Аннотация: Из цикла "За бортом привилегированного просвещения".
Марк Криницкий
Птицы в клетке
Наконец, я у входа в знаменитый Рукавишниковский приют. Около этого учреждения в последнее время образовалось столько толков, в особенности в связи с непорядками, обнаруженными там в 1911 году. Писалось об убийстве воспитанника дядькою, о поножовщине питомцев приюта между собою.
И я стою и гляжу на это низенькое кирпичное здание на Смоленской площади несколько предубежденно. Правда, новый директор приюта П. Г. Бельский, -- как говорят, -- человек исключительной преданности делу (еще на студенческой скамье работал в исправительных учреждениях, создал отделение для малолетних при городском Работном доме, где и состоял 7 лет заведующим). Говорят и о замечательном подборе персонала воспитателей.
Но тюрьма остается тюрьмой, и с тяжелым чувством я переступаю порог канцелярии тюрьмы для малолетних.
Директор еще не выходил, и сторож (не швейцар, а именно сторож, человек серого вида и с испытующими глазами) предлагает мне подождать в комнате с двумя письменными столами и копировальным прессом.
Тут же занимается юноша в синей блузе и с тем особенным отпечатком на лице, который накладывает, тюрьма и улица. Старческие морщины на лбу, взгляд, косящий в бок. И я понимаю, что это воспитанник. Спрашиваю, зачем он здесь, и получаю ответ, что его специальность -- канцелярский труд.
-- Вот скоро мне срок выходит. Поступлю на службу в контору бухгалтером, -- заключает он с гордостью.
Угрюмое лицо просветляется, и даже морщины на лбу перестают казаться такими старческими,
-- С благодарностью будете вспоминать приют?
-- Я через него человеком стал. У нас теперь в приюте хорошо: досрочное освобождение. Если хорошо себя ведешь, за год и за два до срока освобождают.
Мне хотелось его спросить: "А вас скоро освободят?" Но он опять угрюмо уткнулся в бумаги.
В окно виден двор и часть двухэтажного корпуса. У одного окна во втором этаже в открытой большой форточке другая неподвижная фигурка в синей блузе. Стоит и смотрит по направлению к выходным воротам.
-- Мечтает, -- говорит сторож, заметивший, что я смотрю на мальчика в окне, -- Бурышкин. Недавно был в бегах. Поймали.
Тюрьма!
Входит директор. Форма серая с синим кантом. Выражение бритого, молодого, энергичного лица, и больших, черных умных глаз насторожившееся, испытующее.
-- Осмотреть наш приют? Решительно нельзя.
Голос резкий, безапелляционный.
-- Из всех этих осмотров приюта представителями печати никогда не выходило ничего, кроме недоразумений. Господа газетные сотрудники всегда в погоне за сенсационными разоблачениями, у них нет должной объективности. Да, я горько жалуюсь на печать. Она несправедлива к нам. Даже больше: она проявляет легкомысленность...
Лицо молодого директора изобразило самую настоящую печаль. Он сделал нетерпеливое движение и заключил, снисходительно улыбнувшись одними губами:
-- Так что... вам не придется... Очень сожалею.
Оставалось встать и отправиться опять на площадь созерцать наружный вид здания.
-- Впрочем -- неожиданно заговорил он опять, очевидно, тронутый моим искренно-огорченным видом -- я бы мог вам дать так... на словах, кое-какие интересующие вас сведения. Вы не обижайтесь на отказ. Наше дело сложное, сложнее, чем это может показаться. Один из господ корреспондентов вступил, например, в разговор с воспитанником относительно его прошлого. Это у нас решительно воспрещается. Между настоящим и прошлым воспитанников у нас завеса. Мы ампутируем их прошлую жизнь, как гангренозную часть тела. Все, что было, должно остаться позади, за этими воротами. Тот, кто в них был однажды приведен (редко приходят добровольно, некоторых привозят даже связанными; некоторые кричат на всю площадь), словом, всякий сюда вошедший должен отсюда выйти уже другим человеком, с другими навыками, для новой жизни... Таков наш взгляд.
Молодые, энергичные глаза директора блестят; в них не только убеждение, а даже энтузиазм, И это меня окончательно покоряет.
-- Нас обвиняют в суровости режима, -- продолжает он -- а известны ли широкой публике условия нашей деятельности? Хотя бы одно то, что более 50% наших усилий тратится на предотвращение массовых побегов. Они все здесь почти больны болезнью бегства. Специалист-психиатр, работающий с нами, так и потребовал для них определенно такого же ответственного надзора, как в психиатрических лечебницах. Теперь у нас всюду расставлены специальные сторожа.
Все, что мы ни делаем, разбивается об это неудержимое влечение... в даль, в эти манящие горизонты, на свободу. Вся прошлая их жизнь продолжает им рисоваться в самых радужных, заманчивых красках. Забыты стужа, голод, побои. Вспоминаются леса, дороги, какие-нибудь старики-слепцы, которых он водил из села в село. Смотри-ка, -- обратился он к воспитаннику-канцеляристу: -- Бурышкин опять смотрит в окно. Опять сбежит, шельма. Чувствую. Надо бы его посадить в изоляцию. Это, видите ли, такая светлая большая комната с паркетным полом, куда мы сажаем особенно остробольные болезнью свободы экземпляры... Не карцер, нет... Есть ли, вы спрашиваете, на окнах решетки? Обязательно. Такое наказание они называют "ни за что, ни про что".
Он добродушно, ласково усмехнулся.
-- У нас уже наметанный глаз. Кажется, решительно ничего нет за мальчиком, работает исправно. А так что-то в глазах... Подойдешь и скажешь: "Ступай-ка, брат, в изоляцию. Самое будет лучшее".
Лицо директора смягчилось еще больше.
-- И что же вы думаете? Сначала поворчит, а потом сам, шельма, сознается: "Хорошо, что отправили меня в изоляцию, а то бы сбежал". Ничего не поделаешь.
-- Чем же вы, главным образом, боретесь с этим стихийным стремлением?
-- Поддержанием уверенности в близкой свободе. Говоря иначе: досрочным освобождением за хорошее поведение и исполнение всех требований приюта. С тех пор, как было введено досрочное освобождение, процент бегства резко понизился.
-- А трудно находить бежавших?
-- Ничего нет легче. Ведь он всегда в нашей власти, потому что, как птица летит на свое старое место. И там его обычно уже поджидает наш воспитатель или дядька. Да вот что...
Директор еще раз внимательно осматривает мою фигуру. Чем-то я внушаю ему доверие.
-- Всего приюта я вам не могу показать, а так немного пройтись по двору...
Мы вышли во двор, обсаженный деревьями и напоминающий сад. В углу трое мальчиков в синем, под надзором дядьки, копали из ямы песок для посыпки дорожек. Когда мы подошли ближе, они дружно поздоровались и также дружно попросили:
-- Когда кончим работу, позвольте, П. Г., на реку купаться.
Три пары глаз с надеждой и мукой уставились на директора. Он согласился. И надо было слышать раздавшееся в ответ "спасибо". Лопаты замелькали усерднее.
-- Это подследственные. Они занимаются случайными работами, главным образом, по уборке двора и здания. А теперь пойдемте в слесарную.
Мы подошли к решетчатой железной двери, запертой изнутри на замок.
Мастер отпер замок ключом, и мы спустились в подвальное помещение кузницы. Дверь за нами тотчас же опять была заперта на большой висячий замок.
На двух наковальнях два мальчика лет одиннадцати, поднимая особым извилистым движением тяжелые молоты, с размаху били по раскаленному железу, вызывая фонтан раскаленных искр.
Директор взял одного из них за подбородок. На нас глянули прекрасные черные печальные глазки.
-- Обратите внимание, -- сказал директор, -- хороший мальчик. -- Богато-одаренная натура, -- добавил он, когда мы отошли, -- жертва семейных недоразумений. Отец бросил мать, и вот в результате... А вот бывший гимназист... Здесь, наоборот, мать разошлась с мужем. В этих случаях почти всегда улица захлестывает детей, и в результате...
Бывший гимназист усердно вычерчивал что-то мелом на куске белого железа, лежавшего прямо на полу слесарного отделения. Вокруг вертелись со стуком колеса и приводные ремни. С потолка капали капли темной жидкости. В закоптелые окна полуподвального помещения, забранные крепкими черными решетками, тускло смотрел веселый солнечный день с голубым небом.
У одного из станков я заприметил маленькую фигурку. Она водила большим черным напильником по такому же черному и шершавому куску зажатого в тисках железа. Носик у фигурки мокрый, губы широко раскрытые и тоже мокрые. Поводит-поводит напильником по железу и остановится, смотрит в окно или на нас, потом спохватится, сделает серьезную мордочку и опять усердно за работу, помогая себе при этом языком. На вид лет девять, не более.
-- Это что за фигурка? -- спрашиваю.
-- А он исполняет программную работу. Пилка железа.
Гладим фигурку по голове.
-- Ну, как у тебя идут дела?
-- Нисего, -- хрипит она, опустив глаза.
-- А этот инструмент как называется?
-- Этот?
Он удивляется, что я не знаю.
-- Эта пила глачевая.
-- Грачевая, -- поправляет директор.
Я делаю вид, что понимаю. Мы отходим, и малютка опять принимается за работу.
Господин директор рассказывает мне биографии и обращает внимание на таланты отдельных воспитанников. Все это, в большинстве случаев, небольшие подростки, с серьезным видом работающие у своих станков. Взгляд замкнутый в себе, сурово сосредоточенный на работе. Недоверчиво поднимают глаза на нас, улыбаются больше из вежливости, нехотя отвечают, и опять уже вертится колесо, и руки проворно чем-нибудь орудуют, а взгляд, проницательный и угрюмый, впивается в работу.
-- Что за работники! -- восхитился я.
-- Поступают на хорошие места, -- с гордостью заметил директор и в доказательство назвал несколько имен бывших воспитанников, занимающих прекрасные места.
Тем же порядком мы вышли. Опять звякнул замок, скрипнула решетчатая железная дверь, и мы очутились на свежем воздухе.
-- - А не запирать, как видите, нельзя, -- сказал директор с горечью. -- И вот видите еще в углу эту фигуру. Это -- надзор, по совету врача-психиатра, о котором я вам уже говорил. Как видите, мы делаем, что можем. В течение истекшего полгода мы освободили целых 35 воспитанников досрочно, и все они поступили на места и до сих пор служат. Чего вы хотите?
-- А сознают они сами свою пользу? -- спросил я.
-- Почти все, за очень небольшим исключением. Да вот вы не поверите, что некоторые сами просятся в изоляцию. Один, например, как только пришла весна, попросился у меня сам, просидел добровольно в помещении за решеткой два с чем-то месяца, почувствовал себя вылечившимся, вышел, неделю проработал и... сбежал.
Директор добродушно засмеялся.
-- Все это надо знать, господа, и не удивляться некоторой кажущейся суровости режима. Ведь, в большинстве случаев, здесь контингент детей вырождающихся, с дурной или однобокой наследственностью. Тут дети сифилитиков, алкоголиков. Многие из них сами успели уже пристраститься к спиртным напиткам, изведать половую жизнь. За некоторыми из них числится по нескольку краж и иных преступлений. Воля у них подавлена, направлена на низменные удовольствия. Они должны предварительно окрепнуть в работе, через хорошие книги приобщиться к пониманию высших идей. Тут не обойдешься без принуждения, без суровых мер. Да и в настоящее время режим смягчен до максимума.
Он говорил с искренним, горячим убеждением молодого, верящего в свои силы и призвание администратора. Я не спорил, сознавая всю правоту его слов, но в памяти у меня невольно проносились стихи, оставленные в виде письма "покинутым товарищам и учителям бежавшими воспитанниками одной исправительной колонии. Стихи эти я нашел в книге, изданной профессором М. Н. Гернетом: "Дети-преступники".
Вот эти стихи:
Какая ширь, какая даль!
Не потому ль, не оттого ли
Так сердце жадно просит воли
И так томит его печаль?!
Вот так и кинулся бы птицей
Туда, за дальний кругозор,
Где в безднах неба тонет взор!
Нет, это чувство не печаль;
С ним повстречался я впервые,
Привет тебе, родная даль,
Привет, могучая стихия!
Из слесарной мы перешли в здание, где помещается, между прочим, читальня и класс художественной резьбы по дереву.
Читальня -- маленькая, светлая комната с небольшим книжным шкафом и большим столом посредине. Вокруг стола изящная самодельная мебель, а на столе -- большая карта (приблизительно около квадратной сажени), на которой напечатано, со строгим распределением на рубрики, содержание книжного шкафа. Рубрики нравственного содержания: "Любовь к человечеству", "Любовь к труду" и т. п.
"А это, должно быть, и есть "изоляция", -- думаю я, проходя мимо плотно запертой белой двери с белым круглым, выпиленным на высоте человеческого роста отверстием в ней, называемом в тюрьмах "глазком", в который тюремные надзиратели наблюдают заключенных. Но это оказывается резчицким отделением.
Здесь всего пока двое учеников, но один отсутствует, а другой занят вырезанием аиста на деревянной изящной шкатулке. Аист ходит по траве, и над ним свешиваются ветви деревьев. Стены резчицкого отделения уставлены красивыми резными щитами. Пахнет деревом. Светло. И только черный "глазок" в двери напоминает о том, где мы.
Когда я уходил из канцелярии и, на прощанье, посмотрел опять во внутренний двор, Бурышкин, все еще неподвижный стоял по-прежнему наверху у раскрытой форточки окна и смотрел вдаль.