть, не весело живущих, но бодрых, красноречивых, умных, смелых, не слагающих оружия в борьбе жизни. И желание трудиться, отозваться на их призыв, пожать им руки - охватывает меня всякий раз, и я бодрее и пристальней присматриваюсь к жизни, окружающей меня, и обширные, иногда просто фантастические планы зарождаются в голове и не дают мне спать...
По будням в станице безлюдно. Выйдешь за ворота, глянешь направо, глянешь налево - вдоль по длинной улице, замыкаемой с обеих сторон сизыми рощами верб, - пустыня! Разгуливают свиньи, теленок, две-три курицы... Вдали ребенок без рубашки кричит благим матом и стучится в запертые ворота. Горячий ветерок пахнет иногда с востока, и все опять тихо, сонно, мертво... В воздухе как будто застыло чуть слышное, едва улавливаемое жужжание без начала и без конца, то басистое, серьезное, заботливое, то тонкое легкомысленное, поддразнивающее, то жалобное и плачущее...
Хороши вечера и ночи - лунные, ясные, тихие, немного душные... Выйдешь ли на улицу: с одной стороны озаренные лунным блеском мраморные, блестящие стеклами окон маленькие дворцы, с другой - тоже маленькие заколдованные замки с синеватыми темными стенами и раскрытыми бойницами-окнами. Неровные зубцы верховых рощ, окружающих станицу, под блеском месяца кажутся покрытыми серым шелком. Тени черны и таинственны, воздух чуток. Каждый звук, каждый шорох отчетливо слышен. Сядешь в саду на скамейке. На песчаной дорожке - причудливые мелкие узоры. Тихо шелестят листочки молодых топольков; звенящий стрекот кузнечиков безбрежно разлит во все стороны; над вишнями гудят жуки, комар деловито поет над самым ухом. Из-за церкви, от поповского дома доносится бренчанье рояля: молодая попадья играет что-то грустное и приятное... Томление и грусть охватывают сердце...
28 июня
Кажется, маленькое знакомство...
Вчера ночью я скитался по улицам станицы. Обыкновенно я занимаюсь этим в сообществе станичного атамана или станичных писарей, но на сей раз я был один. Было скучно. Эти лунные ночи как-то особенно напоминают об одиночестве, Хотел было уже повернуть домой - смотрю, на углу нашего переулка стоит... женщина. Я не волокита. В женском обществе я, вообще, конфузлив, неловок, неуклюж и, вероятно, смешон. Часто я искренне презирал себя за свою робость и неумелость, потому что я люблю... очень люблю женщин: они вносят в суровый и скучный тон жизни что-то нежное, светлое, смягчающее и бодрое. Откровенно сознаюсь, всегда от души завидовал людям, умеющим делать жизнь веселой и интересной, общительным, находчивым и остроумным - хотя бы только в обществе женщин...
Теперь меня охватило желание женского общества, женского разговора, болтовни, смеха и, может быть... ласки. Набравшись смелости, я сказал, поравнявшись с молодой казачкой:
- Здравствуйте.
- Здравствуйте, - ответил молодой голос, и я тотчас узнал его. Это была Катя Медведева, девушка из довольно зажиточной казачьей семьи, моя соседка, хотя не совсем близкая. Я был знаком с ее отцом - один раз "гулял" в компании с ним у нашего атамана, был и у него в доме, но дочку его и вообще младших членов семьи не видел. Катю я встречал только на улицах, нередко окруженной целой свитой молодых казаков. Она пользовалась в станице репутацией одной из самых интересных девиц, и около ее имени создалось уже немало сплетен. Девочка очень миленькая...
- Гуляете? - спросил я, чтобы сказать что-нибудь, потому что чувствовал, как глупо выходит стоять молча.
- Нет. Так, стою...
- Может быть, пройдемся? - с трудом выговорил я, словно давился, и почувствовал, как голос мой прерывался от робости.
- Нет, я разувши. После когда-нибудь.
- А после можно?
- Отчего же... можно... - Она сказала это так просто и мило, что я невольно подумал: "Какая прелесть!" - и мне не хотелось уходить от нее. Но вдруг стукнула калитка у ближнего двора, и сердитый женский голос прокричал:
- Катюшка! Ты будешь нонче ночевать или нет?
- Фу, как строго! - сказала моя собеседница и засмеялась. И когда я хотел было податься за угол, чтобы не навлечь на нее подозрения, она сказала:
- Нет, ничего! Это - сноха наша. Хотите семячек?
Я взял от нее горсть подсолнухов.
- Вы садитесь, - сказала она и села на завалинку, - что вам стоять? Вы и так большие выросли...
Я присел, но беседа у нас не клеилась. Она пощелкивала семячки и вбок с любопытством поглядывала на меня. Я не знал, о чем заговорить, и чувствовал себя мучительно и глупо.
- Вот вечер скоро будет вон в том доме. - сказала она. - погуляем. Мою подругу замуж отдают.
- Так...
- Придете смотреть?
- Приду.
- Приходите. Весело будет... Ну, прощайте, все-таки надо домой, а то ругать будут...
Она встала, встряхнула скорлупу с своего фартука и поглядела на меня с чуть заметной веселой, приятельской улыбкой; потом, - видимо, после некоторого колебания, - подала мне свою руку, маленькую, сухую, с тонкими грубоватыми пальцами, очевидно, хорошо знакомыми с черной работой, - и побежала легкой, неслышной побежкой домой. Я сидел еще некоторое время на завалинке и думал об этой девочке. Ее худощавое и бледное при лунном свете личико, веселая улыбка, мелкие зубы, блестящий, веселый взор - долго не давали мне уснуть. Было жарко и душно...
Я сам родился и вырос в простой казачьей семье. Отец мой пашет землю. Когда я был поздоровее, я помогал ему летом в полевых работах - теперь не могу. Я знаю казацкий быт; я люблю народ свой, среди которого я вырос и которому служу, мечтаю об его счастье, скорблю о нем сердцем; я - сын народа, смело могу это сказать... И, тем не менее, я неизменно и постоянно чувствую, что что-то отрезало меня от моего народа, что на меня он смотрит уже не как на своего, со мной говорят не просто и не откровенно и я не могу подойти близко, как мои сверстники по годам, молодые казаки, к нашим милым казачкам... А между тем, как я их люблю! Они веселы, смелы, остроумны, намеренно-грубоваты и вместе с тем умеют быть нежными и неуловимо-привлекательными... Что-то есть в них такое, что я не встречал ни в одной из знакомых мне культурных женщин, - что-то свободное, смелое, увлекательно-разгульное, сообщающее жизни беспечную радость и красоту воли...
5 июля
Всю эту неделю по вечерам я выходил за ворота, присаживался на лавочке возле палисадника и начинал невольно смотреть на следующий перекресток, по направлению того самого угла, где я беседовал с Катей. В ясные ночи по переулку все до степи видно отчетливо, даже полет ночной птицы. Иногда казалось мне, что на белой стене углового дома, под окном, вырисовывается силуэт - легкий, неуловимый, как тень. Он быстро и неслышно начинал двигаться по направлению к церковной ограде, потом под оградой к училищу... Ближе, ближе... Сердце у меня начинало стучать. Но вдруг силуэт как-то быстро тает, и вот уже нет его, и одна усталость чувствуется на сердце...
Катю я видел вчера. Она с подругами шла по нашей улице - все нарядные, по-праздничному одетые. Навстречу им шли два молодых казака. Они остановили их и стали разговаривать. Рассказывали, вероятно, что-нибудь веселое, потому что девицы все смеялись, закрываясь платочками, и отворачивались. Один из казаков, высокий, смуглый, курчавый, в фуражке набекрень, - вероятно, отчаянный сердцеед, - обращал преимущественное внимание на Катю Я видел, как он угощал ее подсолнухами, трогал за плечо, усиленно жестикулировал правой рукой и, вообще, держал себя как очень короткий знакомый. Мне было и досадно и завидно смотреть на это...
6 июля
Какая была странная, чудная ночь... И сейчас, сквозь дымку неясных блаженных ощущений, которые еще не улеглись в моей душе, я вспоминаю сонную станицу, окутанную серебристой мглой лунного сияния, "девичник" с звонкими песнями, танцами под гармонику, с перебранкой молодежи, засматривающей в окна, и, наконец, церковную службу раскольников в одном из домов, в конце улицы...
Как все это странно, ново, интересно!.. Впрочем, попробую рассказать "по порядку".
Когда я потушил лампу и сел у раскрытого окна, охваченный впечатлениями только что прочитанной новой книжки журнала, - звонкие, заливчатые женские голоса, хлынувшие вдруг веселым ливнем из-за церковной ограды сразу перенесли меня в свой мир... Сквозь беззаботное веселье в них пробивалась и звенящая нота грусти, но громче всего и увлекательнее звучала в них жажда жизни, жажда любви и радости. Эти звуки дразнили сердце и неудержимо манили куда-то на вольный простор, на безбрежный разгул.
Я вышел на улицу и пошел туда, откуда неслись эти звуки. Была вечеринка, или "девичник", в том самом доме, о котором говорила мне раньше Катя. В раскрытые окна были видны тесные ряды ярко одетых девиц. В дверях и в окнах с улицы торчали головы любопытных - преимущественно баб и ребятишек. На дворе и на улице стояли круги молодых казаков. Было очень оживленно и шумно. Ребятишки гонялись друг за другом, залезали на плетень палисадника и в самый полисадник, дергали в окна сидевших в комнате девчат, дразнили их... Из окон плескали на них водой из кружки, бранились, осыпали скорлупой подсолнухов. Потом, когда раздавалась бойкая трель гармоники, все девицы, одна за другой вскакивали с мест, и среди изумительной тесноты и, вероятно, духоты начинался бойкий танец с хлопаньем в ладоши, с бойкими вскриками, с поощрительными замечаниями с улицы и из дверей.
Я простоял около получаса и потом пошел по улице, удаляясь от этой толпы. Я думал о ней, о себе и о том, что все-таки не захотел бы, вероятно, стать таким же, как каждый из ее членов, как ни завидно мне глядеть на их беззаботное веселье, на их бодрый труд, на их простую, естественную жизнь, свободную от разъедающих сомнений и размышлений. Есть что-то драгоценное и в этих сомнениях, и в этом беспокойстве духа, и в этих исканиях смысла жизни...
И я без зависти и без особого сожаления удалялся от незамысловатого веселья молодой толпы, которая издали казалась более привлекательной и интересной, чем вблизи.
Вдруг унылый, однообразный, как пустыня, суровый напев поразил мой слух. Отрешение от жизни, угрюмо-покорное, безрадостное до отчаяния, слышалось в нем, и душа сжималась безнадежным холодом, способным убить всякую радость жизни...
Этот напев тянулся несмолкаемо и бесконечно. Он царил над станицей, когда песни девчат замолкли и пиликала едва слышная гармоника. Его не смущал молодой смех и визг, доносившиеся с улицы шумной струей, когда зрители-ребятишки начинали держать себя слишком бесчинно.
Это было раскольничье всенощное бдение. Невольно под эти звуки сердце охватывала неясная тревога и томление...
Я долго стоял, очарованный этой странной обстановкой. Веселые песни послышались явственнее: девчата вышли из душной комнаты и отправились гулять по станице. Вот они направляются сюда. Ближе, ближе... Повернули направо. Вот их шумная толпа, в которой теперь были уже и молодые казаки, прошла в переулок.
Родимый мой батюшка! Что думаешь обо мне?
Думаю-подумаю отдать Машу в монастырь...-
разобрал я слова песни, в напеве которой молодая грусть и неудовлетворенная жажда жизни звенели так трогательно скорбно, нежно и подкупающе.
Я завернул тоже в переулок, вслед за звонкой песней, с мыслью о Кате: в этом потоке молодых голосов звенит вероятно, и ее голос.
- Добрый вечер! - вдруг услышал я сзади.
Я вздрогнул от неожиданности. Это была она, Катя.
- Я вас видела в окно, - сказала она, улыбаясь и подходя ко мне ближе.
- Неужели? Откуда? А я вас все время ждал, - сказал я ей, - но не думал, что увижу.
- Ждали? Зачем?
- Я не знаю, зачем, но я все хотел... очень хотел увидеть вас... Пройдемся немножко?
- Да как же... Ведь девчата далеко ушли... Еще заметят...
- Ну - ничего! На минутку...
Мы сели на лавочке у какого-то палисадника. Я поглядел на свою собеседницу - она так близко была теперь ко мне, как никогда прежде. Цветок в волосах, какой-то блестящий пояс, кружева на груди и вокруг тонкой шеи - все мне показалось в ней так прелестно и мило.
- Говорите, зачем вы меня ждали? - спросила она, и то бессознательное кокетство, которое присуще всем женщинам, как бы ни были они различны по рождению, воспитанию и положению, засветилось в ее глазах, глядевших на меня вбок и слегка исподлобья.
Вместо ответа я молча обнял ее и поцеловал.
- Вот как! - воскликнула она и засмеялась, блеснув своими мелкими зубами.
Я крепче охватил ее руками и потянул к себе. Она не сопротивлялась и спрятала лицо у меня на груди.
- Будешь любить меня? Будешь? Да? - спрашивал я ее шепотом, сжимая в своих руках ее тонкий, гибкий стан.
Она молчала и не подымала лица от моей груди, и, когда я нагибался, белокурые ее волосы щекотали мое лицо.
- Мне чего вас любить, я и так вас люблю... - сказала она, наконец, и, обвив руками мою шею, прижалась к плечу...
Стало рассветать. По дворам зашевелились бабы, начали доить коров. Песни девчат слабо доносились издали.
- Пора домой, - сказала Катя, - теперь девки хватятся, куда, мол, делась, - чего им говорить? Прощайте...
- Нет, до свидания.
- Ну, до свидания!
- Когда?
- Как-нибудь на днях. Выйду на угол, замечайте...
Я пришел домой, словно опьяненный, и все улыбался глупой, блаженной улыбкой. Я не ложился еще спать и не лягу... Конечно, все это глупо, может быть. Может быть, и не совсем хорошо? Но... не хочется думать... Хочется только жить...
19 июля
Теперь мы встречаемся часто. По вечерам я выхожу за ворота, сажусь на лавочку и жду. Вот какая-то тень вырастает на углу. Я иду ей навстречу. Из-под большого черного шерстяного платка выглядывает сухощавое миленькое личико и беззвучно смеется. Мы идем в наш училищный сад, садимся на скамейке, болтаем, т. е. она болтает, смеется, пугается всякого шороха и тут же, когда страх прошел, начинает без всякого опасения напевать песенку. Голосок у нее тоненький, как звон серебряного колокольчика.
Я люблю держать на коленях эту худенькую, изящную певунью, люблю чувствовать вокруг своей шеи ее руку, люблю ее серебристый голосок, смех, пенье... Иногда все переговорено... Ей скучно. Молчим. Она охватит меня руками и задремлет. Я сижу... Оно и не совсем удобно и весело сидеть так, но мне нравится смотреть на ее бледное лицо с закрытыми глазами и вздрагивающими изредка губами. Есть в ней что-то нервное и, кажется, несколько болезненное. Во сне она внезапно и сильно вздрагивает, потом просыпается и еще крепче хватается за мою шею...
- Сейчас скамейка под нами обломилась... Во сне... Я как полечу!.. говорит она испуганно.
Потом она опять усаживается поудобней на моих коленях и снова начинает дремать.
- Вам не больно? - спрашивает она иногда и тут же прибавляет: - Да все равно, вы не признаетесь, а я - все равно - не слезу... Буду спать! Как час пробьет, разбудите: домой пойду.
Она приходила ко мне часов в одиннадцать. Из дома уходила тайком, через окно... Оригинальное и занимательное существо. В ней много удали и поэзии: ее воззрения на жизнь просты, ясны и смелы. И, несмотря на кривые толки о ней по станице, она только странная, своеобразная, но безукоризненная и гордая девушка...
- У вас, Катя, много поклонников? - спросил я однажды.
- А что?
- По праздникам за вами всегда толпа...
- О, они за мной, как собаки, все бегают! - сказала она с довольной
улыбкой.
- Вам это нравится?
- Да... Я люблю кавалеров сроду.
- А не хорошо говорят об этом на станице...
- Это старушонки-то? Язычницы там разные?.. А о ком они хорошо скажут! Ведьмы! Всех оговорят, никого не оставят... Только из кавалеров уж никто мною не похвалится... Они так потому за мной и бегают, что я ни с кем из них особенно не ватажусь... Все мне равны.
- Разве вам никто из них не нравится?
- Ну их! Щиплются, проклятые, да как медведи: поймает - мять начнет...
Что хорошего! А Климка - так раз укусил меня за плечо... "Я, - говорит, - любя"... Хороша любовь: неделю целую плечо болело!
- А знают они, что вы со мной видитесь?
- Н-ну!.. Разве вы им сказали?
Она посмотрела на меня широко раскрытыми глазами.
- Нет, - успокоил я ее.
- Тут бы было! Климка раз увидел, что я с Тимофеем поздно сидела, так он и то говорит: "Меня как громом вдарило! Целый день ходил как оглушенный!.." Если бы узнали, что я к вам прихожу, так и вовсе бы. Они ведь вас не знают, какой вы есть человек, а я знаю. К ним я не пошла бы так вот, как к вам, - поверить им нельзя...
- А мне можно?
- Вам можно.
Она обхватила руками мою шею и, близко заглядывая мне в глаза, заговорила шепотом:
- Вас по глазам видать, что не насмеетесь и не обидите... Я как взгляну вам в глаза, так все хочется смеяться!..
И она засмеялась, сверкая глазами... В ней точно сидит прехорошенький, задорный чертенок... Когда она принимается порывисто целовать мои глаза, приговаривая разные нежные названия, я погружаюсь в какой-то чудный туман; кровь вспыхивает, голова кружится, и мучительно-сладкая, блаженная боль схватывает мое сердце... Я забываю обо всем... И мне хочется этой ласки без конца, и хочется защитить ее от чего-то...
Вчера она мне сказала как-то особенно просто:
- За меня сваты приезжали. С Фролова хутора. Говорят, богато живут. Отец с матерью все уговаривают меня.
- Ну и что же?
- Ничего. Сказала: из станицы никуда не пойду. Они говорят: "Ну и за Климкой тебе не быть, за голышом". Я говорю: "И не желаю"...
- А Климка разве сватался? - спросил я с удивлением.
- О-о! Об Святой еще присылал сватов. Отказали.
- Он вам нравится?
- Нет. Только из всех ребят он лучше. Сила, как у быка: подхватит меня, как перышко! А когда на кулачках выйдет драться, так уж никогда не побежит, хоть сколько человек а него насядут... Я люблю таких. Простой совести. Песни как играет! С ним так бы и играла: легко, не устанешь... Только - бедный: гол как сокол! И по старой вере... Да он в нашу веру перешел бы, кабы меня отдали за него.
- Мне будет грустно, когда вы выйдете замуж, Катя, - сказал я.
Она недоверчиво улыбнулась и сказала:
- Неправда ваша!
- Ей-богу, правда! И теперь вот грустно, когда услышал о сватах.
- Вот если в станице замуж выйду, тогда будем видеться. Уж я мужа обману!
Она засмеялась и спрятала свое лицо у меня на груди.
- Небось вы подумали: "Вот, мол, какая!.." Да, я - нехорошая! Только вас люблю... право! А вы как хотите обо мне думайте...
Она запела вполголоса:
Садится солнце за горою,
Стоит казачка у ворот...
Когда она поет, я люблю смотреть в высокое небо, на безмолвные хороводы звезд, на Млечный Путь и уноситься в неясных, туманных грезах далеко-далеко. Я редко вслушиваюсь в слова ее песен, но звуки их ласкают мое сердце своей нежной грустью: они так вкрадчиво вьются, дрожат, замирая, и манят куда-то в неведомую даль, они обещают что-то прекрасное и таинственное, и сладкие слезы закипают на сердце...
27 июля
Вчера опять была Катя. Я целую неделю не виделся с ней и скучал. Она сказала, что нельзя было ей выйти: два дня была в поле, а после ее возили на Фролов хутор - "место смотреть", т. е. познакомиться с домом и хозяйством своего жениха. Сваты опять приезжали. Отец с матерью очень хотят устроить эту партию: жених из богатой семьи, торгует скотом, - следовательно, Кате не придется работать тяжелую земледельческую работу, - а так как и Катин отец "перекидывается" скотом вдобавок к своим земледельческим занятиям, то ему и приятно породниться с компанионом, которого он встречает почти на всех станичных ярмарках.
Катя собрала где-то сведения о женихе весьма неутешительного свойства: он - вдовец; первую жену, как говорили соседи, преждевременно проводил в могилу, забил.
- Смертным боем, говорят, бил... Так, просто забил и забил... - говорила уныло Катя.
- Ну, что же? Пойдешь за него? - спросил я.
- Нет.
- А как же... родители-то?
- Отец сказал: "Убью, как собаку, если из моей воли выйдешь". Хотел бечевой меня бить, да я убежала. А мать? Она - добрая, только тоже все больше на отцову сторону тянет. "Нужды, - говорит, - не увидишь, работать не будешь"... А я ей говорю: "Скорей утоплюсь ай удушусь, чем за этого жениха иттить"...
Мне стало грустно. А когда Катя сказала, что недолго нам видеться (свадьба предположена тотчас после Покровской ярмарки), и заплакала, прижавшись ко мне лицом, мне стало так грустно, глядя на нее, что я едва сам удержался от слез и ничего не мог сказать ей в утешение.
22 сентября
Пошла моя машина в ход. Звонки, уроки, перемены, шум, гам, возня, ссоры, драки, разбирательства, облака пыли в классах, звонкие голосишки читающих "буканье" новичков... Скоро две недели, а все еще мое войско не дисциплинировано, как следует. Особенно новобранцы. Иной сидит-сидит, а потом вдруг встанет и пойдет к двери.
- Ты куда?
- Домой.
- Нельзя. Сядь на место!
- Я есть хочу-у...
Некоторых первое время не приучишь называть меня по имени и отчеству, а не "дяденькой". Другим приходится вытирать носы. Для третьих не существует права собственности, особенно на съестное и на игрушки. У всех положительно развита склонность к единоборству и набегам на огороды, на свиней, кур, собак и проч. Было несколько жалоб. Пришлось горячиться, кричать, наказывать. Теперь - слава Богу - дело как будто несколько сладилось. Ребятенки, по большей части, способные...
С Катей вижусь, но редко. Ее дела тоже неважны. Отец уже постегал ее раза два за супротивные речи. Она стала совсем худенькая и нервная. Теперь за ней очень следят: работы закончились, все дома.
Наши свидания уже не носят того беззаботного и милого характера, как прежде: Катя не поет, не щебечет, только любит молча сидеть у меня на коленях, охватив мою шею руками и закрывши глаза.
Я стараюсь развлечь ее, чем могу, но без особого успеха. Теперь я уже болтаю, а она слушает, и по ее лицу я не могу решить, вслушивается ли она в мои речи или бродит мыслями где-то совсем в другом месте.
Раз я сказал ей:
- Пошла бы ты за меня замуж?
Я ей говорю то "вы", то "ты"; она мне всегда "вы", как я ни просил ее говорить мне "ты".
Она усмехнулась и, отрицательно покачав головой, сказала:
- Н... нет.
- Почему?
- Потому что... дело не подойдет! Я вас так люблю, и вы меня так любите, а тогда не будете... Я на улицу люблю ходить, песни люблю играть, бегать, драться, кусаться (я - кусачая! хотите - укушу?), а тогда буду учительша, и люди скажут: "Вот учительша, а дура - на улице песни играет"... И вам со мной будет скучно...
- Нет, Катя, не будет. Теперь ведь не скучно!
- Ну, теперь - так, для разгулки времени...
- Мне будет скучно, когда ты замуж выйдешь и я не буду уж с тобой видеться, как теперь. Я все равно как сирота здесь, один - и никого вокруг меня...
Мне стало так грустно, что хотелось плакать. Она долго молчала.
- Я тогда буду избирать время к вам приходить. Мужа как-нибудь обману, - засмеявшись, сказала она. - За книжками буду приходить. Я книжки люблю... Особенно - в каких песни, стишки... Какие на вас есть стишки, какие на меня, какие на обоих на нас... Я списываю.
- Какие же такие, например?
- Какие? - переспросила она и задумалась. - Да разные! Не скажу, а то вы смеяться будете, - прибавила она потом.
- С какой стати?
- Нет, я не смею... Не скажу!..
Вчера мы виделись с ней только несколько минут.
1 октября
Был на ярмарке - сегодня открылась и продолжится целую неделю. Шумно, пьяно, бестолково, но оживленно и живописно. Нарядные толпы движутся непрерывным потоком взад и вперед, теснятся около каруселей с жалкой музыкой, собираются в круги и с пьяными, нестройными песнями распивают водку, глазеют у балаганов и в балаганах, на конной площади - всюду, всюду... Крики, брань, говор, смех, свист ребятишек, пиликанье гармоник, песни - все кажется полным здоровья, кипучей жизни и беспечности.
- Это - не ситец, это - перкаль, могу вас заверить! - доносится из одного балагана убедительный голос.
- Давайте удивим Европу, отрежем на занавеску...
- По двенадцати не дам! - возражает ожесточенный голос старухи.
- Э, шилом моря не нагреешь! Извольте по одиннадцати!
- Ты обрати внимание, станичник, на доброту! - дребезжит еще более убедительный голос в соседнем балагане. - Сорт - два нуля. То есть первый сорт, а этот на два сорта выше его...
Большие толпы стоят и около ярко раскрашенных лубочных картин и книжонок. Седой старик приобретает "государей и властителей всего света", мальчуган за три копейки покупает песенник "Маргарита", старушка за пятачок уносит "Николая Угодника". Рыжебородый торговец с приятной улыбкой показывает подходящим к нему "барышням" картину "Эх, ты сад, ты мой сад", на которой изображен бравый солдат и босоногая девица...
Около картин встретил я и Катю. Мы успели перекинуться в толпе несколькими словами. Сегодня она обещала прийти в последний раз: ее просватали; завтра - "вечер"; свадьба - после ярмарки, когда жених закончит свои торговые операции со скотом.
_____________
Сегодня она ушла от меня.
Это было самое грустное из всех наших свиданий. Катя поплакала только раз, немного, слезами озлобления и отчаяния, когда рассказывала, сколько ей пришлось перенести бою из-за этого жениха.
- Ну, все равно: не поддамся! - сказала она с решительным видом.
- Как же ты не поддашься? Теперь уж поздно, завтра "вечер", - возразил я.
- Хоть сто вечеров, а я не пойду за него! Я с ними устаканю такую штуку!.. Лучше в петлю головой, чем в эту семью иттить...
Признаюсь, мне в этих трагических заявлениях, в этом отчаянном тоне послышалось что-то напускное и фальшивое... И мне стало тяжело и неприятно.
- Что же ты думаешь сделать? - спросил я.
- Что? Убегу куда-нибудь, скроюсь! Пускай догоняют! Небось беглянку потом не возьмет... Одно: матерю жалко... Она слез и так пролила через меня конца-краю нет...
- Глупости, Катя, - сказал я, - некуда тебе убежать...
Она помолчала и, после долгой паузы, проговорила решительным и озлобленным тоном:
- Я найду место!
- Нет, я шучу, - снова заговорила она другим, более спокойным тоном. - Придумала я одну штуку; удастся - мое счастье, а не удастся - прямо попу скажу: не хочу за этого... Пускай отец убьет...
Под конец она все-таки развеселилась, а мне было грустно. Она старалась, может быть, утешить меня, пела, целовалась, кусалась, плакала, смеялась и болтала без умолку.
- Н-ну, как сердце болит, как вздумаешь про эту проклятую свадьбу! Лучше не думать... правда?
- Правда.
- Ну, давайте кутнем в последний раз, да и закаемся!.. Говорите мне что-нибудь... хорошенькое! Скажите, как вы меня жалеете... О жизни мне говорите... все, все!..
И вот она уже ушла. Я сказал: "Больше не увидимся". А она уверяет, что увидимся.
- Если только живою оставят, - прибавила она весело и беззаботно. Пошла и даже запела, не опасаясь, что ее могут слышать посторонние.
Я стоял долго, прислушиваясь к ее легким, торопливым шагам. Звуки ее негромкого пения мягко и скорбно отзывались в моем сердце. И я чувствовал, что вместе с этими удаляющимися звуками уходят моя короткая радость, что-то легкое, милое, родное, моя молодость, моя жажда жизни, мои неясные грезы о счастье... Уходят безвозвратно...
Я привык все-таки жить надеждами и мечтами, потому что моя жизнь и та, которая меня окружает, - жизнь в достаточной мере скучная, мелкая и бедная радостями. И теперь я задаю себе вопрос: что же ждет меня впереди? Однообразная служба начального учителя, со всеми ее раздражениями, терзаниями, страхами и сознанием ничтожности достигаемых результатов?..
Ребячий шум, звонки, пение - вот круг, в который я заключен волею судеб. Этого мало для сердца... Я не знаю, люблю ли я их или не люблю - этих мазаных, шумливых, драчливых моих учеников. Я не знаю, люблю ли я теперь свое дело, так как не верю уже в него прежнею пылкою верой неопытности и самонадеянности. Оно мне прежде рисовалось подвигом увлекательным, полным борьбы, глубокого интереса и в конечном результате торжествующим. Мечтая на учебной скамье о своей будущей деятельности, я воображал себя не иначе, как героем этой жизни, - правда, скромным, но героем, обращающим на себя внимание и враждебное, и сочувственное. Это были смешные мечты, но в них было много света, радости, бодрости и любви к жизни. Опыт охладил мое воображение. Он произвел это даже не постепенно, а сразу, без всякой деликатности. Он смахнул их, мои мечты, равнодушно и грубо, как поблекшие лепестки цветов...
Я увидел сразу, что жизнь, которая течет кругом меня, не подходит ни для подвига, ни для борьбы в тех размерах и в том виде, как я воображал. Это - слишком "обыкновенная", простая и, вместе с тем, мудреная и трудно уловимая в своей сокровенной сущности жизнь. Вопрос о хлебе насущном первенствует в ней над всеми другими вопросами, является центром, около которого упорно и не всегда успешно сосредоточиваются наиболее серьезные и беспокойные мысли обывателя. И так как это вопрос вековой, то и мысли, вызываемые им, - мысли старые, однообразные, скучные, сурово тяготеющие над беззаботными радостями жизни, - придали этой жизни колорит тусклый и невеселый...
И моя жизнь стала такою же скучной, монотонной, трудовой жизнью, как и та, которую я видел кругом. Я пробовал все-таки копошиться. Не довольствуясь одной "мелкой" аудиторией, я взялся за взрослую. Не без мытарств, просьб, ухищрений и лести станичным властям, клиру и всем видным обывателям станицы добился я приобретения волшебного фонаря и устройства народных чтений. Не мало усилий было положено на то, чтобы открыть народную библиотеку и читальню. И пока я копошился, употреблял усилия, изворачивался, хлопотал - было интересно и казалось, что если мои усилия увенчаются успехом, то выйдет что-то очень значительное, оживляющее, даже, может быть, замечательное.
Помню, как в первый раз, когда получен был фонарь в разнеслась по станице с быстротою молнии весть, что "волшебник приехал", - ломилась в училище и взрослая, и малая публика. Какая была давка и толкотня, какой интерес на всех лицах... Этот интерес я принимал в простоте души за жажду света, знания. Но потом я не мог обманывать себя: это был интерес к новинке, к диковинке. Положим, аудитория моя всегда полна. Иногда она бывает полна до такой степени, что полиция (чтения происходят теперь в станичном правлении) выталкивает, по собственной инициативе, часть публики - так называемых "сопляков" - за дверь. Но, тем не менее, я уже не могу вернуться к прежним иллюзиям. Картины, действительно, производят некоторый эффект, но к тому, что читается, большинство относится с поразительным равнодушием. Особенно это заметно, когда, за недостатком картин и подходящего материала для чтения, приходится повторять уже то, что было прочитано. В самом разгаре чтения "Песни о купце Калашникове" вдруг раздается, например, голос:
- Это кто же, Алексей Егорыч, воитель, что ль, какой?
- Да ведь я же говорил: это - царь Иван Васильевич Грозный.
- Фу-у, братцы мои! Ну и правда, что Грозный: его и взор доказывает, что грозен был, упокойничек...
- И, должно быть, сильный человек был, как по корпусу-то видать, - вступает в беседу другой голос.
- А-а-ха. Боже мой! - слышится сквозь аппетитный зевок третий, уже сонный и безучастный голос. - Говорила баба мне: "Давай отужинаем, Васильич, тогда пойдешь"... Не послухал, да и тужу: и думал, эта музия скоро живет, ан она часов до десяти не кончится...
В таком и ином роде разговоры ведутся во время чтения среди пожилой, "серьезной" публики. Молодежь, кажется, интересуется еще меньше; она прячется по темным углам обширной "майданной" комнаты станичного правления; слышно оттуда щелканье семечек, перешептывание и сдержанный смех. Иногда там вдруг завизжит кто-нибудь. Вмешивается для водворения порядка полиция и производит еще больший беспорядок: кто-то некоторое время пыхтит и возится, кого-то выталкивают за дверь, откуда доносится протестующий голос:
- Вы не имеете права толкаться! А то я и сам...
- А ты веди себя правильно, без проталмаций, - возражает голос полицейского Кирея.
- А ты не толкайся, вот что! В голове недостает, так руками махаешь!