Краснов Петр Николаевич
От Двуглавого Орла к красному знамени

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

Оценка: 5.43*7  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Книга вторая


ЧАСТЬ ПЯТАЯ

I

   В октябре 1916 года Саблин, совершенно неожиданно для себя, был назначен командиром N-ского армейского корпуса. Это назначение его нисколько не устраивало. Он отлично сжился и полюбил свою дивизию. О командовании корпусом он не мечтал, и если когда думал о повыше-нии, то считал, что он может командовать только кавалерийским корпу-сом. Когда он получил телеграмму о назначении, он принял ее со смире-нием истинного христианина. Радоваться было нечему. Корпус был толь-ко что сформированный из двух новых дивизий с новыми полками, без имен, без традиций, без заветов прошлого. Генерал Пестрецов, командо-вавший армией, сообщая о назначении Саблина, писал ему: "Не огорчай-ся таким назначением, Саша. Не диво командовать и отличаться со ста-рыми хорошими частями. В тебя мы верим. Ты вдохнешь в эти молодые части свой бодрый кавалерийский дух, и ты сотворишь с ними чудеса. Об-рати только внимание на офицерский состав. В 819-м пехотном Захолуст-ном полку был случай отказа идти на позицию под влиянием агитации прапорщиков. Зато 812-м Морочненским полком командует полковник Козлов, герой Ново-Корчинского дела, и на смотру у меня он показал полк молодецки. Твой корпус пока без сапог и полушубков и без своей артиллерии, но как-нибудь справимся. Когда будешь ехать принимать корпус, заезжай ко мне, покалякаем. Конечно, ехать ко мне крюк, я живу далеко от позиции, но резервная дивизия твоя стоит и не так далеко от меня. Приезжай прямо к обеду. В любой день, но лучше в воскресенье. Тогда у меня музыканты играют, а вечером концерт и спектакль. Жду. Храни тебя Господь. Твой Пестрецов".
   С грустью простился Саблин со своими лихими полками, с которыми он так много пережил. Вспомнил Железницкое дело, прорыв у Костюхновки, вспомнил всех тех, которые с беззаветной удалью шли вперед, вспомнил убитых и так дорогих ему драгун, улан, гусар и казаков. Прослу-шал трогательные речи командиров полков и, сопровождаемый громким "ура" солдат и казаков, поехал на автомобиле в штаб армии, отправив лошадей, вьюки и вещи свои к резервной дивизии.
   Сердце щемило. Ему казалось, что и люди его здесь любили, что они поняли его и он с ними сросся в одно целое. Что ожидало его впереди? Но Саблин верил в русского офицера и солдата и ехал, обдумывая план, как воспитать и обучить свой корпус.
   Не желая огорчать командующего армией, он подогнал свой приезд к 12 часам дня. Шикарный молодой адъютант встретил его в прихожей большого господского дома и сказал, что он доложит.
   -- Командарм сейчас говорит по телефону с Главкозапом, -- проговорил он на том нелепом разговорном коде, который в то время усиленно культивировался молодыми офицерами генерального штаба. -- Но я очень прошу вас пройти в гостиную, супруга Командарма просила доложить, когда вы приедете.
   Саблин снял шинель и прошел за адъютантом в гостиную. День был хмурый, дождливый. В гостиной с тяжелыми портьерами и занавесками из расшитого тюля было полутемно. На полу поверх ковров лежали вол-чьи, медвежьи и рысьи шкуры, трофеи охоты хозяина поместья. Мебель была старая. Но в затхлое помещичье гнездо ворвалось и что-то свежее петербургское. У окон стояли корзины с пестрыми астрами и высокими вычурными, точно завитыми громадными хризантемами.
   В коротком, едва закрывающем колени платье, из-под которого видны были щегольские высокие сапожки на высоком каблуке, в роскошном соболе, накинутом на плечи, сияя радостной улыбкой свежевымытого лица, вошла в гостиную Нина Николаевна Пестрецова. Ее фокс, позванивая бубенцами, ее сопровождал. Она прищурила глаза с подведенными ресницами, приложила к ним черепаховый лорнет и, улыбаясь выхоленным, полным лицом женщины, подходящей к сорока годам, заговорила быстро и весело, подавая небольшую сильно надушенную руку для поцелуя.
   -- Генерал Саблин, конечно? О, я так давно жаждала познакомиться с вами. Я так много про вас слышала. Все без ума от вас. И графиня Палтова, и бедная Нина Ротбек, и Сальские, и Масальские. Особенно Нина Ротбек... О! Мне так описывали вас. И герой, и красавец. Un vrais gentil-homme (*- Истинный дворянин). Правда! Романами Дюма-pere (*-Отца) от вас должно веять. А Саша Ростовцева! Она молится на вас, как на святого. Не удивляйтесь, что я вас так встречаю. Я только что из Петрограда. Там какая-то мания на вас. Я заряжена вами. Приезжаю, а мой Jakob говорит мне: "Представь, -- Саблин получил у меня корпус и будет на днях. Провидение, monsieur Саблин. Вы верите в мистицизм, в эти... как их... флюиды... и потом, ах, я все забываю эти страшные названия. Знаете, маленькие такие. Они мне как лягушки почему-то представляются... как они... мальвы... нарвы... ларвы... да, ларвы. Я их ужасно боюсь... Садитесь. Jakob сейчас придет. Он на аппарате. Ах, он так занят... Вот вы какой!
   Саблин, выросший в свете, чувствовал себя теперь огорошенным. Он как будто одичал за войну и не успевал вставить слова в болтовню Пестрецовой.
   -- Вы давно были в Петрограде? -- спросила садясь Нина Николаевна.
   -- Уже скоро год, что я не уезжал с фронта.
   -- О! Ужасно. Это совсем как мой муж. Но у него я. Я создаю ему и на войне семейную обстановку. Мы устроили в корпусную летучку старшей сестрою Любовь Матвеевну Рокову... О, не судите ее строго. Toutcomprendre c'est tout pardoner (* Все понять -- все простить). Надо знать ее историю. C'est un vrais ange (*-Это настоящий ангел). У нас так мило по вечерам. Мы провели свое электричество в дом, нам коман-дир телеграфной роты устроил, и каждый день или тихий бридж, или за-гасим свет и вокруг столика с блюдечком, вызываем духов. Мне кажется, я раз видала этого... Ларва, -- содрогаясь сказала Нина Николаевна. -- Какие вопросы мы задаем! И о войне, и о победе, и о Распутине, и о рево-люции. Да, mon gИnИral, надо думать и об этом и к этому надо быть гото-вым. Какие планы! Какие люди! Здесь у нас представитель Земгора быва-ет, он кадет по партии, но монархист по убеждению, что он рассказывает! Вы послушайте его! Он к вам приедет. Он здесь по осушке окопов от сточ-ной воды, в гидроуланах, как их называют. И с ним команда -- шестьдесят человек. Все цвет общества! Ах, какая молодежь! Какие таланты. По во-скресеньям у нас маленькие soirees misicales -- поем, играем. Вы знаете, теперь в солдаты забрали массу артистов, по мобилизации. Мы с Jakob'oм их тщательно выуживаем и сейчас зачисляем в комендантскую роту и вся рота у нас сплошной артист. Наши воскресенья c'est delicieux (*-Это очаровательно). Совсем модный петроградский cabaret. Ну вот и Jakob. Как я рада, что познако-милась с вами. Говорите о деле, и ровно в час обед в интимном кругу: вы, я, Jakob, Любовь Матвеевна и Самойлов. Наш старый верный циник Са-мойлов! Но quel l'esprit!..(*- Какой ум!)
   Она выпорхнула из гостиной и дала возможность Саблину вытянуться и произвести условную фразу представления командующему армией.
   -- Ну, как я рад, -- сказал Пестрецов. -- Садись, милый Саша. Нина уже рассказала тебе, какой бедлам творится у нас.
  

II

   За те десять месяцев, что Саблин не видал Пестрецова, тот сильно по-старел и подался. Вместо мужественной плотности явилась обрюзглая, одутловатая полнота. Усы были сбриты, и круглое лицо, полное морщин, казалось хитрым и лукавым, как у ксендза.
   -- Рад я, Саша, что ты попал ко мне, -- сказал Пестрецов, -- и жаль мне тебя, -- ибо болото. И местность -- болото, и люди -- болото. Черт его знает что такое произошло. Помнишь, когда в японскую войну Куропаткин от маневренной войны перешел к окопному сидению, все восставали против него, и первым Великий князь Николай Николаевич осу-дил его. "Куропаткинская", мол, стратегия, а теперь мы сами закопа-лись и носа никуда сунуть не можем. От моря и до моря сплошной окоп. Ужас один.
   -- Но почему это так произошло? -- спросил Саблин.
   -- Все французы. Мы помешались на Западном фронте. Фош для нас все. Петен и Жоффр, -- это, милый мой, Наполеоны и гении. Кому какое дело, что там фронт всего 400 километров и по три дивизии стоят в заты-лок одна другой, а пушки не то что вытянулись в ряд, а в три ряда стоят непрерывно. Там море стали и свинца. Оттуда нас засыпают инструкция-ми, переводами, описаниями, наставлениями. Учитесь, русские дикари, как надо. Там -- железо и бетон. Глубокие подземные галереи, целые го-рода с водопроводами и канализацией, с электрическим освещением, с железными койками. Грузовые автомобили непрерывными колоннами тянутся и везут туда снаряды и продовольствие, а оттуда раненых. Там каж-дые две недели смена, путешествие в тыл. Там -- мертвая война, и это вы-звано коротким фронтом, близостью таких чувствительных мест, как Па-риж, великолепною техникою и массою войск, которых некуда девать. Там долбят месяцами одну точку, чтобы сделать прорыв и податься на четыре километра. У нас все наоборот. Громадное пространство, на котором можно замотать, окружить и уничтожить любую армию, фронт на две с лишним тысячи верст, на который даже и проволоки не хватает, отсутствие артил-лерии и все-таки французская тактика и Фош, Фош! Ах не к добру это!
   -- Но разве нельзя бороться? -- спросил Саблин.
   -- Бороться? Как? Писать доклады, проекты? Все кладется под сукно. Меня забросал своими проектами один начальник казачьей дивизии. Тут и "конница при прорыве укрепленной позиции", и "о сосредоточении кавалерии на юге и наводнении ею Венгерской долины", и "создание казачьей Армии для завоевания Малой Азии и захвата Константинополя со стороны Скутари". И, знаешь, не глупо. Я им и хода не давал.
   Пестрецов понизил тон.
   -- Саша, разве мы можем победить? Хотят англичане нашей победы? Наша победа -- это решение восточного вопроса в нашу пользу. Это пра-вославный крест на святой Софии и свободный выход нашего южного хлеба в средиземноморские порты.
   -- И слава Богу.
   -- А английские банки? А значение Англии на востоке? Никогда ан-гличане этого не позволят. И вот нас закопали в болота и учат по Фошевской указке. Мы создаем новые части, не считаясь с тем, какого они каче-ства.
   -- И мой корпус такой?
   -- Да, такой. Твои начальники дивизий -- один тридцать лет сидел в кадетском корпусе, отличный воспитатель, ученый математик, написав-ший какое-то исследование о каких-то кривых, но болеющий медвежью болезнью от звуков пушечной стрельбы. Другой просидел всю жизнь в каком-то управлении и настолько потерял понятие о фронте, что полк принимает за дивизию. Оба совершенно растеряны и не знают, с чего начать. Это верхи! Теперь внизу -- то новое поливановско-гучково-думское изобретение, -- что всякий интеллигентный юноша может быть офице-ром. Эти студенты и гимназисты, прошедшие четырехмесячные курсы, милый друг, -- они ужасны! Это офицерьё, а не офицеры! Прежде всего полное отрицание войны, полное неприятие и непонимание дисципли-ны. Лучшие с места влюбляются в солдата и потворствуют ему во всем и плачут над ним; худшие -- стремятся сохранить свою шкуру от поране-ния. Они совершенно не понимают, что им делать и как подойти к солда-ту. Ну да увидишь, увидишь...
   -- Ваше высокопревосходительство, я почитаю тебя, как человека вы-сокого ума, скажи, что же тогда надо делать?
   -- А вот, милый Саша, год тому назад Самойлов мне говорил, надо мир заключить сепаратный, и я, старый дурак, возмутился и не согласился с ним, а теперь вижу -- надо плыть по течению. Наверху -- мистика. Вера в Божественный промысел и... в Распутина. Посередине глубокое недовольство и желание перемены -- хотя бы и революции.
   -- Во время войны?
   -- С этим не считаются. Все недовольное группируется около Земгора и подле боевой армии растет какая-то новая политическая армия и кто ее знает для чего. Стали совать к нам свой нос новые лица, -- сегодня с баня-ми, завтра с подарками, там с лазаретами. Приезжают и ужасаются тому, что у нас творится. Все плохо. В окопах вода, -- мы вам выкачаем. И дей-ствительно, пришлют команду -- отлично одетую, молодую, бравую и раз-делают версту фронта, а сто сорок по-прежнему плывут в грязи. Людей вши едят -- пришлем баню. И пришлют. Тысячу человек вымоют и высти-рают им белье, а сто тысяч по-прежнему со вшами. На станции питатель-ные пункты, с семгой и свежей икрой, там где-либо летучка на кровных лошадях с нарядными сестрами, в тылу лазарет на сто кроватей с рентге-новскими лучами, зубоврачебный кабинет и все чисто, красиво, богато и ласково. Реклама! Понимаешь, Саша, -- так выходит -- вот взялась обще-ственность и как хорошо! Лампа Гелиос, граммофон играет, конденсиро-ванное молоко, молодые люди во френчах -- а вон там, где правитель-ство -- там по-прежнему сальные свечи, грязные палаты, голодное брюхо и санитары из раненых категорийных солдат. И серая скотинка понимать это начинает. Ловкость рук большая. Солдату невдомек, что одни на всех, а другие на некоторых, что у одних штаты и смета, а для других закон не писан.
   -- Но почему нельзя бороться?
   -- Да как? За ними Дума, пресса, народ, осиное гнездо журналистов, ну и не трогают.
   --А вы -- главкосевы, главкозапы, командармы -- вы начальники?
   -- Молчим, Саша, и ждем. В бридж играем, по воскресеньям молодые люди во френчах придут и таких румын на скрипке, окарине и фортепиа-но изобразят, что ай-люли малина! Все с женами, -- и я с женой. Любовь Матвеевна здесь принята как своя, а ведь ты знаешь, кто она стала? Коли пятисот рублей не жалко, скажи когда, и приедет на позицию и переночу-ет в землянке. Это называется: поехать сделать вспрыскивание. Кругом разврат небывалый. В Петрограде так веселятся, как никогда. Что же я-то сделаю? Нуда вот ты -- молодой, энергичный, посмотрю я на тебя, что ты сделаешь!
   -- Пугаешь ты меня, ваше высокопревосходительство.
   -- Ах, Саша. А до чего я напуган! Поверишь, временами сижу и думаю: Да есть война, или это так только кажется. Вот сейчас докладывают мне, что ты приехал. А я на юзе разговором важным занят. Кошкин, член Думы, сюда едет, так чтобы принять его хорошо... А утром там где-то поиск был. Раненые, убитые, пленных взяли, установили, что 269-й пехотный полк все на том же месте стоит. Никому это и не интересно. Донесение пере-рвали. Кошкин едет!.. Покажите ему баню Солигаличского полка... А? Чем мы славимся. Что поиск! Баня. Кошкин!! Это важнее. В гостиную просунулся адъютант.
   -- Ваше высокопревосходительство, -- сказал он, -- Нина Николаевна просит кушать.
   -- Ну, пойдем, Саша. Может, хочешь руки помыть, а то пойдем. Нина не любит, чтобы опаздывали.
  

III

   В самом тяжелом настроении ехал Саблин из штаба армии к своему корпусу. "Посмотрю, увижу, -- думал он. -- Буду работать, ведь люди те же, что были в нашем полку, что были и в дивизии, неужели не смогу вос-питать их?" То, что он видел по пути, было безотрадно. Стояла грязь по деревням и вдоль изб повсюду толпились солдаты. В грязных, старых, не-пригнанных шинелях, большинство без погон, оборванные, в небрежно одетых искусственного серого барашка папахах, в лаптях, опорках, баш-маках, очень редко в сапогах, они с удивлением поглядывали на автомо-биль Саблина, пыхтевший в грязи, не отдавали чести, а если и отдавали, то так, что лучше бы и совсем не надо. Это были люди его корпуса. Сабли-на поразило то, что они были двух возрастов -- или очень молодые -- лет около 20--23, или уже старше 30-ти -- середины не было. Саблин понял, что середина -- выбита, уничтожена, настоящих солдат в России не осталось, остался сырой материал, из которого можно сделать солдата, и оста-лись те, кто уцелел по обозам, да легким ранением, или просто удрав с поля сражения. Саблин ехал полтора дня с остановками, и в какие бы часы дня он ни проезжал через деревни, полные солдат, он нигде не видел строе-вых учений или каких бы то ни было занятий. Везде была одна и та же картина. Подле изб кучки солдат. Лущат семечки, пересмеиваются или просто сидят на завалинке с хмурыми серыми лицами, как инвалидная команда.
   В Заставце, где был расположен штаб 205-й дивизии, той самой, кото-рой командовал генерал, просидевший тридцать лет на стуле в управле-нии и не могший отличить полка от дивизии и, по образному выражению Самойлова, не мог распознать фокса от мопса, Саблин смотрел полки, расположенные в резерве, и беседовал с полковыми командирами.
   Полки не произвели на него впечатления войска. Без музыкантов, без знамен, они стояли серыми громадами на тяжелом черном паровом поле. Чем ближе подъезжал к ним Саблин, тем больше замечал те признаки, по которым старый фронтовик судит о дисциплине и боеспособности части. Неаккуратная одежда, неоднообразно одетые папахи, отсутствие стойки и выправки, безразличные тупые лица. В первой роте один солдат держал "на караул" -- стволом от себя, Саблин показал рукой командиру роты, тот не заметил и засуетился, не зная и не видя, в чем дело. Ротный был юноша с широким круглым лицом, узкими глазами и стрижеными усами. Поправил сам командир полка. Оказалось, что и в других ротах то же са-мое. Не знали даже ружейных приемов. Когда Саблин потребовал, чтобы мимо него прошли церемониальным маршем, начальник дивизии долго совещался с командирами полков. Он не мог сдвинуть с места эту массу в двенадцать тысяч людей. Наконец, после целого ряда команд, ему уда-лось перестроить резервные колонны, и роты пошли медленным тяже-лым шагом по блестящей жирной земле. Люди скользили и падали. Шеренги разравнивались. Шедшие в лаптях теряли лапти. Винтовки лежали на плече плоско. Видно, не привыкли их носить. У многих винтовок не было ружейных ремней и их заменяли веревки. За редким исключением офицеры не умели салютовать. Внешности не было. Но за этим отсутствием внешности Саблин замечал и более существенное. Люди запыхались, пройдя несколько шагов по грязному полю, в рядах был разговор. "А если придется вести обходное движение на несколько верст, -- думал Саблин, -- дойдут ли?" Он вспомнил все то, что писали многие военные и с имена-ми, против музыкантов и барабанщиков, против церемониального марша и муштры, и теперь видел плоды их работы. Но снимать жатву придет-ся Саблину, который все время был их противником.
   Саблин вспомнил уроки тактики и стратегии. "Армии, -- говорил с кафедры профессор, -- разбитые на полях сражения, разбиты задолго до самого сражения". Саблину казалось, что он видит такую армию, обре-ченную на гибель.
   После смотра, в большой комнате гминного управления, собрались начальник дивизии со штабом и полковые командиры. Три полковых ко-мандира были старые полковники, четвертый совсем молодой офицер ге-нерального штаба. Каждый из стариков годился в отцы своему корпусному командиру. Годы тяжелой жизни и ряд пороков изрыли их хмурые об-росшие клочками седых волос лица. Командир 817-го полка полковник Пастухов до войны был двадцать лет становым приставом и большим поклонником Бахуса, командир 818-го полка командовал батальоном в среднеазиатском захолустье и никогда не видал своего батальона, кото-рый стоял по постам на границе, командир 810-го полка имел за плечами лет 26, был из молодых офицеров генерального штаба и хотел создать свою собственную стратегию, отрицая опыт прежнего времени, новую тактику и новую систему обучения. Наконец, командир 820-го полка был старый кадровый батальонный командир, но он был толст, страдал одышкой и так громко дышал, что Саблину приходилось повышать голос, чтобы заглушать его сипение.
   Саблин разнес их. Они выслушали молча, сокрушенно все то, что он говорил.
   -- Я требую, -- говорил Саблин после некоторой паузы, -- непрерыв-ного обучения людей. Я требую гимнастики, чтобы развить тела солдат и подготовить к быстрым и ловким движениям, я требую работы штыком по чучелам, я требую ротных, батальонных и полковых учений и манев-ров, уменья работать на всякой местности и во всякое время года... То, что я видел, -- срам.
   -- Позвольте вам доложить, ваше превосходительство, -- захрипел тол-стый командир 820-го полка.
   -- Что вы можете сказать? -- спросил его Саблин.
   -- То, что вы изволили сказать, совершенно верно. Я, как старый ка-питан и ротный командир славного Закатальского полка, вполне пони-маю вас, но привести в исполнение ваши указания полагаю невозмож-ным. И вот почему. Эти два года войны я был, по немощи своей, смотри-телем госпиталя. Много раненых солдатиков прошло через мои руки. Я думаю, тысяч до четырех. И я с ними говорил, и сестры мне то же самое рассказывали. Наш солдат, особенно побывавший в госпитале, питает отвращение ко всяким занятиям. "Не желаем, -- говорят, -- больше учить-ся, маршировать, честь отдавать, ружейные приемы делать и все тут. А ежели, говорят, заставлять станут, -- мы офицеров перебьем". Такое на-строение. Как я с таким настроением выведу роты на ученья? Кто учить будет? Офицеров настоящих нет. Все пошли -- верхи хватать.
   -- Ваше превосходительство, -- сказал туркестанец. -- Вот вам при-мер. Надо учить гранаты метать. Офицеры и солдаты согласны этому обу-чаться. А гимнастике не согласны. Теперь изволите видеть -- сами они, как верблюды неуклюжие, пальцы им не повинуются. Взял такой дядя гранату, вертел, вертел -- она и разорвалась у него... Руку оторвала. Тогда и с гранатами перестали заниматься.
   -- Все оттого происходит, если позволите мне мое глупое мнение ска-зать, -- сказал Пастухов, и от волнения его темно-красный бугристый нос стал совершенно сизым, -- все оттого, что водки нет. Раньше бывало, -- я в Белгородском полку службу начал, -- чуть что, -- по чарке водки! Молодцы ребята! -- и "рады стараться" и все такое. Рота, я доложу вам, у меня была такая, что все в зависть входили, когда ее видали. Меня и звали -- поручик-дьявол. Ей-Богу -- правда. А все -- чарка водки. Все она милая, вдохнови-тельница. А теперь чем его приманёшь? Скажешь -- спасибо -- он и отве-чать не хочет, -- крикнет: р-ра! а дальше и не идет. Голоса без водки нет.
   Пастухов вдруг сконфузился и замолчал.
   -- Ваше превосходительство, -- звонко и молодо заговорил офицер ускоренного выпуска генерального штаба. -- Воспитывать нужно, бесе-довать. Когда солдат поймет все великое значение войны -- он станет львом. Когда мы строили тут окопы, я рассказывал своим людям о герой-ской обороне французами Вердена, я чертил им форты, показывал рисун-ки -- и, можете себе представить, мои солдаты, сами, по своему почину назвали наши укрепления -- форт Мортомм и форт Верден, а третий форт маршала Фоша. Они вдохновлялись беседами. Их глаза горели, и они ра-ботали с удивительным усердием. Не ружейными приемами, не гимнас-тикой мы покорим солдата, а его воспитанием. А душа у него, смею заве-рить, удивительная. Чуткая и ко всему покорная душа.
   -- Я не сомневаюсь в прекрасных качествах русской души, -- сказал Саблин, -- но я знаю одно, что воспоминание, муштра, обучение владе-нию оружием и маневр должны составлять правильный квадрат и одно дополнять другое, и я требую, господа, исполнения моих указаний.
   -- Не извольте безпокоиться, -- суетливо заговорил начальник диви-зии. -- Все будет исполнено. Я с Григорием Петровичем, -- он кивнул на своего начальника штаба, -- составлю расписаньице и все как следует по-ведем. Не извольте безпокоиться, все будет исправно.
   -- А вы, полковник, -- обратился Саблин к молодому командиру пол-ка, -- вероятно, знаете, какое громадное воспитательное значение имеют музыка и пение. Похвастайтесь мне своими песенниками. У вас ведь есть
   они?
   -- Как же. В каждой роте.
   -- Позовите сюда самых лучших.
  

IV

   После обеда пришли песенники и офицеры 819-го полка. Саблин вы-шел на крыльцо. Погода прояснивала. Красная полоса заката горела над недалеким густым и темным лесом. Песенники толпились на дворе гминного управления. Саблин заметил, что это все была молодежь. С песенни-ками пело несколько прапорщиков. Три из них привлекли внимание Саблина. Первый был красивый стройный юноша с тонким прямым носом и черными хищными глазами. Усы были сбриты, и большой чувственный рот показывал белые крепкие зубы. Сильная воля, решимость, мужество были в каждой его ухватке, в каждом жесте. Из-под сплюснутой спереди папахи хорошего дорогого меха, запрокинутой на затылок, выбивались на лоб под-витою челкою черные густые волосы. Лицо было красиво, но в красоте было что-то неприятное: отталкивало слишком чувственное выражение рта, гру-бость черт, во всем облике его было нечто жестокое, животное.
   Саблин спросил у командира полка, кто этот прапорщик.
   -- Некий Осетров. Сын богатого извозопромышленника и кулака. Го-ворят, отец его конокрадством занимался да, кажется, не гнушался и убий-ством. Лихой парень. А? Красавец. Я бы его адъютантом сделал, да уже больно крепколоб и малограмотен. А ездит, рубит, стреляет -- картина. Настоящий разбойник.
   Другой, пришедший с хорошей большой гармоникой, был юноша с круглым, как блин, широким скуластым лицом и узкими монгольскими глазами. Его лицо улыбалось тупою безсмысленной улыбкой.
   -- А гармонист? -- спросил Саблин.
   -- Гайдук, латыш, тоже сын кулака. Он коммерческое училище кончал, да потом увлекся военной службой. Выпить может бочку. Руками подко-вы гнет.
   Подле них, оглядываясь кругом страстными мечтательными глазами, стоял третий. Тонкое, худое бледное лицо с большими синими глазами, обведенными глубокой синевой, было полно тоски. Худые руки с длин-ными пальцами были украшены перстнями, и золотая браслетка болта-лась у запястья. Он был одет изысканно и изгибался кошачьими движе-ниями, словно подражая женщине.
   -- Вот этот белобрысый, что на девку похож, -- сказал командир пол-ка, -- это Шлоссберг, сын петербургского адвоката. По-моему, он ненор-мальный, истерик. Но какой голос! Какая манера петь! Он учился в кон-серватории и участвовал в спектаклях. Мы их зовем три Аякса. Неразлуч-ны. Шлоссберг среди них что младенец среди чертей -- те два лихачи, ухари, кумиры солдат, а этот стихи пишет, рыдает над убитым и... кажет-ся, морфиноман.
   -- Да, приятная компания, -- оглядывая их, сказал Саблин. -- В них офицерского, кроме погон и кокард, ничего.
   -- Ничего и нет, -- прохрипел Пастухов. -- И представьте, больше по-ловины таких. Хороши те, которые из корпусов вышли, в них манера есть а это ломаки какие-то.
   -- Командарм смотрел их, так офицерьем назвал, -- сказал начальник дивизии, не умевший отличить фокса от мопса.
   -- Революционные офицеры, -- сказал полковник генерального штаба и сам был не рад, что сказал, так остро и внимательно посмотрел на него Саблин, точно хотел ему проникнуть в самую душу.
   С хором не пришли ни фельдфебель, ни старые унтер-офицеры. Не-смотря на присутствие начальства и командира корпуса, песенники пере-смеивались, иные продолжали лущить семечки, и вся ватага их походила на толпу разгульных деревенских парней, пришедших на господский двор, или на компанию мастеровых, но не на солдат. У многих на шинелях не было погон, у кого обоих, у кого одного. Видно, отличием этим не горди-лись, не щеголяли номером своего полка и его именем.
   Осетров распихал руками солдат по голосам и стал перед ними. Гайдук с гармоникой пристроился рядом, усевшись на большом чурбане, нежный Шлоссберг стал поодаль. Осетров обвел хор глазами и сильным, мощным голосом завел:
   Из-за острова на стряжень,
   На простор речной волны!
   Хор не особенно дружно подхватил:
   Выплывают расписные
   Стеньки Разина челны.
   Много раз слыхал Саблин эту песню, давно ставшую модною в полках, но такого исполнения не слыхал. Оно было грубое. В хоре не было глав-ного -- гармонии. Певцы не пели, а кричали, мало было хороших голосов, но они жили этою песнею, они упивались всем ее диким смыслом, и каждое слово песни отражалось на их лицах. Голос Осетрова звучал разгулом сладострастного могущества.
   Мощным взмахом поднимает
   Он красавицу княжну
   И за борт ее бросает
   В набежавшую волну!
   Одинаковая звериная усмешка играла на лицах солдат-песенников, Осетрова и Гайдука. Словно каждый из них всей душой переживал торжество разгульного атамана и мечтал подражать ему.
   Перед середину хора вышел Шлоссберг. Он поклонился перед Саблиным, как кланяются артисты, выходя на эстраду, и сказал два слова Гайдуку. Гармония застонала в сильных руках Гайдука. Шлоссберг устре-мил мечтательные глаза вдаль, лицо его прониклось выражением глубо-кой скорби, и несильным баритоном хорошо поставленного голоса он начал:
   Как король шел на войну
   В чужедальнюю страну:
   Заиграли трубы медные
   На потехи на победные!
   И, сбавив тона и опустив красивую голову, Шлоссберг полным печали голосом продолжал:
   А как Стах шел на войну
   В чужедальнюю страну:
  
   Зашумела рожь по полюшку
   На кручину, на недолюшку.
  
   Свищут пули на войне...
   Ходит смерть в дыму, в огне.
  
   Тешат взор вожди отважные,
   Стонут ратники сермяжные.
  
   Кончен бой. Труба гремит.
   С тяжкой раной Стах лежит.
  
   А король стезей кровавою
   Возвращается со славою!..
  
   И едва кончил Шлоссберг, как Гайдук, протянув печальный аккорд, вдруг искривил свое полное лицо в ликующую усмешку, весело перебрал гармоникой и громким и зычным голосом, потрясшим весь двор, выкрик-нул могуче, зверино, радостно:
   Э-эх! Ээх! Ээх!
   Эх, жил бы, да был бы,
   Пил бы, да ел бы,
   Не работал никогда!
   Жрал бы, играл бы,
   Был бы весел завсегда!
   Хор подхватил ликующими голосами:
   Жил бы, да был бы,
   Пил бы, да ел бы,
   Не работал никогда!
   Два парня выскочили вперед и, размахивая руками, стали отплясывать русскую, от которой пахнуло фабричным кварталом и иноземным мате-лотом.
   Горло сдавило Саблину от всего того, что он видел и слышал, и глухим голосом он сказал: "Господа офицеры, пожалуйте в избу. Прапорщики Осетров, Гайдук и Шлоссберг, попрошу вас сюда".
   Хор затих. По тону голоса Саблина, по его мрачному недовольному лицу все поняли, что чем-то не угодили корпусному командиру. Офицеры за-топотали ногами по крыльцу гминного правления, стеснились в дверях и вошли, неловко толкаясь.
   -- Станьте, господа, по полкам, -- строго сказал Саблин.
   Пастухов сокрушенно вздыхал и не знал, куда спрятать свой красный нос, толстяк прерывисто громко сопел, набирая воздух, полковник гене-рального штаба придал независимый вид своему холеному лицу и под-правил свои небольшие стриженые усы, начальник дивизии стал на пра-вом фланге, комично вытянувшись и всем видом своим говоря: "Вот видите, до чего вы довели! Рассердили его превосходительство. А я не виноват. Я старался и буду стараться. Что прикажете, то и сделаю. Только прика-жите!"
   -- Господа! -- сказал Саблин, и голос его звенел от негодования. -- Я запрещаю, слышите, категорически, воспрещаю петь эти и им подобные песни. Откуда вы набрали это все?
   -- Ваше превосходительство, -- волнуясь заговорил командир полка, от которого были песенники. -- Это все очень известные народные песни и народные частушки. Это творчество русского народа...
   -- Так вот, это творчество я вам и запрещаю петь.
   -- Что же тогда петь? -- пробормотал удивленный полковник генераль-ного штаба.
   -- Вы что, притворяетесь, что не знаете? "Полтавский бой", "Бороди-но", "Что за песни, вот так песни распевает наша Русь", "Раздайтесь, на-певы победы". Будто не пели в корпусе и училище хороших песен, будто не видали песенников. А эту развращающую солдата грязь потрудитесь изъять из обращения. И вы, ваше превосходительство, благоволите на-блюсти за тем, чтобы репертуар ваших песенников был патриотический и возвышающий душу, а не роняющий высокое имя солдата... Жрал бы, играл бы! Черт знает чего не придумают! Какие идеалы!
   Саблин круто повернулся и вышел. Автомобиль уже был подан. Пет-ров знал своего генерала и знал, что он ни минуты не останется там, где ушел, не поблагодарив солдат.
   Едва автомобиль завернул за угол улицы селения, командир полка, от которого были песенники, сказал громко.
   -- Ну гусь! Настоящий гвардейский гусь. Реакционный генерал. Мол-чать и не пущать!
   -- Оставьте, Михаил Иванович, -- сокрушенно сказал начальник ди-визии, -- ну в самом деле, что это за песни?
   -- Современные песни, ваше превосходительство, -- сказал Шлоссберг. -- Теперешний солдат не станет петь той дребедени, которую на-звал командир корпуса. Он перерос все это. У него свои песенники, свои душевные запросы и переживания, и мы, офицеры, в тяжелое время вой-ны должны следить за сложными изгибами его смятенной души.
   -- Плевицкая "Стеньку Разина" перед Государем пела, и Государь одоб-рял, а его превосходительству не понравилось.
   -- Оставьте, Михаил Иванович. Видите, мы у праздника. Тошно и без вас. Извольте теперь занятия придумать да в жизнь провести. Он ведь про-верит. Я слыхал про него.
   -- Да какие же занятия, ваше превосходительство. Что же, вы хотите ожесточить солдат перед боем? -- сказал полковник.
   -- Но, господа, что-нибудь да надо делать. А этих песен, господа, что-бы при нем не пели.
   -- Понимаю, -- улыбаясь, сказал Осетров.
   Саблин в это время ехал по длинной гати в густом лесу и пожимался, как от холода, в теплой шинели. Тошно было у него на душе.
   "...Жрал бы, играл бы -- не работал никогда! -- думал он. -- Это завет солдату, присягнувшему терпеть и холод и голод. Да присягали ли эти мо-лодцы? Оборванные, без погон. Господи! И никто не видит. Надо будет просить сменить всех командиров. Всех долой -- к чертям! И офицеров этих! Пусть пришлют лучше унтер-офицеров, храбрых да честных, чем эти три Аякса -- альфонс, сутенер и гермафродит. А хорошо поет, каналья, с надрывом. Надо будет его к Пестрецову отправить, пусть Нину Николаев-ну услаждает. Шлоссберг! Да уже не жид ли? Нет, не похож на жида. На позицию их, -- туда, где свищут пули, где ходит смерть в саване, где лица серьезные и скорбные, глаза, из которых глядится безсмертная душа! По-смотрю, что будет там! А там частою сменою воспитаю солдат и в самом бою, иначе мы погибли. Господи! -- с мольбою произнес Саблин, -- нам надо наступление, горячие бои, победа или... или мир.
   Иначе мы погибли".

V

   Маленький, рыжий, кривоногий Давыдов, начальник штаба корпуса, движением руки остановил шофера и сказал Саблину:
   -- Надо остановиться. Дальше нельзя ехать.
   Все говорило кругом, что они подъехали к той роковой полосе, где кон-чается мирная и беззаботная жизнь и начинается царство смерти. В ту-манном воздухе раннего осеннего утра была глубокая мертвая тишина. Там, откуда они выехали полчаса тому назад, еще в темноте была жизнь и дви-жение. Кто-то пел заунывно, тачая сапоги, кто-то хрипло ругался, и по деревне пели петухи, и басом, по-осеннему лаяли собаки. Здесь все вы-мерло. Деревня стояла пустая. Избушки с разбитыми окнами и снятыми с петель дверями смотрели, точно покойники с провалившимися глазами. Они прерывались пожарищами. Лежали груды пепла и торчали печаль-ные березы с черными, обуглившимися ветвями. Большое здание не то школы, но то управления было без окон, и крыльцо было разобрано на дрова. Подле него, чуть поднимаясь над землею, была большая землянка с насыпанною на потолке на аршин землею.
   -- Что, хватает разве? -- спросил Саблин начальника штаба, глядя на землянку, и тот сразу понял, о чем он говорит.
   -- Теперь нет. А раньше хватал. Аэропланами одолевает. Больше от них прячемся.
   -- Здесь кто же?
   -- Резервная рота. Зайдете?
   -- На обратном пути, если успею.
   Так было тихо кругом, что не верилось, чтобы в землянках могли быть люди.
   -- Спят, должно быть, -- сказал Давыдов. -- Ночью-то боятся. Все га-зов ждут. Пойдемте, ваше превосходительство, тут версты полторы при-дется идти.
   За краем деревни шла на запад прямая давно не езженная дорога. Ве-тер и дожди сравняли ее колеи. Бурая трава поросла по ней. Кругом были пустыри, необработанные и неснятые поля, побитые осенними морозами, комья черной земли, чистые черные воронки, затянутые водою, кое-где возвышался едва заметный холмик земли и крест из двух палок, без надписи, без имени.
   -- Следы августовских и сентябрьских боев, -- сказал Давыдов. -- Эта-кое сумасшествие было так наступать. Положил тут народу N-ский ар-мейский корпус! Мы пришли почти месяц спустя, покойнички еще валя-лись. Хоронили, как могли. Ведь это болото. Окопаться невозможно. Вода. А видите, сколько воронок кругом дороги. Все инстинктивно сдавилось на дорогу. А он тяжелой артиллерией бил.
   Дорога спустилась к мосту через широкую канаву, потом стала медлен-но подниматься на песчаные бугры.
   -- Вот и деревня Шпелеври, -- сказал Давыдов, показывая на пустое место.
   -- Где? -- спросил Саблин, который не увидал никакого признака де-ревни.
   -- Здесь. Ее всю растащили по окопам. Там каждая доска, каждый кир-пич дороги. Ведь сюда не подвезешь. Пожалуйте сюда.
   Среди песков, кое-где поросших голыми кустами тальника, торчал из земли косой серый дрючок и к нему была прибита доска, на которой чер-нильным карандашом крупно было написано: "участок 812-го полка". Подле этого места начиналась постепенно углублявшаяся в песок кана-ва -- ход сообщения к окопам. Саблин, а за ним Давыдов вошли в него и было время -- с сильным свистом и клокотанием пролетел снаряд и -- памм! -- разорвалась белым дымком германская шрапнель, и свистнули где-то сзади и вверху пули.
   -- Видит, -- сказал Давыдов. -- Препротивное, знаете, чувство. Идешь. Пустыня, а кто-то на тебя смотрит, примечает, видит. У них этот вход с шара отмечен и виден.
   Привязной шар длинной серой колбасой висел далеко под горизон-том. Горизонт упирался в пески. Саблин и Давыдов все больше уходили под землю и скоро шли в канаве глубже их роста, и только тусклое серое осеннее небо было видно над ними. Канава с осыпающимися песчаными боками сменилась плетенкой из ивы, прикрывшей бока, стало пахнуть землею, сыростью и человеческими отбросами.
   --Да, -- сокрушенно говорил Давыдов, то и дело переступая через сле-ды нарушения порядка службы в окопах, -- не понимает наш солдат сво-ей пользы и не соблюдает чистоты. Ему все равно где, лишь бы его видно не было, а там хотя на парадном крыльце, и заметьте -- это лучший полк. Свиньи, прямо свиньи. В австрийских или германских окопах я ничего подобного не видал.
   -- А устроены ли у вас хорошо... места? -- спросил Саблин.
   -- Ну не так чтобы очень.
   -- В этом весь секрет. Не браните мне, Сергей Петрович, русского на-рода. Мы, начальники, виноваты. Если он скот, то мы должны быть пас-тухами при этом скоте и учить его уму-разуму, а то мы хотим сами учиться у этого скота. Народ-богоносец! Жрал бы -- играл бы, не работал никог-да!..
   Они прошли уже около полуверсты по ходу сообщения, который то шел прямо, то делал изгиб или огибал траверсы. Наконец ход уперся в попе-речный ход, на стенах из плетня были прибиты доски и на них чернила-ми, печатными буквами, было написано, направо -- "на форт Мортомм", налево "на форт Верден". Вдоль ходов была сделана ступенька и самый ход был приспособлен для стрельбы.
   -- Куда желаете? На Мортомме 13-я рота -- это укрепление, переде-ланное из австрийского форта, -- оно ближайшее к неприятелю. Оттуда весь Любартов, как на ладони, виден. Простым глазом видно, как немцы ходят, оттуда можно пройти и за реку на наш плацдарм. Жалкое место, а бригаду съедает.
   Саблин повернул направо. Чаще стали попадаться ответвления и до-ски с надписями: "Вода", "На кухню 13-й роты 812-го полка", "К ко-мандиру полка". У этого ответвления на ходу сообщения появилась вы-сокая фигура, затянутая в солдатскую шинель. "Значит, -- подумал Саб-лин, -- и тут кто-то следил невидимо за нами, и кто-то дал знать о нашем приходе. Это хорошо". Худощавый подполковник с узким лицом без усов и бороды подходил к Саблину, держа руку у края папахи. Сзади него шел солдат с винтовкой в руках. Это был командир полка подполковник Коз-лов.
   Он отрапортовал Саблину и спокойно и вежливо сказал ему:
   -- Ваше превосходительство, пустить вас в передовую линию не могу и должен просить вас вернуться обратно или обождать, пока не принесут противогазы. Железкин, -- обернулся он к солдату, -- сбегай в цейхгауз и принеси два противогаза.
   Саблин покраснел, но промолчал и укоризненно посмотрел на Давы-дова.
   -- Вы правы, полковник, -- сказал он. -- Я обожду. А у вас запас есть?
   -- 20 процентов, согласно приказу, держу. Наш солдат не опрятен и не бережлив. Пока сам газа не испытает, не поймет, что противогаз так же нужен, как ружье и лопата. Старый солдат ружье уважал, а нынешний и к нему равнодушен.
   -- Вы давно на службе?
   -- Юнкером рядового звания с 1906 года.
   -- А где служили?
   -- Все время в Зарайском пехотном полку.
   -- Там получили и Георгиевский крест?
   -- Так точно. За штурм укрепленной позиции у посада Новый Корчин.
   -- Я слыхал про это дело. Удивительно чистое дело.
   -- Солдат был другой, ваше превосходительство, с тем солдатом и не такие дела можно было делать.
   Саблин смотрел в лицо Козлова и, чем больше вглядывался в его пе-чальные сине-серые глаза, тем более оно ему нравилось. В нем отража-лась тоска и сильная душевная мука, так знакомая Саблину по личным переживаниям. Мука не о себе, не о своем, а об общем, государственном, Российском.
   Железкин принес противогазы.
   -- На форт Мортомм? К тринадцатой роте? -- спросил Козлов. Саблин ответил утвердительно. Он пошел впереди, за ним Козлов. Ход сообще-ния сейчас же и уперся в отлично отделанное укрепление. Две ступеньки вели к банкету. На банкете, тянувшемся шагов на триста и рассчитанном на роту, был один человек -- часовой. Он стоял опершись локтями о край бруствера и внимательно смотрел в бойницу. Это был такой же молодой солдат, каких видел Саблин среди песенников, но волосы у него были острижены под гребенку, папаха одета слегка на правый бок, шинель при-гнана, на погонах защитного цвета, аккуратно, по трафарету, был напеча-тан номер полка. Патронные сумки, противогаз и ручная граната были пригнаны, ремень стягивал талию, часовой производил впечатление сол-дата. Саблин поднялся на банкет и стал у бойницы рядом с часовым. Часовой не шелохнулся. Местность полого спускалась к неширокой реке, поросшей по берегам потемневшими камышами. В тридцати шагах от укрепления частым переплетом в восемь рядов толстых кольев шло про-волочное заграждение, еще дальше, шагах в шестидесяти тянулась вторая полоса проволоки. От наших укреплений до реки был только песок, из-рытый снарядами и поросший местами сухою травой. Ни одного предме-та не было между. За рекою берег круто поднимался, и по нему лепились домики. Несколько поодаль от селения, в чаще темного сада без листьев, просвечивал двухэтажный белый господский дом. Никого не было видно на том берегу. Казалось, селение вымерло. Не верилось, что там сосредоточен целый полк германской пехоты. Саблин взял бинокль. В бинокль чуть наметились узкие полоски окопов и ходов сообщения. Два человека вышли из деревни и пошли по дороге вдоль реки, и странно было думать, что это неприятель, что им нельзя закричать, замахать платком, но можно поставить прицел, выстрелить и убить. Они прошли по дороге, свернули от реки и пошли от окопов. До них было меньше версты.
   -- Не стреляете? -- спросил Саблин.
   -- Нет. Ни к чему, -- отвечал Козлов. -- Даром тратишь патроны. И они не стреляют. Тут ведь немцы, а не австрийцы. Другой раз два-три дня та-кая тишина стоит, что можно подумать, что они ушли.
   -- Что видал? -- спросил Саблин часового.
   -- Тихо, -- отвечал тот. -- А вч?ра ночью музыка у него играла, чудно. Темно все, зги не видать. И музыка играет, печально так. Праздник, что ли, какой у него.
   -- А кто командует ротой? -- спросил, спускаясь с банкета, Саблин.
   -- Капитан Верцинский, -- отвечал Козлов.
   Саблину показалось, что он где-то слышал эту фамилию.
   -- Что за человек?
   -- Он сумасшедший, ваше превосходительство, -- отвечал Козлов.
   -- Как же вы держите такого?
   -- Тут такие обстоятельства, что он нам еще и нужен. Когда N-ский корпус брал эти укрепления у австрийцев, на этом самом форту произо-шла не совсем обычная даже и на войне драма. В блиндаже ротного ко-мандира роскошно, кстати сказать, обставленном, было найдено два тру-па. На широкой, пружинной кровати, принесенной из господского дома, среди обстановки изящной спальни, лежал молодой венгерский офицер и рядом с ним молодая женщина. По обстановке можно было догадаться, что офицер застрелил женщину, а потом застрелился сам. Кровь и мозги из раздробленных черепов забрызгали стены, обшитые досками. На вой-не не привыкать к трупам. Часто приходится сутками лежать среди уби-тых, и солдат наш не брезглив к ним, но почему-то эти произвели особен-но тяжелое впечатление и создалась легенда, что ночью в окопе слышны стоны, что пытались соскоблить кровь с досок, а она снова проступала еще более яркими пятнами, что снимали со стены ее портрет, а он появ-лялся снова, что ночью кто-то ходит по блиндажу. Словом -- бесовское место. Никто не соглашался жить в блиндаже, несмотря на всю роскошь его обстановки. Блиндажа чурались и на самом форту создалось тревожное настроение. Спереди неприятель, а сзади бесовские силы -- согласи-тесь, что уверенности в том, что при таких условиях удержать форт у пол-кового командира быть не могло. Вот тут мне Верцинский и пригодился. Он ни в Бога, ни в черта не верит, завалился на этой самой кровати, на-крылся одеялом с пятнами крови и хоть бы что. А солдат это ободрило. Он георгиевский кавалер, хотя и говорит, что по недоразумению, ну да кто его знает. Говорят, у Костюхновки прорыв позиции сделала этою весною его рота -- ну, значит, ему и книги в руки. Роту его держит в полном по-рядке подпоручик Ермолов, дивный юноша.
   -- Интересный, должно быть, тип -- ваш Верцинский, -- сказал Саб-лин.
   -- А вот мы и у него.
   Окоп четырьмя ступенями спускался вниз на площадку, обращенную к неприятелю. На ней, как колонны, стояли большие бревна, подпирав-шие тяжелый потолок из накатника, накрытого на сажень землею и брев-нами. В глубине навеса виднелась дверь и два окна. В окно мерцал крас-ный огонек свечи. Саблин открыл дверь, и не совсем обычное на войне зрелище представилось ему.
  

VI

   Комната, в которую вошел Саблин, походила более на пещеру, нежели на комнату. Вышиною около четырех аршин она имела приблизительно столько же в глубину и ширину. Большую часть ее занимала кровать, сто-явшая в особой нише и безпорядочно накрытая смятым, пестрым тряпь-ем. Прямо против двери был письменный стол и подле него два больших глубоких кресла. С одного, при их входе, медленно поднялся худощавый человек среднего роста, на котором, как халат, висела смятая солдатская шинель без клапана. Лицо его было освещено снизу свечою, бросавшею на него беглые тени. Оно было болезненно-худощаво, изрыто глубокими морщинами и поросло неприятною клочковатою бородою. Белесые глаза его напоминали Саблину глаза Распутина. Но в них не было только той зоркости, которая отличала глаза Распутина, напротив, веки растерянно мигали, и он не понимал, кто пришел к нему, и не знал, что ему делать.
   -- Капитан Верцинский, -- сказал ему Козлов, -- рапортуйте же. Но-вый корпусный командир у нас.
   Фигура пошатнулась, медленно выдвинулась из-за стола, подошла к Саблину и стала в тусклый свет растворенной двери. Но вместо рапорта капитан Верцинский проговорил:
   -- Казимир Казимирович Верцинский, -- и протянул большую вялую руку.
   Саблин невольно принял ее и вгляделся в лицо Верцинского. Что-то знакомое показалось ему в сивых волосах, жидкими прядями висевших вдоль высохшего черепа, в остром лице, из которого злобно и скучающе смотрели светлые глаза.
   -- Мы с вами нигде раньше не встречались? -- сказал Саблин.
   -- Как же! -- и нечто похожее на улыбку скривило лицо Верцинско-го. -- Лет двадцать тому назад у товарища Мартовой.
   Краска бросилась в лицо Саблину. Ему показалось, что этот странный человек сейчас дотронется до самого больного места его воспоминаний.
   -- Помните гимназиста с белыми волосами, который на вас нападал за ваш милитаризм. Вы-то тогда и внимания на меня не обратили. Фамили-ей моей не поинтересовались. Ваш интерес тогдашний был нам ясен. Ну а я-то к вам очень присматривался. Другой планеты человек.
   Как-то сразу этот человек себя так поставил, что рухнули перегородки дисциплины и чинопочитания, не было блестящего свитского генерала, командира корпуса и захудалого израненного капитана, из штатских чи-новников, но были два человека, связанные общею тайною.
   -- Текущая война вас, вероятно, совершенно излечила от ваших анти-милитаристических заблуждений, -- сказал Саблин, собираясь выйти и кончить разговор, который странно начинал его волновать, как некогда волновали споры на вечеринках у Вари Мартовой.
   -- Совсем даже напротив. С каждым днем я убеждаюсь в правоте на-ших мнений и в ваших заблуждениях. Именно война поставила тот штрих на нашем учении, которого нам недоставало.
   -- Мы об этом с вами когда-нибудь на досуге побеседуем, -- торопясь к выходу, сказал Саблин.
   -- С особенным удовольствием. Милости просим сюда как-нибудь ночью. Здесь особенно хорошо. Тихо, как в могиле. Иногда проносятся над головою его чемоданы. Он ведь это место знает. Точно поезд гудит над головой. Куда-то шлепнет! Какого идиота русачка обратит в лепешку за веру, царя и отечество. Приходите, милости просим.
   Было что-то жуткое в его пригласительном жесте, которым он, одно-временно приглашая Саблина, запахивал полы своей шинели.
   Он не пошел провожать Саблина по своему форту, он не считал это нужным. Вместо него у дверей вырос славный веселый юноша с розовым безусым лицом и, четко отчеканивая каждое слово, отрапортовал: "Ваше превосходительство, на форту Мортомм 13-й роты 812-го пехотного Морочненского полка, офицеров 2, рядовых 112, со стороны неприятеля ни-чего не замечено".
   Саблин подал ему руку. Офицер поклонился и отчетливо представился:
   -- Подпоручик Ермолов.
   -- Вы из каких Ермоловых? -- спросил Саблин.
   -- Мой отец помещик Ставропольской губернии.
   -- Давно на фронте?
   -- Четвертый месяц.
   Рота уже была им разбужена и стояла на нижней ступеньке блиндажа. Молодые и старые лица внимательно смотрели на Саблина, и в них была осмысленность и понимание обстановки.
   -- Что же вы делаете, чтобы люди не скучали? -- спросил Саблин у Ермолова.
   -- На балалайках играем. Нам из Земгора балалайки подарили, песни поем, читаем, вот книг мало, а просил прислать -- прислали все неподхо-дящее. Им читать нельзя. Брошюры разные, да еще Горького сочинения, Андреева -- совсем нельзя им читать. Надо бы бодрое что. Мы не скучаем.
   Саблин кончал обход форта. Доска на краю его указывала путь к 14-й роте на форт маршала Фоша.
   -- Пойдемте, -- сказал он Козлову. -- До свидания, милый поручик. Храни вас Господь!
   Саблину хотелось перекрестить и поцеловать этого юношу, так непо-хожего на виденных им в тылу трех аяксов.
   -- Славный, славный офицер, -- говорил сзади него Козлов. -- Вся рота на нем.
   -- Так для чего же вы этого сумасшедшего-то держите?
   -- Нельзя без него. Для авторитета. Ведь Ермолов -- мальчик. Иной раз заколеблется рота, он юркнет к Верцинскому, помолчит с ним полча-са и выйдет к роте: "Ничего не поделаешь, -- говорит, -- командир роты так приказал. Злющий-презлющий сидит". Ну и смирятся. Верцинский-то им не понятен, что у него на уме. С чертями знается. Ну и боятся его. Политика, ваше превосходительство, стала нужна, вот что худо. Солдат не тот и офицер новый. Вот и 14-я рота.
   Худощавый чернобородый капитан подходил к Саблину с рапортом.
  

VII

   Саблина тянуло к Верцинскому на его страшный форт Мортомм, в его блиндаж-землянку, полную кровавых воспоминаний и привидений, и именно ночью тянуло, одного. Это тоже было своего рода сумасшествие -- ездить по ночам на позицию одному, без Давыдова и адъютанта. Он доез-жал на автомобиле с погашенными огнями почти до самого Шпелеври. Здесь он выходил и говорил шоферу: "Подать утром в Бережницу, к резервной роте", -- и шел в окопы. Ночью окопы жили. Пахло по ходам со-общения щами и солдатом, и вдоль окопа по бойницам стояли и сидели люди. Часто били пушки. На той стороне вспыхивали ракеты и оттуда чу-дился гомон людей. Потом вдруг стихало и из далекого тыла слышался быстро приближающийся тяжелый рокот большого снаряда. Казалось, что было видно, как он летел. Вдруг где-либо, совсем неожиданно и не там, где думали, зашуршит и завизжит воздух, все освещая, вспыхнет яркое пла-мя, раздастся страшный оглушающий грохот и завоют осколки, разлета-ясь кругом. Потом наступит мучительная тишина. Ухо прислушивается, не слышно ли стонов, не кричит ли кто-либо жутким голосом "носилки!". Пахнет какою-то химией. Не порохом, но едким запахом кислоты. Тихо все. Потом раздастся чей-то голос: "Куда попало?" И послышится ответ: "Немного не дохватило до командирской землянки".
   После этого царит жуткая тишина. Солдаты боятся сидеть в землян-ках и жмутся подле брустверов и траверсов. Кто-нибудь тихо вздохнет и скажет задумчиво: "Так-то вот Павлиновские сидели в землянке, а оно ударило. Не то восемь, не то шестнадцать человек положило. И не на-шли".
   И больше всего смущало людей то, что были люди и ничего не оста-лось, чтобы похоронить.
   Ночью мерещатся газы. Особливо под утро. Вдруг где-то на фланге печально зазвонит чугунная доска, завторит другая, раздадутся выстрелы, и люди тревожно хватаются за маски и начинают надевать их и кажутся уже не солдатами, а страшными демонами, ходящими под землей. Выбе-жит вперед химическая команда, пойдут тяжелые минуты. Шибко бьется сердце и не знаешь, почему оно бьется, потому ли, что волнение охватило или это уже газ начинает отравлять. Сквозь мутные очки противогаза все кажется необычным и чудятся у кольев какие-то темные фигуры. -- Снимай маски. Никаких газов!
   Ложная тревога. Туман поднялся с реки. Скоро рассвет.
   Утром по всему фронту поднимается пальба. Грохочут пушки и в бледной синеве неба часто белыми зайчиками, целыми стайками рвутся шрап-нели. Летят аэропланы. Один, другой, третий, четвертый, пятый. К гро-хоту наших пушек начинают примешиваться тяжелые глухие удары от взрывов больших бомб, бросаемых с аэропланов. Теперь и бруствера, и траверсы не спасут. Все прячется по землянкам, под блиндажи, и только часовые стоят у брустверов, смотрят вперед и творят молитву.
   Часам к восьми, когда окончательно рассветет, все стихает. В землян-ках крепко спит наволновавшийся за ночь народ, гуще становится воздух и душнее в темных норах. Кто-либо откроет дверь, и свежий осенний воз-дух остановится, не дерзая войти в землянку. Густой пар повалит из нее, и еще крепче заснут люди, наполняя окоп переливами густого могучего хра-па. "Эк их!" -- скажет часовой и словно зевнет и потянется.
   Эта тревога ночью, игра на жизнь и смерть, на случайное попадание снаряда в землянку развлекали Саблина. Пребывание ночью в одной об-становке тревоги с солдатами, давало ему оправдание перед совестью за Карпова, за все то, что он сделал, как начальник. Оно оправдывало его генеральские погоны и давало ему право приказывать и диктовать свою волю солдатам. Козлов, чернобородый капитан, Ермолов и их солдаты привыкли к нему и называли Саблина почтительно: "Наш генерал". Он в их понятии выдвинулся, вырос над целыми десятками других генералов, ему верили, его любили.
   Наверху, напротив, его осуждали. Давыдов и начальники дивизий усматривали в этом упрек себе, а сами не хотели ни рисковать ночными сидениями, ни лишать себя комфортабельного сна по избам. И опять, как тогда, когда корнетом Саблин начал делать именно свое дело, про него говорили, что он выслуживается, что он не в меру старается, так и теперь считали, что это только битье на популярность, искание известности. "В Скобелева играет!", "Чудной", -- говорили про Саблина.
   Но, кроме острых впечатлений непосредственной близости к неприя-телю, Саблина тянуло на форт Мортомм еще щекочущее нервы ощуще-ние беседы с Верцинским. Он зашел к нему первый раз, как бы случайно, в ответ на его приглашение, усматривая в нем вызов своей храбрости и желая показать бледному гимназисту в синем мундире с истертыми до жел-тизны белыми пуговицами, что корнет Саблин ничего не боится. Ему хо-телось показать свое превосходство правого над левым и только, но разго-вор увлек его и взволновал.
  

VIII

   В землянке также, как днем, горела одинокая свеча. В глубоком крес-ле, устремив белые глаза на постель и на темные пятна на дощатой стене, выше которых висела большая фотографическая карточка красивой брю-нетки в бальном платье с локонами над ушами, перед железной кружкой на столе подле книги, все в той же шинели, похожей на халат, сидел Верцинский. Он посмотрел на входившего Саблина, и лицо его не выразило удивления. Он нехотя приподнялся и, вместо рапорта и титулования, про-сто сказал:
   -- Хотите чаю? В чайнике есть, еще горячий.
   Саблин отказался и молча сел в кресло сбоку Верцинского лицом к двери. Он только что простился с провожавшими его командиром полка и подпоручиком Ермоловым, которым сказал, что хочет поближе испытать, насколько ненормален Верцинский, которого он знает с ранней юности.
   Несколько минут длилось молчание. Пламя свечи, заметавшееся было, когда открывали дверь, успокоилось и горело ровным красно-желтым язы-ком. Глаза Саблина уже привыкли к темноте, и он разбирал уже темные пятна крови на серебристо-сером шелковом стеганом одеяле и на досках землянки левее портрета. Он посмотрел на портрет. Венгерка была богато одета, с обнаженными плечами, красивые полные руки были украшены браслетами.
   -- Как вы думаете, кто была она? Невеста, неудачно приехавшая наве-стить жениха и попавшая в момент штурма, жена, любовница или просто искательница приключений, приехавшая утешить своего прежнего лю-бовника? -- спросил Верцинский, поймав взгляд Саблина.
   Саблин не отвечал.
   -- Во всяком случае, можно сказать, попала не кстати, -- сказал Вер-цинский.
   -- Как она так попалась? -- спросил Саблин.
   -- Наши прорвали фронт верстах в десяти левее. Венгерцы ничего не знали. В прорыв бросились Забайкальские казаки. Началась паника. Все сдались. Кто знает, что тут было. Побоялся ли он, что ее замучат казаки по праву победителей, или, может быть, никто не должен был знать, что она была у него, но только он застрелил ее, а потом и себя прикончил.
   -- Я понимаю его, -- сказал Саблин.
   -- Ну еще бы, -- многозначительно сказал Верцинский и цинично хи-хикнул.
   Саблина передернуло.
   -- Почему вы так сказали? -- спросил он.
   -- Как так?
   -- Нехорошо.
   -- Ах, нет. Вот это напрасно. В этом деле я всегда был, есть и буду на вашей стороне, вы поступили по праву.
   -- О каком деле вы говорите? -- холодея, спросил Саблин.
   -- О товарище Марии Любовиной, -- просто сказал Верцинский.
   -- Что вы знаете? -- притворно-небрежно проговорил Саблин.
   -- Мне везет на любовные истории, -- сказал Верцинский, -- может быть, потому, что я на них неспособен. Я товарищ Коржикова и все знаю. Мне же пришлось наблюдать драму хорунжего Карпова. Чудак влюбился в лазарете в великую княжну Татьяну Николаевну и погиб с ее именем на устах, на Костюхновке. Он погиб, а я ношу Георгиевский крест, который мне совсем не к лицу и на который я не имею никакого права... Такова справедливость. Теперь мой "комполка" Козлов, идеальнейшая личность, старается, тянется, но влюблен он в свою жену, и, заметьте, у меня есть все данные, что она ему изменяет с каким-либо шалопаем, который за его счет срывает цветы удовольствия. И опять, заметьте, -- любовь всегда та-кова: кто любит, тот и наказан. Не отдавайся беззаветно этому чувству. Но вы-то не виноваты, повторяю вам. Вы не любили. Вы рвали цветы удовольствия, и вы были правы. Тут была тактическая ошибка и так ли, этак ли, товарищ Любовина должна была погибнуть. Если бы она не умерла, может быть, нам пришлось бы ее ликвидировать.
   -- Я вас не понимаю, -- сказал Саблин, чувствуя, что какая-то страш-ная сила тянет его остаться, бередить больные раны и узнавать то, чего не нужно.
   -- Обстановка-то какая, -- опять хихикая, сказал Верцинский. -- Лю-бовь и смерть. Ложе, на котором сплетались в сладострастных изгибах любви два молодых и сильных тела, и кровь, и мозги, и вся грязь, и непри-стойность смерти. Впрочем, и любовь, если посмотреть на нее философи-чески холодно, -- тоже только грязь и непристойность. Одно не лучше другого.
   -- Я хотел бы, чтобы вы пояснили свои загадочные слова относитель-но Марии Михайловны Любовиной, -- сказал Саблин.
   -- Извольте. Но раньше дайте и мне немножко позабавиться. Обстано-вочка меня захватывает. Черноокая красавица из пятен крови и мозгов подмигивает нам, вы все еще красавец, про вас сказали как-то солдаты: "Ангел небесный", и я... Я! Мефистофель! Черт, дьявол, исчадие сатаны. Ха-ха-ха! Хи-хи-хи!
   Верцинский засмеялся, и его морщинистое лицо искривилось. Рот от-крылся, редкие гнилые зубы торчали из него. Саблину страшен стал его смех. "Чего я с ним сижу, -- подумал он. -- Сумасшедший". Но сумасшед-ший этот знал тайну, которую унесла в могилу Маруся, и Саблин хотел открыть и узнать ее тайну.
   -- Вы знаете, что такое партия? -- спросил вдруг Верцинский, и лицо его стало серьезно. -- Я-то не принадлежу ни к какой партии. Я, дорогой мой, выше всего этого. Я -- Диоген в капитанском чине. А? "Его благоро-дие Диоген". Ловко? Диоген, командующий ротой. О масонах, поди, тоже слыхали? Эх! Все вы что-то слыхали, никто толком не знает, и все трепе-щут, ибо тайна. В древности был храм и в храме был алтарь, занавешен-ный тяжелой занавесью. Жрецы молились и кланялись, и приходили тол-пы верующих и обожающих только потому, что никто не знал, что за занавесью. Нашелся дерзновенный, подкрался ночью, усыпил стражу, отдернул занавес и заглянул туда. И там ничего не было. Пыль, мусор, паутина, затх-лость. И этому молились! Люди прожили двадцать веков, а умнее не ста-ли. Железная маска! Ах как интересно! Масоны! Сионские протоколы, Агасфер, Люцифер, Бафомет, Адонирам! Боже, что за прелесть!! Гюисманс, Черная месса, розенкрейцеры, рыцари Кадош, таинства посвящения, все-мирный заговор, символы, таинственные знаки, пятиконечная звезда! Липнем от волнения, руки холодеют от любопытства. Знать бы! А знать нельзя. Если узнаете, то выйдет: пыль, мусор и нечистоты. И всякий зна-ет, что так оно и есть, но сознаться боится.
   Саблину показалось, что Верцинский потерял нить разговора, и он напомнил ему.
   -- Какое же отношение имеет все то, что вы говорите, к Любовиной?
   -- Гм... Да. Математически, как безконечно большая величина к ве-личине безконечно малой. Но, чтобы вычислить эту малую, мы должны заняться большой. Итак, слушайте, я набросаю вам маленькими штриш-ками эволюцию некоторой партии, как образчик людского тупоумия. Здесь это уместно. А чем не храм у меня! Посмотрите на постель. А одея-ло -- потоки крови, мозгов. И страсти брызги! Все засохло, шелушится и только смердит. Фотография смеется. Вы скажете, что когда-то безсмерт-ная душа смотрела через ясные глаза в аппарат, и солнце, властитель мира, запечатлело лицо на бумаге. А вот где же она? Где?.. Слышите... гудит...
   Будто поезд железной дороги стремительно несся по воздуху. Лицо Верцинского побледнело. Страх появился в его белых глазах, и он, открыв рот и трясясь всем телом мелкой лихорадочной дрожью, ждал и слушал, где упадет снаряд. Тяжело ухнуло где-то влево, далеко и несколько секунд был слышен звон и стрекотание в воздухе летящих осколков, и -- ш-шлеп, ш-шлеп, шлеп -- ударяли они по песку.
   -- Ох! Не люблю! -- сказал Верцинский и лукаво пальцем погрозил портрету. -- Все она посылает.
   -- Слушайте, -- сказал Саблин, -- или вы знаете что-то о Любовиной, чего я не знаю, и тогда вы скажете мне, или вы ничего не знаете, и тогда я уйду. Мне здесь дальше нечего делать.
   -- А страшно? Сознайтесь, что страшно. Страшно и... тянет. И снаря-ды и события, здесь бывшие. Мистика. Все вы немного мистики. Вот так и Распутин тянет.
   -- Что Распутин? Он-то при чем?
   -- А тоже алтарь за занавесью. Тайна. И все тянутся узнать эту тайну, поднять занавес. А поднимут и сами не рады. Пустота, мусор, козлом во-няет и еще черт знает что.
   -- Да вы что про Распутина знаете?
   -- Знаю и про Распутина. И про Распутина расскажу. Только все по порядку.
   -- Ну, черт с вами. Рассказывайте.
   -- А вы черта не поминайте здесь. Не к месту это. Ну, слушайте. Сперва о безконечно больших величинах. Есть в мире семьдесят мудрецов, кото-рые правят всем миром. И что занятно, никто не знает, кто они такие? Вудро Вильсон, Пуанкарэ, Ллойд Джордж, Бьюкенен -- нет, это только марионетки. Этих семидесяти никто не знает, и где они, не знают. Что, ловко пущено? 70 сионских мудрецов.
   -- Кто же они. Жиды?
   -- Я же вам говорю: никто не знает. И вот они правят всем миром и делают политику. Эта война -- это их работа. Она им нужна. Ну, скажите, может ли быть что-либо более нелепое, нежели эта война для России. Мы боремся за Англию. Мы поссорились с Германией, с которой мы тесно связаны не только торговыми и земельными, но и кровными интересами, и воюем за Англию, которая всегда ненавидела, презирала и угнетала нас. Мы -- и никто другой, как Николай II и дворянство, -- и вы в том числе, усиленно уничтожаем то, на что опираемся. Мы поссорились с балтийца-ми, составлявшими прочнейшую опору трона, мы разорили польское шляхетство, которое тяготело, если не к России прямо, то к трону, и мы потеряли польскую корону. А? Ну не ловко ли пущено? Генерал Саблин, я вас спрашиваю, сколько легло ваших доблестных товарищей, которые искренно были преданы трону? А? Сколько вы загубили и кто пришел им на смену? Я... Я... Я... слышите я!!! Ха-ха-ха!
   -- Послушайте, Казимир Казимирович, я бы просил вас бросить эти сказки и политику и просто сказать мне, почему погибла Любовина, -- сказал Саблин.
   -- А будто не знаете? А про Распутина не хотите? Я и про Распутина знаю. Так вот, война -- нелепость, а вы третий год с идиотским упорством ведете ее. По воле семидесяти неизвестных, никому неведомых мудрецов... Но мудрецы-то за занавеской и, может быть, если приподнять эту самую занавеску, там окажутся не мудрецы, а подлецы, воры, спекулянты, бан-киры, негодяи и мерзавцы... Ха-ха-ха! Хи-хи-хи!
   -- Нельзя ли покороче!
   -- Слушаюсь. Дальше-то проще будет. Дальше партия и ее члены, свя-занные партийной дисциплиной.
   -- Какая партия?
   -- А не все ли равно. Борющаяся против существующего порядка и все. Ну так вот, видите, Коржиков, друг Марии Любовиной, был в партии, и цель партии была разрушить армию. Помните наш антимилитаризм. Ре-шили, что хорошо было бы залучить вас в партию, ну и послали Любовину. Ужели не ясно?
   Саблин молчал. Как все это было просто, и как он тогда ничего не по-нял и ни о чем не догадался.
   -- Да... А вы оказались сильнее. Понимаете, тут вот эта-то самая под-лая любовь затесалась, и товарищ Любовина все позабыла -- и партийную дисциплину, и программу и на все стала смотреть вашими глазами. Если бы она не умерла родами, ее пришлось бы убить. Партия безпощадна с ренегатами.
   -- Ну, а Распутин? -- вяло спросил Саблин.
   -- О Распутине разговор длинный. В нем много есть и мистического. Но извольте. До утра далеко. А я по ночам все равно никогда не сплю. Нервы!..
  

IX

   -- Весь цивилизованный мир держится на христианской религии, -- начал Верцинский, и лицо его стало серьезным. -- Вера, надежда и лю-бовь. И пока есть любовь между людьми, они свободны, и никаким семи-десяти мудрецам их не поработить. Значит, первая задача -- сменить лю-бовь ненавистью, а для этого разрушить веру. Вы, наверное, слыхали, как наши юноши и девушки пели звучными молодыми голосами: "Отречемся от прежнего мира, отряхнем его прах с наших ног". Ну вот и начали отре-каться. Прежде всего забросили Евангелие. Евангелие нужно только для тех, кто хочет изучать философию. Платон, Сократ и Христос -- просто. А остальным ни к чему. Христианство -- пережиток язычества. Устами ве-личайшего писателя и кумира молодежи Толстого была осмеяна литур-гия. На богослужение стали смотреть, как на забавную комедию, стали ходить, как пошли бы посмотреть пляски шаманов, танцы дервишей и тому подобное. Вот тут-то и понадобился Распутин. И, если бы его не было, его пришлось бы изобрести. Что такое христианство? -- Распутин. Что такое царь? -- Распутин. Что такое русский народ? -- Распутин. Нет, ка-ково придумано-то!
   -- Да придумано ли?
   -- А семьдесят мудрецов? А таинственная занавесь... Вы думаете, надо убить Распутина. Попробуйте. Вы не способны на убийство. Ну вот вы, -- воин, герой, георгиевский кавалер, раненый -- вы убили кого-нибудь? Если кто-либо из вас в пылу боя двинет кого-либо прикладом или застре-лит из револьвера -- о, сколько потом терзаний, мук, истерики! Убил че-ловека, ужас! Вспомните, у Достоевского -- Раскольников и убийство ста-рухи-процентщицы и Лизаветы. Ведь горел потом человек. И Сонечке Мармеладовой молился, и за Сонечкой пошел, и каялся, и томился. Нет, вы не убьете. Убить можем мы. Но нам нет смысла убивать Распутина, потому что он нам нужен. Мы возвысились до убийства. Да, не унизи-лись, не пали, как сказали бы вы, а возвысились... Когда мясник бьет ско-тину и брызжет кровь, когда он свежует ее, обдирая шкуру, вы спокойны, вы сладострастно вдыхаете запах парного мяса. Бифштексы, ростбифы грезятся вам. Вы хладнокровно проходите мимо окровавленных туш, мимо белых, как покойники, мороженых свиней... Ну, еще шаг. Перейдите чер-ту и так же спокойно убейте человека. Станьте подле, возьмите, вытяни-те руку с револьвером и -- готово. Труп. Но на трупе есть одежда, может быть, есть деньги. А разве самый труп нельзя утилизировать. Нельзя по-пробовать человеческое мясо. А? Вас коробит, что-то не хочется. Ну, кор-мить зверей, собак. Наконец, утилизировать кожу, кости, волосы?
   -- Оставьте, Казимир Казимирович, -- сказал Саблин.
   -- Вам претит? Как же хотите вы убить Распутина? Нет, уже решились, так и все последствия возьмите на себя. И пять пудов мяса разделайте. А мы можем. Я не знаю, читали ли вы, как один инженер убил человека в Лештуковском переулке с целью ограбления, а потом разделал труп, как мясную тушу, и по фунтам разбросал и разослал повсюду. Возвысился же человек!
   -- Верно, сумасшедший, -- сказал Саблин.
   -- Для вас сумасшедший, а по-нашему сильный человек. Вот еще, когда я был ранен, а потом лечился в прошлом году, я видел не то у Александра, не то у Кнопа, на Невском выставлены хорошенькие та-кие кошельки и на них надпись: "из человеческой кожи". Кто их знает, из чего они сделаны, надо полагать, не из человеческой кожи. Полиция бы не позволила. Но публика жадно смотрела на них и покупала... А веревка повешенного и счастье игрока? А воровская свеча из челове-ческого сала? Чувствуете, скользим мы по чему-то страшному. Некий вельможа и богач был влюблен в танцовщицу, и когда она в молодые годы, умерла, он положил ее в цветах в гроб, поставил ее в своем доме, в зале и никуда не давал хоронить... Так и стоит она у него... А помните заключительную сцену "Идиота" и Рогожина над трупом... Ха-ха-ха! Хи-хи-хи!
   -- Это садизм.
   -- Милый мой, а если в этом садизме воспитать молодежь? А? Создать этих смелых людей. Будем как боги! И в море, в синее море в распахнутой студенческой шинели и в шубке, с муфтой на руке, сплетясь руками! Ка-кой простор! И алое знамя революции, и задорные звуки шалящей мар-сельезы! Но слушайте, слушайте! -- Бога нет, Евангелия никто не читает. Помнят его только какие-то старички, над которыми все смеются. Убий-ство -- не преступление. Любовь -- есть просто животный акт без всяких прелюдий. Собственность -- кража. А? Все позволено, все можно... А? Какой простор! В шинели и шубке в холодное синее, неизвестное безбреж-ное море!
   -- Вы говорите ерунду.
   -- Я... Нет, ваше превосходительство, уже только не я. Это говорите вы -- интеллигенция. Так чего же вы хотите от народа? Слава, честь -- вздор... Долой георгиевские кресты. Я был в лазарете. Солдат, солдатик, матросик -- герой, кумир изысканных дам. Подвиг солдата, геройство солдата! Офицера замолчали, генералов заплевывали. Герой войны -- сол-дат. Герой мира -- народ... История? -- не нужно ее. Наука? -- к черту. Грамотности не надо. Сидят академики и профессора, слышите, академи-ки и, как "Павел Иванов", мечтают слопать букву "ять"! Сегодня вы -- "ваше превосходительство", я сделаю один шаг, назову вас "господин ге-нерал", а там ахну по имени-отчеству, а там -- "товарищ", а там возьму за горло и стану душить. Сегодня я не отдам вам честь, а завтра исколочу в темном коридоре. Просто!..
   -- Вы заговариваетесь, глубокоуважаемый, -- сказал вставая Саблин. Верцинский тоже встал и задул свечу. В небольшие окна стал входить мутный свет. День наступал.
   -- Что же это будет, -- сказал Саблин. -- Стадо скотов? Каменный век вернется?
   -- Да, -- отвечал холодно и жестко, отчеканивая каждое слово, Вер-цинский, -- да, это будет стадо. Панургово стадо, которым легко будет править тем семидесяти, что сидят наверху. Это будут рабы их. Они будут целовать их пятки и восторженно выть за каждую подачку. Им будет ка-заться, что они свободны, потому что ничего сдерживающего, ничего воз-вышающего не будет. Вера, надежда, любовь, слава, честь, честность, не-прикосновенность личности, собственность -- они будут свободны от всего этого. Они не будут знать своего прошлого, не будут думать о будущем. Они будут жить настоящим.
   -- Они погибнут.
   -- Может быть. Но это будет новый мир, непохожий на старый... Саблин взялся за дверь.
   -- То, что вы говорили мне, было безумие.
   -- Нет, только правда. Пойдемте. Наступает заря, и я покажу вам еще правду во всей ее пошлости. У нашего полкового командира есть жена Зоя. Он зовет ее Зорькой. Вот уже скоро месяц, как ни на одно письмо его она не отвечает. Я имею сведения, что она окружена людьми новых поня-тий и на краю бездны, если уже не свалилась в нее. А он молится за нее. Каждую утреннюю зарю, перед тем, как уходить в свою землянку спасаться от аэропланов, он выходит из окопа и долго стоит наверху и смотрит, как загорается золотом небо на востоке. Он молится своей Зорьке, он мо-лится Богу, чтобы было письмо, чтобы Бог сохранил его Зорьку... Ха-ха-ха... Хи-хи-хи... Чудак!
   Саблин уже не слушал Верцинского. Он вышел из землянки и пошел по окопу. Окоп был пуст. Небо было ясное, морозное, бледно-голубое, можно было ожидать налета аэропланов, и все люди попрятались в блин-дажах. Но было еще тихо. Верцинский шел за Саблиным.
   -- Не провожайте меня, -- сказал Саблин. Верцинский ему был проти-вен.
   -- Я не провожаю вас. Я иду за нуждою, -- сказал Верцинский. "Скотина", -- подумал Саблин и поежился плечами.
   -- Нет, ну смотрите, пожалуйста, не говорил ли я вам... вправо, впра-во, -- зашептал, хихикая, Верцинский.
   Саблин невольно посмотрел. На скате холма неподвижно стояла оди-нокая стройная фигура. Они были так близки от нее, что Саблин отчетли-во видел бледное, тонкое лицо, с мукой любви устремленное на восток. Ему казалось, что он слышит, как Козлов шепчет: "Зорька! Зорька моя! Где ты!.."
   -- Как вам это нравится! Как вы назовете это?..
   "Любовь!" -- подумал Саблин, восторженно глядя на Козлова, и уско-рил шаги, точно старался убежать от злобно хихикавшего сзади Верцин-ского, безцеремонно остановившегося у траверса.
   -- Любовь, -- почти громко сказал Саблин, и сердце его забилось. И он уже отчетливо и громко проговорил сам себе с нежностью и сладкою ра-достью: -- Любовь!..
  

X

   После объявления войны Зоя Николаевна Козлова не осталась в том городе, где стоял полк ее мужа, но так же, как и большинство семейств, уехала из казарм и поехала в Петроград. Отец и мать ее умерли. В Петро-граде у нее никого не было, кроме бледных и милых институтских воспоминаний и надежд встретить кого-либо из прежних подруг. За два месяца до начала войны умерла ее тетка и оставила ей в Петрограде небольшое наследство из квартирной обстановки на пять комнат и капитал в пять тысяч сериями Государственного банка.
   Для Козловых, живших на жалованье, это было целое состояние, и Зоя Николаевна со страстью принялась устраивать свое столичное гнездо. У нее была мечта, по окончании войны, которая, по ее мнению, не могла долго продолжаться, уговорить мужа устроиться в Главном штабе, Интен-дантстве или по Военно-Учебному ведомству и зажить веселой столичной жизнью. Этого требовало и будущее воспитание, и образование малень-кой Вали. Ей удалось найти квартиру из пяти крошечных комнат на Пуш-кинской улице, и в первый месяц войны она занялась ее устройством. Она наняла горничную Таню, молодое красивое легкомысленное существо, наряжавшееся в изящные чепчики и передники и скоро ставшее наперс-ницей Зои Николаевны. От Александра Ивановича письма приходили часто и были нежные и трогательные, она писала ему тоже каждый день, заботы о маленькой Вале и ее гардеробе поглощали много времени, вече-ра она коротала или одна в театре, или вдвоем с Таней в кинематографе. У нее явилась страсть к кинематографу, и она внимательно следила за каж-дой новой фильмой.
   Но она была всегда одна, и это начало ей прискучивать. Квартира была убрана, как бонбоньерка. Над большим зеркалом волнами к туалетному столику свешивался розовый газ, спальня, веселая, светлая пахла нежны-ми духами. В гостиной по стенам были наколоты японские круглые веера, стоял рояль и на нем толпились фотографии и фарфоровые безделушки, на стенах висели гравюры, изображавшие Мадонну с ангелами, стадо овец в горах, швейцарскую деревню с водопадами. Мебель была старинная, добротная, цельного ореха, она обтянула ее светлым репсом с розовыми мелкими цветочками, наставила ваз с искусственными пальмами, и стало очень хорошо и красиво. Чтобы не скучать, по совету мужа, она устроила себе расписание занятий, играла на фортепьяно и пела, читала по-французски, рисовала, занималась и гуляла с Валей, возя ее перед собою в ро-зовой колясочке, ходила по театрам, но она была одна и одна. Ей каза-лось, что она начинает стариться, что ее молодость загублена, что ее жизнь скучна, она задумывалась, были ли радости в ее жизни, и не находила. Она садилась перед зеркалом и внимательно разглядывала себя. Нет ли морщин? Нет ли седых волос? Но морщин не было. На нее из зеркала смот-рело молодое лицо вполне созревшей двадцатисемилетней женщины, на-чинающей полнеть от безделья и скуки. Светло-каштановые волосы красивыми природными завитками падали на чистый белый лоб, спускались на уши, на плечи, а дай только им волю, широкими блестящими волнами закрывали ей полспины. Лоб был белый, чистый, немного узкий, но кра-сивый. Тонкие темные брови были над очень большими, серыми блестя-щими, влажными глазами. Плакала она всегда много и охотно и по всяко-му поводу. От радости, от счастья, от печали: тронет ее пьеса, поразит ее сцена в кинематографе -- слезы сейчас же появлялись в углах ее прекрасных глаз, веки розовели, и прозрачная капля катилась по щеке. Нос был белый, чистый, красивого капризного рисунка. Губы полные, бледно-розовые чуть опускались книзу по углам и придавали лицу мило-капризное выражение беззащитности и робости. Щеки были полные, розовые, уши маленькие, зубы без малейшего дефекта, ровные и такие красивые, что многие думали, что они искусственные. Руки и грудь полные и белые.
   Строго критикуя себя, Зоя Николаевна решила, что она, конечно, не красавица, но очень хорошенькая. Она вспоминала, как влюблялись в нее в институте, как висли на ней маленькие девчонки, писали ей стихи, как подруги ее называли: "милкой", "pleumicheuse" (*- Плакса), но любили довести ее до слез, чтобы потом целовать ее. Она была очень женственна, очень жен-щина, и вкусы у нее были женские. Она любила сладкое, любила сенти-ментальные или, как говорили в институте, "сердцещипательные" роман-сы, мелодрамы и танцы. Танцы были ее слабость.
   Разглядывая себя в зеркало, она вспоминала своего Александра Ива-новича. Он был на двенадцать лет старше ее. Он женился на ней, когда ей было 23 года, и она начала бояться остаться старой девой. Любила ли она его? Брак был по любви, но проверяя теперь в одиночестве свое чув-ство, Зоя Николаевна приходила к выводу, что она безпредельно уважа-ла своего мужа, слегка боялась его и только после этих двух чувств -- любила. Он был физически силен, мог смять и стиснуть ее так, что у ней дух захватит и слезы выступят на глазах, после его объятий у нее всегда оставалось чувство боли и синяки на руках. Его страсть пугала ее. Она чувствовала себя перед ним маленькой и глупенькой, и, если бы не безконечное благоговение его перед нею, готовность для нее на все, она боялась бы его. И теперь, в письмах, он давал ей советы, как отец, и у нее к нему чувство любви было не страстное, а почтительное. Александ-ра Ивановича очень любил и уважал покойный отец Зои Николаевны, и он внушал и ей это уважение. Александра Ивановича ее отец всегда ат-тестовал как образцового офицера, молодца во всех отношениях, и она благоговела перед ним.
   Но, особенно первое время после брака, она, воспитанная в институ-те, далекая от жизни, не понимала его интересов, его преклонения перед службой, часто осуждала его и плакала. На нее найдет сентиментальный стих, ей хочется тихо сидеть на берегу ручья, под густою липою и молчать, обмениваясь редкими пустыми на вид, но полными внутреннего значе-ния словами. "Как тихо! -- скажет она, и целая картина давнего, может быть, никогда не бывшего тихого счастья пронесется перед нею. -- Прав-да, милый, это уже когда-то было?" "Что было?" -- спросит он так просто, что ее сердце наполнится тоскою. Она чувствует, что он не понимает и никогда не поймет ее и все-таки говорит: "Это было очень давно. Может быть, несколько сот лет тому назад. Только это было не в России, а в Анг-лии. Вот так же, помнишь, мы сидели под громадным деревом, не то дубом, не то каштаном... -- Она поднимала глаза и мечтательно смотрела вдаль. -- Нет, помню отлично, это был каштан. Да, конечно, каштан. На-право бродили бараны с густою шерстью цвета поджаренных сливок с ванилью. Меланхоличное побрякивание их больших колокольцев смеши-валось с тихими руладами пастушьей свирели, а в воздухе было также тихо. Ты помнишь?"
   -- Ах ты, милая моя мечтательница, -- говорил Александр Иванович, со вкусом целуя ее руку. -- Прости меня, но фельдфебель меня ждет, мне надо идти распорядиться. -- Он вскакивал на свои стройные упругие ноги и уходил, оставляя ее одну.
   "Да, он красив, -- думала она. -- Но он совсем, совсем другой, он ни-как меня не понимает. И любит, но не понимает. Он грубый, как и все мужчины грубы". -- И она плакала, сама не зная о чем. Он всегда оказы-вался занят, у него всегда являлось дело именно тогда, когда ей так хоте-лось бы помечтать, побыть вдвоем, поиграть, попеть, потанцевать, и она оставалась одна.
   Своего ребенка, маленькую Валю, она любила, но ведь нельзя же было всю жизнь отдать ему, когда он ничего еще не понимает, не говорит и только плачет. Но она была хорошею матерью, она сама кормила его и возилась с ним сколько могла.
   Александр Иванович, как она и ожидала, оказался героем. Он получил Георгиевский крест, был ранен штыком в грудь и остался в строю. Сам он об этом не писал. Но его товарищи по полку писали ей восторженные письма о нем, писали, что он был ранен, потому что своею грудью при-крыл солдата. Радостное и горделивое чувство, вызванное этими письма-ми у Зои Николаевны, было отравлено чувством досады: "Все для других, -- думала она, -- все для службы, а обо мне и о Вале он в эту минуту не подумал!.."
   Ее тешило, что ее муж двигался по службе. В 1916 году она стала уже подполковницей и командиршей, правда, какого-то неслыханного Морочненского полка, происходящего чуть не от морошки, но все-таки полка.
   "Какой-то это полк, -- думала она. -- Каковы офицеры? Наверно, есть хор музыкантов, адъютантов и собрание". Ей рисовалось, как она будет входить под руку с Александром Ивановичем, и музыканты будут играть встречный марш, а офицеры вставать и вытягиваться. Мать командирша! Ей хотелось поскорее увидеть всех этих милых веселых поручиков и под-поручиков в защитного цвета мундирах с алыми лацканами и в эполетах, как она видела последний раз на Пасху в их полку. Да это было хорошо. Мать командирша! Слеза умиления скатывалась из ее глаз и тихо текла по щеке к розовому красиво опущенному печальному рту.
   Петроград менялся на глазах Зои Николаевны. Он становился люднее и шумнее. На улицах появились новые лица: это были беженцы, поляки из Варшавы и других городов Привисленского края. Кругом слышна была польская речь, в трамвае стало невозможно получить место, билеты в те-атры стало трудно доставать, в кинематографах было полно.
   Все одевались в защитные френчи английского фасона, в галифе, все становились военными, милитаризовались. Почтенный доктор, профессор, человек самых мирных убеждений вдруг появлялся в высоких сапо-гах с грозно звенящими шпорами и с тяжелой шашкой на боку; театры были полны молодыми людьми в защитном платье и можно было поду-мать, что весь Петроград вот-вот устремится на фронт и сядет в окопы. На улицах висели воинственные плакаты, возвещавшие о военном займе, были нарисованы солдаты, снаряды, патроны. По улицам часто провози-ли пушки, привязанные к ломовым подводам, везли снаряды, проводили толпы пленных. Часто можно было видеть одного или нескольких раненых солдат в сопровождении кокетливо одетой сестры милосердия, они ходили по улицам, делали покупки, посещали музеи, церкви, соборы, бывали в театрах и кинематографах. Город шумел и жил или притворялся, что жил войной. Все что-то делали и где-то служили, и эта служба не толь-ко занимала их, но и давала различные блага земные в виде казенного об-мундирования, пайка, хлеба, муки, крупы, консервов, которых уже иног-да не доставало на фронте, но которые можно было получать в Петрогра-де по особым карточкам и запискам.
   И женщины все что-нибудь делали в Петрограде, помогая делу войны. Появились женщины-извозчики, женщины -- трамвайные кондуктора, женщины -- дворники и швейцары, сменившие своих мужей, ушедших на войну. Жены офицеров тоже мобилизовались. Они пошли в сестры ми-лосердия, работали в различных складах, мастерских, фабриках, снаря-жали патроны, шили рубашки и кальсоны для раненых, запаковывали "по-дарки", которыми Петроград и другие города забрасывали армию.
   Одна Зоя Николаевна не делала ничего. Она была словно щепка, при-жатая бурным потоком к камню. Кругом несутся другие щепки, целые бревна, деревья куда-то стремятся, бьются о камни, а она стоит непод-вижно в тихой заводи, куда ее занесло. Она и хотела бы что-нибудь де-лать, тоже помогать этому общему делу войны, но она не знала, как и куда толкнуться. Она было сунулась в ближайший лазарет с предложением сво-их услуг как сестры милосердия, какой-то сердитый врач в белом фартуке мрачными, усталыми глазами досмотрел на ее прелестное личико, гото-вое заплакать, на ее дорогую котиковую шубку и кокетливую шляпку и спросил ее, была ли она на курсах сестер милосердия? Она и не подозре-вала, что этому надо учиться. Она думала, что достаточно только быть доб-рой, внимательной, любить солдатиков и больше ничего не нужно. Она ответила отрицательно. "Ну, так мне с вами и разговаривать нечего", -- сказал врач, поворачивая ей широкую спину. Из коридора неслись разди-рающие душу стоны и пахло очень нехорошо.
   Слезы потекли по лицу Зои Николаевны. Она подумала: "Ах, как все мужчины грубы", -- и выбежала вон из лазарета.
   Она ходила к Зимнему дворцу -- там тоже шла какая-то работа. Но когда она увидела громадные двери высокого подъезда, важного величествен-ного швейцара, увидела, как подкатывали к нему автомобили с богато одетыми дамами и собственные экипажи, она побоялась входить. Ей было жутко знакомиться со всеми этими аристократками, и она прошла мимо.
   Было горько, что она "мать командирша", жена героя войны, ничего не могла сделать для войны и была как чужая на этой войне, где ее муж пролил свою кровь.
   Но она была одна в Петрограде, у нее не было здесь ни родных, ни зна-комых, а если и были -- она не знала, где искать их. Она пошла даже од-нажды в институт, думая там найти совет и помощь. Но в институте все были чужие люди. Швейцар был новый, а не старик Илья Григорьевич, ни начальница, ни классные дамы не остались прежние. От большого ве-стибюля с прямыми колоннами пахнуло на Зою Николаевну такою тюрь-мою, что, вернувшись домой, она так глубоко почувствовала свое полное одиночество, что горько расплакалась и проплакала до поздних часов. Ей было жаль себя. Она решила ехать, не дожидаясь разрешения, на фронт, к мужу, бросить ребенка, бросить все.
   Когда она засыпала, усталая от слез, она не знала, что завтрашний день повернет всю ее жизнь в другую сторону.
  

XII

   Покатав свою маленькую Валю, Зоя Николаевна после обеда, часов около четырех, вышла пройтись по Невскому проспекту и сделать кое-какие покупки. Был прекрасный августовский день. Над Невским ярко сияло веселое солнце. Торопливо неслись трамваи, увешанные гирлян-дами солдат в серых шинелях, облепивших площадки и ступеньки, висевших на тормозах, проезжали редкие извозчики и с гудками проноси-лись автомобили. Столица жила шумною кипучею жизнью. Зоя Нико-лаевна шла, рассеянно глядя по сторонам и остро чувствуя свое одиночество.
   -- Зоря, ты? -- вдруг услышала она восторженный молодой голос, и хорошенькая девушка в костюме сестры милосердия, с короткой юбкой, едва закрывавшей колени, и в высоких желтых ботинках быстро подошла к Зое Николаевне.
   -- Ужели не узнаешь? Ниночка Берг... Нуда, я выросла и перемени-лась. А ты... Ты все такая же милка и pleurnicheuse.
   У Зои Николаевны действительно показались слезы волнения и радо-сти.
   -- Боже мой! Ниночка! -- воскликнула она. -- Но как ты выросла. Ведь я тебя знала совсем маленькой, а теперь...
   -- Да что тут необыкновенного. Девять лет прошло с тех пор, как мы расстались.
   -- Ах, да. Правда, девять лет! Я и не заметила. Но как ты меня узнала?
   -- А ты совсем не переменилась. Только пополнела немного, похоро-шела -- страсть. Мущинки, должно быть, липнут к тебе. Сознайся, ты пожирательница сердец? Да? Ты замужем?
   -- Да, я замужем. И у меня есть славная милая девочка Валя. А ты?
   -- Нет, я не удосужилась. Все это пустяки. Теперь жизнь пойдет по-новому и это станет совершенно не нужно.
   -- Что же ты делаешь?
   -- Была на высших женских курсах. Бросила. Поступила в консервато-рию. Надоело. Такая рутина, так давят настоящий талант, сушат бюро-кратизмом, что я ушла. Теперь я на драматических курсах. Я поэтесса. Мой сборник сонетов, мои поэзы и песни "О луже" напечатаны.
   -- Песни о луже? -- переспросила Зоя Николаевна. Ей показалось, что она ослышалась.
   -- Да. "Песни о луже". Лужа -- это Россия. Это аллегория. Это полити-ческий сборник. Я даже боялась, что его запретят. Пришлось подмасли-вать кое-кого. А где твой муж?
   -- На войне.
   -- Он доктор, надеюсь.
   -- Почему? Он офицер.
   -- Кадровый?
   -- Я не понимаю.
   -- То есть старорежимный. Корпус, училище, непоколебимая вера в Бога, преданность к Государю, любовь к родине -- весь этот ужас.
   -- Что ты говоришь, милая Ниночка. Какой ужас? Это так и должно быть. За что же умирать, за что же сражаться! А помнишь институт?
   -- Ах, институт! -- со злобою сказала Нина.
   Она просунула свою маленькую ручку под локоть Зои Николаевны и пошла с ней в ногу, мерно раскачиваясь.
   -- Милая моя, ты ничего не знаешь. Ты живешь заветами старины, ты не видишь, что делается кругом. Где твои мысли?
   -- Я думаю, как у всех -- на войне, -- отвечала Зоя Николаевна.
   -- Как у всех. Вот то, чего не должно быть. Созидается великая новая Россия. Не там, в холодных окопах, а здесь, где все громче и властнее раз-дается слово народа, на которого уже веет грядущей свободой. Оглянись кругом. Какие теперь стали офицеры и солдаты! Ты посмотри, уже сол-датчиной от него не несет за сто верст, это не раб Царя и произвола, это не опричник, но свободный гражданин! Где же ты жила эти два года, что про-глядела эту эволюцию войска! Ведь это наша работа, работа революцион-ной молодежи.
   -- Я жила в Петрограде, но была совершенно одна.
   -- И ни с кем не видалась?
   -- Ни с кем.
   -- Если бы я не знала тебя раньше, я бы тебе не поверила. Куда ты идешь?
   -- Домой. Зайди ко мне. Хочешь? Мы напьемся чаю. Поговорим. Ты расскажешь мне. Я жила как в тюрьме, как в одиночном заключении. Я и правда ничего не знаю.
   Ниночка согласилась. Ей показывали Валю, но она не проявила осо-бого восторга увидать маленькое существо, копошащееся в плетеной кро-ватке.
   -- Растет будущая гражданка, -- сказала Ниночка. -- Зоря, сумей вос-питать ее в понятиях истинной свободы и любви к человечеству.
   Она отвернулась от заплакавшей Вали и прошла в столовую, где охот-но принялась за чай. Зоя Николаевна должна была подробно расска-зать всю свою жизнь. Ниночка слушала ее, как доктор слушает больно-го, рассказывающего историю своей болезни, иногда она прерывала Зою Николаевну вопросами, которые заставляли ее мучительно крас-неть.
   -- Зачем тебе это знать. Ты девушка, -- сказала она наконец.
   -- Зоря, я знаю, что ты не осудишь меня и поймешь. Я не девушка.
   -- Ты замужем, -- воскликнула Зоя Николаевна, -- ты нарочно обма-нула меня.
   -- Нет. Я предпочла свободную любовь. Сначала это был студент. Ах, как он любил меня! Теперь это офицер, но офицер новый. Он бывший юрист.
   -- Ниночка. Как же это! -- чуть не плача, говорила Зоя Николаевна. -- Как же это возможно. А твои родители?
   -- Я давно оставила родителей. Ах, милка! Ты не поймешь этого сразу. Тебе надо отрешиться от буржуазных предрассудков, уяснить полностью значение гражданской свободы.
   -- Но как же! Как же, не венчаясь. Один, потом другой. Ведь это кош-мар какой-то.
   Ниночка весело, непринужденно расхохоталась, вскочила из-за сто-ла, схватила обеими руками за щеки Зою Николаевну, расцеловала ее в губы, в глаза и в нос, откинулась на два шага назад, стала в трагическую позу, сложив руки на груди и опустив хорошенькую головку на грудь и исподлобья глядя на Зою Николаевну, сказала полным драматизма го-лосом:
   -- Ну что же? Презираешь? Презирай! Гони меня вон! Зоя Николаевна совсем растерялась.
   -- Ах, что ты, Ниночка! Да разве я могу презирать или осуждать?
   -- Ты без греха, кидай в меня камень, -- мрачным контральто прогово-рила Ниночка, и, увидав, что Зоя Николаевна готова всерьез расплакать-ся, она обняла ее, расцеловала снова и, взяв за талию, увлекла в гостиную.
   -- Играешь? -- говорила она, -- рисуешь, поешь?
   -- Ах, все надоело. Не для кого. Завоешь тут от скуки, а не запоешь, -- печально сказала Зоя Николаевна.
   -- А у тебя отлично. Так тихо, хорошо, на незаметном месте. Можно ходить к тебе, учить тебя?
   -- Ради Бога! Как я буду счастлива, если ты будешь бывать у меня час-то, часто. Хочешь, каждый день. Приходи завтра обедать или еще лучше завтракать, а потом обедать -- на целый день.
   -- А его можно привести? Он мужчина ничего себе. Сейчас он в гвар-дейском запасном батальоне работает. Офицерик хоть куда.
   -- Пожалуйста, -- смущенно проговорила Зоя Николаевна.
   -- Только ты, ради Бога, никому не говори. И мужу не пиши.
   -- У меня от него нет секретов.
   -- А это пусть будет секрет. До поры, до времени. Хорошо?
   Зоя Николаевна подумала, что Ниночка не хочет, чтобы ее муж знал о ее романе, и согласилась.
   -- Ну вот, милка! -- воскликнула Ниночка. -- Славная ты душа. Хо-чешь, я его сейчас вызову. Славно проведем время.
   -- Ну, как же так... Без визита.
   -- Нет, это ты, Зоря, забудь. Никаких визитов. Никакейших. Это пере-житок негодного прошлого, феодализма, рыцарства, отрыжка крепостного права, китайские церемонии. Товарищ Борис этого не признает. Придет и зачарует. Он говорит -- заслушаешься, поет -- рот разинешь, а станет шутить -- от хохота умрешь. Из него прекрасный артист conferencier (*- Рассказчик) бы вы-шел, но он партийный работник и весь ушел в работу. Право, я позвоню ему. У тебя есть телефон?
   -- Нет. Для чего мне телефон. С кем бы я стала разговаривать, когда я одна-одинешенька в Петрограде.
   -- Ах, как же это без телефона. Придется поставить. Я хочу тебя увлечь, мой милый мотылек, в самое пламя революционной борьбы.
   Ниночка отошла к окну, стала под искусственной пальмой, сложила на груди руки, как на молитву, и вдохновенно произнесла:
   Проклял рабские цепи рабочий народ,
   Он зажег негасимое пламя,
   Поруганию смело царизм предает,
   Всюду поднято красное знамя!
   -- Слыхала ты это, Зоря! Молилась с ним, с народом нашим, видала юные лица рабочей молодежи, вдохновенно повторяющей за тобою слова стиха-молитвы.
   Подымайтесь, весенние всходы!
   Поднялися они -- и двуглавый орел
   Напрягает последние силы,
   Чтоб остался в стране роковой произвол,
   Чтоб царил самодержец постылый!
   -- Песня двуглавого орла спета, скоро встанет над народными масса-ми, над тесными рядами солдат-граждан торжествующее красное зна-мя. Ты помнишь, у Горького в "Песне о Буревестнике": "Буря! Скоро гря-нет буря! Это смелый Буревестник гордо реет между молний над реву-щим гневно морем; то кричит пророк победы: пусть сильнее грянет буря!.." Вот этих буревестников я приведу к тебе, моя милка, я приведу к тебе борцов за красное знамя, и, когда ты почувствуешь дуновение вес-ны, запах свободы, мечты о прежнем разлетятся перед тобою в прах, как карточный домик, и ты вкусишь плоды познания добра и зла, и ты поймешь тогда, что все прошлое -- чепуха. Тогда ты и меня поймешь, мил-ка, и не осудишь.
   -- О, что с тобою, Ниночка, но разве я могу тебя осуждать. Да, Боже мой, никогда, никогда, я ни слова не скажу против тебя, я так тебе благо-дарна, что ты меня учишь. Вижу, что я многое проглядела.
   -- Ты не видала новой жизни! -- сказала Ниночка. -- И я тебя научу ей.
  

XIII

   На другой день Ниночка пришла вечером с офицером. Это был плот-ный человек с густыми слегка вьющимися рыжеватыми волосами, бри-тый, как актер, с масляными наглыми глазами. На нем был хорошо сши-тый френч, короткие шаровары-галифе, башмаки и обмотки, стягивав-шие жирные икры до колен. Он был лоснящийся, сальный и чересчур ласковый. Зое Николаевне он не понравился.
   -- Ну вот, Зоря, я и привела тебе товарища Бориса. Честь имею пред-ставить -- подпоручик Борис Матвеевич Кноп. Ты зови его просто това-рищем Борисом.
   -- Ну зачем же так сразу, -- сказал Кноп. -- Пусть милая барынька при-выкнет сначала к нам, узнает, полюбит, поймет.
   Он почтительно склонился перед Зоей Николаевной и поцеловал ей руку. Зоя Николаевна не могла не заметить, что руки у него выхоленные, на пальцах дорогие перстни и розовые ногти отточены и отполированы, как у светской дамы. От него пахло духами. Зоя Николаевна не знала, о чем говорить, и терялась, отвыкнув от мужского общества.
   Кноп, по ее предложению, сел в кресло и просил разрешения закурить.
   -- Волнуешься, Боря, -- сказала Ниночка, хлопая по руке Кнопа. -- Куришь. Первый признак, что волнуешься.
   -- Уж больно красива барынька, -- сказал Кноп. -- Яне ожидал. Труд-но очень начать, когда не знаешь истинное credo (*- Верую) субъекта, с которым приходится говорить.
   -- Ее credo, -- смеясь, сказала Ниночка, -- Kaiser, Kirche, Kinder, Kleider und Kiiche (*- Император, церковь, дети, платье, кухня) -- дальше этого милую Зорюшку никто ничему не учил. Ин-ститут. Папа -- бригадный генерал в глухом богоспасаемом городе Глупове, а муж -- капитан, лихой ротный командир, георгиевский кавалер, слу-га царю, отец солдатам.
   -- Ну что же, -- сказал Кноп, -- все это очень хорошо. Нетронутая на-тура, не переболевшая -- это куда восприимчивее, чем человек сомневаю-щийся и уже боровшийся. Что вы знаете, милая барынька? -- обратился Кноп к Зое Николаевне.
   Зоя Николаевна пожала плечами. Ей было неприятно, что ее так спрашивали, точно учитель на экзамене или священник на исповеди. Но Кноп устремил на нее умные карие глаза, и в них она увидала ласковое внима-ние, и сердце у нее затрепетало. Он ей показался истинным другом.
   -- Болеете ли вы за нашу многострадальную родину? -- вкрадчиво спро-сил Кноп.
   Зоя Николаевна молчала. Подступали слезы, и от этого ее прекрасные большие глаза блестели. Углы рта опускались, она готова была заплакать. Кноп понял ее душевное состояние и заговорил сам. Он говорил красиво, образно, мягкий баритон его журчал и переливался, то усиливаясь, то спа-дая почти до шепота.
   -- Идет война, -- говорил Кноп. -- Вот уже третий год идет страшная, губительная, небывалая по жестокости война, и конца ей не видно. Мил-лионы жертв, миллионы голодающих вдов, брошенных детей, разорен-ная дотла страна. Там, на фронте, плохо одетые, босые, голодающие сол-даты, проклинающие свою долю и готовые восстать против офицеров, которые их гонят на убой.
   -- Александр Иванович мне писал, -- робко перебила Кнопа Зоя Ни-колаевна, -- что они хорошо одеты, сыты и ни в чем не нуждаются. Осо-бенно, когда он был в Зарайском полку. Да и теперь, приняв новый полк, он мне писал, что ему удалось все получить и очень хорошо одеть солдат. Он даже просил ничего, кроме табаку и папирос, ему не посылать, потому что все эти подарки, разные шарфы и фуфайки солдату некуда девать, он их продает, и это развращает солдата.
   -- Ваш муж, -- сказал Кноп, -- должно быть, особенный человек. Та-ких офицеров, как он, мало. Почти нет. То, что мне приходится слышать с фронта, совершенно противоположно. Солдат изнемог в борьбе. Солдату нужен мир. Но мир теперь невозможен. Мы не можем изменить союзни-кам, а союзники не могут заключить мир, не разгромив Германию. Нужна победа.
   -- Ах, они так стараются! -- вырвалось у Зои Николаевны.
   -- Но они никогда не победят, пока старый отживший мир не уступит место новому. Идея монархии отжила свой век, и монарх уже не нужен народу. Монарх безконечно скомпрометирован в глазах народа. Распутин с его страшным влиянием на дела войны и государства, Александра Федоровна, тяготеющая к Германии, невозможные назначения, ведущие ар-мию к поражению, -- все это показывает, что старый мир готов рухнуть и на смену ему идет новый прекрасный мир.
   -- Господи, что же это будет? -- со страхом воскликнула Зоя Никола-евна.
   -- Будет вечный мир, свобода, равенство и братство людей. Разве мо-жем мы жить, если мы только люди, если бьется в нас человеческое серд-це, разве можем мы жить, когда знаем, что наши братья томятся по катор-гам, что Нерчински и Зерентуи переполнены интеллигентными умными людьми, вся вина которых только в том, что они, страдая за народ, хотели протянуть руку гибнущему брату! Как можем мы спать спокойно на мяг-ких постелях, когда дикие жандармы в поездном купе безнаказанно наси-луют девушку, обвиненную в политическом преступлении. Можем ли мы есть и пить, когда расстрелы идут по темным закоулкам крепостей и висе-лицы ставят на рассвете в тюремных задворках. Свободы личности, неприкосновенности жилища жаждем мы. А где они? Поймите слова не чи-танного вами и не печатанного здесь поэта:
   Арестован! -- ворвались ночью гурьбой.
   И в столах и в шкапах перерыли,
   Если б можно, они бы нахальной рукой
   Даже сердце и душу раскрыли...
   -- Жандарм, полицейский и дворник, звон цепей и кандалы на каждое свободное слово, на каждую мысль, направленную на защиту страдающе-го брата! Возможно ли это?! Думали ли вы, Зоя Николаевна, что все эти юноши, девушки, чистые русские девушки, прекрасные юноши, которые отреклись от уюта богатой жизни и ушли от родителей, чтобы говорить свободное слово, что они негодяи и преступники?! Писаревы, Добролю-бовы и Герцены достойны ссылки, изгнания и тюрьмы? А те, которые хо-тели слабыми силами выразить всю мощь народного гнева, те, кто шел, чтобы кровью крикнуть о возмущении народа -- все эти Рысаковы, Желя-бовы, Перовские, Гельфман, Каляевы, лейтенанты Шмидты, Маруси Спи-ридоновы -- что же, ужели они достойны виселицы за то, что мстили за поруганные права и боролись за свободу? Ужели думаете вы, что их имена нами забыты? Что мы не помним их окровавленных могил, что мы забы-ли их в ссылке? Они не за себя легли в раннюю могилу, но за нас. Ваша подруга шутя, конечно, сказала о вас, что Kaiser, Kirche, Kinder, Kleider und Kiiche составляют весь интерес вашей жизни. Это потому, что вы не слыхали других святых слов. Братство, равенство, свобода. Свобода лич-ности, свобода слова, свобода печати, свобода собраний, стачек, непри-косновенность личности и жилища -- разве это не выше всего? Идет, Зоя Николаевна, новая, молодая Россия, и мы хотели бы, чтобы вы не отста-ли от нас. Тесно, сплоченными молодыми рядами мы пойдем к святой свободе, и скоро будет день, когда ружья и пушки откажутся стрелять по своим братьям. -- Кноп подошел к роялю и сел на табурет. Он взял не-сколько мощных аккордов марсельезы.
   -- Какая музыка! Какая сила! Какая мощь! А?
   Мы марсельезы гимн старинный --
   запел он приятным баритоном.
   На новый лад теперь споем --
   И пусть трепещут исполины
   Перед проснувшимся врагом!
   Пусть в песне мощной и свободной
   Их поразит, как грозный бич,
   Могучий зов, победный клич,
   Великий клич международный:
   Пролетарии всех стран,
   Соединяйтесь в дружный стан!
   На бой, на бой,
   На смертный бой
   Вставай, народ-титан!
   -- Вы должны разучить слова этого гимна свободы. Когда мы пойдем с ним дружными рядами, с нами должны быть и вы.
   -- Но... как же... война? -- тихо сказала Зоя Николаевна и умолкла.
   У нее была зеленая десятиверстная карта, купленная ею в магазине Глав-ного штаба. На ней красным и синим карандашом она отмечала по газе-там и письмам Александра Ивановича те места, где были бои. Все эти Бережницы, Любашевы, Рудки Червище, Воли Снятыцки были ей родными и знакомыми. Там была таинственная, неведомая война, о которой она имела смутное представление по газетам и иллюстрированным прибавле-ниям. Там был ужас и смерть, но там были ее воздыхания и молитвы.
   -- Война, -- сказал Кноп, -- не там, а здесь. Будет победа здесь, и там все полетит к черту, и свободный народ сокрушит врага и прогонит его далеко за пределы русской земли. Да и что такое -- пределы русской зем-ли? Никаких границ, никаких пределов, никаких таможен не будет знать грядущее братство народов!
   Кноп говорил и за чаем и после чая. Он говорил почти все время один. Он не давал возражать себе. Да и могла ли Зоя Николаевна что-либо воз-разить, когда все было так прекрасно? Но ей было все-таки горько. Под-виг ее мужа, его Георгиевский крест, то, что она, Зоя Николаевна, мать командирша, что ее Александра Ивановича и ее будут встречать в собра-нии полковым маршем музыканты и дежурный офицер подходить с ра-портом, этого как будто в будущей новой России не предполагалось. И она не могла себе представить, что же будет тогда на месте Морочненского полка и ее Александра Ивановича? Выходило как будто пустое место. Шумливо и сумбурно под звуки марсельезы, по-чужому звучавшей для нее, выявлялась какая-то громадная толпа каких-то пролетариев, и в ней без остатка тонула личность ее Александра Ивановича, ее самой, Вали, зна-чение подвига и святость креста. И объять этого она не могла. Ей хотелось задать множество вопросов, самых мелких, но и самых важных для нее. Будет ли она "барыня" и будет ли ей служить ее милая Таня? Можно ли будет ходить в церковь и на Рождество устраивать елку для Вали и смот-реть мокрыми от слез глазами на ее огоньки и вспоминать прошлое? Бу-дут ли вербы и свечки, с которыми так приятно возвращаться домой, за-крывая их бумагой или ладонью от ветра, будет ли Пасха, яйца и христосованье и окорок на столе?
   Но спросить об этом она не смела, а Кноп все говорил и говорил.
   Когда в первом часу ночи он уходил, Ниночка безцеремонно выпрово-дила его вперед, а сама осталась на минуту в прихожей обменяться впе-чатлениями с подругой.
   -- Ну, как, Зорюшка, тебе понравился мой Боря?
   -- Ах, очень, -- печально ответила Зоя.
   -- Не правда ли, какой он умный? Я считаю его прямо гениальным.
   -- Да. Конечно. Но я многого не поняла.
   -- Сразу и не поймешь. Это не дается сразу. Мы будем часто ходить, и тогда постепенно все тебе станет ясно. В октябре на пулеметные курсы в Ораниенбаум приезжают три его товарища -- Осетров, Гайдук и Шлоссберг -- вот теплые ребята! Я непременно приведу их к тебе. Кноп -- это теория и ученость, а эти -- мы их Атос, Портос и Арамис прозвали -- эти практики. И какая сила! Настоящие братья-разбойники. Ну да двое-то первых из народа. Черноземная сила. Но прелесть, какие ребята! Так ты довольна?
   -- Очень, очень! -- сквозь слезы отвечала Зоя Николаевна, провожая подругу.
   Ей хотелось плакать...
  

XIV

   Ниночка стала бывать у Зои каждый день, и почти всегда ее сопровож-дал Кноп. Они вместе обедали, ходили по кинематографам и театрам, пили чай вечером, и Кноп развивал Зою, открывая перед нею те широкие пер-спективы, которые будут в новой свободной социал-демократической России. По его словам, царство Божие, великая правда спускалась на зем-лю и на земле наступал рай. Зоя Николаевна, слушая его, восхищалась. Не будет смертной казни, не будет тюрьмы и ссылки, все будут счастли-вы, не будет обиженных и обездоленных. Как это будет дивно хорошо! Но, оставаясь одна и перебирая в мыслях своих все то, что говорили Кноп и Ниночка, тоже старавшаяся по мере сил развить подругу, Зоя Николаевна открывала в будущем раю много таких подробностей, с которыми никак не мирилось ее сердце.
   Был праздник, крепкий осенний воздух хватил неожиданный октябрь-ский мороз, гулко звенел благовест, в открытую форточку гостиной доно-сились могучие удары колоколов Знаменской церкви, им справа отвечала менее слышная, заглушённая шумом города Владимирская, и издалека, тая в прозрачной синеве бледного неба, звучал Казанский звон. Этот бла-говест поднимал со дна сердца волнующие воспоминания. Так же при-слушивалась она к колоколам и в институте, когда вдруг открывали окна и несла свой благовест Знаменская, а ей отвечала Владимирская, и все покрывал Казанский собор. А как это было хорошо на Пасху!
   В новой России этого как будто не должно было быть. Кноп касался этого вопроса осторожно. Ниночка на прямо поставленный вопрос о церк-ви отвечала смеясь: "Лучше без попов. Что попы! Только обирают и обма-нывают народ". Зоя Николаевна вспомнила восторженно-умиленное чув-ство, которое охватывало ее перед причастием, чувство душевной чисто-ты и устремления ввысь после причастия, белые одежды, изящную прическу, чай не вовремя, предупредительность домашних к причастни-це, Христовой невесте, домашних, и ей до боли становилось жаль всего этого. У Кнопа выходило так, что церковь останется, но кто хочет, -- хо-дит и верует, а кто не хочет, -- никто не неволит. Таинство, не таинство, а просто свое удовольствие и богослужение в храме ничем не разнится по смыслу от театрального представления. Детей Закону Божьему учить не предполагалось, но кто хочет, мог приглашать к себе на дом священника, и пусть тот учит.
   Кноп и Ниночка напирали на то, что Государь очень много сделал зла России, что вообще цари мучили и тиранили народ, и не только они сами, но самая память о них, даже описание их действий и подвигов, история, должны быть уничтожены и вытравлены из народной памяти. Государя они называли не иначе как "тиран", "Николашка-кровавый" и из-под полы показывали ей ужасные карикатуры, преимущественно немецкого изготовления.
   Зоя совсем не знала Государя, но она отлично помнила ту суматоху, которая поднялась в институте, когда туда приехал Император с Импе-ратрицей. Ее тогда охватило такое волнение, что она даже не видала ясно их лиц. Что-то светлое, сияющее, не похожее на людей проходило по за-лам, кто-то говорил стихи, весь институт, колыхаясь, как море, белыми передниками, приседал в почтительном глубоком реверансе. Сама Зоя, тогда воспитанница шестого класса, танцевала характерную венгерку с воспитанницей Седовой и сама себя не помнила от счастья и волнения. Когда Государь уезжал, барышни вытащили у него из кармана платок, из-за этого платка был страшный спор, потом этот платок разорвали на час-ти, и у Зои и до сих пор в шкатулке с ее подвенечными флердоранжами, венчальными свечами, воском с волосами ее Вали, взятыми при ее кре-щении, хранится маленький кусочек батиста от Государева платка.
   Все, что случалось в жизни ее отца, а теперь ее мужа, хорошего, случа-лось Монаршею милостью. Вот и недавно, когда Александр Иванович по-лучил Морочненский полк, Таня и кухарка поздравили Зою Николаевну с Монаршею милостью, и Таня заказала в булочной большой крендель с ванилью и изюмом и подала его к чаю по случаю Монаршей милости.
   Без слез и умиления Зоя не могла слушать Русского гимна, и все, что касалось Государя и России, было для нее свято.
   В новой России вместо Государя будет народ. "Сам народ, -- говорил Кноп, -- через своих избранников будет вершить все свои дела". Кноп мно-го объяснял ей о великом значении прямого, равного, тайного и всеобще-го голосования и называл его священной четырехвосткой.
   Оставшись одна, Зоя достала небольшой ученический атлас, развер-нула карту Российской империи и, сморщив белый лоб и нахмурив бро-ви, углубилась в воспоминания институтской географии. Географию она любила, и по географии у нее всегда было двенадцать. Она смотрела на большие зеленые пространства, по которым змеились черные реки, где не было железных дорог и очень редко виднелись надписи странных, не ви-данных городов. Якутск, Енотаевск, Колымск, Петропавловск, Гижига, -- читала она. Она спускалась ниже к скромному бледно-желтому пятну, окруженному коричневыми горами, читала названия Пржевальск, Джаркент, Кокчетав и думала, как там будут избирать и как оттуда на оленях, на собаках, на лошадях, через леса и горы, через тайги и тундры, через пустыни и степи поедут все эти самоеды, якуты, буряты, киргизы и будут вершить вместо Государя дела России...
   И Таня будет вершить, и их денщик Ибрагимка, татарин, косолапый, всему смеявшийся и ничего не понимавший, которого Зоя и за человека не считала.
   Она высказала свои сомнения Кнопу.
   -- Что же, если выберут, -- сказал Кноп.
   Он говорил ей о Думе. Она вспоминала картинки заседаний Думы, вспоминала свои впечатления о посещении Думы и рослую осанистую фигуру с барскими широкими жестами Родзянки.
   Государь или Родзянко?..
   "Ну, конечно, Государь. Родзянко был человек, а Государь..."
   Но она не смела сказать того, что думала, Кнопу. Она чувствовала, что у Кнопа, как и у всех, кто с ним, развита такая почему-то страшная нена-висть и злоба к Государю, и говорить об этом не стоило. Но странно было думать, что якуты, буряты, самоеды, Таня и Ибрагим вместе с Родзянкой будут решать все русские дела, объявлять войны, заключать мир, посы-лать посольства. "Да станут ли с ними еще и разговаривать там, в Евро-пе?" -- думала Зоя Николаевна, но молчала.
   Дальше, по рассказам Кнопа, выходило совсем чудесное, как в сказке. Войско и полиция, суд и тюрьмы уничтожались за ненадобностью. Глав-ная причина всех человеческих преступлений -- деньги, отменялись. Все, что нужно человеку для жизни -- пища, одежда, жилище, -- все это будет общее и будет выдаваться людям по мере надобности безплатно.
   "Будет ли это хорошо, -- думала Зоя Николаевна. -- Вот уже теперь вве-ли карточки на сахар, на муку, в интендантском складе выдают по квитан-циям крупу и консервы и не даром, а за деньги, и то сколько мучиться при-ходится, стоя в очередях и переходя от барышни к чиновнику и от чинов-ника к приказчику, и сколько злоупотреблений и зависти. Одним почему-то дают, другим нет. Прежний порядок был куда проще, -- зашел, взял и за-платил. Она высказала свои сомнения на счет практичности такой системы Кнопу, но тот пожал плечами, сказал: "Обывательская психология", -- и стал длинно и подробно рассказывать ей об обмене труда на продукты. Труд писателя, чиновника, художника, актера приравнивался к труду сапожни-ка, землепашца, скотовода, высчитывался и как-то волшебно обращался в право на комнату, на постель, на одеяло, на кусок хлеба, обед в общей сто-ловой, бутылку пива, кресло в театре.
   В воображении Зои появлялись табуны, стада людей, которые что-то делали, а больше вместе ели и сидели по театрам. Было необычно, нежиз-ненно и в общем непонятно.
   -- Но если я не хочу быть вместе, в общей столовой, а хочу быть у себя за столом, чтобы Таня мне служила, и сидеть со своею посудою, и есть то, что я хочу?
   -- Этого уже нельзя будет, милая барынька, -- говорил Кноп, и на лице его было написано: ежели бы ты не была такая хорошенькая, я бы с тобою и разговаривать не стал. -- Равенство требует отмены собственности.
   Но, когда затронули вопросы любви, Зоя Николаевна пришла в ужас. Этот деликатный вопрос Кноп поручил Ниночке. Но только Ниночка на-чала говорить, как Зоя Николаевна заплакала и замахала руками.
   -- Это какие-то собачьи понятия, -- воскликнула она. -- И не говори, милая Ниночка, родная моя, не говори. Мне просто гадко это слушать. Это и вообще-то гадость, а так, как ты говоришь, с любым мужчиной, хоть на полчаса. Нет, нет, оставь! А дети! Как же дети! -- с отчаянием закричала она и, став пунцово-красной, убежала в другую комнату.
   -- Ах, как сильны буржуазные предрассудки! -- вздыхая говорил Кноп, когда Ниночка рассказала ему результаты своего разговора о свободной любви.
   Социал-демократический рай новой России казался Зое Николаевне далеко не раем, а грязной толпой, мечущейся безпорядочно от удоволь-ствия к удовольствию и не сдержанной никаким трудом. Все было смут-но и неясно, и прозревать она стала только тогда, когда к ней однажды вечером нагрянули вместе с Кнопом и Ниночкой веселая шумная ком-пания из Осетрова, Гайдука и Шлоссберга и с ними какая-то странная девица, свысока протянувшая Зое Николаевне холодную руку, устремив-шая на нее большие светлые русалочьи глаза и назвавшая себя "товарищ Дженни".
  

XV

   Все три офицера были одеты изысканно и богато, но каждый имел не-что свое в одежде и манерах.
   Осетров в прекрасно сшитой, защитного тонкого сукна рубахе, в ши-роких русских шароварах и высоких, хорошей дорогой шагрени сапо-гах, с клоком волос на лбу, с ухватками деревенского парня, походил на ухаря-купца. Он вдруг наполнил маленькую гостиную Зои шумом, говором и широкими жестами разгульного волжского разбойника. Говорил он звонко, с прибаутками, громко хохотал, сверкая белыми зубами и очаровал прежде всего Таню, не спускавшую с него восхищенных глаз. На лице и в жестах у него сквозило: все могу! все позволено, все куплю.
   Гайдук был в модном френче, галифе, утрированно широких у бедер, башмаках и обмотках. Вся его фигура, квадратная, точно составленная из геометрических линий, давила своею определенностью. Он почти ничего не говорил и, как только познакомился с Зоей, устремил на нее тяжелый неподвижный взгляд. Широкое, круглое, бритое лицо его лоснилось от пота, и около ушей и на висках были прыщи и черные угри. На большом мясистом рте играла сладострастная улыбка, обнажая два ряда редких, мелких, желтых зубов.
   Шлоссберг, одетый во френч, имел под ним рубашку со штатскими высокими крахмальными воротниками, подпиравшими его подбородок. На нем были длинные брюки и штатские ботинки на шнурках. Он один был без ремня на френче, висевшем на нем свободно, как штатский кос-тюм. Голое синевато-белое лицо его с глубокими синяками под глазами было нездорово. Взгляд был тусклый и усталый, движения медленные, ленивые. Он протянул Зое руку с длинными тонкими пальцами и холены-ми отшлифованными ногтями жестом короля, ожидающего, что у него поцелуют руку. Волосы бледно-желтого цвета были тщательно разобраны пробором и блестели. На лбу и на затылке уже была лысина.
   Товарищ Дженни была одета в мужскую рубашку с галстуком ярко-крас-ного цвета, зашпиленным булавкой с адамовой головой. Поверх рубашки был пиджак синего тонкого сукна. Такая же юбка охватывала ее узкие бедра и кончалась немного ниже колена. Дальше были высокие желтые сапож-ки на шнурках. Она была бы красива со своими обесцвеченными водоро-дом светло-желтыми волосами, с большими задумчивыми, загадочными глазами, если бы ее лицо не было мертвенно-бледно нездоровою бледно-стью белокровия. Она смотрела то на того, то на другого из гостей при-стальным печальным взглядом и вдруг разражалась веселым истеричным смехом. Тогда лицо ее оживало.
   Зоя Николаевна при виде стольких незнакомых мужчин совершенно потерялась, но гости не смущались. Они вошли в ее квартиру, как в свою собственную, и Гайдук, ни у кого не спрашивая позволения, закурил тол-стую папиросу.
   -- Не удивляйтесь нашей безцеремонности, -- мягко сказал Шлоссберг, обращаясь к Зое Николаевне. -- Война нас сделала такими. Мы привык-ли жать, где не сеяли.
   -- Под каждым дерева листом ей был готов и стол, и дом, -- развязно сказал Осетров. -- Товарищу Ниночке привет. Как ваша муза? Нащелкали что-либо?
   -- Немного есть, -- отвечала Ниночка.
   -- Прочтете?
   -- Это уже, как хозяйка, -- сказала Ниночка.
   -- Коммуна, Ниночка, коммуна! Давайте выберем председателя, если хотите, но не хозяйка. Где хозяйка, там есть работники. А мы не работни-ки. Аминь! "Быть посему!", "прочел с удовольствием" -- так говорит Николашка-кровавый, -- сказал Осетров.
   -- Пожалуйста, читай, Ниночка, -- сказала Зоя Николаевна.
   -- Просим, просим!
   -- Нет, я не буду первая. Пусть Шлоссберг прочтет что-нибудь хоро-шее.
   Шлоссберг не отказывался. Он подошел к роялю, и товарищ Дженни покорно пошла за ним и села на табурет. Она взяла несколько тактов по-хоронного марша, потом смолкла и редкими торжественными аккордами сопровождала мелодекламацию Шлоссберга.
   Как удар громовой, всенародная казнь
   Над безумным злодеем свершилась;
   То одна из ступеней от трона царя
   С грозным треском долой отвалилась...
   Дженни ушла в басовой ключ, и клавиши звучали мягко и торжественно.
   Мрачен царь... Думу крепкую думает он,
   Кто осмелился стать судиею
   Над тобою, над верным слугою моим,
   Над любимцем, возвышенным мною.
   Шлоссберг рисовал грозную картину видений Царя, нарисованную Ольхиным в его стихотворении "На смерть Мезенцева"..
   Царь стоит и не верит смущенным очам;
   Как на глас неземного веленья,
   Поднялись и проносятся мимо него
   Рой за роем живые виденья.
  
   Измождены, избиты, в тяжелых цепях,
   Кто с простреленной грудью, кто связан,
   Кто в зияющих ранах на вспухших спинах,
   Будто только что плетью наказан.
  
   Тут и лапоть крестьянский, и черный сюртук,
   Женский локон, солдатик в мундире,
   И с веревкой на шее удавленный труп,
   И поэт, заморенный в Сибири.
   Все притихли. У Зои глаза были полны слез. Она чувствовала, как ко-лебалась ее любовь к Государю, и Монаршая милость теряла свое обая-ние.
   Шлоссберг долго читал среди затихших гостей, и звуки рояля уже бур-но слились в жгучую мелодию, гремели угрозой и бунтом, и пылко и гнев-но уже не говорил, а кричал слова мести Шлоссберг:
   И висит эта туча, и будто бы ждет,
   Словно крылья орел расправляет,
   Но ударит твой час, -- грозовая стрела,
   Как архангела меч, засверкает.
   Каждый стон, каждый вздох, пролитая слеза
   В огнедышащих змей обратятся,
   И в давно зачерствелое сердце твое
   Миллионами зубьев вонзятся!
   Шлоссберг понизил свой голос почти до шепота, Дженни под сурдин-ку играла похоронный марш.
   Полумрак, тишина... пышный гроб и налой,
   Образа с восковыми свечами
   И покойник с суровым холодным лицом,
   С искаженными смертью чертами.
   Несколько секунд в гостиной царила тишина.
   -- Здорово! -- сказал Осетров.
   -- Да! Эт-то талантище! Эт-то писатель, -- проговорил молчавший пока Гайдук.
   -- Товарищи, -- сказал Кноп, -- а как у вас в пулеметном полку насчет песен и литературы?
   -- Идёть. -- сказал Осетров, произнося по-мужицки идет. -- Тут легко. Народ сознательный, ну и начальство растеряно. Рабочую марсельезу раз-учили, "Вы жертвою пали" поем, "Ночь темна" знаем, тут можно, а вот в полку -- египетские казни пошли. Саблин, генерал, корпус принял и по-шло. Цензура, все запрещено, только "Гром победы раздавайся" и пой. Ну генерал! И молодой совсем, а такой аспид. Занятия завел.
   -- Какие же занятия? -- спросил Кноп.
   -- Да разные. Укрепления в тылу построил, проволокою окутал, теперь атаки делать заставляет, проволоку резать, через рвы прыгать, ручные гра-наты бросать. А то еще музыкантов завел, гимнастику всем полком под музыку заставляет делать. Бегать по часам заставляет. Сам ночью в окопах сидит, а утром к резервной дивизии катит, на занятия, значит. Двух ко-мандиров полков прогнал, новых поставил. Тянут солдата. Всех остриг, даже офицеров, вшей уничтожил, честь отдавать заставил. Сам двужиль-ный и других тянет.
   -- Ну, а солдаты как на это? -- спросил Кноп.
   -- Не одобряют. Погоди, говорят, дай срок, мы с тобой разделаемся. Нам, говорят, этого не надо, мы воевать не хотим.
   -- Неприятие войны? -- сказал Кноп.
   -- Надоело. Окопы замучили. Кабы война настоящая, а то только так. Томление одно. Газов страсть боятся.
   -- Гм, гм, -- сказал Кноп. -- Воевать все-таки придется.
   -- А нельзя пошабашить? -- спросил Гайдук. -- Ежели революция и все такое.
   -- Нельзя. Они требуют. И деньги на революцию давали с тем, чтобы никакого мира. Так и пропаганду надо вести -- революция, мол, долой Царя, устройство демократического образа правления и -- сейчас продол-жение войны -- в полном согласии с союзниками.
   -- Трудно это будет, -- сказал Осетров.
   -- Как рабочие? -- спросил Гайдук.
   -- Там все готово. Наши на местах и каждую минуту готовы стать к вла-сти.
   -- Помните, товарищ, наши требования -- сейчас же демократизация армии, комитеты, выборное начало при назначении на командные долж-ности, отмена дисциплинарной власти, отмена отдания чести...
   -- Понимаю, понимаю, -- торопливо сказал Кноп. Droit du soldat (*-Права солдата). Декларация прав солдата. На это идут. Согласны. П. немного артачится, а Г. идет. Он теперь под подозрением. В Кисловодск удрал. Но вы уверены, что у вас изберут кого надо?
   -- Боимся, чтобы не Саблина, -- сказал Шлоссберг.
   -- Как так? Ведь вот товарищ Осетров говорит, что его ругают, -- ска-зал Кноп.
   -- А вот, подите, товарищ, поймите психологию солдата. Он-де кор-мить стал хорошо, полушубки достал, сапоги -- и уже многие за него и про занятия молчат.
   -- Спровоцировать придется, -- сказал Кноп. -- Задержать транспор-ты с продовольствием. Пищу испортить.
   -- Не учите. Сами понимаем, -- сказал Гайдук.
  

XVI

   После чая стало шумнее.
   -- Я все-таки, товарищ Борис, не понимаю ни кубизма, ни футуризма этого самого, -- говорил Осетров. -- Ну, к чему оно? Какое отношение до революции.
   -- А мозги набекрень свернуть. Эх, товарищ, мы так старательно заха-яли все старое, что надо дать все новое с иголочки, чтобы ничем этого старого не напоминало. Если бы можно, надо было бы новый язык изоб-рести вместо русского. Посмотрит наш дикарь на эти пестрые кубы, цилиндры, конусы, вонзающиеся куда-то, на эту яркую желтую краску, вы-лупит глаза и дивится, как баран на новые ворота. Это вот картина! Да что простой народ. Есть на наше счастье и художественные критики, которые находят новое откровение в искусстве кубистов. А, например, товарищ, вся та белиберда, которую преподносят теперь поэты, она уже потому нам хороша, что никак не похожа на старое. Слова пошли новые... Я бы и бук-вы придумал другие. Новая Россия и все по-новому.
   -- Боюсь, я не угожу вам своими стихами, -- сказала Ниночка. -- Они проникнуты особым настроением и музыкою слова.
   -- Прочти их нам, Нина, -- сказал Кноп.
   -- Мы слушаем, -- сказал Осетров, не сводя знойного страстного взгля-да с Зои.
   Ниночка встала с кресла, отошла в угол комнаты и устремила мечта-тельные глаза вдаль.
   -- Ну! -- сказал Осетров.
   -- Погодите. Я создаю настроение. Молчите, пожалуйста. Я поймаю минуту, когда начинать.
   Все притихли. За две комнаты в спальной тихо, точно жалуясь кому-то, плакала маленькая Валя.
   -- Ты точно нас на фотографию снять хочешь, -- сказала Зоя Никола-евна.
   Ниночка болезненно сморщилась и погрозила ей пальцем.
   -- Есть! наконец! -- сказала она. Звучным грудным контральто, растя-гивая слова, она начала:
   Я больна тобою, мой милый.
   Я давно тобою больна.
   Со стены смотрит Лик унылый
   И на небе луна.
  
   Мне не жить, не жить без тебя.
   Умереть я давно готова.
   Умереть тяжело мне, любя...
   На дворе промычала корова.
  
   Я умру... Схорони меня в поле,
   Где цветут голубые цветы.
   На том свете я буду на воле...
   Я... а со мною -- и ты!
   -- Браво! -- воскликнул Шлоссберг.
   -- А не украла, Ниночка? -- сказал Кноп. -- С тобою бывает.
   -- Нет, -- покраснев, сказала Ниночка. -- Но, правда, эти стихи навея-ны мне стихами одной молодой поэтессы. Такими сладкими, за душу бе-рущими стихами. Ты, Боря, ко мне всегда придираешься.
   -- Ты права, виноват, -- сказал Шлоссберг. -- За это ты должен про-честь твой гимн товарищу Нине.
   -- Извольте, -- развязно сказал Кноп.
   Я иду в пустыне жалкой,
   Воспевая красоту.
   Жизнь мне мнится приживалкой
   Глупой, хищной, черной галкой,
   Устремленной в высоту.
  
   Я иду... Кругом теснины,
   Рвы, могилы, скалы, горки.
   Я пою красоты Нины,
   Синих глаз ее глубины.
   Жизнь мне кажется не горькой.
  
   Я иду. А солнце вянет,
   Лес закатом окораля,
   В мыслях Нина, точно фея,
   Лиловея, голубея,
   Вечно милая мне краля!
   -- Это мне? Спасибо, Боря, -- сказала Ниночка.
   -- Прелестно, -- задумчиво проговорила Зоя.
   -- Не правда ли, сколько настроения? -- заговорил сам Кноп. -- И как удалось мне это: "лес, закатом окораля" -- это уже новое. Каждое новое слово мне кажется важным достижением будущего. Например, я приду-мал слово "остудиться" -- вместо сесть. Не правда ли, хорошо? Я остудил-ся -- то есть сел на стул.
   -- Ну... Я отабуретился.
   -- Ловко.
   -- Шлоссберг, прочти начало твоей новой поэмы "Пулеметчики-мо-лодчики", -- сказал Гайдук.
   -- Это я надумал осенью в окопах, когда генерал Саблин тиранил нас, а я мечтал о свободе, -- сказал Шлоссберг и мечтательно, полузакрыв гла-за, стал декламировать:
   Ночь лихая,
   Грязь кругом,
   Мысли тают.
   В голове моей пустота:
   Мысли... Мысли...
   Будьте сильны, будьте страшны...
   Мой пулемет
   Поливает дождик...
   Дождик не поймет,
   Что таится,
   Что гнездится
   У него в стволе... тра-та-та!

_________________

   Дождем нас мочит и мучит грязь,
   В полку осталась только мразь.
   Душа черна, на сердце жар.
   В груди пожар, пожар, пожар...
   Христа у нас как не бывало,
   Над кровью сердце не рыдало,
   Без страха, без страха,
   Без совести мы,
   Без стыда.
   ___________________
   Пулеметчики младые
   Будут за народ стоять,
   Будут за народ стоять --
   По врагам его стрелять!
   Ах ты воля, волюшка!
   Девочка нам даст,
   Пьяным, как напьюся я,
   Поцелует, не подаст.
   Трепещите офицеры,
   Отберем пуховики:
   Поднимаются эс-эры
   И идут большевики...
   -- Прекрасно! Прекрасно! -- заговорил Кноп. -- Ваша поэма открыва-ет совершенно новые горизонты стихосложения. Ваше пренебрежение размером, своеобразная музыка стиха, оригинальная рифмовка, недоска-занная повторенность, неограненная огранность образов великолепны. Не правда ли, Зоя Николаевна, как чувствуется здесь настроение озлоб-ленного нелепою войною солдата, подавленного грязью, тяжелой приро-дой и начальственным произволом? Ваша поэма переживет века, товарищ. Как думаете вы, Зоя Николаевна? Это выше Пушкина.
   -- Не знаю, ах, не знаю, -- сказала Зоя. Ее сердце мутилось тоскою отчаяния.
  

XVII

   Зое Николаевне порою казалось, что кругом нее сумасшедшие люди, что она попала в дом умалишенных. Они приходили часто. Они безцере-монно приносили с собою вино, водку и закуски и часов около двенадца-ти шли в столовую, пили и шумели. Что могла она сделать? Она говорила Ниночке, что это ей не нравится, что ее дом не кабак и ей неприятно, что они тратят деньги.
   -- Милка моя. Неужели ты не понимаешь, что это коммуна! В этом наша сила, в этом все счастье будущей жизни, в которой не должно быть никакого стеснения! Ты заметила, Осетров в тебя влюбился с первого взгля-да. Тебе подвезло. Он красавчик и богатенький. У его отца, несмотря на войну, пятьдесят запряжек осталось. А у него такой характер, что если он вздумает закуролесить, так такого навертит, что просто ужас. Он тебе по-нравился?
   -- Да, он красивый, но у него страшные глаза.
   -- Ты говоришь это так холодно. Ты знаешь, как он в тебя влюблен. Когда он говорит о тебе, он прямо скрежещет зубами и выворачивает гла-за. Ты должна быть его.
   -- Что ты говоришь, Ниночка!
   -- Ты должна отдаться ему. Подумай: видный партийный работник, вождь будущего движения и такой красавец. Тебе везет.
   -- Нина, -- строго сказала Зоя. -- Я тебя очень попрошу, никогда не говори мне ничего такого. Понимаешь. Это нехорошо. Это гадко, Нина, -- со слезами воскликнула она. -- Это пошло! И устрой так, чтобы господин Осетров у меня больше не бывал.
   Ниночка кое-как успокоила Зою. Как-то Зоя позавидовала сапожкам Ниночки. На другой день, в неурочное время после завтрака, к ней явился Осетров со свертком. Она хотела отказать ему и не могла. Когда она вышла в гостиную, он развернул сверток и вынул прелестные высокие сапожки.
   -- Это я вам, Зоя Николаевна. Примите от меня презент. Осчастливьте! Вы хотели.
   -- Нет, Михаил Сергеевич. Ни за что. Разве можно делать такие подар-ки. Уберите их. Оставьте меня.
   -- Зоя Николаевна, ну только примерить. По ноге ли я вам купил. Уга-дал ли размер?
   Он стоял против нее, держа лакированные черные высокие сапоги на руке. Глаза его горели страстью. На лбу у волос выступили капли пота. Широкая грудь тяжело дышала. Но во взгляде она уловила робость. Руки его дрожали. Сапожки были восхитительны, и Зоя безпомощно села в кресло. Он понял это, как разрешение примерить, и кинулся к ее ногам. Дрожащими руками он стал расшнуровывать ботинки и, сняв их, натянул до самого колена сапожки.
   -- Ну как? Хорошо? Пройдитесь, -- умолял он, не вставая с колен. Зоя Николаевна прошлась. Сапоги сидели отлично. Маленькая ножка была как облитая. Зоя не могла скрыть, что сапоги ей понравились.
   -- Ну, теперь давайте, я сама сниму и уходите с ними, ради Бога! Какой вы сумасшедший!
   Она села в кресло. Он кинулся к ней и стал покрывать жадными поце-луями ее ноги, все выше и выше поднимая юбки. Зоя Николаевна оцепе-нела от такой наглости и чуть не лишилась чувства от страха.
   -- Вы... Вы... Негодяй!.. Вы с ума сошли! -- вскакивая закричала она. -- Идите... Идите вон!
   -- Прелестный тигренок! Ты будешь моя! Что хочешь возьми! Всего меня возьми! Но отдайся, отдайся мне, -- воскликнул Осетров.
   Он хотел охватить ее руками, но она выскользнула, опрометью броси-лась в спальню и заперлась на ключ.
   -- Зоя, -- крикнул он, -- пусти! Я с ума сойду, Зоя. Лучше покончим добром.
   Она молчала.
   -- Зоя! Я такого натворю. Мне все равно. Я отпетый. На смерть и на казнь иду.
   Ни звука.
   Он ломился в дверь. Пришла Таня. Зоя вызвала ее изнутри звонком.
   -- Уходите, Михаил Сергеевич, полноте скандалить, -- сказала, сме-ясь, Таня. -- Ну что вы в самом деле задумали. Жена полковника и муж на войне. Генеральская дочка, а вы такое задумали, прости Господи. Разве можно. В благородном семействе.
   -- Таня! -- с мольбою сказал Осетров. -- Пойми меня. Хочу!
   -- Ну уходите, Михаил Сергеевич, будет скандалить.
   -- Я с ума сойду, Таня!
   Его дикие воспаленные глаза устремились в карие глазки Тани и что-то в них прочли. Какая-то искра проскочила из глаз Тани в его глаза и обратно, еще и еще. Таня вдруг побледнела и стала тяжело дышать.
   -- Озолочу, Таня!
   -- Не надо, Михаил Сергеевич, -- отходя, сказала Таня и остановилась в дверях.
   Осетров медленно последовал за нею. Его руки сжимались в кулаки. Он ощущал всем телом чувство беглых поцелуев по стройным нежным ногам Зои Николаевны. Он почти не помнил себя.
   Таня побежала в свою комнату, оставив дверь открытою. Осетров по-шел, крадучись, за нею.
   -- Озолочу! -- сказал он, сам не понимая того, что говорит. Таня, бледная, тяжело дышащая стояла у окна, спиною к свету. Осетров подошел к ней, охватил за талию и губами встретил ее ищу-щие поцелуя губы.
   -- А! Пролетарка! -- прохрипел он. -- Будь как она! Запрись. Откажись! Подлая кровь!.. -- И он тяжело повалил ее на кровать.
  

XVIII

   Семь дней Осетров не показывался к Зое. По намекам его товарищей она могла понять, что он кутил и шатался по таким местам, которые при всей свободе обращения Кноп не назвал. Ниночка сжала руки Зои и сказа-ла ей с горьким упреком: "Ах, что ты наделала, Зорюшка! Осетров седьмую ночь кутит с самыми последними женщинами. Погиб мальчишечка совсем".
   На восьмой день Осетров появился как ни в чем не бывало. Он почти-тельно поцеловал руку Зои. Он был тщательно выбрит, надушен. Лицо его осунулось и побледнело, веки глаз налились и опухли, взгляд был тяжелый.
   -- А, -- сказал Гайдук, -- пожаловали, -- и запел:
   Только ночь с ней провозжался,
   Сам на утро -- бабой стал!
   -- Оставь, -- сурово сказал Осетров. -- Помни уговор!
   Вечер шел как всегда. Говорили о политике, о Распутине, о неизбеж-ности революции, о тяжести войны. Ниночка декламировала, потом за-ставили танцевать Дженни с Зоей модный уан-степ. Зоя разошлась, рас-шалилась, происшествие неделю тому назад стало казаться ей не кошма-ром, а забавным приключением. Она прошла в свою комнату, обула высокие сапожки, подарок Осетрова, и вышла в гостиную.
   -- Ниночка, -- сказала она, -- давай венгерку.
   Танцевала она отлично. Та скромность, с которою она танцевала, клас-сические па, которые она делала, увлекали всех больше, чем разнуздан-ные движения Дженни, танцевавшей потом со Шлоссбергом матросский танец.
   Глаза у Осетрова разгорелись, лицо стало красным, и он дико озирал-ся. За ужином он много пил водки и коньяку. После ужина он вышел в гостиную и, остановившись у рояля, запел без аккомпанемента сильным, полным страсти голосом.
   Этот ропот и насмешки
   Слышит грозный атаман,
   И он мощною рукою
   Обнял персианки стан.
  
   Брови черные сошлися,
   Надвигается гроза,
   Буйной страстью налилися
   Атамановы глаза.
  
   Волга, Волга, мать родная,
   Волга русская река!
   Не видала ль ты подарка
   От донского казака!
   -- Эх, товарищи! Было времячко! Золотое времячко! Княжнами владе-ли... А не то что... тьфу! Генеральская дочка! Что нам генералы. Плевать... -- и он выругался скверным русским словом.
   Он помолчал и дико оглянулся кругом. Все примолкли.
   -- Я говорю -- плевать. Ерунда! Вздор! К чертовой матери.
   -- Эх, Миша! Был ты коммунист. А стал буржуй! -- сказал Кноп с упре-ком.
   -- Ну, довольно! -- строго обрезал Осетров. -- Нечего скулить. В чем свобода, товарищ Кноп? Хочу -- могу! Не так ли -- а? В борьбе обретаешь ты право свое? А? Эх вы, голодранцы, мелкие душонки. Вы только на сло-ва горазды. Царизм! Красное знамя! А красное знамя под тюфяком держите! Смелости нет ни у кого. Интеллигенция заела. Права ищите. Хочу, вот мое право!
   -- Дерзай, -- сказал, нагло подмигивая, Гайдук.
   -- Вы мешаете, -- глухо проговорил, опуская красивую голову, Осетров.
   -- Уйдемте, товарищи, что в самом деле, -- сказал Шлоссберг. -- Чело-век с ума спятил.
   Ниночка истерично смеялась. Дженни в упор смотрела, не мигая, в глаза Зои, и ее лицо было мертвенно-бледно. Кноп пожимался, он чем-то был очень недоволен. Все суетились с какими-то гаденькими, пошлыми улыбками и одевались в прихожей. Осетров оставался один в гостиной, все в той же презрительной позе со скрещенными на груди руками. Зоя Николаевна растерянно смотрела на всех. Она ничего не понимала. Ей казалось, что все делают что-то худое и торопятся это сделать скорее. Она видела, как Гайдук что-то шепнул Тане, подавшей ему пальто, и Таня сей-час же ушла и вернулась бледная в большом платке и пальто.
   -- До свиданья, Зорюшка. И будь умницей. Верь, что так надо, -- ска-зала Ниночка и поцеловала Зою. -- Вам надо объясниться.
   Все ушли, и со всеми ушла и Таня. Все предали Зою во власть этого страшного человека. Зоя решила бежать в спальню и запереться. Не сло-мает же он двери? Но Осетров как будто понял ее мысли. Он быстро подо-шел к ней и схватил ее похолодевшие руки. Она устремила на него умоляющие глаза.
   -- Михаил Сергеевич, -- прошептала она, -- пустите меня. Вы не сде-лаете этого.
   -- Нет. Сделаю, -- тихо сказал Осетров, еще ниже опуская голову.
   -- Ведь это не любовь, -- сказала Зоя. -- Это насилие. Это подлость.
   -- Вы знаете, что ни любви, ни подлости я не признаю, -- сказал Осет-ров, пристально глядя в покрытые слезами глаза Зои.
   -- Пустите меня! -- прошептала Зоя. -- Ну, миленький, хороший, пус-тите!
   -- Зоя Николаевна, я все-таки был честен. По-вашему... По прописной буржуазной морали был честен. Я хотел оставить вас и забыть. Не могу. Пришел, чтобы проститься навсегда. А вот затанцевали вы венгерку -- и всего меня взяли.
   -- Пустите!
   -- Зоя Николаевна! Я ведь новый человек и то, что было, и то, что бу-дет, ни во что считаю. Мне и человека убить все одно, что вошь раздавить. Без предрассудков, значит. Бороться будете, -- задушу и мертвую возьму. Мне все одно, -- тихо, но настойчиво сказал Осетров и перехватил руками за талию Зою Николаевну.
   -- Эх, полюбилась ты мне! Генеральская дочь! -- сказал Осетров, легко поднимая Зою. -- Перышко!
   Он понес ее в спальню, больно сжимая ее своими сильными руками и склоняясь своим разгоревшимся лицом к ее лицу. В темных глазах его лу-чилась любовь зверя.
   Зоя Николаевна затихла, поняв, что борьба безполезна! Разбуженный тяжелыми шагами ребенок в колыбели проснулся и за-плакал.
   -- Ребенка постыдитесь, -- прошептала Зоя.
   -- Плевать! -- сказал сердито Осетров и бросил Зою на постель.
   -- Спасите! -- хотела крикнуть она, но в груди не было голоса. Темное забытье спустилось над Зоей...
  

XIX

   13 декабря, вечером, Саблин получил приказ Государя Императора Армиям и Флоту, в котором говорилось о задачах и целях войны. Он читал и перечитывал его. В красивых благородных формах старого русского язы-ка было сказано о твердом решении Государя в единении с народом про-должать войну до полной победы над врагом и о заветных русских целях этой войны: Константинополе, на котором должен снова воссиять право-славный русский крест, проливах, передаваемых России, и о полном от-делении Польши от России и создании из нее свободного государства.
   Этот приказ был ответом на речь Милюкова, сказанную в Думе в нояб-ре месяце и в тысячах экземплярах распространенную по фронту, это был благородный призыв к наступлению и победе. Саблин так и понял этот приказ. Он знал, что в соседнем корпусе шили белые балахоны, чтобы пользуясь зимою можно было ночью незаметно резать проволоку.
   "Вот это, -- подумал Саблин, действительно, повеяло весною!" Он ре-шил сам прочесть этот приказ в резервной дивизии при возможно более торжественной обстановке и объяснить все значение его солдатам. В ре-зерве стояла не та дивизия, которою командовал генерал, не могущий от-личить фокса от мопса, но та, которою командовал тихий старичок, быв-ший директор кадетского корпуса, и в которой первым полком командо-вал подполковник Козлов.
   Утром 14 декабря дивизия собралась на обширной лесной прогалине, окруженной землянками полков. Ночью нападал густой рыхлый мягкий снег, в лесу было тихо, и говор строившихся людей и крики команд разда-вались гулко. 812-й полк был отлично одет в новые, прекрасно пригнан-ные шинели и втягивался на свое место, блестя штыками туго подтянутых ружей. Другие полки за три месяца управления корпусом Саблина тоже приоделись и подтянулись. В двух полках уже появилась музыка, и музы-канты продували свои трубы и согревали в перчатках мундштуки.
   Саблин в сопровождении Давыдова и двух ординарцев, гусара и каза-ка, красивым свободным галопом, ловко сидя на разжиревшей и играв-шей на первом снегу Леде, подскакал к правому флангу взявшего на кара-ул Морочненского полка и поздоровался с ним. Могучий крик четырех тысяч человек приветствовал его. Саблин, счастливый и довольный, ша-гом объехал полки. Его радовала выправка солдат, отчетливость приема, когда брали "на караул" и с "на караул" "к ноге", и более или менее чистая и однообразная одежда. Только одного человека в 814 полку Саблин на-шел без погон, сдержался и лишь показал на него пальцем командиру пол-ка. Разрумянившиеся на морозе, согревшиеся ходьбою по глубокому сне-гу люди смотрели весело. Их заинтересовало, почему вместо обычных за-нятий их собрали всех вместе для какого-то объявления, и у многих была затаенная мысль: уже не вышло ли как-нибудь замирения.
   Саблин читал приказ по полкам. Он хотел, чтобы каждый солдат ясно слышал и понял каждое слово Государево.
   Первый полк, дрогнув два раза, взял "на караул" и замер. Саблин, въе-хав в середину батальонов, отчетливо, чеканя слово за словом, прочитал приказ Императора армиям. Когда он кончил, он приказал взять "к ноге" и стал говорить о значении для России Константинополя и проливов, а сам вглядывался в лица и хотел прочесть те мысли и ощущения, которые бродили в них.
   -- Вы все земледельцы, -- говорил Саблин. -- Никто из вас, имея амбар с хлебом, не будет отдавать ключ от этого амбара в соседнюю деревню, но будет иметь его при себе. А у нас, в матушке России, так было. Житница наша -- юг России, богатая хлебом, полная элеваторов и хлебных ссыпок, была закрыта на ключ турками. Захотят турки вы-пустить наш хлеб на заграничный рынок -- пропустят через Босфор и Дарданеллы, а не захотят -- и наш хлеб будет гнить по амбарам, а мы не получим ни железа, ни машин, ни кос, ни плугов, ни материи, ни чаю. Наши Государи давно стремились для блага народа исправить это. Много войн вели мы с турками. 38 лет тому назад едва не вошли в Кон-стантинополь... Но... -- Саблин запнулся, вспомнив, что нехорошо обвинять теперешнего союзника. -- Не судил, видно, Бог! Не удалось Царю Мученику, Царю Освободителю завершить славное царство свое этою победою и русскому народу отдать ключи от его житницы... Те-перь настает это время. Черное море подлинно станет русским морем. Наши сыновья и внуки прославят нас за этот щедрый подарок. Забо-тясь о русском народе, наш Государь не забыл и великих страданий Польши. Кровь и разорение Польского края несут ему ту свободу, к которой польский народ стремился давно. Запомните, братцы, этот великий день, заучите слова приказа Царева, и, если кому придется помирать, то умирай спокойно, ибо за правое дело, за святое, дело по-мираешь. Благословят тебя сыны и внуки твои из рода в род. Из Константинополя, из старого греческого Царьграда пришла к нам святая вера православная. Но не святой крест, но турецкий полумесяц горит и сверкает над Софийским собором. Пойдем, братцы, и восстановим по слову Цареву святой крест на его старом месте!
   Саблин повторял эту речь во всех четырех полках дивизии. На него смотрели солдатские лица, он слышал тихие вздохи, но за всем тем ему казалось, что и приказ, и его слова дошли до солдат и стали им понятны-ми. Завоевать, забрать себе, улучшить свою и своих детей жизнь -- это было понятно для каждого. И проливы были понятны и ясны, и поста-вить крест на Софии хотелось, и Польшу было жалко -- все казалось пра-вильным и ясным, но яснее всего было то, что ночью напал снег, от кото-рого сразу стало как-то теплее, роднее и уютнее в чужом лесу, что погода была тихая, генерал сидел на прекрасной лошади и красиво и ясно говорил звучные бодрящие слова. Объехав полки, Саблин выскочил эффект-но, чертом, по-кавалерийски перед середину дивизии и сам громко ско-мандовал: "Дивизия... шай... на краул! Слуша-ай!.." Полки вздрогнули и ощетинились штыками. -- Державному Вождю Русской Армии могучее лихое русское "ура"!
   Два хора вразброд, но торжественно заиграли гимн, и шестнадцать тысяч человек заревели могучими голосами так, что снег посыпался с мох-натых елей, толпившихся на опушке. Едва стихли голоса, как на правом фланге в Морочненском полку кто-то молодо и звонко крикнул "ура", и загорелось раскатистое "ура", снова поднялись трубы, и загремел, заглу-шённый криками людей, властный и могучий Русский гимн. И еще и еще раз кричали "ура". Когда кончили и взяли "к ноге", то сами удивлялись силе своего крика и были взволнованы и возбуждены.
   Саблин пропускал мимо себя полки. Музыка гремела, кое-где пели песенники, и люди шли по снегу в колоннах по отделениям, и казалось, не было конца этим длинным и узким серым колоннам.
   По мере того как уходили полки, пустела площадка и на ней остава-лось только затоптанное ногами почерневшее место, настроение у Саблина менялось. Тоска закрадывалась ему в сердце. Далеко до Константи-нополя! И правда ли в этих словах приказа, которые казались ему еще минуту назад святыми. Не обманывает ли он снова, как столько раз обма-нывал, как обманул и тогда* 17 октября 1905 года? Не ставит ли в нелов-кое тяжелое положение генералов и офицеров? Позволит ли Англия ис-полнить эти, как говорилось в приказе, заветные цели войны? А Распу-тин? В речи Милюкова немало говорилось о Распутине, отчего же вместе с этим приказом не пришло известие об аресте или хотя об удалении Рас-путина? Приказ написан под влиянием какого-то хорошего, любящего Россию человека, а завтра придет человек, не любящий Россию, не пони-мающий ее, придет лорд Бьюкенен, которому этот приказ поперек горла, придет Распутин, и конец всему.
   "Да, конечно, ничего и нет, -- думал Саблин, щурясь от солнца, свер-кавшего на снегу. -- Это обман. Такой приказ должен заканчиваться при-казанием армиям выйти из своего инертного позиционного состояния и начать зимнее наступление, выгнать немцев из насиженных теплых тран-шей и вернуть Варшаву освобождаемой Польше. Этого нет. Все обман. Обман, Распутин и, как справедливо говорил Пестрецов, -- указка Фоша и англичан. Им-то менее чем кому-либо интересно, чтобы проливы были русские!"
   Рота за ротой, подходя к своим землянкам, брали "к ноге" и с шумом и говором разбегались, снося ружья.
   -- Земляк, а земляк! Пантюхов, слышь, что ль, что говорил командир корпуса, мириться, что ль, Турция пожелала? А?
   -- Какое мириться. Сказано потоль воевать будем, пока не заберем са-мого Царьграда.
   -- Эхма! Ковеля отнять не можем. Ку-у-ды ж Царьград! Это и невесть где будет.
   -- Слыхал, хлеб продавать будут с юга России, так чтобы свободнее.
   -- Прода-ва-ать? Хле-е-б! Вона що еще. А нам заместо двух с полови-ной фунтов по два отпускать стали. Какое же тут продавать. Неладно придумали,
   -- Товарищи, это все иностранные капиталисты затеяли. Для чего нам эти самые проливы! Польша освободиться хочет, пусть сама и освобожда-ется.
   -- Сказывали казаки, десять лет будем воевать, вот тебе и крышка.
   -- Пусть казаки и воюют, а у нас дома жены плачут.
   Около офицеров толпились солдаты. Ермолов горячо и страстно гово-рил о величии России, в другой роте молодой прапорщик, уныло читая приказ, розданный в роты, говорил с тоскою: "Много еще крови пролить придется, а будет ли толк, кто его знает".
   Но в общем приказ, гимн, крики "ура", речь Саблина возбудили ка-кие-то надежды, желания и стремления, и солдаты оживленно стали тол-ковать о том, что к Рождеству Ковель и Владимир-Волынский будут заня-ты нами. Кто-то уже слышал, что на юге наши перешли в наступление и не то тридцать, не то сорок тысяч австрийцев забрали в плен.
   Приказ создал порыв. А порыв, как учит тактика, не терпит перерыва.
  

XX

   Дома Саблин нашел весьма спешный пакет, привезенный ему мото-циклистом из штаба Армии. Сам мотоциклист, мокрый от пота и уста-лый, -- он из-за снега ехал всю ночь те тридцать верст, что отделяли штаб Армии от штаба корпуса, -- в шведской куртке, стоял на дворе крошечной халупы, в которой Саблин жил вместе с Давыдовым.
   -- Ваше превосходительство, живете не так, как наши, -- фамильярно улыбаясь, сказал мотоциклист, интеллигентный солдат. -- У нас в такой халупе да никакой писарь не согласится жить. Всем подавай господские дома да электричество.
   Саблин ничего не сказал и, приняв пакет, стал расписываться в книге.
   -- Ваше превосходительство, вы не слыхали, правда или нет, сказыва-ют, Распутина убили?
   -- Я ничего не слыхал, -- сказал Саблин и подумал, что, значит, не ему одному пришла в голову та же мысль, что благородный приказ Государя сам собою исключал Распутина.
   -- У нас в штабе тоже ничего не слыхали. Я у товарища на радио справ-лялся, и там ничего нет. А только говорят.
   -- Вы студент? -- спросил Саблин.
   -- Так точно, ваше превосходительство, -- отвечал, вытягиваясь, мото-циклист. -- Я могу ехать?
   -- Погодите. Я скажу, чтобы вас чаем напоили и накормили. Дорога тяжелая.
   -- Покорно благодарю. Не надеюсь до ночи вернуться.
   Саблин приказал адъютанту позаботиться о мотоциклисте-студенте, а сам, согнувшись в низких дверях, прошел в крошечную халупу с земля-ным полом и стал рассматривать бумаги.
   Первая была частная телеграмма из Петрограда.
   "Приезжай немедленно. Очень нужен общий совет. События чрезвы-чайной важности. Подробности у тебя на квартире. Репнин, Мацнев, Гри-ценко".
   Саблин поморщился. После приказа, по смыслу которого выходило, что скоро должно быть наступление, после того, как он увидал результаты работы своей над корпусом, его совсем не устраивала поездка в Петроград, но было очевидно, что те, кто вызывали его, предусмотрели харак-тер Саблина и его нелюбовь к отпускам. Из штаба Армии была прислана телеграмма, которой Саблин был назначен членом Петроградской Геор-гиевской Думы и должен был немедленно приехать на заседания, кото-рые начинались 17 декабря. Самойлов позаботился о Саблине и вместе с телеграммой прислал предписание и все удостоверения для проезда по железным дорогам. Саблин подал эти бумаги Давыдову.
   -- Вам придется сейчас же и ехать. Иначе опоздаете, -- сказал Давы-дов.
   -- Когда идет поезд?
   -- По узкоколейке отходит в три часа. Но я вам не советую ехать. Толь-ко намучаетесь. Поезжайте прямо автомобилем на Сарны. Если вы в три часа выедете, вы к десяти будете, а поезд идет в половине двенадцатого да еще и опаздывает.
   Саблин отдал нужные распоряжения, написал приказ и в сумерках зим-него дня сел в автомобиль и по мягкой усыпанной снегом дороге поехал на Сарны.
   Через сутки он был в Петрограде.
  

XXI

   Поезд, на котором ехал Саблин, ранним утром подходил к Николаев-скому вокзалу. Было темно. На вокзале горели фонари, но на улицах они были погашены, и мягкий туманный сумрак лежал над городом. В нем тонули дали Невского проспекта. Адмиралтейства не было видно. Саблин отправил с посыльным свой чемодан на квартиру, а сам пошел пешком по Невскому проспекту. Ему не хотелось идти домой. Дела, по которым его вызывали Репнин и Мацнев с Гриценкой, не могли начаться раньше по-лудня, впереди было длинное скучное утро, которое некуда девать. Саб-лин решил пройтись по родному, любимому городу. Впереди была масса дел -- поездка на кладбище, на могилу Веры Константиновны, к Ротбек, к графине Палтовой, таинственное дело Репнина, представление предсе-дателю Георгиевской Думы, явка военному министру -- но сейчас, до один-надцати часов, было нечего делать. Саблин в Любани напился чаю, и те-перь хотелось движения. Он был в солдатской шинели не со свитскими, а с защитными погонами, на которых римскими цифрами был поставлен номер его корпуса.
   На Невском было безлюдно. Саблин заметил, что панели не были очи-щены от снега, песку не было посыпано. Городовые стояли на улицах не в своих черных, а в солдатских шинелях и были хуже одеты, чем обыкно-венно. Некоторые магазины были закрыты, у других, несмотря на ранний час, длинной вереницей, как у театральной кассы, один за другим стояли люди. Это были те хвосты за продовольствием, о которых слыхал Саблин, но которых он еще никогда не видал.
   Саблин около года не был в Петербурге и не мог не заметить в нем пе-ремен, но его чувство к нему оставалось неизменно. Каждая тумба, каж-дый киоск, фонарь, вывеска, дом были ему родными. Каждый неодушев-ленный предмет он мысленно приветствовал. Фруктовый магазин Соловьева, рыбная торговля Баракова, Милютины ряды. Семга, паюсная и свежая икра, громадные балыки, яблоки, груши, ананасы, -- все также аппетитно, заманчиво, лежало за зеркальными стеклами, только цены ка-зались громадными. Свежая икра стоила десять рублей, фунт семги во-семь. На углах были газетчики, извозчики, правда, более редкие, чем обык-новенно, стояли вдоль панелей, их большие лошади были накрыты серы-ми попонками, и сами они похлопывали рукавицами.
   "Нет, хорошо! -- думал Саблин. -- Хорошо в Петрограде". Он с удо-вольствием подумал о своей квартире, о мягкой кровати, о ванне, об элек-трическом свете и тепле.
   "Да, -- подумал он, -- это не то, что крошечная халупа в Заставце, зем-ляной пол, собачий холод и раздражающее присутствие Давыдова".
   Он вышел к Казанскому собору. Серая громада простирала к Саблину каменные руки. Колонны казались седыми от облепившего их инея. Цветники были завалены снегом, и из него жалкими прутиками торчали ветки мелкого кустарника. Двери собора были открыты. Кончилась ран-няя обедня, и несколько человек спускались по широким ступеням. Саб-лин свернул влево и пошел в собор. Казанский собор напоминал ему детство. Взрослым, офицером, он почти никогда не бывал в нем. Его сразу охватила сумрачная тишина собора. У чудотворной иконы горели свечи, несколько лампад тускло светились у иконостаса, да отражались огни в гладкой приземистой решетке из серебра, подарке Донских каза-ков. "Что-то подарят они теперь", -- подумал Саблин и вспомнил моло-дого Карпова.
   Саблин купил свечку и пошел к иконе Казанской Божией Матери.
   Он тихо шел по скользким плитам. В углу собора два человека, из при-чта, о чем-то спорили сдержанными голосами, и гулкое эхо разносило зву-ки их голосов по собору, заглушая шаги Саблина.
   У самой иконы, неподвижно распростершись, лежала женщина в ко-тиковой шубке. Саблин остановился. Женщина плакала. Он слышал ти-хие всхлипывания и видел, как содрогались ее плечи. "Верно, получила тяжелое известие с войны", -- подумал Саблин. Он хотел отойти и не ме-шать чужому горю. Но в эту минуту женщина, всхлипнув еще раз, вдруг выпрямилась, поднялась с колен и обернулась.
   Саблин увидел бледное лицо. Нестерпимая мука смотрела из громад-ных заплаканных серых глаз. Эти глаза скользнули безразлично по лицу Саблина и остановились на его погонах. Дикий, сумасшедший взор за-стыл на плечах Саблина, точно номер погон поразил эту женщину. Она схватилась за грудь и пошатнулась. Она упала бы навзничь на камни, если бы Саблин не подхватил и не поддержал ее.
   -- Спасибо... Спасибо большое вам, -- проговорила она, задыхаясь от слез... -- Благодарю вас. Я теперь дойду одна. Благодарю вас.
   -- Позвольте я вам помогу. Вам надо отдохнуть. Посидеть.
   -- Нет, это пройдет. Это так только. Меня поразило. Корпус, где слу-жит мой муж. Вы одного с ним корпуса.
   -- Я командир этого корпуса, -- мягко сказал Саблин, давая тем по-нять, что если дело касалось ее мужа, то он может ей помочь.
   -- Ах, генерал Саблин! -- воскликнула она.
   -- А что случилось с вашим мужем? У нас в корпусе эти дни не было потерь в офицерском составе. Кто ваш муж?
   -- Подполковник Козлов, -- прошептала женщина.
   Ясный рассвет над окопами у Шпелеври и золотистая заря на востоке вдруг вспомнились Саблину. Вот она Зорька! Та самая Зорька, о которой молился так страстно Козлов.
   -- Я видал вашего мужа третьего дня утром. Он был в отличном здра-вии . Его полк лучший в корпусе. Он стоит в полной безопасности в резер-ве и будет так стоять еще двенадцать дней. С вашим мужем ничего не мог-ло случиться.
   Саблин наблюдал молодую женщину. Известие о муже не произвело на нее впечатления. Все то же неисходное горе было у нее в глазах. Она снова начала плакать.
   -- Я знаю... я знаю,-- сказала она. -- Я имела письмо. Оно тут, со мной! Ах! Спасите, спасите меня. Я так не хочу умирать. Ведь я так молода еще.
   Саблин подумал, не отравилась ли она, так искажалось болью ее лицо.
   -- Что же с вами случилось? Я готов вам помочь, и я помогу вам всем, чем только могу.
   Она посмотрела на него с безпомощной мольбой.
   -- Тут совсем особые обстоятельства. И я не знаю, как сказать вам. Меня спасти нельзя, -- с отчаянием сказала она.
   -- Я думаю, что, как бы велико ваше горе ни было, Господь сможет и помочь вам и утешить, -- тихо сказал Саблин.
   -- Поедемте ко мне, -- прошептала Зоя Николаевна. -- Научите меня. Что же делать, ах, что делать!
   Женщина, говорившая с Саблиным, была интересна. Слезы, безпоря-дочная прическа, бледные щеки, воспаленные веки больших блестящих глаз к ней шли. Она влекла к себе своею хрупкою женственностью, и имен-но потому он не хотел ехать. Бог ее знает что она? Вспомнились цинич-ные намеки Верцинского. Что, если она только ловкая искательница при-ключений? Хорош будет он в девять часов утра на квартире жены своего полкового командира. Он снова посмотрел на нее, готовый отказаться, но такое искреннее отчаяние было в глазах молодой женщины, что Саб-лин решился.
   -- Хорошо, -- сказал он, -- поедемте.
  

XXII

   Горничная удивленными глазами смотрела на Саблина, принимая от него шинель. Она заглянула в гостиную и спросила Зою Николаевну: "Чай прикажете подать?"
   -- Да, устройте в столовой, -- сказала Зоя Николаевна и села на диван подле кресла, в которое попросила сесть Саблина.
   Улица, квартира с маленькими комнатами, кокетливо одетая хорошень-кая горничная, веера по стенам, пальмы, фотографии, гравюры напом-нили Саблину многое из его холостой жизни, и он невольно насторожил-ся. Не для приключения же пришел он сюда.
   -- Я вас слушаю, -- сказал он.
   Зоя Николаевна схватила его руку. Горячие слезы быстро закапали у нее из глаз. Она нервно всхлипывала.
   -- Ну, успокойтесь, успокойтесь... Зоя... Зоя... простите, не знаю, как по батюшке.
   -- Николаевна, -- чуть слышно сказала Зоя Николаевна.
   -- Выпейте воды.
   Саблин прошел в столовую, где Таня накрывала скатертью стол, и до-стал стакан с водою.
   Зоя Николаевна пила, и ее зубы стучали по стеклу. "Нет, -- подумал Саблин, -- так притворяться нельзя".
   -- Я хотела... умереть... -- с тоскою сказала Зоя и подняла глаза на Саблина. -- Я должна умереть. Я не спала сегодня всю ночь и все продумала. Я пошла помолиться Казанской Божией Матери и решила: помолюсь, а потом пойду и брошусь в Фонтанку... Я и прорубь присмотрела у Аничко-ва моста. Стала молиться... Ах! Ну так жить хочется!
   Она разрыдалась и схватила руку Саблина, точно искала в его твердой руке помощи.
   -- Знаю, что жить уже нельзя, все кончено, а ну так захотелось жить. Кругом народ ходит, толкают меня, а я стою на коленях и молюсь, молюсь о чуде... Пусть все, что было, -- будет тяжелым сном. И вот, проснусь и опять все по-старому. Тишина. Одиночество. Прогулка утром с Валей, а вечером письмо Александру Ивановичу, мужу... И чтобы ничего этого не было. Мо-люсь и знаю, что этого нельзя, что этого не будет, чувствую, что тот ужас, что был, -- был. А молюсь... Только бы не умирать. Я так мало жила.
   -- Но зачем вам умирать? Нет такого горя, которое нельзя было бы за-лечить и забыть. У вас вся жизнь впереди, -- сказал Саблин.
   -- Вот я так и молилась. Молилась и знала, что нельзя. Молюсь я, чув-ствую, что уже решилась. Все продумала. Как подойду к проруби, как сни-му шубку, шубки мне жалко стало. Намокнет, испортится. Пусть Валя но-сит. Я и билет такой изнутри приколола, чтобы шубку Вале отдали. Потом нагнусь сразу над решеткой, зажмурюсь и перекинусь туда. И стала я вся как каменная. Понимаю, что другого исхода нет. Поднялась я с колен, что-бы идти. Решилась... И вдруг вижу погоны и номер корпуса Александра Ивановича. Я даже не поверила, что это живой человек стоит. Подума-ла -- видение!
   Она перевела дух и отпила воды.
   -- Вы не верили в чудо, -- мягко сказал Саблин. -- А разве не чудо, что я пришел именно в этот час в собор и принес вам известие о вашем муже? Святая целительница скорбей наших знает, как незаметным образом тво-рить чудеса и спасать погибающих.
   Лицо Зои Николаевны снова исказилось словно от боли. Серые глаза наполнились слезами, и она заплакала безутешно, со стоном, как плачут маленькие дети.
   -- А как же этот ужас! Ведь придет вечером он, а завтра другой. Ведь я больна уже! Ведь они, подлецы, заразили меня. Я вчера у доктора была. Дурная болезнь... Что же будет?.. Я одна. Кто мне поможет? Они приходят толпою, пьют, шумят, а потом один остается со мною, делает что хочет. Противно, гадко! А что я могу сделать. Жаловаться. Мужу сказать? Разве можно такое мужу сказать. Александр Иванович и меня и себя убьет. За-щиты нигде никакой. Сты-ы-дно. Один взял, надругался, другому сказал. Приходит другой, латыш, урод страшный. Я его видеть не могу. Грозится мужу написать. Что я могла делать?.. Пришлось покориться. Мне так про-тивно. Каждый день! А тут заболела. Я и не знала, что такие болезни быва-ют. Ну, что же мне осталось, как не смерть!.. -- воскликнула она, падая заплаканным лицом Саблину на руку и упираясь всхлипывающим ртом в нее. -- А умирать не хочу!.. Не хо-чу! -- совсем по-детски закричала она. Несколько минут она плакала, не в силах овладеть собою. Саблин опять дал ей воды. Перед ним раскрылась целая драма и драма сложная, совре-менная. Он сразу понял, что тут не могло быть речи ни о какой любви или увлечении, а просто наивность, доведенная до глупости, и слабость, ко-торою воспользовались какие-то наглые предприимчивые люди. Кто были они -- не все ли равно. Они исковеркали жизнь молодой женщины и довели ее до такого состояния, что, пожалуй, и правда ей остается одно: по-кончить с собою.
   -- Они говорили, -- злобно сказала Зоя, глядя мокрыми глазами на Саблина, -- что это свобода. Это жизнь по-новому. Я так жить не могу. Сегодня вечером придет он. Что я сделаю? Я не могу бороться. Он силь-нее. Хорошо... Я уйду... уйду... Ах, не спасла меня Богородица -- недостой-ная я!
   -- Постойте, -- проговорил Саблин. Он сам еще не знал, что сказать и что придумать. -- Постойте! Ничего этого не нужно. Никто к вам не придет. Да... Никого не пустят. Вы говорите -- вечером. А с четырех часов у вас уже будет дежурить в прихожей до утра мой человек Тимофей, здоровый отстав-ной солдат, старик... И никого не пустит. Очень просто. Муж, скажет, при-ехал. Вы спокойно проспите эту ночь... Да... А завтра... Завтра я увезу вас в санаторию, в Финляндию. И отлично вас вылечат и все позабудется. А вы вот что, Зоя Николаевна, вы мне завтра письмо передадите для вашего мужа. Хорошее такое письмо. Но в нем, в этом письме, чтобы ни слова про ваше несчастье не было... У вас-де открылось воспаление легкого... Может быть, чахотка. Вы поехали лечиться, и слышите, слышите, -- убедительно заговорил Саблин, переживая в душе свою драму и драму Веры Константинов-ны, -- никогда, никогда вы ему не скажете и ни одним словом, ни одним вздохом не выдадите, что всё это было! Пусть это будет ваш крест, но мужа вы не убьете, потому что вы и сами не знаете, как он вас любит.
   -- Знаю, -- тихо проговорила Зоя Николаевна. -- Но разве можно те-перь жить?
   -- Можно. Можно. Война продлится долго, и вы успеете поправиться. А там все пройдет, и счастье вернется к вам.
   Зоя посмотрела большими глазами в самую глубину глаз Саблина, схва-тила его руку и хотела поднести к губам. Но он взял ее руку и поцеловал. Она тихо плакала, провожая его.
  

XXIII

   Дома Саблин нашел записку от Мацнева с указанием адреса, куда дол-жен был он явиться к 10 часам вечера и постучать особым образом. Саблин поморщился. "Черт знает что такое, -- проворчал он. -- Все это отдает бульварным романом".
   Он съездил в институт к Тане, потом заехал к известному врачу, пере-говорить с ним относительно Зои Николаевны, снесся по телефону с са-наторием в Райволове, заказал комнату, обещав сам приехать на другой день с больною, отправил своего старого лакея Тимофея на Пушкинскую, успел побывать у председателя Георгиевской Думы и в 10 часов вечера был на условленном месте.
   Все эти хлопоты утомили его, но он делал их охотно. И потому еще он делал их охотно, что деликатность положения Зои Николаевны невольно набрасывала тень на него. Жертва оказывалась не такою маленькой, как казалось, но во имя христианской любви Саблин решил довести начатое дело до конца и действительно спасти Зою Николаевну. Посвятить в ее драму он решил только Мацнева, чтобы Мацнев мог наблюсти за ней и помочь, когда Саблин уедет на фронт. В глубокой порядочности Мацнева Саблин был уверен.
   Когда он постучал костяшками пальцев в дверь какой-то незнакомой квартиры в конце Сергиевской, он услышал за дверью шорох и голос Мац-нева. Мацнев спросил: "Кто там?"
   -- Это я, Иван Сергеевич, -- сказал Саблин.
   -- Кто вы?
   -- Да Саблин. Не слышишь разве?
   -- Мало ли Саблиных на свете. Как зовут? -- допрашивал Мацнев.
   -- Александр Николаевич. Что за ерунда, Иван Сергеевич, сознайся! что это глупо.
   -- Ничего не глупо. Какая твоя была первая любовь?
   -- Китти, -- со смехом сказал Саблин.
   Дверь открылась, и Саблин очутился в объятиях старого философа.
   -- Ну здравствуй, здравствуй, дружище, -- говорил Мацнев, -- и не cepдись, милый Саша. Мы живем в такие дни, когда приходится изучать Пин-кертона, чтобы не попасть впросак.
   Мацнев прочно заложил дверь на крюк, надел цепочку, повернул ключ и сказал:
   -- Вот так-то ладно. Все в сборе.
   -- Что это за квартира? -- спросил Саблин.
   -- Это? Певицы Моргенштерн. Помнишь, Гриценкиной пассии. Толь-ко ее нет, и прислуги нет. Мы одни.
   Он провел Саблина в небольшую кокетливо убранную гостиную, где с серьезными лицами сидели Репнин и Гриценко. В гостиной был полумрак. Единственная зажженная лампа была накрыта темно-лиловым шелковым абажуром с желтыми кружевами по краям и бросала свет только на стол.
   Обменявшись незначительными фразами о здоровье, о службе, все сели.
   -- Приступим, -- сказал Гриценко, обращаясь к князю Репнину.
   -- Александр Николаевич, -- сказал Репнин. -- Мы пригласили тебя, чтобы вместе поговорить... посоветоваться... обсудить одно очень щекот-ливое и очень тяжелое дело, которое надо сделать во имя спасения России и Государя. Согласен ли ты заранее быть с нами. Доверяешь ли ты нам, своим старым полковым товарищам?
   -- Я вам, безусловно, верю. Я знаю, что вы не пойдете против Государя Императора, как и я никогда ему не изменю.
   -- Спасибо, Саша, -- сказал Мацнев.
   -- Тебе известен последний приказ Государя Армиям и Флоту? -- ска-зал Репнин.
   -- Я читал его третьего дня полкам своего корпуса, и он был покрыт восторженными криками "ура".
   -- За этим приказом, как логическое его последствие, должно было последовать распоряжение об удалении, может быть, даже о заточении Распутина и удаление от дел Императрицы Александры Федоровны, -- продолжал тихим голосом князь Репнин. -- Этого не последовало. Это другой вопрос, насколько основательны обвинения Императрицы в сно-шениях с немцами. Я-то отлично знаю, что это неправда. Немка по про-исхождению, Императрица была англичанка по воспитанию, и немцев и особенно Вильгельма, которого считает виновником войны, ненавидит. Но чем нелепее клевета, тем охотнее ей верит народ. Ты знаешь речь Ми-люкова в Думе 1 ноября -- она полна безобразной клеветы, но она захва-тила широкие массы народа, и ее надо парализовать. Народ волнуется. Мы накануне революции. Работают партии. Умеренные партии хотят двор-цового переворота, темные силы подняли голову и хотят разрушения са-мого престола. Революция, смута, безпорядки нужны нашим врагам, по-тому что тогда Германия надеется выйти победительницей в борьбе с нами. Смута нужна и нашим союзникам, потому что иначе русский народ и ар-мия исполнят приказ своего Государя, проливы будут наши, и наступит золотой век Российской Империи, славянские ручьи сольются в Русском море, домашний спор славян между собою будет окончен. Англия не хо-чет этого допустить. Я имею сведения, что страсти народные разжигаются английским золотом. Мы, господа, накануне ужасных событий, и мы должны помочь Государю и сделать за него то, чего он не решился сделать: мы должны удалить Распутина.
   -- Как же это сделать? -- спросил Саблин.
   -- Убить, -- еле слышно проговорил князь Репнин. -- Уже все подго-товлено. Эту миссию взяли на себя... -- князь Репнин нагнулся к уху Саб-лина и прошептал ему несколько слов.
   -- Не может этого быть! -- воскликнул Саблин. -- Нет, господа. Оставь-те. Остановите их! Это безумие. Никогда эти руки не обагрялись кровью. Они не смогут, просто физически не сумеют убить.
   Саблин вспомнил свои ночные беседы с Верцинским. Возвыситься или унизиться до убийства может не всякий. И нам это не дано. Саблин вспом-нил рассуждения Верцинского о пяти пудах человеческого мяса, которые куда-то надо девать, иначе оно начнет вонять, разлагаясь, и он не мог себе представить, как те лица, которых назвал Репнин, это сделают.
   Один молодой человек, бледный, болезненный, вдумчивый, красивый Родственник Государя, с тонкими пальцами бледных изящных рук, сла-бый физически. Другой -- аристократ, талантливый, человек ума и сердца. Третьего Саблин мало знал -- истерический крикун, писатель, политик, трибун, но никогда не убийца.
   Саблин высказал свои соображения.
   -- Неужели, -- закончил он свою сильную горячую речь, -- вы не мог-ли найти наемного убийцу.
   -- Милый Саша, -- сказал Мацнев. -- Все обдумано. Тут не годится наемный убийца. Э, что! Два раза пробовали и ничего не выходило. Ты пойми, Саша, это бесовская сила. И с бесом бороться могут только те люди, которые не боятся его бесовских чар, для которых он только грязный, трус-ливый мужик.
   -- Ах, они не смогут!.. Не сумеют. Убить человека! Хотя бы и гада... Не так, господа, это просто!.. А потом... Куда девать труп? Ведь его нельзя оставить. Из него святого сделают. Мощи приготовят. Нет, господа. Да и как же это!.. Где? Он ведь тоже не такой простак, чтобы пойти в засаду, его охраняет тайная полиция. Нет, господа, боюсь, что только хуже будет. Беда, коль пироги начнет печь сапожник.
   -- Все организовано, -- сказал Репнин. -- Мы трое просим четвер-тым тебя, должны быть в резерве на случай, если понадобится помощь или надо будет заметать следы. Можем мы рассчитывать на тебя? Да или нет?
   -- Князь... Павел Иванович! А подумали вы о том, что убийство Распу-тина может стать первым шагом к революции?! И кто же его сделает! Кто пойдет против своего Государя!
   -- Поздно, Саша, -- грустно сказал Гриценко. -- Поздно, да и выхода не видим. Пойдешь ты с нами?
   -- Ну, конечно. Ужели же я вас выдам! Когда? Где? Что я должен де-лать?
   -- Завтра ночью. Он обещал приехать в дом на Мойке, где ему обещано свидание с одной дамой света, которой он давно домогается. Там и будет все сделано. Мы должны дежурить здесь.
   -- О Господи! какая грязь, -- воскликнул Саблин. -- Сводничество, за-падня, обман и убийство!
   -- Да, милый Саша, политика -- некрасивая штука, -- сказал Мацнев, морщась, -- но Распутин не человек, которого можно вызвать на дуэль и ухлопать из пистолета, подставив ему свой бок с благородною отвагой. То, что убийство будет совершено этими людьми, поднимет их в глазах народа, оправдает убийство в глазах Государя и поможет совершить сле-дующий шаг -- удалить от дел Императрицу.
   -- А если все выйдет наоборот. Ах, господа, господа, не за свое дело мы взялись. Какие бы цели ни были -- способы не красивы, а мы созданы для красивых дел! -- воскликнул Саблин.
   -- Александр Николаевич, -- настойчиво сказал князь Репнин. -- Мы долго думали. Иного выхода нет. Теперь не такое время, чтобы плыть по течению. До завтра, в это же время и здесь. Постучать и общий пароль -- "Месть".
  

XXIV

   Домой Саблин вернулся около 12 часов ночи. Он мечтал о ванне и сне. Завтра было полно забот и хлопот, надо было отдохнуть. Но в этот суетли-вый день все делалось не так, как он хотел. В кабинете был свет, и едва
   Саблин вошел в него, как тяжелая массивная фигура дяди Егора Ивано-вича Обленисимова поднялась ему навстречу и сдавила его в объятиях.
   -- Наконец-то! Дождался-таки. Я уже боялся, что так и не дождусь. Пять раз днем звонил по телефону и все нет. Как неожиданно ты приехал. Вот "же именно Провидение тебя послало сюда в самую кипень событий. Ут-ром иду и вижу, он с какой-то прехорошенькой растрепой плетется на извозчике через Владимирский. Я в Думу шел. Хоть бы посмотрел на меня. Шалун, ваше превосходительство! Ну да пора. Не век же траур носить. Ты ведь юноша! А поседел... Ишь виски-то -- бобер камчатский.
   -- Дядя. Если бы вы знали обстоятельства, при которых мне пришлось отвозить эту совершенно мне чужую и незнакомую женщину, надо думать, вы не стали бы так говорить, -- сказал Саблин. У него на языке было сказать: "Оставьте меня. Я устал и жажду отдыха". Но привычный такт светского че-ловека и радушного хозяина взял верх над усталостью, и Саблин прогово-рил; _ Ну что же мы стоим. Садитесь, рассказывайте, как вы теперь воюете на внутреннем фронте тогда, когда мы перестали воевать на внешнем.
   -- Да, Саша, воюем и победа близка. Союзники на нашей стороне, -- сказал, грузно опускаясь в кресло, Обленисимов.
   -- Я сегодня это слышу уже второй раз. Правда, намеками. Союзники хотят революции? Союзники хотят разложения армии накануне наступ-ления и победы? Мы у себя в окопах всегда думали, что если, не дай Бог, будет революция, то это Made in Germany для лучшего нашего сокрушения и уничтожения. Но не союзники. Им-то это невыгодно.
   -- Саша, мы поставили лозунгами дня: "Без революции не может быть победы". Сначала революция, удаление с Престола Николая и Александ-ры Федоровны, созыв Учредительного Собрания, а тогда победа. Мы зна-ем настроения армии. Армия не верит Государю, она не может драться и побеждать под лозунгами "За веру, царя и отечество". Двуглавый орел от-жил свой век -- ему пора и на покой. Под красными знаменами револю-ции пойдем мы и победим...
   -- Неправда! Это клевета на армию, на офицера и солдата. Еще третье-го дня не умолкая гремел гимн у меня в окопах, и "ура" потрясало лес в честь верховного вождя Российской Армии! -- воскликнул Саблин.
   -- Саша, это только из-под палки. Это инерция, которую преодолеть придется и с которой придется бороться.
   -- Приказ Государя о заветных целях войны, русские цели войны так ободрили и порадовали всех понимающих обстановку. Вожди воспряну-ли духом, а серая масса пойдет, куда ей укажут.
   -- Русские цели! -- воскликнул, вставая и начиная ходить по комнате, Обленисимов. -- Ты сказал: "Русские цели!" В мировой войне не может быть русских целей, но цели общие, поставленные в полном согласии с союзниками. Мы ведем не самостоятельную войну. Мы не должны забы-вать, что финансирует нас Франция и Англия посылает нам снаряжение!
   -- Егор Иванович, -- тоже вставая, в глубоком возбуждении проговорил Саблин. -- Ты помнишь то, что ты говорил давно в дни глубокого мира, когда ты и тебе подобные доказывали, что войн больше не будет. Ты помнишь, какою грязью, клеветою и бранью обливали вы блаженную память Императора Павла, Александра I и Николая I за то, что они посылали войска в Западную Европу для борьбы с революцией, Наполеоном и венграми, вы называли Россию жандармом Европы, при этом слову "жандарм" вы придавали свое специфическое значение, гадкое значение. Те-перь вы хотите сделать из России и ее Армии городового, или, как вы на-зываете, нагаечника, поставленного на защиту иностранного капитала. Какое дело России до того, победит английская или германская индустрия, будет на сохе, чашке, сукне, которое купит мужик какой-либо Перм-ской или Вятской губернии, написано "made in Germany" или "made in England", -- мы должны стремиться к тому, чтобы на каждой вещи было одинаковое клеймо: "Российское изделие"!!. К этому стремится Государь, и это стремление народу понятно, но... устраивать революцию, свергать Государя в ту великую минуту, когда он торжественно заявил, что мы вою-ем за русские интересы -- это преступление, которому нет имени. Как толь-ко Армия поймет, что ее цели -- уничтожить Германию во имя возвеличе-ния Англии и удовлетворения национального самолюбия и безопасности Франции, Армия откажется воевать. Русский солдат никакой злобы не питает к немцам, каждую минуту он готов протянуть руку примирения немцу, но и он понимает, что если немец мешает ему жить, если немец вошел в его земли, его надо выгнать. Слова Государя: "Я не заключу мира, пока мы не выгоним последнего неприятельского воина из пределов на-ших, и не заключу его иначе, как в полном согласии с нашими союзника-ми, с которыми мы связаны не бумажными договорами, а истинной друж-бою и кровию" -- понятны каждому. Они понятны и немцам. Когда нем-цы узнают, что Россия борется за свои заветные цели, а не во имя их уничтожения, они перестанут оказывать нам сопротивление...
   -- Вот и договорился до того, что нас так пугает, что заставило нас обра-титься в заговорщиков, тайно собираться и думать, как все это устроить. Мир. Если немцы уйдут за Калиш, если Россия займет Константинополь, то есть дойдет до завершения задачи, поставленной Государем, то будет мир. Вы не пойдете на Берлин?
   -- Я не пошел бы. Думаю, что Армию будет трудно двинуть, но Госу-дарь союзникам никогда не изменит.
   -- Почему ты не пошел бы?
   -- Цели не вижу.
   -- А уничтожение германского империализма?
   -- Он нам не мешает. Он помогает нам обуздывать еще более злостный капиталистический империализм Англии.
   -- Саша! Саша! Кто же наш враг?! -- воскликнул Обленисимов, круто останавливаясь перед стоявшим у письменного стола Саблиным и пронизая его выпуклыми блестящими глазами.
   -- Англия, -- твердо и ясно выговорил Саблин.
   Обленисимов отшатнулся от него и, несколько мгновений, тяжело дыша, шевелил губами, но не произносил ни слова.
   -- Хорош! -- наконец вырвалось у него. -- Хорош. Вот так же думают и в Царском. Если бы я тебя не знал с колыбели, я бы подумал, что ты с немцами заодно. Хорош! Ну, Саша, я все-таки тебе доскажу то, зачем при-шел. Не обижайся на меня. Англия видит это настроение и в Государе, и в окружающих его. Она не верит ему больше, и она желает его устранения.
   -- Неправда, дядя! Зачем вы клевещите на Государя. Только не Государь! Государь никогда не нарушит своего слова.
   -- Ты думаешь?
   Саблин молчал.
   -- А темные силы дворцовой камарильи? Этому человеку нельзя верить, и мы решили его убрать.
   -- Но, надеюсь, что вы найдете, если нам не удастся помешать вам, культурный способ этого переворота во славу Англии, -- сказал, опуская голову, Саблин.
   -- Да. Клянусь, что ни один волос не упадет с его головы. Царское до-стоинство есть достоинство России и ее революции. Русский великий на-род сумеет показать миру образец гуманности, просвещения и благород-ства. Мы ничего не имеем против Царя, мы только персонально против Николая II и дворцовой камарильи, всех тех, кого мы считаем темными силами.
   -- А если темные силы тем или иным способом будут удалены от Государя? -- сказал Саблин.
   -- Это ускорит развязку, -- ответил Обленисимов. -- Имей в виду, с нами все главнокомандующие.
   -- Кого же вы приготовили на смену правительству, которое вы пред-полагаете свергнуть. Не останетесь ли вы в полном одиночестве, как тогда перед войною, когда мы говорили с тобою.
   -- О, не безпокойся. Люди намечены. Все прекраснейшие люди, гу-манные и глубоко преданные союзникам.
   -- Я думал, ты скажешь: России -- с упреком и иронией в голосе сказал Саблин.
   Обленисимов не понял иронии.
   -- Нет, союзникам, -- повторил он. -- Что Россия! Россия без Европы -- ноль. Кто это? Достоевский, что ли, сказал: "У русского человека два оте-чества: Россия и Европа".
   -- Да, трудно, -- все с тою же иронией проговорил Саблин, -- труд-но русскому государственному человеку прожить без указки Бисмарка, Биконсфильда, Пуанкарэ, Клемансо и Бьюкенена. Своего не призна-ем, будь он хотя семи пядей во лбу. Да и как жить без Парижа, Монте-Карло, Ниццы и без английского снобизма. Погибнем. Мужичье! Ди-кари!
   -- Святая Русь! -- поднимая палец кверху и опять останавливаясь про-тив Саблина, сказал Обленисимов. -- Святая Русь! Ребенок среди наций.
   -- С английской мисс и бонною француженкой.
   -- А что же, хорошо. Культура. Худому не научат. Я уверую, Саша, в святую Русь только тогда, когда в каждой избе русской будет не угол с лу-бочными иконами, а электричество и ватер клозет. А до тех пор и бонна и мисс!.. Ну, ты, верно, спать хочешь. Addio. А, как хорошо! Addio... Au revoir... Good night (*- Прощай... До свидания... Покойной ночи).
   -- "Спокойной ночи" звучит не хуже и много значительнее, -- сказал Саблин, провожая дядю в переднюю.
  

XXV

   "Что же, -- думал, засыпая, Саблин, -- ведь я донести обязан. Но на кого донести? На Обленисимова, Бьюкенена, Репнина, на главнокоман-дующих, которые согласны свергать Государя. Пусть допросят их, пусть узнают имена истинных виновников и казнят, как предателей, как каз-нили Мясоедова за старые мелкие грехи. Но кому сказать? Военному ми-нистру Шуваеву? Как он посмеет разоблачать главнокомандующих? Да этот старый, честный военный чиновник умрет от страха и только будет шепотом умолять меня: "Молчите, молчите. Никому не говорите. Кш... Шш"...
   "Сказать самому Государю? -- Саблин вспомнил свою попытку пере-говорить с Государем, так нелепо остановленную Распутиным, и покачал головою. -- Государь и Самодержец! Самодержец силен своими боярами, своими генералами, а эти бояре изменили ему раньше, нежели восстал народ. Бедный Государь!" Если раскрыть ему все то, что сегодня из наме-ков Репнина и разговора с Обленисимовым узнал Саблин, он только без-конечно растеряется. Что он может сделать, на кого положиться, кому поверить? Весь верх России, вся ее интеллигенция против Государя, а на-род настолько темен, что искать вождей в народе нечего. Вождей нет. А народ без вождей -- слепое стадо. Что вождей! Бог с ними! Просто чест-ных людей нет.
   Молчать и делать свое маленькое дело. Командовать корпусом и гото-вить его к наступлению и победе. Во имя чего?
   Во имя ли заветных целей, провозглашенных Государем, за крест ли на Святой Софии, за Польшу ли, из рук России получающую свободу, как получили некогда Сербия и Болгария, или за уничтожение Германии и мировое торжество Англии?
   Все горе Саблина было в том, что он не был согласен с Достоевским и считал, что у него одно отечество -- Россия. Ее он любил превыше всего. За нее он готов был умереть, и если бы ему сказали, что для блага России должна погибнуть вся Европа, он не колеблясь сказал бы: "И пусть гиб-нет! Жива была бы только Россия!"
   Саблин чувствовал, что совершается обратное, -- гибнет Россия во имя спасения Европы, и не мог помешать этому.
   Доносить он не станет. И не столько потому, что доносить некому и безполезно, сколько потому, что донос ему так же противен, как убий-ство. Они смогли бы и донести, когда признали бы это нужным. Мы этого не можем. Мы, старые дворяне. Мы, уже не холопы царские, готовые на все, даже на низость, мы прикоснулись к западноевропейскому рыцар-ству и восприняли его утонченную культуру, так непригодную для тяже-лой современности.
   Под утро он заснул, но проснулся рано. Надо было ехать отвозить Зою Николаевну с ребенком, ликвидировать ее квартиру, ставить мебель на склад, отдавать распоряжения. Часов до трех, по его расчету, он должен был быть занят окончанием этого дела. После хотел приехать к Тане, которой почти не видал. Нужно было поспеть и на кладбище.
   Петербургская жизнь захватила его и закрутила своею сложностью. Было восемь часов утра, Саблин собирался выходить, когда зазвонил те-лефон.
   -- Кто у телефона? -- спросил Саблин.
   -- Алексей Андреевич Поливанов. Знаю, что вы заняты, -- говорил знакомый Саблину скрипучий голос бывшего военного министра, -- знаю, что вы ненадолго здесь и все-таки прошу вас пожаловать ко мне к пяти часам. Если, конечно, не боитесь за свою репутацию, навестите опально-го человека.
   Саблин готов был отказаться, но после этих слов он поспешно отве-тил:
   -- Слушаю, ваше высокопревосходительство. Буду непременно.
  

XXVI

   В пятом часу дня Саблин на извозчике подъехал к высокому дому на Каменноостровском проспекте, где скромно, на частной квартире, жил Поливанов, и поднялся на четвертый этаж. Квартира была небольшая. Скученно стояла в гостиной та самая мебель, которую Саблин привык видеть широко раскинутой по громадному залу казенной квартиры, тесно висели ласковые русские пейзажи, которые Поливанов любовно собирал всю свою жизнь и на которых его глаз отдыхал, когда он был сам лишен возможности пользоваться природой. Все говорило о прошлом, о кончен-ном, о жизни, ушедшей в воспоминания.
   Лакей, высокий лейб-гренадер, бывший денщик Саши, убитого сына Поливанова, попросил пройти в столовую. Поливанов с женою и гостем, молодым штатским, пили пятичасовой чай.
   -- Здравствуйте, дорогой Александр Николаевич, -- отчетливо выго-варивая каждую букву, ласково сказал Поливанов, поднимаясь навстречу Саблину.
   Он постарел. Волос стало меньше, и седые прядки пробивались в чер-ных пучках, висевших на висках и затылке, лицо пожелтело и осунулось, сильнее стала заметна кривизна раненой шеи и частое подергивание лица. Но, Саблин это сразу подметил, он не обрюзг, не опустился, и из-под нависших бровей и прищуренных век молодо и остро сверкали глаза, с иро-нической усмешкой.
   Поливанов представил молодого человека как представителя какого-то отдела торгово-промышленного комитета. Молодой человек стал прощаться.
   -- Куда вы торопитесь, -- сказал, пристально смотря в глаза молодому человеку, Поливанов, -- вы нам не помешаете. У нас секретов нет. Я от-ставной и никому не нужный человек, вот рад повидать старого приятеля.
   Но молодой человек решительно откланялся и вышел.
   Поливанов сел напротив Саблина и пристально смотрел на него, улы-баясь глазами. Он как будто спрашивал Саблина -- с нами вы теперь или все еще с ними!
   -- Ну вот, Александр Николаевич, -- сказал он, -- вы должны быть те-перь довольны. Снарядами вы завалены. Теперь уже ничто не помешает вам наступать.
   -- Хвост вытащишь, нос завязнет, -- сказал Саблин. -- Снарядов и пат-ронов много, но довольствие войска стало хуже. Рыбные консервы, мясо козлов, да еще мороженых, это не питание. Хлебная дача уменьшена, при том, что солдат стал слабее воспитан, становится трудно управлять вой-сками.
   -- Значит, -- сказал Поливанов, -- армия недовольна питанием? Саблину показалось, что Поливанова это обрадовало.
   -- Это не совсем так, ваше высокопревосходительство, -- сказал он. -- Как может армия быть довольна или недовольна. Солдат присягал тер-петь холод, голод и всякие нужды и безропотно переносить лишения.
   -- Теория, милый Александр Николаевич, -- перебил его Поливанов. -- Это было тогда, когда солдат служил двадцать лет и все двадцать лет про-водил в походах и муштре. И тогда грабили, мародерствовали и тогда бунтовались, и даже Суворову приходилось считаться с психологией солдата. Но тогда армия в 200 000 была уже громадной. У нас, Александр Никола-евич, семь мильонов поставлено под ружье. Семь мильонов! Извольте на-кормить эту массу, извольте поставить на нее офицеров. Откуда их взять?
   -- Офицерский состав стал очень плох. Маршевые роты приходят со-вершенно сырыми и необученными, приходится обучать в окопах -- это возможно лишь при блестящем офицерском составе.
   -- Да ведь у вас лучшая молодежь. Поди, половина окончила универ-ситет, -- сказал Поливанов.
   -- Но они не военные.
   -- Храбрости нельзя научиться, с нею надо родиться. И разве мало храб-рецов среди этих юношей?
   -- Есть храбрость и храбрость. Храбрость порыва у них есть, у многих, но той стойкости, рассудительности, спокойствия, терпения, которые даются только знанием, -- у них нет. Они много рассуждают. Это, мол, нужно, этого не надо, это прихоть начальника, того не исполнят, другого не сделают.
   -- Чести не отдают, это верно, -- сказал Поливанов. -- Да, конечно, они многого не понимают, но, милый Александр Николаевич, мы ведем войну народную. Известная демократизация должна быть допущена. У вас уже не солдаты, но народ. Без сочувствия масс мы ничего не сделаем. Как хотите вы победить, когда у вас и Распутин, и женское влияние, и нет устойчивости ни в чем. Народ не верит вам, генералам, потому что он не верит Государю. Государь и Верховный Главнокомандующий -- это немыс-лимо. У него нет нужных для этого талантов и настойчивости. Вы сами знаете, что ordre contre ordre -- desordre (*- Отмена приказания создает безпорядок), а в Ставке переменчивы, как петроградская погода. Если вы хотите победить, вы должны понять, что надо идти с народом, а не с Монархом.
   -- Но Монарх и народ одно целое.
   -- Было так. Было так, что прежде Монарх, а потом народ. Теперь ста-ло наоборот -- впереди народ, а потом Монарх.
   -- Я не могу себе представить, чтобы стадо правило пастухом, -- сдер-жанно сказал Саблин.
   -- Но и в стаде есть передовые бараны, которые ведут все стадо, и без них стадо опрокинет пастуха, -- парировал, ядовито усмехаясь тонкою усмешкой, Поливанов и сейчас же переменил разговор. -- Вы знаете, -- сказал он, -- с какими трудами доставляют вам винтовки. Английские суда останавливаются далеко в Белом море, там, где оно не замерзло. К ним подъезжают на санях. И там, при страшном морозе, на леденящем ветру, вручную таскают ящики с винтовками, передают на льдины, отту-да на сани и гужом везут в Архангельск. Мильоны чудных американских винтовок. Все это сделала общественность. Военная бюрократия никог-да не решилась бы на это. Я иногда думаю, что штатский военный ми-нистр был бы лучше военного. Он меньше связан условностями воспи-тания и быта, у него меньше протекции, меньше зависимости от людей своей касты.
   -- Но у него нет знаний, -- сказал Саблин.
   -- Вы думаете, что военные знания так трудно приобрести?
   -- Я думаю, что знать начальников и уметь их выбрать можно только живя среди них. Иначе придется полагаться на советников, а это разовьет наушничество и еще худший протекционизм. Я не знаю, как это может быть. История не дает таких примеров.
   -- Напротив. Очень много. Генералы Наполеоновской эпохи, генера-лы Американских войн и буры. Кадетский корпус убивает волю -- самое нужное качество для вождя. Я бы допустил иногда в войсках и выборное начало, -- опять Поливанов хитро уставился на Саблина, и Саблин не мог понять, говорит он это серьезно или нарочно пытает его.
   -- Выберут того, кто сумеет подкупить, -- сказал он.
   -- Я слыхал, что вас очень любят. Неужели вы думаете, что корпус или ваша дивизия вас не выбрали бы своим начальником.
   -- Я не знаю. Я как-то никогда не думал об этом.
   -- Подумайте, -- смеясь сказал Поливанов, -- этот вопрос лет десять тому назад поднимался в военной литературе, и он вполне в духе русского народа. Артель крепка своим выборным старостою, ватага молодцев -- своим атаманом. Это так подкупило бы массы.
   И выговорив это, Поливанов опять хитро посмотрел на Саблина, как будто спрашивая его, "что? клюнуло или нет, как ты, голубчик, на это смот-ришь?", но заметив, что лицо Саблина нахмурилось, Поливанов опять заговорил о постороннем.
   -- Посетите театры. Надо немного и развлечься. Мы не ходим из-за траура, но нам очень хвалили "Роман" с Грановской в главной роли и "Фла-вию Тессини" на Александрийской сцене. Вы увидите новое искусство и новые настроения.
   -- Я поклонник старого, -- сказал Саблин и поднялся прощаться, счи-тая, что деловой разговор кончен.
   Возвращаясь домой, Саблин перебирал в мозгу своем разговор с По-ливановым и чувствовал, что вызов его и разговор были неспроста. Испы-тывали его и узнавали через него настроения армии и фронта. "Хорошо, Он попал на меня, -- подумал Саблин, -- а попади он на Пестрецова или на моих милейших начальников дивизий, что бы они ему наговорили? Тот-то, что фокса от мопса отличить не может, наверно, предложил бы ему и себя, и дивизию в полное распоряжение -- чего изволите и что прика-жете".
   Ночью Саблин, скрепя сердце, поехал на квартиру Гриценко. Было тошно и противно. Точно какая-то грязь помимо его воли засасывала его и увлекала в болотную, черную пучину.
  

XXVII

   Всю ночь играли в карты. Сначала в бридж, потом, шутя, в макао, по пяточку в очко. Гриценко угощал вином и холодными закусками и сам пытался поставить самовар. Но не было растопок, и он только надымил щепками и поранил себе руку тяпкой, которою колол лучины от поленьев на кухне. Мацнев в два часа ночи поехал на разведку и вернулся в шесть часов утра бледный, возбужденный и взволнованный.
   -- Слава Богу! -- сказал он. -- Все кончено. Но как ты был прав вчера, Саша! Как это все оказалось сложно, трудно, и все вышло не так, как мы думали.
   -- Но все-таки вышло? Кончено? -- спросил Репнин.
   -- Его нет. Убит и уничтожен. Будем надеяться, что навсегда, -- сказал, тяжело дыша, Мацнев и начал рассказывать все то, что он узнал.
   Они думали, что он не приедет, что догадался, пронюхал. Отрицать ведь нельзя, что у него есть какое-то внутреннее чутье. Бесовские силы ему помогают. Он приехал очень подозрительный. Принял его младший в под-вальном этаже, который нарочно для этого отделали. Менее приметно. Он вошел, окинул подозрительно глазами обстановку и сразу спросил:
   -- А где же она?
   -- Наверху, с гостями. Сейчас выйдет. Не может же она так прямо прий-ти сюда. Будет заметно, -- сказал младший.
   Он недовольно потряс головою, но согласился.
   На столе было приготовлено вино и маленькие буше. Яд был в вине. Он наотрез отказался. Любимое его вино, любимые сладости, а не пьет и не ест.
   -- Не хочу, -- говорит он капризно. -- Пусть она придет. Вместе. Поче-му тихо кругом? Гости там? Танцуют? А музыки не слышно, будто никого нет.
   И стал он подозрительный.
   -- Вы знаете, что там никого и не было. Там был только старший и член Думы. Я не буду называть их, теперь и стены слышат.
   Распутин сел за столик в углу. В большом подвале, убранном как каби-нет, уставленном тахтами и креслами, был полумрак. Тускло горели в углу лампочки, своды тяжело нависли. Мне младший потом рассказывал, что жуть стала прохватывать его. Средневековьем каким-то повеяло. Низкие потолки, своды, Распутин в своем характерном костюме, тонком архалу-ке, в котором из-за ворота видна вышитая императрицей шелковая ру-башка, на столе граненые графины, рюмки, стаканчики, и в них яд. Тут же его любимые пирожные и в них тоже яд.
   Жутко. У Распутина глаза горели как угли, и дрожь сладострастного нетерпения проходила по нему. Время шло. Разговор увядал. Вы понимаете господа, говорить им было не о чем. Распутин, видимо, стал подозре-вать неладное.
   -- Ты бы, -- говорит он младшему, -- сходил, что ль, милой, за ею-то. Что не идет? Скажи, друг ждет. Хороший друг.
   -- Хорошо, -- сказал младший, -- я пойду, а вы, Григорий Ефимович, и правда, что не пьете? Выпить надо для куражу.
   -- Что кураж? Я и так хорош.
   Однако взял рюмку и выпил. Медленно, смакуя, до дна...
   Поймите, господа, состояние младшего. В вине была замешена силь-ная доза страшного яда. Слона убить можно. Действие моментальное. В пирожках такой же яд. Выпил... и ничего...
   -- Что-то, -- говорит, -- горькая она у тебя сегодня, -- взял пирожное и ест. Младший отлично заметил -- с ядом взял, отравленную. Ест и ничего. Усмехается, глядит своими страшными глазами с белыми обводами и го-ворит младшему.
   -- Шалунишка ты. Что же прелестница? Коли она не идет, я сам туда пойду. Танцуют, говоришь. Я эфто люблю, когда танцуют. Бабья-то мно-го, поди? Посмотрю. Это хорошо.
   -- Постойте, Григорий Ефимович, лучше я схожу за ней, -- сказал млад-ший и почувствовал, что у него уже нет сил больше держаться. Что же в самом деле? Нечистая сила в нем? Когда и яд не берет его. Мне младший говорил: "Знаете, я уже сам веровать стал в него. Дьявол или кто, но кто-то сидит в нем, и наши человеческие силы для него ничто". Младший еще раз посмотрел на Распутина. Не побледнел, нет, сидит такой же, крючко-ватые пальцы впились в валик кресла, наливает одной рукою еще вина. Пьет... И опять также спокоен. Младший вышел. Старший и член Думы ждали его на темной лестнице.
   -- Ну что? -- спросил член Думы. -- Выпил?
   -- Выпил.
   -- Кончено?
   -- Нет, ничего, здоров.
   -- Что же это такое? Вы, -- спрашивает он у члена Думы, -- пробовали яд?
   -- Нет, не пробовал, но тот, кто давал его мне, ручался, что действие моментальное.
   -- Может быть, уже умер?
   -- Да нет же.
   -- Пойдите, посмотрите.
   -- Нет, господа, я не могу больше. Не верил в нечистую силу, а теперь веровать начинаю. Кто он такое в самом деле?
   -- Ну, господа, я пойду.
   -- Пойдемте вместе.
   Старший вынул револьвер и начал спускаться вниз. В это время дверь отворилась и на лестницу вышел Распутин.
   В полосе света от растворенной двери он увидел всех трех и, видимо, понял, в чем дело. Он бросился к выходной двери.
   -- Уйдет ведь, -- крикнул с отчаянием член Думы.
   Старший выстрелил из револьвера -- Распутин повернул в дверь кабинета, пробежал два шага, захрипел и упал.
   -- Ну, теперь готов, -- сказал член Думы. -- Надо идти за автомобилем и уносить его.
   Младший трясся как в лихорадке. Для дела он уже был совершенно кончен. Ему посоветовали идти наверх, лечь и успокоиться. Сделают и без него. Член Думы вышел во двор, дверь осталась открытой, холод пове-ял на лестницу. Старший пошел заглянуть в кабинет. Тут прямо можно сойти с ума. Убитый Распутин, которого они считали уже мертвым, сидел на ковре, опираясь в него руками. Он был бледен. Волосы растрепаны, глаза дико вращались, озирая комнату. Он увидел старшего и стал подни-маться на ноги.
   -- А! -- закричал он. -- Все ей расскажу. Хозяйке! Расскажу, что ты меня убил. -- И вдруг встал и бегом, как волк, согнувшись, пробежал мимо стар-шего и выбежал на крыльцо.
   Старший бросился за ним и наткнулся на входившего члена Думы.
   -- Распутин убежал, -- сказал он.
   -- Что с вами! Убитый?
   -- Какое! Живехонек... Да вон он!
   По снегу было видно, как какая-то темная тень быстро кралась скач-ками вдоль стены дома, направляясь к воротам. Член Думы бросился за ним. У него был великолепный американский револьвер. Он нацелился и выстрелил один и другой раз. Распутин споткнулся и упал. Член Думы подбежал к нему. Теперь уже не было сомнения -- он был убит...
   -- Выстрелы были слышны во дворе, -- сказал старший. -- В кабинете на ковре кровь. Сейчас могут прийти люди.
   -- Ничего, скажем, что собаку убили, -- сказал член Думы.
   Позвали собаку и в доме пристрелили ее, как вещественное доказатель-ство причины стрельбы. Но, понимаете, господа, тревога уже поднялась. Полиция и дворники насторожились, а впереди еще целое путешествие и возня с тяжелым трупом!
   Подали автомобиль, и сейчас же к нему подошел городовой. Член Думы решил играть ва-банк. Он подошел к городовому и сказал ему:
   -- Ты знаешь меня? Тот взглянул и узнал.
   -- Я член Думы. Такой-то. Правый. Предан Государю. Я убил Распу-тина.
   -- Слава Христу! Ужели так! -- воскликнул городовой. Психологический момент, господа! Им надо было воспользоваться.
   Подошел какой-то солдат. Он стал расспрашивать городового о причинах стрельбы. Член Думы опять подошел к нему.
   -- Я убил Распутина, -- сказал он. -- Хорошо я сделал?
   -- Куда же лучше! -- сказал солдат. -- Давно пора так сделать.
   -- Помогите, товарищи, нам его положить на автомобиль и вывезти.
   -- С удовольствием.
   Итак, тайна перестала быть тайной. Член Думы все взял на себя, при помощи городового и солдата они перенесли тело Распутина и положили в автомобиль. За шофера сидел N. N.
   Было два часа ночи, когда они помчались по Мойке. Ночью порошил снег, и автомобиль оставлял за собою свежий след. Поехали на острова.
   -- Мне кажется, он шевелится, -- сказал спутник члена Думы.
   -- Нет, ничего. Мертв.
   Закутанный своею дорогою шубой и ковром Распутин тяжело лежал у
   них в ногах.
   Доехали до моста и до намеченной полыньи. Никого.
   Легкий туман поднимался с реки. Долго возились, не в силах будучи поднять тело на перила. На той стороне моста замаячила черная фигура. Не то сторож, не то городовой показался там, разбуженный шумом авто-мобиля. Стали перекидывать тело. Возились втроем, неумело, неловко брались, все никак не могли поднять. Страшно тяжелым казался Распу-тин. Но вот подняли, поднесли к перилам. Из шубы выглянуло бледное лицо. Распутин ухватился за перила...
   -- Ожил? -- в глубоком волнении воскликнул Гриценко. -- Вот черт!
   -- Ожил, или показалось так. Член Думы говорил, что он слышал, как Распутин, цепляясь за перила моста, ругался скверными словами. Но на-конец тело перекинули, и оно звонко ударилось об воду и пошло ко дну.
   -- Вот и конец, -- сказал, тяжело вздыхая, Мацнев.
   -- Нет, господа, -- опуская на ладони рук свою красивую голову, про-говорил раздумчиво Саблин, -- это не конец, а начало... революции... И Боже!.. чьими руками оно положено!!.
  

XXVIII

   Неделя прошла в работах. Шли заседания Георгиевской Думы, Саблин ездил в Райволово навещать Зою Николаевну, переговорил с врачом, убе-дился в том, что она написала и начала постоянно писать мужу, бывал в институте, был даже на "Флавии Тессини".
   Он знал из газет, из рассказов, из сплетен о том страшном отчаянии, в которое была повергнута Императрица. Он знал, что она искренно вери-ла в Распутина и видела в нем пророка и святого. Он предсказал, что с его смертью погибнет весь род Романовых, и императрица верила, что это так и будет. События надвигались грозные, страшные, о надвигающейся ре-волюции говорили уже открыто. Прямо говорили о том, какие части надежны и какие ненадежны, и на поверку выходило, что надежных частей не было.
   Саблин знал, что розыски тела Распутина велись лично министром внутренних дел Протопоповым, что рассказ городового о стрельбе, о том, что на Мойке господа убили собаку, кровь на снегу у ворот -- все это уже ранним утром навело на след таинственного автомобиля, по которому лег-ко добрались до проруби. Тяжелая глубокая калоша Распутина, спавшая с ноги и забытая на снегу, показала место, где его сняли, а лоскутки шерсти его шубы указали и место, где его сбросили. Были спущены водолазы, и тело Распутина было найдено со всеми следами убийства.
   Саблин, читая в газетах подробные протоколы розыска, которыми ще-голяла сыскная полиция, разыгрывавшая из себя ловких Шерлоков Холм-сов, готов был рвать на себе волосы, так грубо было сделано это убийство.
   Нет, они бы так не убили! Их не нашли бы так легко! Они не забыли бы калошу и не стали хвастать перед городовым и солдатом. А нам уж ежели надо было убивать, то убивать открыто, при всех. Встать, сказать, за что убиваю, бросить несколько жгучих жестких слов, вынуть револьвер и уло-жить без отказа. А то: яд, который не действует, пуля, которая не берет, и труп, которого не могут скрыть.
   Обленисимов носился по городу, всюду крича о подробностях дела и путая правду с собственным вымыслом. Он окончательно стал революци-онером и мечтал о роли, по крайней мере, Мирабо. Красный цветок не вынимался из петлицы его пиджака.
   -- Саша, -- говорил он, уже не таясь, не являясь ночью, не разыгрывая из себя Никодима, но за завтраком или за обедом, не стесняясь прислуги, в ресторане, там, где ему удавалось поймать Саблина. -- Теперь, Саша, крышка! Дьявол он или нет, но Романовым конец. Конец Распутину -- конец и Романовым. Теперь революция и народоправство и Российская республика! Доживу и я до этого великого дня!
   -- Дядя, -- говорил Саблин, -- как поворачивается у тебя язык это го-ворить. Ты дворянин!
   -- Гражданин, Саша! Это куда выше! В России... Ах и великая сила у нашего народа. И ум, и юмор, и мягкость языка поразительная. Выхожу я, Саша, из театра, а ко мне подходит, знаешь, этакая фея с Невского про-спекта, мы их в дни моей молодости "горизонталочками" называли, и говорит мне: "Товарищ, одолжи целковый на извозчика". Саша! Пойми! Товарищ. Эврика! Вон оно то слово, тот ключ к народному сердцу, кото-рый теперь найден. Мы все товарищи!
   -- Товарищ по корпусу, по гимназии? По чему товарищи? Слово "това-рищ" старо, оно имеет строго определенное значение.
   -- Товарищ по партии!
   -- Дядя, вернемся к тому, что ты начал. Ты рад тому, что какие-то глу-пые бредни предсказывают гибель Романовых? Что они тебе сделали? Не они ли пожаловали твоих предков Спасским, благодаря которому ты и образован, и сыт, и одет, и богат, и влиятелен? Так ты платишь им за все то добро, которое они тебе сделали.
   -- Саша! Я не эгоист. Я думаю о России.
   -- О России. Никогда, дядя, -- вставая и краснея до корня волос, заго-ворил Саблин, -- никогда не смей мне говорить так о Романовых и Рос-сии. Слышишь, не смей мне повторять нелепые сплетни о Российских государях. Вспомни историю. Михаил Федорович принял царство воров и разбойников. Вся Россия была крошечный лоскуток земли без выхода к морю, кругом враги, внутри мятежи, разбои и голод, равного которому не было. Человеческое мясо ели в Москве. Без казны, без армии, без честных служилых людей...
   -- Я это знаю. Что ты мне повторяешь уроки истории, -- сказал Обле-нисимов.
   -- Ах знаешь! Михаил Федорович...
   -- Русский народ, -- перебил Обленисимов.
   -- Нет, Михаил Федорович, потому что русский народ только и умел метаться от одного Лжедимитрия к другому, от Тушинского вора к польско-му королевичу.
   -- Что ты кричишь, Саша.
   -- Я не кричу, а мне стыдно за всех вас! Что же и Петр, и Екатерина, и Александр вам нечто? Меньшиковых, Потемкиных, Суворовых, Кутузо-вых не было? Был народ? И вы хотите, чтобы все это кончилось... Ну кто же станет править ста двадцатью мильонами разноплеменного народа, далеко между собою несогласного? Кто же, президент?!
   -- С тобою, Саша, говорить нельзя. Ты кричишь. Ты повторяешь аз-бучные истины.
   -- Если ты их забыл, дядя.
   -- Все потому, что ты не в партии.
   -- А что важнее -- партия или Россия?
   -- Саша. Ты политически необразован, и на войне ты огрубел. Какие манеры...
   -- Товарищ! Еще чего не доставало! Товарищ! Партия или Россия? Я тебя спрашиваю.
   -- Саша, оставь! Devant les domestiques (*-Перед слугами).
   -- Ах так! Теперь вам и доместики пригодились. Ну, так не смей мне, дядя, ни слова говорить о Государе! Какой он ни на есть, он мой Государь, а она Императрица, и тот, кто им изменит, будет подлец!
   -- Прощай, Саша. Тебе надо успокоиться. У тебя нервы на войне ра-зошлись. Никто об измене не говорит... А если он сам изменит?
   -- Что-о?
   -- Ну, Бог с тобой, я ухожу!..
   На смену Обленисимому пришел Мацнев. Он длинно и таинственно, запершись в кабинете у Саблина и сидя под портретом Веры Константи-новны, рассказывал о том, как труп Распутина тайно перевезли в Чесмен-скую богадельню за Московской заставой, положили там в часовне, как Протопопов надел на него вышитую Императрицей рубашку, а неприкры-тые ею части тела и лицо намазал фосфором. Туда ночью в карете, одна, приехала Императрица, вошла в полутемную часовню и увидала светящийся труп. Она склонилась перед ним на колени, а Протопопов, тря-сясь, проговорил:
   -- Он воскреснет! Вы увидите! Он воскреснет.
   С Императрицей сделался глубокий обморок. Труп Распутина перевез-ли в Царское Село и похоронили, украсив могилу цветами. Императрица ходит на могилу пешком, молится и ждет чудесного воскресения. Неизве-стные лица крадут по ночам цветы и пакостят могилу. К могиле поставле-ны часовые... Как у Христа!!.
   -- Милый Саша, -- говорил Мацнев, глядя усталыми воспаленными глазами в глаза Саблину. Он стал так непохож на старого циника Мацнева, который говорил: "бей ворону, бей сороку". -- Милый Саша! Она со-шла с ума! Они все там сошли с ума. Там говорят: "Так было и с Христом! Его гнали и мучили. Его убили, и Он воскрес. Воскреснет и Распутин". Питирим и Варнава готовы сделать из него святого. Подумай: Христос и Распутин! Милый Саша, я сел за Библию. Ведь это Содом и Гоморра, а не Россия! А что, если гнев Божий ударит на нас?.. Виновных сослали в Пер-сию. Там, говорят, климат, которого они не перенесут. Жена младшего хотела ехать с мужем. Ей не разрешили. Какая жестокость! Милый Саша! Что же это такое? Ты моложе меня, но я, всегда бывший твоим наставни-ком, я теряюсь. Уже не правды я ищу. Но что же? За кем идти? За ними, которые верят в святость Распутина, или за теми, кто убил Распутина и помчался теперь на фронт с клятвою потребовать отречения Государя от Престола в пользу сына и регентства Николая Николаевича. Я и имена их всех знаю. Да! Саша! Милый Саша! Ты как поступишь?
   Вера Константиновна кроткими синими глазами смотрела с полотна портрета. В тумбе стола за семью печатями и с надписью: "не распечаты-вая, положить со мною в гроб", лежит ее тайна. Простил он ей? Если бы простил, не нес бы с собою в гроб ее исповедь, не шел бы в царство теней с этой жалобой Богу! Значит, не простил и Императрице, и вот есть слу-чай ей отомстить.
   Заговор принимает большие размеры. В нем Поливанов, Гучков, в нем Пуришкевич, в нем Рузский и Алексеев, он уже вне власти охранного от-деления, и само министерство внутренних дел пасует перед ним.
   Мацнев, старый циник, но благороднейший человек, Мацнев расте-рян.
   Упиться местью? Вера, отомстить за тебя и простить, и сжечь твой страшный дневник. Саблин снова посмотрел на портрет, в ее синие ясные глаза.
   Разве есть в ее дневнике хотя слово упрека Императрице?
   Саблин вспомнил отца Василия и, твердо глядя на Мацнева, сказал:
   -- Нет, Иван Сергеевич, ни ты, ни я -- мы не изменим Государю. Ни-кто из нашего полка не пойдет против Государя Императора.
   -- А как же Распутин?
   -- Это их семейное дело. Это болезнь. Истерия. Мы не можем судить Государя по сплетням, но лишь по делам его. А дела его -- это чудесный приказ о заветных целях войны. Его мы и исполним!..
  

XXIX

   В середине января 1917 года Саблин вернулся на позицию. Малень-кая халупа с подслеповатым окном приняла его, как родного. В ней, ка-залось, была мирная пристань, убежище от всего того грязного и страш-ного, что делалось в эти дни в Петрограде. Полки своего корпуса Саблин нашел распустившимися, но, главное, что его безпокоило, это совершенно расстроившееся довольствие корпуса. Он призвал интендан-та и после долгой беседы с ним выяснил, что с продовольствием выхо-дит заминка в центре.
   -- Если позволите, -- сказал интендант, -- мы достанем все, что нуж-но, через земский и городской союзы. У них на складах все в изобилии. Вам только написать письмо, и они охотно дадут. У них даже белая мука есть.
   -- Как же это так, почтеннейший, -- спросил Саблин, -- а у вас нет?
   -- Потому-то у нас и нет, что у них есть. Они все из-под носа скупают, не стесняясь справочной ценой. Теперь все в их руках. Захотят -- завалят армию хлебом, не захотят -- у нас и по фунту не хватит.
   "Странно это, -- подумал Саблин. -- В продовольствии, этом важном факторе войны и победы, хозяева не главнокомандующие армиями, не начальники, не те, кто вел войну, а разные "милостивые государи", как их называл Мацнев, общественные деятели, представители партий, борю-щихся против правительства".
   Саблин отдал приказ расширить корпусные склады и всякими правда-ми и неправдами пополнить их так, чтобы в деле продовольствия совер-шенно не зависеть ни от кого. Он разослал по окрестностям дивизионных интендантов и заведующих хозяйством и скупал все, что можно было ску-пить. Его агенты повсюду сталкивались с агентами земгора, который вы-рос в громадную организацию. Рядом с ним стоял Военный торгово-про-мышленный комитет -- мощная организация, захватившая все снабже-ние армии в руки. Склады комитета ломились от запасов, на фронт же снаряжение отпускалось очень скупо.
   Бывая в штабе армии, у Пестрецова и Самсонова, беседуя со своими полковыми командирами и офицерами, разговаривая с солдатами, Саб-лин видел, что во всей армии было глубокое убеждение в том, что на днях начнется наступление на всех фронтах, как русском -- восточном, так и союзническом -- западном. Указывали и время этого наступления -- между 20 февраля и 1 марта, указывали и цели. Все, до солдат включительно, зна-ли, что до весенней распутицы решено занять Ковель, Владимир-Волын-ский и Пинск, захватить Львов. Потом на время распутицы предполага-лась передышка, перегруппировка, подвоз снарядов и в марте или апре-ле -- движение с целью овладеть Брестом, Влодавой и Варшавой... Летом предполагали быть на границе и, если нужно, то и за границей. В армии были уверены в успехе наступления. Солдаты чувствовали свою мощь. В артиллерии на позиции, в бомбовых погребах лежало по 2000 снарядов на орудие, тыловые парки и склады были полны снарядами, сзади частей, занимающих позицию, в ближайшем тылу, все переполнено было новы-ми частями, приезжающие из отпуска рассказывали о громадных гарнизонах, сосредоточенных в Петрограде, Москве и во всех больших городах. На фронте не сомневались, что все это будет двинуто для удара и должно непременно сокрушить врага.
   Саблин спрашивал Пестрецова, есть ли основания для этих слухов? Пестрецов отвечал откровенно:
   -- Прямого приказа или директивы армиям нет. Но после приказа Го-сударя это так естественно. Кончить войну надо. Мы и так из-за союзни-ков перетянули ее. Рубежи намечены правильно, и твоя ближайшая зада-ча -- Камень-Каширский и Большая Глуша.
   Саблин озаботился заготовкой белых балахонов для того, чтобы на-ступать по снегу, и усилил занятия штурмами позиций. Он присматри-вался к солдатам, входил в самую толщу их, и, разговаривая с кем-либо, он не слушал казенных ответов, а прислушивался к тому, что говорила толпа кругом. Ночью, в окопах, услышав где-либо разговор, он подкрадывался и подслушивал, что говорят о наступлении и о войне. Он беседо-вал с Верцинским и Ермоловым, говорил с Козловым. Верцинский и Ермолов разными словами и различными выражениями одинаково характе-ризовали настроение солдатской массы в связи со слухами о наступлении. Оно было двоякое. Меньшинство -- старые кадровые солдаты, запас-ные недавних сроков стояли за наступление, считали его неизбежным, считали, что без победы не может быть мира, а мира они хотели жадно. В них сильно говорила гордость русским именем, своим мундиром, и они не сомневались в победе и в том, что летом наступление закончится пол-ным разгромом германской армии.
   Из расспросов очередных, так называемых "контрольных" пленных Саблин узнавал, что немцы тоже знают о готовящемся наступлении и очень боятся его. Уже отданы распоряжения об эвакуации Ковеля, если бы это понадобилось.
   Большинство русских солдат относилось к наступлению инертно. Они жаждали мира, но воевать и добиваться мира победою они не хотели. Они хотели, чтобы мир явился так. Как так они не объясняли, но часто гово-рили: "Это от Государя зависит, сказывают герман-то очень мириться хо-чет, ему только предложи, он согласится. Для чего воевать! Кабы гроза была нашей губернии, а то дойди-ка до Уфимской! Там я бы ему показал. Вою-ем, братцы, не для себя, а для французов. Француз, сказывают, жидок стал, ему помощь нужна. А на кой ляд нам француз этот самый!"
   Но всего тяжелее было настроение некоторой части офицеров. Это были одни старые, почтенные капитаны и полковники, освоившиеся с пребыванием в отставке и запасе, пригревшиеся на тыловых должностях, привыкшие думать, что опасность непосредственного боя для них мино-вала, и теперь при громадном увеличении армии оказавшиеся в роли пол-ковых и батальонных командиров. Они сумели угреться и на позиции. Построили себе блиндажи и отсиживались в них, попивая кофей, куря до одурения и избегая в тяжелые минуты бомбардировок вылезать из блиндажа. Для них мысль о наступлении и переход к полному случайностей полевому бою -- были нож острый. Но что они думали делать в этом слу-чае, они не говорили и сурово молчали. Саблин приглядывался к ним и думал, что, вернее всего, за несколько дней до наступления они двинут в ход тяжелую артиллерию своих застарелых ревматизмов, пострелов и уду-ший, все окажутся больными и благополучно перекочуют в лазареты и госпитали. Саблин намечал им заместителей и исподволь подготовлял их. Другая категория были те прапорщики, которые пошли в военные учи-лища и на курсы только затем, чтобы в офицерском звании подвергаться меньшей опасности, чем солдатами. При окопной войне они этого до-стигли. У них были прочные блиндажи, и они могли, пользуясь трудно-стью наблюдения за ними, там отсиживаться. Но полевая война требовала их перед взводы и перед роты, в прорыве им пришлось бы первыми кинуться на проволоку. Это их не устраивало, и они тихо и осторожно вели среди солдат разлагающую пропаганду. Они не говорили против наступ-ления, но они говорили о невозможности наступления, они говорили о безцельности войны и о том, что ее и действительно можно кончить так. Войну хотел вести Государь, потому что она давала ему славу, и генералы, потому что они получили за нее большие деньги, ордена и отличия, и она им была выгодна. Выходило незаметно так, что если бы Государя и гене-ралов не стало, то и войны бы не было. Часто среди солдат они проводили такую мысль: простому народу, крестьянам и рабочим война не нужна.
   Германский крестьянин и рабочий легко может столковаться с русскими крестьянином и рабочим, но мешают этому капиталисты, которым война дает наживаться. Эта проповедь по своему действию была ужасна. Саб-лин собирал офицеров, беседовал с ними, перетасовывал их, но чувство-вал, что убедить человека молодого, полного сил в том, что он должен пой-ти на верную смерть, не так то легко. Саблин не раз вспоминал хорунжего Карпова. Но разве он убеждал его в том, что ему нужно пойти у Костюхновки впереди всех? Он приказал ему и тот сказал: "слушаюсь" -- и ис-полнил.
   Нужна муштра. Саблин тянул офицеров и требовал строгой исполни-тельности.
   По-видимому, и наверху производились те же наблюдения, и то, что видел Саблин, видели и другие начальники. Из Ставки пришло прика-зание о формировании особых ударных частей из лучших офицеров и солдат для нанесения первого удара и для увлечения за собою остальных. Саблин не мог с этим согласиться. Да, такая мера давала успех в наступлении, но зато она уничтожала все лучшее и в командном соста-ве, и в рядах, а с кем же развивать наступление и заканчивать войну? Саблин не выделял ударных батальонов, но назначил ударными пер-вые батальоны полков, слегка подобрал их и вел с ними специальные занятия.
   26 февраля Саблин по телефону получил условное приказание о том, что начало наступления назначено на 28 февраля, а вслед за тем и более подробный приказ о том, что он должен исполнить.
  

XXX

   Была тихая лунная ночь. Было темно, снег днем тронуло, и ночью он не подмерз, но лежал такой же рыхлый и ноздреватый. Саблин с началь-никами дивизий и со штабом приехал к девяти часам вечера на специаль-но построенную в тылу позицию, подобную германской, окруженную двенадцатью рядами проволоки. Эту позицию должны были взять незамет-но, одетые в белые балахоны первые батальоны полков, собранные от нее в версте, то есть в таком расстоянии, в каком находились и наши настоя-щие позиции. Офицеры с сигнальными ракетами были размещены по позиции. Они должны были начать бросать их, когда они увидят или услышат наступающие части.
   В ударных батальонах люди были расставлены согласно тем задачам, которые на них возлагались. Одни прорезали верхнюю проволоку и, ши-роко шагая, шли дальше, другие подрезали проволоку ниже, третьи с гра-натами бросались в укрепление и выбивали людей из блиндажей -- они назывались "чистильщиками траншей", четвертые переходили окопы и устремлялись на подходящие резервы, пятые перекапывали окопы для себя, шестые шли вправо, седьмые влево, расширяя прорыв, каждый че-ловек знал свою роль, как актер знает пьесу, и это была их генеральная репетиция.
   Саблин и все окружающие его знали точно час и место, куда должны наступать ударные батальоны. Знали его офицеры и солдаты, сидевшие в учебном окопе. Маневр начинался по проверенным часам в 9 1/2 вечера.
   -- Пошли, -- сказал Давыдов, глядя на свои часы-браслет со светящи-мися стрелками.
   Все затихли.
   Ночь была тихая. На горизонте, где была позиция, вспыхивали ред-кие ракеты и падали таинственными зелеными звездочками, порхая в воздухе. На песчаном бугре, покрытом снегом, окруженном лесом, было тихо. Слышно было, как внизу, под снегом, журчала вода, да сзади взды-хали лошади, и иногда односложными словами переговаривались весто-вые.
   Впереди снег сливался с ночным туманом и образовывал в серебрис-том сиянии месяца сплошную массу, в которой слабо намечались темные колья и переплет проволочного заграждения.
   Несколько раз ухо, казалось, улавливало шорох ног, но всякий раз об-манывалось. Там, где двигалось три с лишним тысячи человек, было тихо.
   Ночь, пустынное, глухое место среди больших лесов, напряженное ожидание, сознание, что это преддверие чего-то великого, страшного и важного, волновали офицеров и солдат, и они всматривались вдаль и по-глядывали на часы. Но впереди также клубился серебристой ватой туман, и единственным звуком, доносившимся оттуда, было тихое журчание ру-чейка, пробившегося из-под снега и падавшего в какую-то ямку.
   -- Уже пятнадцать минут идут, -- сказал Давыдов.
   -- Пошли ли?-- сказал Саблин. -- Поняли ли они, что ровно в полови-не десятого наступать?
   -- Ну, как же! С ними Козлов. Опять стали слушать.
   -- Кажется, идут.
   Вспыхнула и взметнулась одна, другая ракета.
   -- Вон видите, идут.
   -- Где, где?
   -- Да вон же белые фигуры, как в саванах.
   -- Не вижу.
   -- Сколько их!
   -- Нажмите секундомер.
   Громовое "ура" раздалось кругом, и в то же мгновение безконечные ряды солдат в белых халатах и капюшонах, как стая призраков, появились на укреплении.
   -- Сколько прошло времени от того момента, как подошли к проволо-ке, до того, когда ворвались в укрепление?-- спросил Саблин.
   -- Полторы минуты, ваше превосходительство, -- молодцевато отве-тил молодой капитан, старший адъютант штаба корпуса.
   -- Это великолепно.
   -- Главное, стрелять было бы невозможно, так сливаются белые фигу-ры со снегом.
   -- Штаб-горнист, труби отбой, -- сказал Саблин.
   Сиплые звуки медной трубы прорезали ночной, воздух, крики "ура" стали погасать, и люди в белых саванах строились в колонны за укреплением. Они тяжело дышали после бега, были оживлены, и шутки слыша-лись в их рядах.
   -- Ловко, -- говорил один солдат другому, -- сказывают, нас совсем не видать и не слыхать было.
   -- Уж и крались же мы. Я ногу поставлю и жду, пока не окрепнет, дру-гую ставить.
   -- И прожектором не усмотришь. Чудно! Все белые!
   -- Ротный Ермолов сказывал, на штурм пойдем и лица мелом нама-жем, чтобы ничего, значит, не видать.
   -- А я бы углем. Страшнее. Будто черти.
   Раздалась команда "смирно". Саблин подъехал к сводному полку.
   Он горячо благодарил солдат за блестящий маневр и предсказывал им, что они будут иметь полный успех в деле, если также пойдут. Он ничего не говорил, когда пойдут, но все уже знали, что это будет послезавтра.
  

XXXI

   28 февраля Саблин утром объехал все батальоны, назначенные в про-рыв, и долго беседовал с Козловым и батальонными командирами. Он видел полную уверенность в успехе.
   -- Люди, ваше превосходительство, хотят, чтобы поскорее началось, -- сказал пожилой капитан.
   -- А не сробеют?
   -- Думаю, что нет. Увлечения много. И робких заразили. Говорят пря-мо: "1 марта к ночи в Ковеле будем".
   -- Кавалерия будет, -- сказал Саблин.
   -- И мы не отстанем, -- сказал Козлов. Он провожал Саблина к автомобилю.
   -- Имеете письма от супруги?-- спросил Саблин. Козлов просиял.
   -- Почти каждую неделю письмо привозят из штаба. Пишет каждый день. Я уже не знаю, как и благодарить ваше превосходительство, что вы такое участие в ней приняли. Чахотки, слава Богу, не оказалось, одно во-спаление легких. Поправляется совсем.
   -- Ну, слава Богу, слава Богу, -- сказал Саблин, невольно опуская гла-за. -- В десять я буду у вас в Шпелеври, и ровно в два мы начнем.
   -- Понимаю, -- сказал Козлов.
   Саблин около двух часов дня вернулся в штаб, он хотел пообедать и прилечь отдохнуть в предвидении безсонной ночи. Давыдов доложил ему, что его ожидает Командарм на прямом проводе. Саблин пошел через улицу в халупу, где помещался аппарат Юза.
   Долго не могли наладить и урегулировать аппарат, но наконец из не-связных букв стала отбиваться четкая лента. Пошли так сердившие Саб-лина ненужные вопросы. -- Кто у аппарата? -- У аппарата Саблин. -- Здравствуйте, у аппарата Наштарм, -- что означало, что у аппарата был начальник штаба Армии генерал Самойлов.
   -- Наступление приказано отложить, -- выстукивал по ленте аппарат. -- Поисков разведчиков не делать.
   -- Отложить невозможно, -- отвечал по аппарату Саблин, -- все гото-во. Люди рвутся в бой, всякая перемена погасит порыв и вместо победы даст неудачу. Что случилось?
   -- Категорическое приказание Главкозапа. Отложено на всем фронте.
   -- Они с ума сошли. Стоит теплая погода. Снег быстро тает. Скоро бу-дет такая грязь, что до полной весны нельзя будет работать,
   -- Я передаю вам приказ Главкозапа и Ставки. Наступление отменено. Причины неизвестны. Никуда не отлучайтесь. Будьте готовы каждую ми-нуту подойти к аппарату. До свиданья. Генерал Самойлов.
   Аппарат остановился.
   -- Все?-- спросил Саблин у чиновника-юзиста.
   -- Все-с, -- отвечал, вставая с табурета, чиновник. Это был типичный старый телеграфист. Он строго посмотрел на солдата, сидевшего у аппа-рата Морзе, и сказал:
   -- Вислентьев, выйдите на минуту. Солдат встал, улыбнулся и вышел.
   -- Ваше превосходительство, -- сказал шепотом чиновник, -- позволь-те вам доложить. Они почему-то скрывают. В Петрограде большие безпо-рядки. Солдаты взбунтовались. Что там сейчас, никто не знает. Может быть, революция уже.
   -- Вы откуда знаете? -- спросил, вспыхнув, Саблин.
   -- Мне товарищ по проводу передал из Ставки.
   -- Не может быть, -- сказал Саблин.
   -- Не могу знать, ваше превосходительство, а только товарищ мне все-гда верно передавал. Государь будто из Ставки уехал.
   -- Молчите покамест!
   -- Как рыба, ваше превосходительство!
   Саблин передал в полки приказ об отмене наступления, и всюду он вы-звал чувство недоумения и огорчения. День, который Саблин думал прове-сти в волнении предстоящего ночного боя, оказался пустым и долгим. Вол-новаться было не о чем, и Саблин с нахмуренным лицом вернулся в халупу и стал ходить взад и вперед по маленькой комнате с земляным полом.
   "Вот оно, началось, -- думал он. -- Началось то, о чем так давно, так долго и упорно мечтала наша интеллигенция. Туман французской рево-люции всегда висел над нами, и наши передовые люди мечтали о своих Мирабо, Дантонах, Маратах, Робеспьерах, ну и конечно -- Наполеонах! Нет такого артиллерийского поручика, который хотя раз не помечтал бы стать Наполеоном и, выкатив пушку на площадь, кого-нибудь разогнать. Что-то там в Петрограде?!
   Русская революция! Но разве не поднимали красное знамя мятежа Ра-зин при Алексее Михайловиче, Булавин при Петре, Пугачев при Екате-рине, разве не трепетало оно, поднятое Талоном и Шмидтом, еще так не-давно над нестройными толпами народа по всей России. Во что же выли-валось это?-- в разгромы, иллюминации помещичьих усадеб, еврейские погромы, выпускание кишок племенному скоту, подрезывание жил же-ребцам, битье зеркал, разрывание дорогих картин и уничтожение накоп-ленного богатства. Разбой, а не революция... Но тогда руководили рево-люцией простые, дикие, неграмотные казаки или поп Гапон и рабочие, а теперь во главе революционного движения стала, вернее всего, Государственная Дума... Посмотрим, справится ли она?" Саблин вспомнил анек-дот о словах императора Вильгельма, сказанных будто бы по поводу того, что кто-то назвал Императора Николая II неумным. "Я не считаю его не-умным, потому что для того, чтобы двадцать лет править таким диким на-родом, как русский, надо иметь много ума".
   Но революция Саблину рисовалась только в виде безпорядков. Может быть, очень крупных, явно нежелательных во время войны, но только без-порядков. Ведь не изменят же Государю осыпанные его милостями главнокомандующие фронтами, генерал-адъютанты Рузский, Эверт, Бруси-лов, Щербачев? Есть верные полки. Взять хотя бы его бывшую кавале-рийскую дивизию, конные корпуса -- да они сметут Петроградский гарнизон из развращенных и трусливых солдат так, что от него духу не останется. И Думу разогнать не долго. Повесили Мясоедова, могут пове-сить и других...
   И вдруг засосало под сердцем. Вспомнилось предсказание Распутина, что гибель его обозначает гибель Дома Романовых. Стало страшно. Ка-кая-то невидимая рука вмешивалась в судьбы России. Над нею нависла тяжелая рука Бога жестокого, Господа сил? Вспомнилось отчаяние Мацнева и то, как сравнивал он Россию с Содомом и Гоморрой. Подъята рука Бога карающего, и что могли сделать люди?
   Жутко стало Саблину. В маленькие окошечки избы видна была блестя-щая, мокрая, обледенелая дорога, поля с набухшим снегом, обломки за-бора, разобранного солдатами на дрова, дальше клубилось тучами серое небо, и моросил мелкий надоедливый холодный дождь.
   Саблин смотрел на обломки забора и вспоминал недавний случай в 819-м полку. Они шли на позицию и остановились на ночлег возле дерев-ни. Походные кухни стали подле старого деревенского кладбища. Сотни лет покоились за земляным валом, среди густой заросли калиновых и сиреневых кустов, под могучими каштанами скромные деревенские покой-ники. И над ними стояли покосившиеся от времени, со стертыми надпи-сями, кресты, украшенные чьею-то заботливою рукою, где пучком сухих цветов, где веночком, где лентами. Эти старые почернелые кресты были кому-то дороги, и кто-то по ним находил остатки прошлого.
   Кашевары полка сломали кресты и затопили ими кухни. В ста саженях от них был лес и там стояли поленницы дров. Когда Саблин накричал на них, они не смутились.
   -- Поленницы, ваше превосходительство, далеко, да и какой там лес, а это сухой, ишь, горит как! -- говорил, весело улыбаясь, молодой парень.
   Страх Божий, чувство святости места, были потеряны. "Эти, -- поду-мал тогда Саблин, -- и в церкви ночлег устроят и алтарь осквернят. У них нет ничего святого!
   И это народ-богоносец. Это воспетый интеллигенцией народ, кото-рый хочет теперь захватить власть в свои руки и сам править великою Рос-сией. Захватит ли?"
   Сумерки сгустились. Поля не стали видны, исчез забор, и окна мутны-ми серыми пятнами просвечивали на темной стене. Саблин зажег свечу и стал читать французский роман.
   В одиннадцать часов вечера его вызвали к аппарату. Пестрецов требовал его приезда в штаб корпуса.
   Еще затемно Саблин сел в автомобиль и по мокрой, но еще твердой дороге помчался к Пестрецову.
  

XXXII

   Пестрецов его сейчас же принял. Он провел Саблина в свой кабинет, тщательно запер дверь и прошел к столу. Потом вновь подошел к двери и быстро раскрыл ее. За дверьми оказался денщик.
   -- Ты чего? -- спросил Пестрецов,
   -- Я так. Думал, не понадобится ли чего, -- сказал денщик.
   -- Пошел вон!
   -- Слушаю...
   -- Вот видишь, Саша, -- сказал Пестрецов, -- это начало... Вызвал я тебя, а и сам не знаю зачем. Просто хотелось со своим человеком погово-рить, на лицо родное посмотреть. Ничего не знаю. В Петрограде безпо-рядки. Были столкновения между полицией и солдатами. Кажется, начались на голодной почве, на недостатке хлеба рабочим, но не знаю. Ничего не знаю. Из Ставки молчок. Никаких распоряжений. Это и понятно. Тот, кто ничего не делает, тот не ошибается, а ошибиться теперь, это играть своею головою или, по крайней мере, своим местом и положением.
   -- Мне кажется, напротив, нет ничего более ясного теперь как непоко-лебимая верность Государю и Родине.
   -- Ты так думаешь?
   -- Да. Я так думаю. Государя можно осуждать за многое. Надо старать-ся исправлять его ошибки. Его можно не любить, не уважать, презирать, ненавидеть, но служить ему мы обязаны. Это наш священный долг. Ника-кие безпорядки во время войны недопустимы.
   -- Да. Ты так думаешь...
   Пестрецов стал рыться в кипе телеграмм и наконец достал одну.
   -- Впрочем, одна телеграмма есть. Главкозап боится, что безпорядки перекинутся в Армию, и потому требует более гибкого общения офице-ров с нижними чинами. Воспрещены отпуски и отлучки офицеров от час-тей. Вот и все... Так прости меня, Саша, за то, что побеспокоил тебя. Знаю, нелегко шестьдесят верст отломать ко мне. Вот и погода какая! Опять мок-рый снег пошел. Природа плачет. А о чем? Вот, говорят, радоваться надо.
   -- Кто говорит?-- сурово спросил Саблин.
   -- Николай Захарович, наштарм мой. Он уже под меня подкапывает-ся. Так прямо не говорит, а по лицу вижу. Стар я, вишь, для нового дела. Молодое вино-де не вливают в старые меха. Да... А ведь мы приятели с ним. Много лет служили вместе, да и так ли я уже старше его? Да... Так, если что про меня услышишь, Саша, не осуждай. Все люди, все человеки. Всяка душа властям предержащим да повинуется, несть бо власть, аще не от Бога. Ты-то попомни: состояния у меня никакого, только служба. Да и жена молодая. Нина Николаевна веселиться любит. Так не суди строго. У меня равнение направо. Как начальство, так и я. Ну, храни тебя Господь!
   Тоскливо было на сердце у Саблина все эти дни. Чувствовалась неурядияца, неразбериха, чувствовалось, что наверху все потеряли голову. Дома было скучно. Погода мешала производить занятия. Надо было беречь обувь и шинели. На позицию не тянуло. Всюду Саблин видел недоуменные, потерянные лица, у всех был молчаливый вопрос, что там, в тылу... рево-люция?
   9 марта к Саблину приехал с таинственным видом его старый лакеи Тимофей. Он привез ему газеты и письмо от Мацнева.
   ..."Свершилось, -- писал Мацнев. -- У нас революция. Что будет -- ничего не известно. Республика, конвент, директория, Учредительное Собрание, черт его знает. Одно знаю: Наполеона пока нет. Все и вся изме-нили. Это какая-то повальная болезнь измены. Случилось все черт знает как, катастрофически повально, до жуткости быстро и, как говорят, без-кровно. Я, конечно, не специалист по оценке степени кровности революции, но на редкой улице ты не найдешь трупа убитого городового или лу-жицу крови, правда, небольшую. Рек крови не видал, и не только Нева, но даже Фонтанка не покраснела от крови. Может быть, это и называется безкровная, но, по-моему, крови было довольно.
   Были какие-то безпорядки. Кажется, толпа требовала хлеба. Может быть, требовала и еще что-нибудь, не знаю, но по улицам разъезжали казаки 1 -го Донского полка и действовали по-старому: лихо и нагайками. Им кричали "опричники", и все шло по-хорошему. Мы уж к этому привыкли.
   Вдруг... Заметь, все такие дела решаются вдруг... не то прапорщик Ас-тахов -- это офицер нового типа, не то просто какой-то рядовой является в казармы Л.-гв. Волынского полка и говорит: "Товарищи! В ружье и к Думе!" Убили ротного командира и, как убили, крикнули: "Нам нет дру-гого пути, как на улицу!" Кто, зачем, почему? Никто не знает, но идут к Думе. По пути заходят в Павловский полк, там поколебались и тоже по-шли. Захватили электротехническую роту, и готово. Не то демонстрация, не то революция. Гремит марсельеза, -- и при этом врут, доложу тебе, от-чаянно. Реют красные тряпки. Ну, натурально, вся надежда на казаков. Вызвали сотню. И, представь себе, на Знаменской площади какой-то казачишка вместо того, чтобы кинуться на собравшуюся с красными флага-ми толпу, выхватил шашку и зарубил полицейского офицера, который сто-ял спиною к нему, считая, что казаки приехали его защищать. Что тут было -- описать трудно. Попробую писать революционным стилем. Ре-волюционный восторг охватил толпу. Нашлись какие-то барышни -- они всегда умеют в нужную минуту явиться -- и стали целовать забрызганного кровью казака, и пошла потеха. Все обрушилось на городовых. Они засе-ли в участках и стали отстреливаться. Их выкуривали пожарами и жгли живьем. "Граждане солдаты" совершенно позабыли, что у них враг немец и, решив, что их враг городовой, начали охоту за полицией.
   Впрочем, охотились и за офицерами. Зачем, дескать, офицеры не яви-лись в казармы и не пошли с солдатами к Думе. Офицеров разделили на революционных и не революционных. Те, кто принял революцию, нацепили красные банты и безоружные, граждане солдаты на всякий случай срывали с них оружие, под руки велись солдатами впереди частей и орали какие-то песни. Тех, кто не нацепил, арестовывали и убивали на улице.
   Главнокомандующего генерала Хабалова, попробовавшего протесто-вать, ничтоже сумняшеся арестовали и отвезли в крепость. Он, впрочем так растерялся, держал себя такой шляпой, что беды большой от этого не было.
   В Думе идет ликование. Пахнет весной, действительно, пахнет весной, ибо март на дворе, мокро, грязно и рослая фигура Родзянки на крыльце Думы, окруженная толпою думских членов. Ну, конечно, речи. "Граждане солдаты", "революционные войска", "народ взял все в свои руки", "проклятый царизм", и "ура", и марсельеза. Откуда-то принесли известие, что союзники одобряют революцию, и все воспрянули духом.
   Да, милый друг, изменяли Государю даже и те, кому изменять как будто бы было и не к лицу. Великий князь Кирилл Владимирович во главе свое-го гвардейского экипажа пожаловал тоже к Думе, -- и с красным бантом, конечно, -- чтобы выразить Родзянке свои верноподданнические чувства и предать проклятию ненавистный Царизм (что за подлое неграмотное слово!), который дал ему столько наслаждений в его жизни.
   Жутко писать, милый Саша, но представь, и меня захватило. Правда, без красного банта, я шатался по улицам и не знал ликовать или нет? Как будто бы это то, чего я хотел, как будто бы и не совсем то. Противна была угодливость и стремление понравиться толпе. На Морской встретил ми-лую Нину Васильевну. В глубоком трауре идет, полная негодования.
   "Для этого, -- говорит она мне, -- мой Пик проливал кровь и умер геро-ем, чтобы вместо нашего священного трехцветного флага висели эти кро-вавые тряпки, чтобы вместо величественного гимна гремела перевранная и опошленная французская марсельеза? Своего ничего выдумать не могли! Какой позор! Я презираю наших генералов, наших офицеров -- ведь все сдалось, все пошло за толпою, поплыло по течению! Ужас! Я видеть не могу красных бантов на груди заслуженных генералов и офицеров!"
   И вдруг навстречу нам идет граф Палтов с женою. Свитские вензеля соскоблены с погон, и на груди шелковый красный не бант, а целая розет-ка, вроде тех, какие мы одевали лошадям на уздечки на каруселях. Идет, сконфуженно улыбается. Увидали нас, подошли. Нина Васильевна сверкнула глазами на Палтова и, не подавая ему руки, -- а он уже и фуражку снял, чтобы поцеловать ей ручку, -- говорит: "А, и вы, граф, орден трусости одели!" И пошла!
   А она прехорошенькая стала, Нина Васильевна, и траур к ней очень идет.
   Между тем войска и толпа продолжали все по программе. От Думы пошли в Петропавловскую крепость, в Кресты, в Литовский замок и вы-пустили всех арестованных, все жертвы "царизма", как политических, так и уголовных. Город наполнился преступниками. Горят пожарные части, кое-где звенит стекло, разбивают магазины. Революционные дамы и ба-рышни, -- и между ними немало представительниц высшего общества, суди меня Бог и военная коллегия, если я среди них не видал Нину Нико-лаевну Пестрецову, -- организуют питательные пункты по всему городу для подкрепления сил "революционных граждан солдат". Всюду вино, бутерброды, жареная птица, телятина, сладкие пирожки.
   По всему городу звенит слово товарищ. Все стали товарищами. Видел дядюшку твоего, Егора Ивановича. Стоял, окруженный матросами, на платформе грузовика, опирался на красное знамя с каким-то "долой", дальше не разобрал надписи, и зычным голосом вопил, а что именно, я услышать за гомоном толпы не мог. Я слышал только слово "народ", с та-ким сочным "о", что мурашки побежали по спине. Хорошо говорит твой дядюшка!..
   Испуганная Императрица, -- все дети ее больны корью, -- вызвала Го-сударя. Приезжай он в эту минуту в столицу, даруй одной рукою консти-туцию, другою разгони всю ту сволочь уголовного типа, которая как-то сразу, как воронье, налипла на революцию, может быть, еще что-нибудь и вышло. Но изменили, Саша, не низы. Им еще Господь простит, их угнета-ли и держали в темноте, их жизнь не ахти как была сладка, они не ведали, что творили. Изменили верхи.
   Государь отправляет отряд в Царское, назначает туда своего любимого генерал-адъютанта и, казалось бы, такого ему преданного, Иванова, от-дает распоряжение о направлении в Петербург кавалерийских частей. Но "главкосев" -- Рузский, который находится в оживленнейших перегово-рах с Родзянкой, отменяет распоряжения Государя и не пускает войска к Петрограду. Видишь ли, все крови боятся, все хотят сделать безкровно. Государя со станции Дно сворачивают на Псков, объясняя ему, что на Витебской дороге путь неисправен. Государь покорно едет к Пскову. Он и мысли не допускает, что генерал-адъютант Рузский, выдвинутый им из праха, может ему изменить. С ним Воейков и полупьяный Нилов -- со-ветники плохие. В поезде полная растерянность. Конвой и сводный полк смотрят хмуро -- ни одного человека твердого волей нет при Государе.
   2 марта Государь прибыл в Псков. Он ожидал там увидеть Родзянко, но его встретил только Рузский. Государь заявил, что он готов объявить ма-нифест об учреждении ответственного перед палатами министерства и поручить составление кабинета Родзянки.
   Но, милый друг, l'appetit vient en mangeant (*-Желание есть разыгрывается по мере того, как ешь), и аппетиты за три дня ра-зыгрались. Упоенный речами безчинствующих солдат и ослепленный красными флагами Родзянко уже грезит, как бы самому взгромоздиться на Престоле, его приближенные ему льстят, притом он трус и его полити-ка -- потворствовать толпе. Он не отходит от прямого провода и пугает Рузского. "Вы-де не отдаете себе отчета в том, что здесь происходит: на-стала одна из страшнейших революций, побороть которую будет не так легко. В течение двух с половиной лет я неуклонно, при каждом моем всеподданнейшем докладе, предупреждал Государя Императора о надвигаю-щейся грозе, если не будут немедленно сделаны уступки, которые могли бы удовлетворить страну. Я должен Вам сообщить, что в самом начале дви-жения власти, в лице министров, стушевались и не принимали решитель-но никаких мер предупредительного характера. Немедленно же началось братание войск с народными толпами, войска не стреляли". Et pa-ta-ti et Pa-ta-ti я списал всю ленту их разговора, любезно предоставленную мне, как будущему историку "великой Российской революции". -- А в конце концов стоит прямо: "считаю нужным вас уведомить, что то, что предпо-лагается Вами уже недостаточно и династический вопрос поставлен реб-ром. Сомневаюсь, чтобы с этим можно было справиться".
   У Рузского миллион солдат под ружьем, и все еще и не нюхали револю-ции. Даже если тысяч сорок походом двинуть на Петроград, так при од-ном известии весь революционный пыл погас бы и все эти герои револю-ции побежали бы выдавать друг друга и каяться. Но, повторяю, игра зава-рена серьезная, и в ней принимают участие верхи, не без одобрения союзных посольств.
   Но Рузский еще ломается. Он притворяется, что не понимает, "в каком виде намечается решение династического вопроса". И тут уже эта старая лисица Родзянко распоясывается вовсю: "с болью в сердце буду теперь отвечать, Николай Владимирович, еще раз повторяю -- ненависть к ди-настии дошла до крайних пределов, но весь народ, с кем бы я ни говорил, выходя к толпам и войскам, решил твердо войну довести до победного конца и в руки немцам не даваться... Повторяю: со страшной болью пере-даю я вам об этом, но что же делать? В то время, когда народ в лице своей доблестной армии проливал кровь и нес неисчислимые жертвы, Прави-тельство положительно издевалось над нами. Вспомните освобождение Сухомлинова, Распутина и всю его клику; вспомните Маклакова, Штюрмера, Протопопова, все стеснения горячего порыва народа помогать по мере сил войне. Назначение кн. Голицына, расстройство транспортов, денежного обращения, непринятие никаких мер к смягчению условий жизни. Постоянное изменение состава законодательной палаты в неже-лательном смысле. Постоянные аресты, погоня и розыск несуществую-щей тогда еще революции -- вот те причины, которые привели к этому печальному концу. Тяжкий ответ перед Богом взяла на себя Государыня Императрица, отвращая Его Величество от народа... Прекратите присылку войск, так как они действовать против народа не будут. Остановите не-нужные жертвы..."
   Все это доложили Государю, и Государь сам отменил посылку войск. Он желал знать лишь одно: что же нужно для блага народа, который он так любил?
   Списываю тебе с ленты слова Родзянки.
   "Николай Владимирович, -- говорит он Рузскому, -- не забудьте, что переворот может быть добровольный и вполне безболезненный для всех, и тогда все кончится в несколько дней. Одно могу сказать: ни кровопро-лития, ни ненужной жертвы не будет".
   Но Государь еще колеблется. Он не верит Родзянке. В 6 часов утра его будят и передают слова генерала Алексеева, переданные через генерала Лукомского генералу Данилову. Я и их списал для тебя, мой старый друг, что-бы ты знал, как заставляли Государя добровольно отречься. Только что Родзянко говорил о том, что придется пролить много крови, если Государь не отречется. А ты знаешь, что кровь для Государя -- все. Он слишком любит свой народ. И чтобы усилить впечатление, генерал Лукомский из Ставки говорит: "... Переживаем слишком серьезный момент, когда решается во-прос не одного Государя, а всего царствующего дома и России". Генерал Алексеев уже угрожает анархией в армии и на фронте. Он говорит Данилову "это официально, а теперь прошу доложить от меня генералу Рузскому, что, по моему глубокому убеждению, выбора нет и отречение должно состояться. Надо помнить, что вся Царская семья находится в руках мятежных войск, ибо, по полученным сведениям, дворец в Царском Селе занят войсками, как об этом вчера уже сообщил вам генерал Клембовский. Если не согласится, то, вероятно, произойдут дальнейшие эксцессы, которые будут угрожать царским детям, а затем междоусобная война, и Россия по-гибнет под ударом Германии и погибнет вся династия".
   Пишу тебе так подробно, милый Саша, при всей своей лени, не ле-нюсь снимать копии с телеграфных лент для того, чтобы ты знал, что все они лгали сознательно или безсознательно. Ни Дума, ни Родзянко, ни толпа хулиганствующих, распропагандированных, купленных иностран-ными деньгами солдат не изображают мнения России. Царское Село в это время не было занято, и во дворце были колеблющиеся, не знающие на чью сторону стать солдаты и все смотрели, куда их повернут. Пишу для того, чтобы ты знал и в сердце своем запомнил тех, кто в эти дни повернул корабль России на новый курс, к великой ли славе или к полному круше-нию -- покажет будущее. Пишу для того, чтобы ты знал, что не Государь отрекся, а его отрекли, как теперь глупо говорят. Я слышал эти дни, как один приближенный и обласканный Государем человек сказал, что Госу-дарь отрекся так легко, как будто батальон сдал, а не Россию!
   Это неправда.
   Какие муки пережил Государь в эту страшную ночь!
   "Если вы не отречетесь, погибнет Россия, -- говорят ему председатель Государственной Думы, начальник его штаба, генерал-квартирмейстер, главнокомандующий Северным фронтом. Он им не может не верить. Он должен им верить.
   Если вы не отречетесь -- в армии будет анархия, погибнет армия и Гер-мания победит.
   Если вы не отречетесь -- погибнет ваша семья и дети ваши будут убиты".
   Давили на всё. На Государя, на Верховного главнокомандующего, на Отца!
   2 марта в 3 часа дня Государь передал Рузскому собственноручно на-писанную телеграмму:
   ... "Нет той жертвы, которую я не принес бы во имя действительного блага и для спасения родной матушки России. Посему я готов отречься от престола в пользу моего сына с тем, чтобы оставался при мне до совер-шеннолетия при регентстве брата моего Великого Князя Михаила Александровича. Николай..."
   Но сейчас же Государь переписал ее и написал:
   ... "Во имя блага и спасения горячо любимой России я готов отречься от Престола в пользу моего сына. Прошу всех служить ему верно и нели-цемерно. Николай".
   Нет, это не "батальон сдавал"!
   Ты помнишь унтер-офицера Болотуева, он в дни твоей молодости у тебя взводным был. Он давно служит дворцовым служителем и дежурил в эти дни при Государе.
   Он говорил мне вчера, что Государь плакал после подписания этих те-леграмм у себя в купе.
   Итак, главное сделано. Телеграмма подписана, она находится у "главкосева" Рузского. Царь уже больше не царь. Ему докладывают, что к нему едут члены Думы -- Гучков и Шульгин. Гучков -- октябрист, Шульгин -- правый, редактор-издатель "Киевлянина" -- лучшей правой газеты, издававшейся в Киеве. Может быть, надежда на лучшие вести мелькнула в страдающем мозгу Государя. Он потребовал телеграмму обратно от Руз-ского.
   -- Нет, ваше величество, что подписано -- то кончено. Телеграммы вы не получите, -- сказал ему его генерал-адъютант.
   В семь часов вечера Гучков и Шульгин были приняты Государем. Он ждал от них помощи, но получил последний удар.
   "Говорил один, -- рассказывал мне Болотуев, -- потом говорил другой, долго, страстно говорили. Это был обвинительный акт Государю. Он был виноват во всем. Он был виноват и в том, что злое время настало на Руси и все изменили, все продались, кто английскому, кто немецкому капиталу". В 12 часов ночи Государь подписал следующий манифест: ... "В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу Родину, Господу Богу угодно было ниспослать Рос-сии новое тяжелое испытание. Начавшиеся внутренние народные волне-ния грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной вой-ны. Судьба России, честь геройской нашей армии, благо народа, все бу-дущее дорогого отечества требуют доведения отечественной войны во что бы то ни стало до победного конца. Жестокий враг напрягает последние силы, и уже близок час, когда доблестные армии наши, совместно со слав-ными нашими союзниками смогут окончательно сломить врага. В эти ре-шительные дни в жизни России почли мы долгом совести облегчить на-роду нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорей-шего достижения победы, и в согласии с Государственной Думой приняли мы за благо отречься от престола Государства Российского и сложить с себя верховную власть. Не желая расстаться с любимым сыном нашим, мы передаем наследие наше брату нашему, Великому князю Михаилу Александровичу и благословляем его на вступление на престол Государства Российского. Заповедаем брату нашему править делами государственны-ми в полном ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях, на тех началах, кои будут ими установлены, при-неся в том ненарушимую присягу.
   Во имя горячо любимой Родины, призываем всех верных сынов отече-ства к исполнению своего святого долга перед ним повиновением царю в тяжелую минуту всенародных испытаний и помочь ему вместе с предста-вителями народа вывести государство Российское на путь победы, благоденствия и славы.
   Да поможет Господь Бог России. Николай".
   Итак, казалось бы, достигли желаемого. Дана конституция, во главе Государства мягкий, благожелательный, либеральный Михаил Александ-рович, храбрый солдат, любимый в Армии. Россия пойдет с ним к победам и славе. Значит, проливы и Константинополь, и Русское дело и Рус-ская победа в надежных руках.
   Кажется, что бы лучше?
   Но вовсе не этого было нужно тем, кто делал революцию. Им-то слава и честь России были менее всего нужны!
   В то время, как Государь с тяжелою душою, но с полным благородством отдавал самого себя для блага России, в тот же самый день, 2 марта около трех часов дня, господин Милюков в Таврическом дворце говорил речь уличной толпе. Каюсь -- был в этой толпе и я и наблюдал ее. Поближе к Милюкову стояли свои люди, встретившие его рукоплесканиями и вынесшие на руках из зала. Но сзади, там где стоял я, было совсем иное на-строение. Когда Милюков сказал о создании Временного правительства, мой сосед, интеллигентного вида мужчина, крикнул: "Кто вас выбрал?" -- "Нас выбрала Русская революция, -- развязно ответил Милюков, -- но мы не сохраним этой власти ни минуты после того, как свободно избран-ные народом представители скажут нам, что они хотят на наших местах видеть людей, более заслуживающих их доверия".
   "Ага! Ладно!" -- крикнул мой сосед.
   Известие, переданное Милюковым, что власть перейдет к наследнику, при регентстве Великого князя Михаила Александровича, вызвало опять крики: "Это старая династия" ... Вечером я уже узнал, что во дворец вор-валась толпа прапорщиков и потребовала от Милюкова, чтобы он отказался от своих слов, что на престоле будет кто-либо из Романовых, и вот уже именно с легкостью необычайной Милюков сдал это и сказал, что это было только его личное мнение.
   Когда вернувшийся из Пскова Гучков на Варшавском вокзале сообщил встретившей его кучке железнодорожных рабочих о том, что Государь от-рекся в пользу брата своего, его слова были встречены возгласами негодо-вания.
   "Долой царя! Не желаем!", и Гучков поспешил успокоить их, что это только желание "Николая II", а они еще посмотрят.
   Итак, милый Саша, кучка прапорщиков в Таврическом дворце и такая же кучка железнодорожных рабочих на Варшавском вокзале легко оттал-кивают кормчих, взявшихся править Государством, и направляют корабль России куда им угодно, но только, конечно, не к славе, победе и благоденствию.
   Кто эти прапорщики? Кто эти железнодорожники? А, если это герман-ские шпионы, если это агенты Антанты, которым уже не нужна больше победа России, если это слуги тех самых большевиков, которых судили в прошлом году? Никто не поинтересовался спросить, кто они, но призна-ли в них "волю народа" -- ставосьмидесятимиллионного народа!..
   И вот третьего марта достойная компания, в лице кн. Г. Е. Львова, П. Н. Милюкова, А. Ф. Керенского, Н. В. Некрасова, М. И. Терещенко, И. В. Годнева, В. Н. Львова, А. И. Гучкова, М. В. Родзянки, В. В. Шульги-на, И. Н. Ефремова и М. А. Караулова, около полудня собирается на Мил-лионной улице в доме Великого князя Михаила Александровича.
   Пространно говорит старый дворянин Родзянко, богатейший помещик, взысканный царями, о необходимости для блага Родины отречься
   от престола и Михаилу Александровичу. Ему возражали П. Н. Милюков и А. И. Гучков. Милюков говорил о том, что Временное правительство одно является "утлою ладьею", которая может потонуть в океане народных вол-нений, что государство нуждается в сильной, привычной власти монарха.
   Потом говорил Керенский, настаивая на отречении Великого князя.
   Ты, Саша, знаешь хорошо Великого князя. Никогда он не думал о пре-столе всероссийском, никогда к нему не готовился. Кругом него шли шум-ные дебаты, шли разговорчики о нем так, как будто бы его и не было. На кого он мог положиться? Его туземцы были благоразумно загнаны, кому это было нужно, на Румынский фронт. Вокруг орда пьяных солдат, убива-ющих своих офицеров и начальников, опереться не на кого.
   Великий князь отказался. И я не осуждаю его. Он ничего другого уже не мог сделать.
   "Ваше высочество, -- воскликнул Керенский, выслушав его отказ, -- Вы -- благороднейший человек!.."
   Итак -- le roi est mort (*-Король умер) и да здравствует Временное правительство во главе с князем Львовым из представителей всех партий.
   Старых министров, а с ними заодно и тех генералов, которые почему-либо не понравились толпе, -- не сняли свитских аксельбантов, позволи-ли себе только что торжественно провозглашенную свободу слова и осу-дили действия хулиганов, -- революционные войска арестовали и доста-вили кого в Таврический дворец, кого в крепость, кого и в Кресты. Картины умилительные. То и дело видишь грузовик, на который навали-лась ликующая разукрашенная красными лентами матросня и солдатня, с ними непременно несколько девиц, и посреди них сконфуженно, глупо улыбающаяся физиономия какого-либо сановника. Впрочем, кажется, обходились прилично и обижать не обижали. Новый кабинет собрали всех мастей и оттенков. Кадетская партия себя не обидела, напихала своих куда надо и куда не надо. Все это были пирожники, взявшиеся тачать сапоги, и сапожники, взявшиеся печь пироги. Князь Львов во главе, Александр Иванович Гучков военный министр, левый социалист Керенский министр юстиции и так далее в том же роде, личности довольно безцветные, как безцветна была и Дума. Ярче других Милюков, министр иностранных дел. Мы за последнее время были подготовлены ко всяким таким назначени-ям и потому подумали -- Les ministres passent -- les bureaux restent (*-Министры уходят -- их министерства остаются) и не безпокоились, но вскоре увидали, что и бюро затрещали по швам, новые метлы заработали с революционной энергией, и всюду поклон в сторону толпы, то есть, говоря просто, -- хама.
   Газеты всех оттенков, не исключая и правых, соловьями разливаются, восхваляя революцию. "Новое Время" стало называть Государя Импера-тора "бывший царь" с маленькой буквы и писать про Государя грязные сплетни. Внезапно, стихийно, как будто заранее заготовленные, вылете-ли на улицу грязные порнографические листки с грубыми картинками, и мальчишки носятся среди солдат, громко крича: "Сказ о том, как Сашка шила Распутину рубашку", и другие подобные циничные гадости..."
   Саблин остановился здесь и вспомнил русско-японскую войну и тогдашние крики газетчиков о победах Японии. "Мальчишки и уличные девки -- подумал он, -- вот тот камертон, который дает тон нынешней рус-ской истории. А где же дворянство, рыцари, где же интеллигенция и подлинный народ? Народ все еще безмолвствует".
   "Но все это было бы еще полбеды, -- продолжал читать Саблин, -- если бы у нас было правительство. Хотя худое, да правительство, мы ведь хоро-шим-то не очень избалованы, но беда оказалась в том, что Временное пра-вительство оказалось правительством без власти.
   В то время, как к Таврическому дворцу торжественно, под гром музы-ки подходили полки за полками, пришли и казаки -- на поклон, срамить своих дедов, пришел и Конвой заявить о своей рабской душонке, -- когда там вновь народившиеся министры, позабыв обо всех делах, целые дни приветствовали, благодарили и умилялись подвигам революционных войск, пожимали тысячам солдат руки, еще теплые от убийства безоружных людей, -- в том же самом Таврическом дворце засело другое прави-тельство: Совет солдатских и рабочих депутатов. Что за депутаты, откуда они явились, кто их избирал, этого никто не знает. За длинным столом, окруженные вооруженными до зубов солдатами, матросами и рабочими, сидят юркие личности в пиджаках и солдатских рубахах, носившие по паспорту звучные фамилии вроде Чхеидзе, Цедербаума, Гуммера, Гельфанта, Розенфельда, Крахмаля, Нахамкеса, но укрывшиеся для удобства со-вращения малых сих под православными псевдонимами Маркова, Суха-нова, Парвуса, Каменева, Загорского, Стеклова и тому подобных. Эти неуклонно ведут свою линию и, захватив в свои руки мощную радиостан-цию, рассылают по всей России приказы самого возмутительного содер-жания.
   Их линия поведения точно определяется нижеследующей формулой, выработанной уже два года назад в Циммервальде и провозглашенной ими в N 1 "Известий Петроградского Совета рабочих депутатов": "немедлен-ная и неотложная задача временного революционного правительства -- войти в сношения с пролетариатом воюющих стран для революционной борьбы народов всех стран против своих угнетателей и поработителей, про-тив царских правительств и капиталистических клик и немедленного пре-кращения кровавой человеческой бойни, которая навязана порабощенным народам". И, можешь себе представить, как этот призыв понравился всем трусам, шкурникам, оборонцам, уклоненцам, спекулянтам и привлек сра-зу всю пакость земли Русской на сторону совета. Что же делало тем време-нем настоящее, тоже самоизбравшееся, Временное правительство?
   Временное правительство разговаривало и совещалось, как поступить с этою властью, выросшею у него, как гнойный прыщ на носу.
   Разогнать? Но это нарушить девственную чистоту безкровной ликующей революции, это покажется народу старым режимом, насилием, про-изволом. Да и кто будет разгонять? Солдаты и рабочие не захотят гнать своих депутатов, которых, надо полагать, они когда-то избрали и которые отрицают войну и обещают мир.
   Соединиться с ними, вступить в переговоры, сделать из них, так сказать, нижнюю палату будущего парламента, признать их и столковаться.
   Как будто неловко. Уже слишком махровая компания там заседает, да и определенно известно, что никто никогда их не избирал.
   Решили просто. Держать с ними "контакт". Кому пришла эта гениаль-ная идея, я затрудняюсь сказать, но очень скоро наш брат чиновник, да и кое-какой офицер почувствовал, что настоящая власть это и есть Цедербаум, Нахамкес и компания, а князь Львов, Гучков и Милюков -- это только вывеска для господ, и ловчилы в мундирах, иногда и со значками Гене-рального штаба, стали появляться, яко тать в нощи, перед советом и вы-ражать свою преданность красному знамени, отрекаясь от ощипанного новым правительством двуглавого орла.
   Что будет дальше, Саша, поживем -- увидим. Пока хожу по улицам, из благоразумия в штатском и сильно поношенном платье, ибо хорошие шубы по ночам товарищи солдаты снимают, и приглядываюсь, не увижу ли где-либо Наполеона, который подкатит пушки к Таврическому дворцу и разгонит непрошеных гостей. Но что-то не видно. Пробовал я петь мар-сельезу с народом, -- что-то не поется.
   Таня твоя перебралась к своей подруге Оле Полежаевой в Царское. Так-то лучше, пожалуй. Ну вот и все. Храни тебя Господь. Твой старый Иван Мацнев"...
   Прочел это письмо Саблин и почувствовал, словно какой-то большой куст со многими цепкими корнями вырвали у него прямо из сердца...
   Что же это? А как же армия? Что скажут Ротбеки, хорунжие Карповы, все те, кто так любил Россию и верил, что Россия без Хозяина земли Рус-ской не мыслима?
   Замелькали в памяти простые, не замысловатые, безчисленные крес-ты офицерских и солдатских могил, зазвучали в ушах тихие панихидные слова "на поле брани за веру, Царя и отечество убиенных", и понял Саб-лин, что невидимый враг верно выбрал время для того, чтобы нанести страшный удар России, повалить ее и повергнуть в хаос и бездну небытия.
   Кто этот враг? Таинственные ли семьдесят мудрецов, на которых ту-манно намекал Верцинский, император Вильгельм, готовый на все, лишь бы покончить войну, или Англия?
   А может быть, никто, но Божья воля. Страшное наказание Господа Сил за то, что мы забыли Его заветы любви и стали ненавидеть и Бога и лю-дей?..
  

XXXIII

   Был теплый весенний день. Снег быстро таял и на скатах холмов, об-ращенных на юг, чернели яровые поля и ярко, молодо и задорно блестели тонкими радостными иголками озими. Птицы в лесу звонко, по-весенне-му перекликались о чем-то творческом и безконечно счастливом.
   Бледно-синее небо с розовыми облаками отражало солнечные лучи и точно радовалось тому, какое красивое оно, новое, иное, чем несколько дней тому назад, когда стоял мороз и густо лежал по земле твердый снег. Людям должно бы петь и радоваться в такой день, ликовать и славосло-вить Господа, но вместо этого они ходили озабоченные, сердитые и недовольные. У всех была одна мысль -- "наш день настал. На нашей улице праздник, не прогадать бы, не продешевить бы, не упустить бы своего".
   204-я дивизия строилась в резервный порядок для принесения прися-ги Временному правительству. От Командующего Армией утром пришло Саблину приказание лично быть на присяге. Пестрецов опасался, что солдаты откажутся присягать, и требовал, чтобы Саблин объяснил вой-скам, что Государь сам отрекся от престола, что также отрекся и Михаил Александрович, что будет Учредительное Собрание, которое установит образ правления в России, и что волноваться нечего, ежели народ поже-лает иметь Царя, то Царь и будет.
   Саблин холодно, без обычного в таких случаях, когда он бывал перед войсками, подъема, прочитал бледный манифест, подписанный Государем и сказал, что Россия без управления оставаться не может, что бремя власти взяло на себя Временное правительство, которому и надлежит присягать.
   Он посмотрел на лица солдат. Они были задумчивы, большинство смот-рело вниз исподлобья. Саблин подумал: "Народ взял на себя сам бремя власти и задумался".
   Он отъехал в сторону, слез с лошади и закурил папиросу. Перед ряды вышел священник и стал монотонно читать слова новой присяги, чуждо звучащей для солдата, слишком простой и не страшной.
   После чтения по очереди стали подходить сначала офицеры, потом солдаты и подписываться под присяжными листами.
   Саблин хотел уже уезжать, как вдруг шум и громкий говор заставили его встрепенуться. Из леса, направляясь к нему, шла маленькая группа вооруженных солдат, безцеремонно толкая перед собой офицера. Саблин с удивлением увидал на солдатских погонах номер полка Козлова, а в офи-цере узнал подпоручика Ермолова. Те самые солдаты, которые обожали своего офицера и с которыми он жил одною жизнью на позиции, нагло и грубо толкали его.
   -- Что такое!-- крикнул Саблин. -- Как вы смеете!
   Солдаты подошли к Саблину. Их тесным кольцом окружила толпа уже присягнувших солдат полка, смотрела и жадно слушала, что будет дальше.
   -- Ваше превосходительство, -- задыхаясь заговорил молодой солдат с наглым лицом, не выпуская из своей руки шинели Ермолова, -- позволь-те вам доложить. Все, значит, присягать стали, подписывать присяжный лист, а поручик Ермолов вдруг пошли в лес и стали уходить с поля.
   -- Присягать, значит, не желают, -- сказал другой солдат, стоявший по ту сторону от Ермолова.
   -- Прежде всего, не сметь трогать офицера, -- крикнул Саблин, -- и разойтись по местам.
   Никто не шевельнулся. Сквозь толпу протиснулся бледный Козлов и стал подле Саблина. Саблин заметил, что он отстегнул крышку кобуры револьвера и передвинул револьвер на живот.
   -- Я присягнул своему Государю, -- твердо, отчетливо, чеканя слова, сказал Ермолов тяжело дыша, -- и никому более присягать не буду... Я не изменник!
   -- Ишь ты!-- пронеслось по толпе. -- Государь сам отрекся, народ, значит, взялся сам управлять. А он, значит, не желает с народом служить.
   -- Разойтись, -- гневно крикнул Саблин.
   -- Чего разойтись! Товарищи, надо посмотреть, присягал ли еще и сам генерал. Может, и он с ним заодно, под красным знаменем служить не желает.
   -- Вам сказано разойтись, -- сказал Козлов. -- Что вы, бунтовать хо-тите?
   -- Это не мы бунтуем, а те, что присягать не хотят. Их арестовать надо.
   -- Арестовать, арестовать!
   -- И генерала арестовать!
   -- Правильно, товарищи.
   -- Царя ноне нет и господ нет. Арестовать генерала!
   -- Навались, робя. Хватай!
   Положение становилось тяжелым. Передние еще держались, не смея поднять руку на своего корпусного командира, но сзади напирала масса, раздавались свистки, и Саблин почувствовал, что сейчас произойдет что-то ужасное.
   -- Повремените, товарищи! -- раздался из толпы слегка шепелявящий, тусклый голос, и Саблин узнал голос Верцинского. -- Самосуд не дело свободного народа. Вы неправильно арестовали товарища Ермолова. Он такой же свободный гражданин, как и вы, и это его воля, присягать или нет. Ведь и вас никто не неволил. Товарищи! Настала минута, когда вы должны показать, что вы достойны той великой свободы, которую завоевали мозолистые руки солдат и рабочих! Вы не оскверните чистые мину-ты великой революции насилием. Мирно разойдемся, товарищи, но будем знать, что есть люди, которые не с нами. На них мы будем смотреть с полным, глубоким презрением. По землянкам, товарищи. Красное знамя свободы сменило двуглавого орла тирании и произвола! Расходитесь!
   -- Правильно!
   -- Что же, это он правильно! Коли свобода, то, значит, во всем свобо-да... И в присяге свобода.
   Толпа пошатнулась и стала расходиться.
   -- Ваше превосходительство, я умоляю вас, уезжайте, -- сказал Коз-лов. -- Люди с ума сошли. Пройдет этот угар, и они на коленях будут умо-лять о прощении.
   -- Садитесь на лошадь моего ординарца и поедем ко мне, -- сказал Саблин Ермолову, -- вам небезопасно оставаться среди них.
   -- Я ничего не боюсь, ваше превосходительство, -- со светлым лицом сказал Ермолов. -- Я и смерти не боюсь. А жить теперь не стоит. Не для чего!
   -- Ваша жизнь еще нужна будет! Садитесь.
   Они молча поехали мимо расходившихся солдат. Почти никто не отда-вал чести Саблину, солдаты смотрели мрачно, исподлобья, но молчали.
  

XXXIV

   В штабе корпуса Саблин застал полный кавардак. Едва не бунт. На дворе избы, которую занимал Саблин, толпились радиотелеграфисты, телегра-фисты, мотоциклисты и самокатчики и о чем-то шумели.
   -- Я говорю, не имеет права задерживать! Это такой же приказ, как и Временного правительства, и Вислентьев не имел права сдавать начальни-ку штаба. Вислентьева за это арестовать надо. Он должен был передать, как указано, -- слышал Саблин возбужденный голос, когда слезал с лошади.
   Он хмуро посмотрел на солдат и прошел в хату. В ней Давыдов с блед-ным, как полотно, лицом, неистово куря, ходил взад и вперед по грязно-му, размокшему, земляному полу.
   -- В чем дело, Сергей Петрович?-- спросил Саблин.
   -- Я едва не выпорол телеграфиста. И жалею, что не выпорол эту ско-тину, -- сказал Давыдов.
   -- Но что случилось?
   -- Извольте видеть, ночью передана радиотелеграмма с заголовком "Всем, всем, всем", немедленно передать во все части, роты, эскадроны, батареи и команды. Дикая галиматья. Воинская дисциплина отменяется. Объявляется декларация прав солдата! Слышите, ваше превосходительство, не обязанностей, а прав. Прав! Солдат имеет право ходить по всяким злачным местам, ездить в вагоне I класса, и даже не сказано, что с биле-том, не отдавать никому никакой чести, офицер вне службы ему не на-чальник, и прочая ерунда и довольно безграмотная.
   -- Кем подписана?
   -- Советом солдатских и рабочих депутатов.
   -- Ерунда! Как же ее передали?
   -- А вот пойдите вы. Оказывается, это не первая. По ночам радиоте-леграф работает непрерывно и радиотелеграфисты исписывают целые листы "всем, всем, всем!". Что с этим делать!
   -- Приложить к секретному делу как любопытный документ неразбе-рихи нынешнего времени.
   -- Уничтожить! Да неразбериха ли, ваше превосходительство? Вот в чем беда! Слыхали, в М-ске торжества по случаю революции и свержения Царя. Начальника гарнизона генерал-адъютанта Б. товарищи солдаты просят пожаловать на парад. Он выходит. Ничего красного на нем нет. Услужли-вые адъютанты говорят: "Вам надо быть в красном, ваше превосходитель-ство". Кто-то, ах, ваше превосходительство, -- от подлиз и от лакеев нас и революция не избавила, -- выворачивает генеральское пальто на красной подкладке и подает так Б. Тот одевает. Каков кардинал!
   -- Шут гороховый!
   -- Так вот, ваше превосходительство, неразбериха ли это? А?
   -- Но ведь вы понимаете, -- сказал Саблин, -- что этот приказ N 1 с Декларацией прав солдата -- это проповедь распущенности. Наш солдат в массе и без того разнуздан, давно ли командование было принуждено вве-сти телесные наказания, чтобы хотя как-нибудь обуздать армию и охранить мирных жителей, а после такого приказа трепещи обывательское благополучие. На части разорвут.
   -- И воевать не станут, ваше превосходительство. Я полком командо-вал, так знаю-с, что такое выгнать из окопа и поднять цепь в наступление. Не то что кричишь, надрываешься, а палкой иной раз съездишь. А тут вы и тому подобное. Да они это вы -- вам ты ответят. Так спрятать приказ?
   -- Обязательно спрятать...
   Вечером из штаба армии пришло приказание разъяснить солдатам, что приказ N 1 и декларация прав солдата касается только частей Петроград-ского гарнизона, заслужившего такие милости, так как он поднял знамя революции. Мозги солдат окончательно свихнулись. Явилось такое пра-вительство, которое измену присяге, измену Государю, уличные безпоряд-ки ставит выше тяжелой, полной лишений и боевой страды на фронте. И солдат озлобился.
   Для Саблина и офицеров стало ясно, что правительство находится в руках гарнизона и Россиею правят не князь Львов, не Гучков, Милюков, Керенский и другие, а правит толпа, может быть, таинственный Совет солдатских и рабочих депутатов, возглавляемый компанией евреев и рус-ских с уголовным прошлым.
   Еще через три дня по всему фронту громогласно и требовательно сверху вниз было объявлено, что приказ N 1 распространяется на всю Армию. Армия раскрепощалась от дисциплины и обращалась в вооруженную тол-пу. По армии стали носиться темные слухи о какой-то таинственной Еремеевской ночи, как называли безграмотно солдаты историческую Варфо-ломеевскую ночь. В эту Еремеевскую ночь предлагалось перебить всех офицеров, просто за то, что они офицеры.
   И в этих слухах был слышен таинственный, но полный грозного смыс-ла призыв:
   -- И лучшего из гоев -- убей!
   "Убей начальника".
   Саблин призвал к себе Давыдова.
   -- Нам, начальникам, -- сказал он, -- нечего делать у такого прави-тельства. Прикажите составить для меня рапорт со всеми нужными при-ложениями и послужным списком для увольнения меня в отставку. Мо-тив: невозможность командовать частью при таких условиях.
   -- Ваше превосходительство, -- мягко сказал Давыдов, -- правильно ли вы поступаете? Если все поступят так, как вы...
   -- Как это было бы прекрасно, -- перебил его Саблин. -- Это был бы протест против того, что делает правительство. Если бы все офицеры сей-час ушли со службы, -- это не было бы дезертирством, но это заставило бы правительство перестать разрушать Армию.
   -- А не ускорило бы это Еремеевскую ночь?
   -- Может быть. Но она все равно будет. И я ухожу не от нее. От нее никуда не уйдешь. Я ухожу, чтобы не быть невольным участником развала Армии и гибели России, ухожу для того, чтобы бороться против этого. Приготовьте мне к вечеру бумаги, а сейчас пошлите ко мне Ермолова.
   -- Слушаюсь, -- сказал Давыдов.
   Через несколько минут в халупу вошел Ермолов.
   -- Поручик Ермолов, -- сказал Саблин. -- Завтра утром через нашу де-ревню будет проходить N-ская кавалерийская дивизия со своим стрелко-вым полком. Я писал о вас начальнику дивизии и командиру стрелкового полка, они принимают вас к себе. Вы присоединитесь к полку и уйдете с ним.
   -- Ваше превосходительство, -- смело проговорил Ермолов, -- позволь-те мне этого не делать.
   __ Почему? -- спросил Саблин и устремил пытливый взгляд на юношу. Где видал он такие бледные, безкровные лица с большими ясными точно светящимися глазами? Где видал он это благородство черт и линий, не с урожденное, а созданное высотою помыслов... Мелькнули в памяти картины итальянских монахов-художников XV и XVI века... Показался сумрак Берлинской картинной галереи Кайзера Фридриха, Римские музеи и все эти святые Себастьяны и Антонии, эти прекрасные отроки, при-вязанные к столбам и пронзаемые стрелами. Мученики! Глаза мученика за веру, за идею смотрели на Саблина. И инстинктивно понял он, что то, что скажет сейчас Ермолов, возвысит Ермолова, покажет его в полной красо-те христианской любви и чувства долга. Часть офицерства русского, как Христос, добровольно шла на страдания и крестную смерть, добровольно осудила себя на Голгофу!
   -- Разрешите мне вернуться в свою роту, -- сказал Ермолов. -- Они ничего со мною не сделают! Я там очень нужен. Мой долг быть с ними до конца.
   -- Сколько вам лет? -- с чувством уважения и восхищения спросил Саблин.
   -- Мне двадцать лет, -- отвечал Ермолов.
   -- Идите и да хранит вас Господь!..
  

XXXV

   В три часа ночи усталый писарь принес Саблину рапорт, послужной список, расчет на пенсию и прошение об отставке. Он вошел потому, что в окно увидел свет и Саблина, сидящего за столом.
   -- Я не знал, ваше превосходительство, как писать вам прошение, -- сказал он. -- Раньше на Высочайшее имя писали. Я на имя министра пи-сал. Опять не знал, как титуловать его. Написал: господин министр. Толь-ко не знаю, хорошо ли будет?
   -- Хорошо, я просмотрю и, если нужно, исправлю. Оставьте здесь, -- сказал Саблин.
   -- Послужной списочек, ваше превосходительство, составлен в двух экземплярах, благоволите просмотреть и вот здесь написать "читал" и фамилию вашу проставить, так полагается.
   Писарь ушел, и Саблин развернул послужной список.
   В этой прошитой, опечатанной еще старою печатью с большим широ-ко распростершим крылья двуглавым орлом тетради грубоватой серой бу-маги заключалась вся его жизнь...
   Тихо и ясно горела свеча, в походном подсвечнике, поставленная на горку книг. Она бросала свет на рано поседевшие, но все еще густые воло-сы, на тонкий овал лица и отражалась маленьким огоньком в серых гла-зах.
   "Послужной список Командира N армейского корпуса, Свиты Его величества генерал-майора Александра Николаевича Саблина, составлен 13 марта 1917 года..." -- прочел Саблин. Старый писарь не посмел или не захотел лишить свитского звания своего командира корпуса, как не соскоблил и Саблин со своих погон Государевых вензелей. То, что было -- было, и уничтожить прошлое человек не властен. И прошлого Саблина никто от него не отнимет, как и он сам не в силах изменить в нем ни одной черты. "Историю даже единичного лица нельзя ни изменить, ни повернуть, как же хотят они, -- подумал Саблин, -- отменить прошлое и уничтожить великую историю царей московских и императоров Российских. Настоящее, пускай, принадлежит им, но будущее вряд ли и прошлое -- никогда".
   "Имеет ордена, -- читал Саблин, -- святого Георгия 4-й степени, Геор-гиевское оружие". --Да, милые мои, моей конной атаки и взятия батареи тогда, когда были убиты мой сын, и товарищ юности, милый Пик и мно-гие, многие другие, моей раны вам не отнять от меня. Вам не отнять лихих дел моей дивизии у Костюхновки, где пал хорунжий Карпов, -- вы, го-спода штатские военные министры, вы, нахальные еврейчики, сидящие в Смольном, вы, толпа разгульного, дикого народа, вы можете сорвать и растоптать золото и эмаль, порвать шелк лент и темляка, но красоты по-двига и упоения победы вы не вытравите ни из моего сердца, ни из сердец участников, и история скажет про нас свое слово...
   "Из потомственных дворян Орловской губернии" -- и этого вы не от-нимете от меня! Вспомнил Саблин тихую усмешку Маруси, когда смотре-ла она на портреты его предков. Из века в век, из поколения в поколение мы делали Государево дело и не уместно нам покинуть Государя...
   А вот... покинули...
   "По окончании курса наук высочайшим приказом произведен в кор-неты в Лейб-Гвардии... 1894 года августа 8-го..."
   Двуглавый черный орел, старыми шелками расшитый по парче, запах старины, тления и ладана. -- Полковой штандарт... Слова присяги... Му-зыка и чувство высокого счастья, заполнившее все сердце и отодвинув-шее все другие чувства... Парад и обожание Государя... Китти, Маруся, калейдоскоп случайных встреч, Вера Константиновна -- и над всем этим могучее покровительство двуглавого орла... Праздник жизни... Яркое сча-стье бытия, муки совести, Любовин, смерть Маруси, разочарование в Го-сударе и народе и всепоглощающая любовь к армии...
   Точно перед смертью, в те часы печального раздумья, когда после тра-гической кончины Веры он сидел, готовый к самоубийству, пронеслась перед ним вся его жизнь в полку под двуглавым орлом.
   А что же?.. Хорошо жилось... Сытые лошади, сытые воспитанные сол-даты, вахмистр Иван Карпович, весь уклад полковой жизни, отдание чес-ти, дисциплина, муштра, трубачи, песенники, собрание... "Пью за здоро-вье генерала Пуфа" и пьяный Ротбек... ах хорошо все это было! Полковая семья, мелкие интересы, ученья, караулы, маневры, балы во дворце, мел-кие дрязги, five o'clock у полковых дам, concours hippique (*-Пятичасовые чаи... конские состязания...), скачки, ма-невры...
   Все это нам... А им?
   Им? Мясная порция в двадцать три золотника, жирные наваристые щи, рассыпчатая, в ароматном сале, гречневая каша, два с половиной фунта хлеба, красивый мундир, любовь горничных и кухарок и сладкие мечты о возвращении домой. Тихое бытие без сложных запросов, без дум, с мечтами о крепком сне, о чарке водки, с лихою песнью, бравым ответом и со страхом окрика и наказания. Жизнь в вечной сутолоке и работе, чистка лошади, сапог, мундира, амуниции, учения, сложный ритуал военной жизни и возвращение в деревню с привычкой к труду и со званием запасного солдата. Кто хотел -- шел дальше. Худо разве жилось Ивану Карпо-ву? Вспомнил эскадронный праздник, стол для офицеров у вахмистра, свежую икру, мадеру, шампанское, толстую вахмистершу, белокурую доч-ку воспитанницу театрального училища, и шумную толпу офицеров в маленьких комнатах вахмистерской квартиры...
   Нет, и им неплохо жилось под двуглавым орлом. Широко распростер он свои могучие крылья от края и до края и полвселенной охватил ими, и всюду было тихо, спокойно и сытно.
   А теперь?..
   Как-то, после японской войны Саблин был в концерте. Пела его лю-бимая певица Л. Бакмансон, певица с большим темпераментом. Она пела романс Цезаря Кюи "Раненый Орел"... После печального стона упавшего от раны орла слышался могучий, полный страсти призыв.
   Расправишь могучие крылья свои
   И снова ты вдаль полетишь!..
   Долгая зимняя ночь убывала. Но ведь жизнь была еще дольше. Дого-равшую свечу сменила новая, а Саблин не спал. В маленькие окошки ха-лупы заглянул печальный рассвет. Показалась грязная дорога, колья по-ломанного забора, черные поля, глыба ноздреватого снега на скате холма, зелень озимей, яснее стал далекий лес, и раннее весеннее утро внесло еще большую печаль в сердце Саблина.
   Да ведь остался, остался двуглавый орел. Ничем его не заменишь!
   Издали послышалась музыка... Знакомая музыка... Полковой марш драгунского полка его дивизии. Зашлепали лошади по дороге, слышна команда "смирно". Полковой командир увидал флаг корпусного коман-дира и надеется, что Саблин выйдет приветствовать свою дивизию. Саб-лин надел пальто, пристегнул шашку и подошел к окну...
   Нет, он не выйдет.
   Уже у самой его хаты рыжие лошади драгунского полка, за трубачами виден штандарт. Двуглавый орел на копье закутан красным кумачом, и широкие красные ленты наподобие алого знамени спускаются и закрыва-ют штандарт в чехле. Алые банты у солдат в петлицах, алый бант на груди У начальника дивизии, алый бант на груди командира полка.
   Нет, Саблин не выйдет.
   Он командовал дивизией, служившей под двуглавым орлом, и крова-вому красному знамени он не пошлет привета. Революционных солдат он не знает.
   Печально звучит уходящий марш. И, как в заключительной сцене чеховских "Трех сестер", звуки удаляющейся музыки создают тревожную, до боли жуткую гамму печальных ощущений, так и это утро, и марш драгунского полка будили грусть о безвозвратно потерянном.
   Безвозвратно.
   Расправишь могучие крылья свои
   И снова ты вдаль полетишь.
   Яркий зал Кредитного общества. Портрет Государя, и на фоне его пе-вица в черном кружевном платье с черными, красиво завитыми волосами Где это все?
   Идут уланы, и над ними красные ленты. Красное знамя закрыло гусар-ский штандарт, и у толстого фон Вебера на груди большой алый бант.
   Орден трусости.
   Затопотали часто, вперебой, лошади казачьего полка, и нагло смотрят чубатые лица с красными бантами на груди. В их марше много аккордов из "Жизни за Царя", и они вместо марша играют какое-то пошлое по-пурри.
   Развеваются красные ленты над тем знаменем, что ходило в атаку под Железницей, и не видно за ними двуглавого орла.
   Это барышни все обожают...
   Гремит оркестр и уходит вдаль, оставляя полосу жуткой пустоты.
   Саблин взял перо и, отыскав место для подписи на прошении, занес руку, чтобы расчеркнуться "А. Саблин", и остановился.
   "Это барышни все обожают", -- настойчиво и вкрадчиво пропел уже за деревней корнет казачьего оркестра.
   Встал образ Ермолова. Показались большие лучистые глаза на блед-ном лице, глаза мученика.
   Властно, могуче, страшным стоном прозвучал в душе крик певицы над затихшим залом:
   Расправишь могучие крылья свои
   И снова ты вдаль полетишь.
   А как же они-то? Офицеры?.. Те, кто, как Христос, взяли крест свой и пошли на Голгофу? Ужели он бросит крест и уйдет в сторону? Ужели не разделит он с ними и муки сердца, и, если нужно, все ужасы таинствен-ной Еремеевской ночи!
   Саблин бросил перо и порывистым движением разорвал прошение об отставке.
  

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

I

   Весна наступала ясная, солнечная, теплая. Прилетели жаворонки, и пустые поля ожили их веселым пением. Лес набух и потемнел. По вече-рам лиловые сумерки стлались над лесом, и он казался густым и непро-ходимым. Лед на реке стал рыхлым, местами поверх него шла вода. Пе-реходить по нему стало опасно. Жидкие мостики того и гляди могло сне-сти ледоходом. Саблин настойчиво просил разрешения убрать с Лесищенского плацдарма бригаду, которая чувствовала себя отрезанной и очень волновалась, но наверху все обещали переход в наступление, плацдарм был нужен, и бригада стояла в сырых, залитых водою и грязью окопах.
   После революции некоторое время на позиции все оставалось так, как было установлено Саблиным. Неподвижно стояли часовые на наблюда-тельных постах, люди не расставались с противогазами, резервы были по-прежнему бдительны, химическая команда ежедневно проверяла все сред-ства противогазовой обороны. Приказ N 1 хотя и был прислан в полки, но на него мало обращали внимания. По-прежнему говорили "ты", руга-лись, когда нужно, ленивых и нерадивых грозили поставить "в боевую". Офицеры осматривали винтовки, унтер-офицеры показывали внушитель-ный кулак тем, у кого замечали грязь и ржавчину, часовые сменялись каж-дые два часа, точно, без промедления, и масса не отдавала себе отчета в том, что произошло. Только в резервных ротах после переклички пели "Отче наш", а "Спаси Господи" и гимн перестали петь. Честь отдавали по-прежнему, и вместо "ваше благородие" только некоторые развязные сол-даты говорили "господин поручик".
   Началась смута, и солдаты почувствовали перемену лишь после того, как вернулись из штаба фронта и из Петрограда солдаты, посланные де-легатами от полков на съезды фронтовой и общеармейский. Приехали простоватый, недавно произведенный из фельдфебелей прапорщик Икаев и солдат из народных учителей, в 1905 году приговоренный к ссылке за уча-щие в революции, но бежавший и долго живший в Германии Воронков. Каждый по-своему воспринял революцию и по-своему докладывал сол-датам о том, что произошло в России и как следует теперь вести себя сол-дату.
   Икаев собрал роту в тесном узле окопов и, сидя на банкете у ног часо-вого, восторженно рассказывал о южном съезде фронтовых делегатов в Луцке.
   Над головою синело бездонное, ясное небо, и пел жаворонок, кругом журчали ручьи, сливаясь к реке. Часовой, глядя через бруствер на зелене-ющие поля и прислушиваясь к тому, что говорил Икаев, смотрел на чуть темнеющую полосу неприятельских проволок и не мог понять -- как по-сле того, что произошло, еще может быть война, еще есть надобность сто-ять на посту и смотреть, как немцы что-то делают у себя, -- не то чинят проволоку, не то прорезывают в ней проходы. Спокойно, деловито рабо-тают они, и видно, что сзади ходит офицер и, должно быть, покрикивает на них. Хорошо бы их теперь шрапнелью спрыснуть, да, видно, и на артиллерийского наблюдателя нашла такая же благодушная лень... Пусть себе работают. Ну стоит ли теперь убивать, когда повсюду такая сво-бода объявлена, и делается такое странное и неслыханное, какого не де-лалось никогда и нигде.
   -- Приезжаю я, братцы мои, в Луцк, -- восторженно говорил Икаев, -- а там уже на площадке солдаты нас ожидают. И у каждого на шинели крас-ный бант. Встречают нас. "Вы, -- говорят, -- товарищи делегаты от корпу-са? Мандаты ваши покажите". Проверили документы и сейчас нас, будто бы мы енаралы какие-то, сажают в автомобиль и везут прямо во дворец. Банты нам дают алые. "Товарищи, -- говорят, -- это священный знак сво-боды, и вам надо его носить на груди".
   -- Ишь ты! -- сказал со вздохом один из слушателей, -- ну-у! А Сетраков бант такой одел, ему еврейчик один подарил, а генерал Саблин уви-дел, стыдить его стал. "Ты, -- говорит, -- не девка, чтобы банты да ленточ-ки носить. Это не форма!" "В боевую" грозил поставить.
   -- Старого режима енарал, -- проговорил, сплевывая шелуху от семе-чек, Икаев. -- Несознательный! Не понимает завоеваниев революции. Вот там, братцы, я посмотрел настоящих енаралов! Приехали это мы во дво-рец. И что же вы думаете, товарищи! Я и глазам своим не поверил. Пар-ные часовые у будок сидят, винтовки к стене поставлены, сами семечки лущат, с прохожими пересмеиваются. Я и спрашиваю, что же это, мол? А под суд их за это не отдадут? А они, луцкие-то, смеются. "Что, -- гово-рят, -- товарищ, разве плохо? Это вам не старый режим. Это свободные солдаты. Часовой -- он свое дело сполняет, а стеснения обидного или уни-жения личности ему нет никакого. Что хошь -- то и делай".
   -- Ловко! -- вздохнул кто-то в толпе. "Ловко", -- подумал часовой и, повернувшись спиною к неприятелю, стал слушать, что говорил Икаев.
   -- Во дворце, товарищи, поставили нас не по чинам или званиям, от-дельно офицеров и солдат, как при старом режиме бывало, а поставили вперемежку: все, мол, равны. Выше меня стал солдат какой-то, а немно-го пониже енарал и офицер. Напротив собрались какие-то енаралы, слы-хать, по делам приехали. Выходит к нам сейчас же главнокомандующий. На груди у него красный бант большущий и ленты свешиваются, егорь-евский крест даже закрывают. На тех-то генералов, что по делу его ожи-дали, и не посмотрел совсем, а прямо к нам, делегатам. Я вытянулся, приготовился уже крикнуть "здравия желаю", гляжу, а он с ручкой к каждому подходит, здоровкается с каждым. И мне подал. Тут я понял, что значит равенство.
   Икаев вздохнул. Послушно завздыхали солдаты в толпе слушателей.
   -- С ручкой!.. Главнокомандующий... Ишь -- ловко. А не вре? -- заго-ворили солдаты.
   -- Да... Вечером, значит, -- продолжал Икаев, дав улечься впечатле-нию, -- пожалуйте на заседание, в театр, а до того всем одинаково -- но-мер в гостинице и три рубля суточных, без разделения званиев. Пришли мы в театр. А нас там первым делом спрашивают: "Вы какой партии буде-те?" Господи ты Боже мой -- я и не думал никогда, какие там партии быва-ют. Искренно говорю, что не знаю. Подходит такой молодой человек, по-хоже, что из евреев, и говорит так любезно: "Позвольте я вам разъясню". И стал докладывать. Да! Мудрено, а красиво! Большевики, значит, есть, меньшевики, социалисты-революционеры, социал-демократы, разные такие, есть, что и Царя опять желают. "Куда, -- спрашивает, -- вас пи-сать?" "Пишите, -- говорю, -- где земли больше дают и свобода самая на-стоящая". Стали мы, значит, товарищи, -- большевиками... Да, -- кру-тя головою, сказал задумчиво Икаев. -- Стал я партийным человеком.
   Икаев замолчал. В толпе все затаили дыхание. Сказка развертывалась перед ними. Главнокомандующий "за ручку", бант красный на нем, часо-вые на посту сидят, солдаты на автомобиле раскатывают, есть партия, где земли дают сколько угодно... Чудно и сладко.
   -- Я, -- помолчав, сказал Икаев, -- так теперь смотрю. Я, даже могу сказать, презираю того человека, который ежели не партийный.
  

II

   Воронков суетливо перебегал из землянки в землянку. Он побывал в Петрограде и приехал оттуда заряженный смелым задором революции.
   -- Товарищи! -- говорил он, задыхаясь, и худое нервное лицо его пере-дергивалось, -- вы обмануты. Вас, товарищи, предают. Вас нарочно дер-жат в старом режиме. Что это такое?! Титулование, отдание чести, офице-ры вас греют по-прежнему. Товарищи, вы должны сбросить это все и приступить к демократизации армии. В Петрограде все начальники выборные. Разве там мыслим такой генерал, как Саблин? Там его на штыки бы под-няли. У вас я не вижу никаких завоеваний революции. Вы должны со-браться на митинг и потребовать исполнения приказа N 1. Права солдата не соблюдаются, вы все такие же серые рабы, как и были. Где у вас крас-ные знамена революции с теми святыми лозунгами, которые я видал в Петрограде? У вас все то же: Царь и Бог! Эх, товарищи, не для того сверга-ли мы Царя, не для того познали, что Бога нет и Бога выдумали буржуи и капиталисты, чтобы держать народ в темноте и рабстве. Товарищи, на алых знаменах революции я видал святые слова: "Мир хижинам -- война дворцам", "Долой войну". Война нужна только капиталистам, а мы им более не слуги. Соорудим красные знамена и под ними и с ними мы будем от-стаивать права народные и завоевания революции.
   В некоторых землянках офицеры пробовали возражать Воронкову, но он нагло перебивал их, не давал говорить и кричал:
   -- Вы обманули народ! Вы утаили от товарищей солдат завоевания революции. Вы держите в темноте окопных страдальцев!
   Поднимался шум, и офицеры умолкали.
   Как-то сразу приказ N 1, до этого тусклый, вялый и непонятный, вы-явился, как явление огромной важности, и перевернул всю жизнь солдата.
   Часовой, слушавший Икаева, давно отстоял положенные два часа, Икаев ушел с этого места и завалился спать, люди разошлись по землян-кам, а смена ему не шла.
   В караульной землянке молодой прапорщик в это время препирался с солдатами, наряжая их на смену.
   -- Седов, уже пять минут одиннадцатого, -- говорил он, -- вам пора идти на смену Ковалеву.
   -- Ничаво, господин прапорщик, он постоит еще, а у меня что-то в грудях болит.
   -- Панкратов, пойдите тогда вы.
   -- Так я вам и пошел, ежели Седова черед, я ночь стоял. Да чаво, досто-ит до двенадцати, а там и нам смена. Восьмая рота заступит.
   Но пришло двенадцать, а восьмой роты не было. Она тоже не торопи-лась идти. Там, разинув рты, слушали рассказы Воронкова и не трогались с места. Только в четыре часа сменили Ковалева...
   По землянкам были разбросаны в безпорядке противогазы, шинели и патронные сумки. Ружей никто не протирал. В кадке для воды (на случай газовой атаки) воды не было, пакля отсырела, керосин растащили по зем-лянкам и жгли в лампочках, хворост залило водой. Когда ротный командир пришел и накричал на людей, никто не шевельнулся исполнить его прика-зания, а когда он уходил, ему вслед раздались свистки и крики, и он отчет-ливо услышал злобный крик: "Погодите, дождетесь вы Еремеевской ночи!" Страшное значение этих слов было известно старому ротному командиру.
   Ротный призвал фельдфебеля.
   Фельдфебель, пожилой мужик-крестьянин, запасной солдат, мрачно выслушал жалобы ротного командира и, глядя исподлобья, сказал:
   -- Ничего, ваше высокоблагородие, не остается, как только арестовать прапорщика Икаева и Воронкова. От них вся смута идет. Солдаты погова-ривают, чтобы, значит, арестовать полковника Пастухова и выбрать ко-мандиром либо Икаева, либо Воронкова.
   -- Арестовать Воронкова? Да можно ли? Как будто бы, Полубояринов, права такого нет теперь, -- сказал ротный командир.
   -- По приказу нет права, -- отвечал фельдфебель, -- а только, если так оставить, хуже будет. Слышно, в Залихватском полку шесть офицеров сол-даты убили, и суда не было. Солдат не выдали следователю, так ни с чем и уехал.
   Ротный пошел к Пастухову. Пастухов мрачно сидел в землянке. Дверь была приперта колом.
   -- Что же делать? -- говорил ротный.
   -- Пишу рапорт начальнику дивизии о болезни. Завтра сдаю полк. Пусть командует, кто хочет. Днем по окопам пошел. Хоть бы кто встал. Сидят, семечки лущат, норовят так шелуху плюнуть, чтобы на мою шинель попа-ло. А, каковы стерв...
   Пастухов испуганно заглянул в дверь и, вернувшись, сказал шепотом:
   -- Денщика боюсь. Сам мне покаялся. Меня, говорит, прапорщик Ика-ев призывал и приказал за вами, господин полковник, следить и все до-кладывать ему... Комитеты какие-то будут, вот бумага вышла. Нет. Доволь-но. Я в лазарет пойду, лягу... Там спокойнее. Переждать надо. Образумят-ся же люди.
   -- Пока солнышко взойдет, роса очи выест, -- сказал ротный.
   -- А что поделаешь? Сидите и молчите. Их сила -- их власть. Пусть они и правят.
   Ротный послушался совета и засел в землянку, офицеры пугливо жа-лись к нему. Солдат стал страшен.
   По солдатским землянкам шел тихий и озабоченный шепот. Смысл всех речей, всего происходившего в Петрограде и Луцке был один: война кон-чена. Надо идти домой, нести в свои хижины давно обещанный мир.
   В шестнадцатой роте раздобыли кусок красного полотна, и Воронков выводил на нем крупно чернилами: "Долой войну!". Это знамя револю-ции решено было выставить ночью на ближайшем к неприятелю форту, чтобы неприятель тоже узнал сладости русской революции.
   Одиннадцатая рота вечером шла в бригадный резерв, и когда спусти-лась под гору и вышла на шоссе, ведущее к разоренному господскому дому, где помещался бригадный командир и были землянки резерва, ротный подсчитал ногу и крикнул песенникам:
   -- Запевай лихую!
   Но вместо обычной "Три деревни, два села, восемь девок, один я" за-пели новую, привезенную Воронковым из Петрограда песню:
   Ешь ананасы, рябчика жуй!
   Настал твой последний денечек, буржуй!
   На перекличку вечером никто не вышел, и молитву не пели. Тщетно фельдфебели и взводные кричали: "Выходи строиться на перекличку!" Из углов землянок мрачно отвечали: "Ну, будя! Будя! Чего орете, сказано не пойдем. Правов таких нет, чтобы заставлять молиться. Кто хочет и так помолится".
   По углам шептались о том, что как бы не стали в деревнях делить зем-лю без них, и что какая теперь война, когда земли много будет и свобода полная, ни господ, ни Царя.
   Медленно и тяжело, как мельничные жернова, ворочались мозги сол-дат и никак не могли переварить случившегося. Обычно в таких случаях солдат обращался за разъяснением к офицеру, но теперь оказывалось, что офицеру верить нельзя.
   -- Слышь, товарищи, -- говорилось по землянкам, -- Воронков сказывал, что, когда, значит, народ решился сам захватить власть в свои руки и солдаты пошли к Думе, офицеры не пошли с ними. Их насильно вытас-кивали с квартир, а кого и убили...
   -- Известно... Господа! Они завсегда против народа были. У них один совет -- дисциплина, и чтобы честь отдавать, и чтобы за всякую провин-ность в морду!
   -- Н-н-да! Это точно.
   -- Мало кровушки они нашей попили, попить хотят и еще.
   -- Ничего, как бы мы ихней не попробовали. Наше время не уйдет. Будет им Еремеевская ночь!
   Кое-где вполголоса разучивали рабочую марсельезу.
  

III

   19 марта в 204-й дивизии был назначен большой митинг. Дивизия дол-жна была избрать делегатов для доклада Временному правительству о своих пожеланиях и принесения поздравления по случаю революции. На ми-тинге были офицеры и представители полков корпуса.
   Саблин пошел на этот митинг, чтобы руководить им и присмотреться к настроениям солдат.
   При его входе в большую землянку -- церковь и манеж 805-го полка, все встали и затихли. Оказалось, что уже до него кто-то руководил солда-тами. Им объяснили, что должен быть выбран председатель, президиум и секретарь. В председатели, как чуждая старому режиму, была предложена заведующая корпусной летучкой городского союза женщина-врач Софья Львовна Гордон -- красивая полная еврейка, давно неравнодушная к Саблину. В президиум были избраны офицеры и заслуженные унтер-офице-ры, в большинстве Георгиевские кавалеры. По предложению Софьи Львов-ны, Саблину было предложено принять почетное председательствование, что было принято единогласно, и его сейчас же усадили рядом с Софьей Львовной.
   -- На повестке дня, -- начала Софья Львовна (кем была составлена эта повестка дня, Саблин не знал, и, когда спросил, ему сказали, что коман-диром 819-го полка, молодым офицером генерального штаба). -- На по-вестке дня значится: избрание делегата и его товарища для посылки в Пет-роград и сообщение им ответов дивизий по следующим вопросам: устрой-ство Российского государства, отношение к войне, воинская дисциплина, решение вопросов о земле... для доклада Временному правительству.
   -- И совету солдатских и рабочих депутатов, -- раздался голос с места.
   -- Товарищи! Прошу с мест не говорить, -- сказала Софья Львовна, -- полагаю, что нам надо начать с избрания делегатов для того, чтобы, слу-шая то, что будет здесь говориться, они могли бы записать, что нужно. Избрание должно быть сделано закрытой баллотировкой, поданием записок. Но для того, чтобы нам не разойтись во мнениях и более или менее единогласно избрать делегата, я предлагаю назвать тех, кого вы считали бы достойными быть выразителями мнений дивизии.
   Наступила тишина.
   -- Генерала Саблина, -- сказал вставая прапорщик, произведенный из фельдфебелей, с четырьмя Георгиевскими крестами на груди. -- Как, зна-чит, генерал Саблин, все одно как отец нам, заслуженный генерал и Геор-гиевский кавалер и знает нужды наши, и заботится о нас...
   -- Просим, просим! -- раздались голоса.
   -- Не надо генералов. Своего изберем!
   -- Товарищи, -- раздался возбужденный голос Воронкова, -- мы толь-ко что освободились от гнета проклятого царизма, а, между прочим, мы видим на погонах у генерала вензеля как будто самодержавного Государя. Теперь Николашка...
   -- Молчать, -- крикнул Саблин, -- не сметь так говорить про Государя! Государя нет, но оскорблять его память я не позволю!
   -- Товарищи, вы видите... -- сказал, отходя, с позеленевшим лицом, Воронков.
   -- Воронков, вы не правы, -- крикнул с места Верцинский.
   -- Генерала Саблина и подполковника Козлова, как оба егорьевские кавалеры, -- сказал снова прапорщик.
   -- Георгиевские кресты тут ни при чем, -- крикнул кто-то с места.
   -- Прапорщика Осетрова!
   -- Капитана Верцинского!
   -- Прапорщика Гайдука!
   -- Солдата Воронкова.
   -- Воронкова! Товарища Воронкова! Просим, просим.
   -- Голоса наметились, -- сказала Софья Львовна. -- Приступим к голо-сованию.
   Собрание засуетилось и загомонило. Саблин встал и вышел из землян-ки. Давыдов последовал за ним. На большой поляне среди леса толпились солдаты. Они с живым интересом следили за тем, что происходило на митинге. То и дело из землянки выбегали делегаты и сообщали о том, что делается внутри. Саблин закурил папиросу. Солдаты, стоявшие непода-леку от него, смотрели ему в рот, не спуская с него глаз. Они были кругом и, казалось, не было возможности уйти от них куда-либо. Они следовали сзади и прислушивались к тому, что говорили Саблин и Давыдов. На беду Давыдов не говорил ни на каком иностранном языке. Саблин взял его под руку и они тихо пошли по лесу. Мягкий мох расступался под их ногами, пахло сыростью, хвоей, весною. В лесу весело перекликались птицы.
   -- Вы считаете продолжение войны возможным? -- сказал Саблин.
   -- Нет, -- коротко ответил Давыдов.
   -- Эти люди изберут своими вождями тех, кто им будет потворствовать и угождать, кто раньше страдал от начальства, -- сказал печально Саблин.
   -- Вы слыхали, в N-ской дивизии пехотные солдаты явились на бата-рею и запретили артиллеристам стрелять. Чего, мол, стреляете, только немца раздражаете. Вы молчите, и они молчат. Нам это нежелательно. Поставили свой караул к батарее и угрожали убить командира и офице-ров, если они будут стрелять, -- сказал Давыдов.
   -- Что дальше?
   -- Ничего. Их делегатов вызывали в штаб дивизии, уговаривали, что этого делать нельзя, они согласились, а караула все-таки не сняли.
   -- А в Петербурге выносят резолюции -- война до победного конца в полном согласии с союзниками, -- нервно бросая папиросу, сказал Саб-лин.
   -- Выносят потому, что не им воевать. А попробуйте послать их на фронт?
   -- Отольется союзникам эта революция полною мерою. Так бы они этим летом уже победили Германию, а когда Русского фронта не станет, неиз-вестно, что еще будет, -- сказал Саблин.
   -- А ведь приезжали их знаменитости в Петроград, на похоронах жертв революции были. Тома, французский социалист, речь говорил, превозно-сил русский народ и говорил, что в восторге от революции. Без отпевания похоронили на Марсовом поле в красных гробах жертвы революции, -- говорил Давыдов, -- и вы знаете, ваше превосходительство, пикантную подробность. В гробах с жертвами революции лежат более чем наполови-ну люди, никакого участия в революции не принимавшие, или даже бо-ровшиеся против революции. Там похоронены те, кто случайно умер в эти дни в больницах, и убитые солдаты и городовые.
   -- Шуты гороховые! -- сказал Саблин.
   -- Да, ваше превосходительство, во Временном правительстве шуты гороховые, а в совете солдатских и рабочих депутатов уголовные преступ-ники и предатели России, и добра от этого для России не будет.
   -- Какое же добро!.. Мы должны готовиться к борьбе не на живот, а на смерть, а мы уступаем легко позицию за позицией.
   -- Вы пойдете еще туда, в собрание? -- спросил Давыдов.
   -- Загляну на минуту. Послушаю, до каких геркулесовых столбов тупо-умия и жадности дойдет солдатня, призванная решать государственные дела. Но оставаться долго не могу. Слишком тошно.
   -- Вы знаете, Воронков в Петрограде из дворца Кшесинской, от партии большевиков получил большие деньги. А партия замешана в сношениях с немцами. Вот вам и ключ нашей революции.
   -- Ну, так Воронкова и изберут, -- сказал Саблин.
   -- Изберут того, кто обещает сейчас мир и землю, -- сказал Давыдов, -- или кто даст деньги.
   -- Безысходная тоска! И подумаешь, я, командир корпуса, смотрю на все это возмутительное безобразие и молчу.
   -- А что сделаете? Один в поле не воин. Это народ.
   -- Народ! Народ! -- воскликнул Саблин. -- "Мужик умен, да мир ду-рак", -- это сказал сам про себя русский народ. Ну, пойдемте на минуту, а потом и домой. Хотелось бы зарыться с головою в подушки и заснуть, за-снуть так, чтобы не видеть всего этого ужасного кошмара.
   -- А помните толстовское: образуется.
   -- Вот оно-то и сгубило нас. Приучило к пассивности, к тупому фата-лизму... -- сказал Саблин, подходя к землянке.
  

IV

   В землянке среди затихшей тяжело дышавшей толпы шел подсчет го-лосов.
   -- Воронков... Воронков, Осетров, Воронков, Воронков, -- читал мо-лодой прапорщик, избранный секретарем. Имя Саблина встречалось редко.
   Подавляющим большинством голосов был избран делегатом от диви-зии солдат Воронков, товарищами делегата Осетров, Гайдук и Шлоссберг. Саблин заглянул в землянку тогда, когда выборы были кончены и началь-ник дивизии, командиры полков и многие офицеры пожимали руку Воронкову, поздравляя его с избранием.
   Начальник дивизии, старичок в очках, не могший отличить фокса от мопса, говорил приветственную речь.
   -- Вам, Воронков, предстоит большое дело, -- говорил он, -- разъяс-нить Временному правительству наши настроения и рассказать то, как бьется сердце окопного солдата. Вы скажете, Воронков, что мы, солдаты 204-й дивизии, не посрамим земли Русской и готовы драться до послед-него дня полной победы над врагом! -- прокричал он, стуча кулаком по столу. И так не отвечали этот крик и высокопарные слова его иссохшей фигуре, бледному старческою бледностью лицу, изборожденному глубо-кими, чисто вымытыми морщинами, что Саблину стало совестно за него.
   -- Дайте же мне обнять вас, Воронков, и пожелать вам счастливого исполнения вашей миссии!
   Старик так расчувствовался, что готов был перекрестить Воронкова.
   Воронков, бледный, взволнованный, обернулся лицом к солдатам и заговорил, видимо, заученную и заранее подготовленную речь. Он гово-рил плохо, часто повторяясь, делая все один и тот же жест, отодвигая ку-лак от груди и снова прижимая его к ней. Он снимал все высокое и святое и обнажал низкое и земное. Его речь въедалась в память короткими, часто повторяемыми фразами.
   -- Товарищи, я благодарю вас за ваше доверие ко мне и я оправдаю ваше доверие, -- говорил Воронков. -- Я скажу вам, как я чувствую по текущему моменту, и ваше одобрение или неодобрение приму к сведению при составлении своей программы. После свержения проклятого цариз-ма, слишком триста лет угнетавшего рабочих и крестьян, не подлежит никакому сомнению, что Россия должна представлять из себя федератив-ную республику, где всякому народу должны быть предоставлены права на самоуправление. Нам не нужно тиранов, и поставим целью своею до-биться того, чтобы пролетариат мог взять власть в свои руки. В отноше-нии войны, программою нашей партии является: мир хижинам. Доволь-но лилось крови крестьянской! Русскому пролетариату не нужно никаких аннексий и контрибуций...
   Речь Воронкова длилась почти полтора часа и, несмотря на то, что она была переполнена иностранными словами и местами так запутана, что похоже было на то, что и сам Воронков ее не понимал, его слушали вни-мательно. Он говорил о том, что земля должна принадлежать трудящему-ся на ней народу, что земля, как воздух и вода, не могут быть ни чьею соб-ственностью. Он рисовал картину будущей России, где не будет ни войны, ни воинской повинности, не будет полиции, народ не будет платить никаких податей и налогов, у каждого будет прекрасный дом и в нем всего полная чаша, но все будет общественное.
   Солдаты, разинув рты и тяжело дыша, слушали его, как слушают дети рассказчика сказки, но они верили этой сказке.
   Ему стал возражать капитан с мужественным русским лицом и окла-дистой черною, с проседью бородою.
   Он говорил красиво, звучно, образно, чисто по-русски, пересыпая свою речь остроумными словечками и пословицами. Он старался доказать, что Россия без царя немыслима, что нам нужна конституционная монархия, тогда не будет того, что было раньше.
   Речь Воронкова прерывалась частыми возгласами "правильно", "пра-вильно!" и речь капитана, диаметрально противоположная по содержа-нию, прерывалась такими же криками: "Правильно! Это верно! Правиль-но сказано".
   Или солдаты не понимали того, что им говорили, или они сами не зна-ли, чего хотят.
   Саблин вышел с митинга и поехал домой. Митинг продолжался до позднего вечера. Солдаты забыли про обед, про усталость и все стояли с распаренными лицами в духоте и слушали одного оратора, сменявшего другого. Говорил полковник генерального штаба, начавший свою речь подыгрыванием к солдатам с заявления: "Я социалист-революционер и республиканец, я сторонник народоправства. Я сам вышел из народа. Мой дед пахал землю, а мать моя была прачкой".
   Он клеветал на свою мать. Его мать была дочерью статского советни-ка, а дед был помещиком, спустившим в карты свое имение.
   Говорили Осетров, Гайдук, длинно и витиевато говорил Шлоссберг, цитировавший Некрасова. Но чем дальше разъясняли солдатам ораторы то, что произошло в России, тем темнее становилось у них на душе. Ясно было одно: произошло что-то громадное, что совершенно все изменило, и эти изменения углублялись все больше.
   Когда расходились, то шли, озабоченные, задумчивой молчаливо. Глав-ное, боялись продешевить.
   Софья Львовна обедала у командира полка, а потом в его коляске, ожив-ленная и красивая, приехала к Саблину с докладом о результатах митинга. Она смотрела на Саблина ласковыми томными глазами и по записочке докладывала ему постановления собрания.
   Почти все офицеры высказались за конституционную монархию, сол-даты -- за ряд отдельных республик, вроде Соединенных Штатов, но без общего президента. Все офицеры и часть солдат: война до победного кон-ца в полном согласии с союзниками. Подавляющее большинство солдат: немедленное заключение мира и роспуск по домам. Многие офицеры и все солдаты за демократизацию армии и установление в ней выборного начала. На митинге ясно выказалось недоверие солдат офицерам. Стоило офицеру что-либо предложить, чтобы солдаты требовали совершенно про-тивоположного. Среди солдат сквозила ненависть к военной службе и к мундиру...
   -- Ваше превосходительство, -- сказала Софья Львовна, кладя свою белую, холеную, сильную руку на руку Саблина и приближая к его лицу свое красивое лицо с глазами, вдруг наполнившимися слезами, -- уезжайте куда-нибудь!
   Карие глаза смотрели глубоко в душу Саблина. В них была нежность. Что-то материнское усмотрел Саблин в больших карих глазах красивой еврейки.
   -- Ну я вас прошу! Здесь хорошо не будет. Ах, Александр Николаевич, они так озлоблены и на вас и на всех офицеров, что страшно становится. Будет что-то ужасное.
   -- Но вы, Софья Львовна, кажется, так радовались революции? -- ска-зал нервно Саблин. Близость красивой женщины возбуждала его.
   -- Ах, я ее воображала себе совершенно иначе. Это не революция. Это самый грубый бунт.
   Полная рука дрожала на руке Саблина. Красивое лицо было близко, большие с поволокой глаза смотрели с любовью и жалостью. Она опустила глаза и стала тяжело дышать.
   -- Благодарю вас, Софья Львовна, -- сказал он. -- Но бежать я никуда не побегу. От своего долга не уйду. Да и куда уйдешь? Кругом то же самое.
   -- Берегите себя, ваше превосходительство, -- сказала Софья Львовна. -- Я знаю вас давно и я знаю, что таких, как вы, мало в России. Вам грозит страшная опасность.
   Она стояла у стола, освещенная снизу двумя свечами. Какие-то тени бежали по ее лицу. Краска то приливала к ее щекам, то отливала. Саблин в затуманенном слезами взоре видел все возраставшую нежность и сам был тронут до слез.
   -- Ваше превосходительство, -- прошептала Софья Львовна. -- Я ска-жу вам тайну. Эта тайна может стоить мне жизни. У нас в законе написа-но: и лучшего из гоев убей! Раздави главу змия... Теперь наши люди стоят у власти... Вы... лучший... Ах! Я так боюсь за вас!.. Я так люблю вас!.. Бере-гите себя!..
   В избе стало так тихо, что Саблину казалось, что он слышит, как сту-чит сердце в его груди. Софья Львовна стояла, опустив голову на грудь. Бледность шла к ее восточному лицу. Длинные ресницы ее нервно вздра-гивали, и вздрагивала тень от них под самыми бровями.
   Прошло две минуты. Часы отбивали их на столе, и Саблин слышал тиканье маленького маятника в золотой коробке.
   -- Прощайте, -- сказала Софья Львовна, протягивая руку.
   -- Прощайте, -- сказал Саблин и поцеловал белую руку, чего раньше никогда не делал.
   Она прошла тяжелым шагом по глиняному полу. Слышно было, как она звала кучера, зашелестели по мокрому двору колеса, тяжело вздохну-ла у самого окна лошадь, заскрипели рессоры, и коляска покатилась.
   Саблин сел на табурет за стол, облокотился на обе руки и прошептал:
   -- И лучшего из гоев убей!
   "Что же это? Или правда? Семьдесят мудрецов, на которых намекал Верцинский и которых никто не знает, и русская революция, руководи-мая из недр Сиона. Тайна?..
   А, лучше не думать".
   В избе еще стоял запах духов и молодого женского тела. Ласка Софьи Львовны глубоко тронула его. От нее становилось легче на сердце, истер-занном тоскою мрачных предчувствий. Запах духов был приятен. Его му-чительно потянуло к Софье Львовне. "Все забыть в ее нежных ласках. Все бросить к черту и хоть на миг уйти из этого страшного мира всепожираю-щей глупости".
   "Нет, -- сказал сам себе Саблин. -- Нет. Только не это!" -- Он вышел на двор и позвал Давыдова, сидевшего в соседней халупе в канцелярии штаба.
   -- Сергей Петрович, -- сказал он порывисто. -- Давайте заниматься.
   -- Да заниматься нечем. Нечего делать, -- ответил Давыдов.
   -- Бумаг нет?
   -- Не поступало.
   -- Ну... давайте разрабатывать план наступления на Камень-Каширский.
   -- Пустое дело! Теперь уже видно, что никакого наступления не будет
   -- Все равно, давайте.
   -- Как хотите, ваше превосходительство.
  

V

   Германские разведчики доставили в штаб своей дивизии флаг, снятый ими с русского проволочного заграждения, с надписью "Долой войну".
   Флаг был переслан в штаб корпуса, а оттуда в штаб Армии. Последова-ло распоряжение о приостановке эвакуации Ковеля, и штаб Армии донес о своевременности наступления на русских с целью прогнать их за реку. Уничтожение заречных плацдармов дало бы возможность освободить до трех дивизий для переброски на западный фронт.
   Главное командование одобрило этот план, и 20 марта к ночи немец-кая артиллерия, молчавшая больше месяца, заговорила и начала обстре-ливать позицию у деревни Лесище.
   Все попрятались по блиндажам, и на окопах остались одни часовые. Рядовой Пантюхов, Пензенской губернии, тридцатилетний мужик, неглупый малый, отец пятерых детей, заступил на пост и, упершись лок-тями на бруствер и поставив винтовку подле, стал смотреть на догораю-щее закатное небо. Вечер был теплый, весенний. Пантюхов собрался на пост наскоро. Только что у них в карауле, несмотря на неприятельскую стрельбу, был горячий спор. Поручик Левенталь, из немцев, доказывал, что нельзя от помещиков землю так отобрать, а надо, чтобы государство за нее заплатило и дало бы крестьянам в рассрочку через земельный банк, потому что у многих помещиков земля купленная и несправедливо так ее отнять, а прапорщик Гайдук говорил, что надо отобрать даром, потому что помещик достаточно уж этою землею попользовался. В самый разгар это-го спора взводный выслал Пантюхова на часы. Пантюхов накинул ши-нель с оборванным хлястиком, вдел рукава и, не беря ни патронташа, ни противогаза, с одним ружьем, путаясь в полы шинели, вышел к брустверу. -- И платить хорошо, а не платить куда уж лучше, -- думал Пантю-хов. -- У нас помещики Оболенские, три брата, земли у них полторы ты-сячи десятин, а в Замараловке крестьян всего полтораста семейств не наберется, значит, по десять десятин на семейство приходится. Да есть и между крестьянами такие, что свою землю имеют, им и вовсе давать не надо. А давать надо так: у кого семья большая, тому и земли больше. У меня, к примеру, Акулька, да Ванька, да Миша с Гришей, еще Авдотья махонькая, как на войну идти, родилась. Значит, уже мало-мало, а пять-десят десятин мне подавай. Опять прапорщик Гайдук правильно говорил, что и инвентарь делить надо, потому долго они им владели. А у господ Оболенских одних коров триста голов. И какие коровы. Одна к одной. Рыжие. Из-за границы их выписывали в десятом году. Всех поделить.
   Шум и металлические удары на позиции противника отвлекли на мгно-вение внимание Пантюхова.
   __ И чего он там делает? -- подумал он. -- Ведь учили нас чему-то. Пойтить разве доложить? А то погодить?.. Опять у Оболенских конный завод свой. Одних кобылиц, почитай, шестьдесят, да четыре жеребца с Тамбов-ской губернии пригнаты, всех надоть поделить обязательно. На что ему завод, когда земли у него не будет. И делить чтобы обязательно поровну. Только вот, чтобы не сделали так, как в пятом году мастерили, не стали бы ребята резать. Народ-то озорной, ожесточится и пойдет кромсать, ни себе ни людям.
   Пантюхов уже давно отстоял свою смену, но никто не приходил. Это его мало безпокоило. Он хорошо выспался днем в теплой нагретой людь-ми землянке, ночь была хорошая, в меру прохладная, и так хорошо мечта-лось под синим небом, усеянным звездами.
   -- Ишь, дух-то какой хороший! Весною пахнет. Земля-то как благоуха-ет! После Благовещения али на Пасху хорошо бы и домой. Да, Господи благослови! И помещиков порешить, и за пахоту приниматься на новых делянках... А не унимается герман... И все-то он работает. Все работает. Что значит офицерская палка над им. Боится. Н-да, а мы освободились, ловко... Только бы назад не повернули. Вот ребята поговаривают -- перебить их нужно, чтобы и не встали. Тоже и перебить страшно. А ну, как под ответ попадешь!.. Ишь, шумят как... Точно паровозы пар выпущают. И откуда у него там машины, никогда раньше не было.
   Вдруг страшная мысль ярко прорезала его мозг. "Газы... Газы удушливые пускать будет! Уже пустил значит..." И все то, чему учили, что несколько раз репетировали при самом гене-рале Саблине, вдруг встало со страшною яркостью в мозгу Пантюхова. "Первее всего противогаз одеть, потом тревога по всей линии, на батарею сказать, костры зажигать, как подойдет газ-то, значит, водой заливать, потому он воды боится, кто зачумел кислородом отпаивать".
   -- Ахти, родимые, а где же мой противогаз! Пресвятая Богородица, спаси нас грешных!.. Что же это буде!.. Да что же это буде!
   Пантюхов метался по окопу, ничего не предпринимая. Пантюхов хо-тел ракету пустить тревожную, кинулся к ракетному ящику, а он водой залит. Как третьего дня шел дождь, так и не вынесли его, а ведь говорил кто-то, чтобы вынести, значит. И спички в воде плавают. Пантюхов хотел на батарею сказать, да так одурел с перепуга, что не мог вспомнить, где батарейный телефон. Показалось ему, что уже газ его тронул, и тут вспомнил, что весь кислород ребята, балуясь, выпустили. "А кислый он, кислород-то, -- вспомнил Пантюхов, -- ну и легкий же, так и пьешь его на ма-нер лимонаду!"
   Он бросился в ближайшую землянку и широко распахнул двери. На Нарах горела жестяная лампочка. Человек восемь солдат, раздевшись до рубах, ожесточенно играли в карты. Остальные люди взвода храпели на все тона.
   -- Газы, товарищи! Газы!.. -- крикнул Пантюхов, дико вращая глазами и отыскивая свой противогаз. Но найти его среди разбросанного платья и белья было нелегко.
   -- Что врешь? -- грубо окликнул его старый солдат, подвигая к себе кучку ассигнаций.
   -- Ей-Богу, ребята, газы пустил немец. Так и шумят.
   Люди начали вскакивать с нар, кто-то из спящих неловким движени-ем опрокинул лампочку, и она потухла. Полный мрак наступил в землян-ке. В этом мраке копошились и ругались люди, отыскивая свою одежду, и дрались, отнимая друг у друга противогазы.
  

VI

   С соседнего фронта уныло неслись тусклые звуки била. Одетый в про-тивогаз солдат, похожий на какого-то демона, ударял обломком подковы в подвешенную железную доску, и звон ее раздавался печально и скучно по окопам. Люди суетились и выскакивали, большинство без противога-зов, так как многие оставили их в резервных землянках, когда шли на смену.
   Мальчик-прапорщик из кадет, у которого солдаты только что отняли противогаз, со слезами в голосе кричал на телефоне.
   -- Иван Андреич!.. Иван Андреич!.. Господин капитан!.. Вы? Ах Госпо-ди!.. Открывайте скорее огонь... По расписанию N 4. Газовая атака... Что?.. Не позволяют?.. Караул от нашей дивизии? Да скажите им -- мы поги-баем!..
   Часть роты, руководимая офицерами, одела противогазы и выстраи-валась вдоль бруствера. Те, у кого не отыскалось противогаза, бежали тол-пами к реке.
   Далеко за рекою заметались сполохами желтые огни, и выстрел за вы-стрелом загремела приданная корпусу артиллерия. Пехотные делегаты вняли мольбам из окопов и разрешили открыть противогазовый огонь. Но было поздно.
   В сумерках ночи над черной сырою землею надвигался густою пеле-ною низкий туман. Легкий западный ветер быстро гнал его прямо на око-пы. Он подкатил к чуть намечающимся в темноте кольям проволочного заграждения и сейчас же поглотил их. И стало ясно, что он так быстро идет, что убежать от него невозможно.
   Била, звеневшие по всему фронту окопов, смолкли. Прапорщик, гово-ривший по телефону, без противогаза и шапки выбежал на бруствер и ско-мандовал положить винтовки и быть готовым встретить атаку. Много лю-дей стояло, завязав рты платками, без противогазов. Это были лучшие, старые солдаты.
   Пахнуло кислым, какою-то удушливою химиею, легкий дурманящий запах горького миндаля примешался к нему, желтая пелена надвинулась на лица, на сырую от ночной росы ивовую плетенку окопа. Лица, не зак-рытые противогазом, стали зелеными, и глаза вдруг широко раскрылись, выражая ужас.
   "Что же это?" -- подумал прапорщик, и вдруг задвигал судорожно паль-цами. Ему показалось, что его мама, милая любимая мама, высокая, розо-вая, в каштановых волосах и еще молодая склонилась к нему, как тогда на их квартире, на Мойке, когда благословляла она его прощаясь... Собачка Бобка царапает полу его шинели и скулит, будто понимает всю тяжесть разлуки. Бабушка стоит в углу. Седая... и все крестит его мелким дрожа-щим движением руки... "Мама! Мама! Бабушка!" -- захотел крикнуть прапорщик, но не крикнул ничего и упал на спину со страшным, перекошенным лицом. Кругом падали люди. Их внезапная смерть, лица, выражавшие нечеловеческий ужас и зеленовато-желтые, страшные, не похожие на лица мертвецов, навели ужас и на тех, кто смотрел сквозь мутные стекла противогазов. Солдаты стали сходить с позиции и идти назад. Позиция пустела. Солдаты шли к реке. На дороге они натыкались на одиночных людей на целые кучи людей, лежащих по полям и дороге. Это были те, которые убежали раньше, и которых газ нагнал в пути.
   Наступал рассвет. Все колебалось в мутных желто-зеленых волнах газа, который заполнил все впадины и лощины и лежал в них. Там, где стояли кухни, лежали мертвые лошади, мертвые кашевары, и печально догорали топки брошенных котлов.
   Мосты на реке были сломаны. Снег на льду был до середины реки по-крыт желтым налетом. Дальше газ не пошел -- сырость реки его съела, он растворился.
   Люди в противогазах толпились, не смея стать на лед.
   -- Чего стали! -- раздавались глухие из противогазов голоса. -- Все одно погибать! Вали на лед.
   Мальчик-прапорщик стал на лед и легко перебежал на ту сторону.
   -- Вали! Вали! Держит...
   И толпа солдат кинулась на лед. Но он не выдержал, осел, затрещал, и люди стали проваливаться в темную дымящуюся воду. Было неглубоко, вода доходила едва до пояса, но идти дальше было нельзя.
   -- На мост, на большой мост! Товарищи, на мост! -- раздавались го-лоса.
   Не думая о неприятеле, солдаты кинулись вверх по реке к большому мосту, который еще был цел.
   В это время в окопы входила жидкая цепь германских разведчиков. Люди в серых шинелях и низких металлических касках, из-под которых страшно глядели темные, точно лица демонов, противогазы, держа ружья наперевес, рассыпались по укреплению. Они открыли редкий ружейный огонь по бегущим по берегу людям и тем заставили их еще торопливее бежать на мост.
   Но мост был занят. С той стороны на него вливалась густая колонна людей, в противогазовых масках. Это шли 204-й и 209-й полки, наскоро собранные Саблиным. Саблин лично вел их в контратаку.
  

VII

   Уже рассвело. Солнце светило сзади, косыми лучами освещая песча-ный холм, за которым были укрепления Лесищенского плацдарма. По скату холма колебались, словно брюхо ползущей призрачной змеи, вол-ны желто-зеленого тумана. Сквозь очки противогаза местность представ-илась неестественной и непохожей на землю. Старая трава приникла под газом и потемнела. В межах лежали мертвые жаворонки, застигнутые газом. Весь скат холма с дорогой, спускавшейся от господского дома, был покрыт мертвыми телами. Лошади упали в коляске, на козлах сидел мертвый солдат, склонившись вперед, и зеленое лицо его выражало муку и ужас.
   Внутри коляски с такими же зелеными лицами сидели бригадный генерал и полковник Пастухов. В свалившейся на бок бричке -- видно, лошадь в предсмертной агонии кинулась в сторону -- сидели мертвые делопроиз-водитель и казначей в погонах гражданских чиновников. Утренний ветер трепал черной бородой на зеленом лице казначея.
   Все это было страшно своею непостижимостью. Поле боя не походило на поле боя. Казалось, не люди сражались тут с людьми, но сама костля-вая смерть с косою прошла по нему и свалила внезапно так много народа. Мертвецы были страшные, земля была страшная, и выходившие на тот берег солдаты колебались.
   -- Первый батальон, поротно, в две линии, вправо от дороги, -- сказал Саблин, и голос его глухо раздался из противогаза.
   Шинель его пожелтела от газа, а погоны стали тусклыми с зеленым оттенком, и на них черным казался вышитый вензель Государя.
   Саблин остановился, чтобы пропустить вперед головную роту. Ее вел Козлов. Но как только роты разошлись на интервалы, они пошли тише.
   Навстречу бежали люди в противогазах.
   -- Товарищи, -- кричали они, и голоса их тускло звучали из резиновых чехлов масок, -- назад, товарищи, все пропало. Его сила!
   Козлов и Ермолов шли впереди, и за ними молча шел Морочненский полк. Первые полуроты рассыпались в цепь. Германские разведчики ста-ли покидать окопы. Со стороны германцев показались густые темные цепи.
   Саблин поднялся на холм и смотрел в бинокль сквозь очки противога-за на поле боя. Морочненский, а за ним и Павлиновский полки были ближе к окопам, нежели германцы. Еще одно усилие -- и плацдарм будет снова занят русскими войсками, а в укреплениях они отсидятся. Наша артилле-рия хотя и безпорядочно, видно, не было настоящего наблюдателя, но поражала противника, и немецкие цепи часто ложились.
   Секунды казались вечностью.
   Ермолов, шедший впереди, то и дело приподнимал противогаз и звон-ко и одушевленно кричал: "Вперед, братцы! Вперед! Наша взяла!"
   Над головами раздалось мерное жужжание нескольких пропеллеров. Эскадрилья аэропланов с черными крестами на крыльях летела навстречу бригаде Саблина. Глухо стали падать и взрывать бурым дымом бомбы, сверху затрещали пулеметы. Саблин приподнял противогаз и крикнул:
   -- Не робеть! Бегом вперед, в окопы! -- едкий кислый запах заставил его поперхнуться и закрыть маску.
   Солдаты пошли вперед.
   Но в это время от Павлиновского полка отделилась маленькая группа людей. Над нею был красный флаг с черной надписью. Иногда то один, то другой из этой группы останавливался и, приподняв противогаз, звонко кричал:
   -- Назад! Назад! На мост! Спасайся кто может.
   Цепи остановились. Бомба, брошенная с аэроплана, разорвалась у ре-зервной роты, и несколько человек было убито.
   Саблин выхватил револьвер и кинулся к бежавшим к нему людям.
   Перед ним мелькнуло бледное лицо Осетрова, вдруг снявшего маску и крикнувшего:
   __ Арестовать генерала. Он продался немцам! Он -- немецкий шпион!
   Саблин остановился и прицелился в Осетрова, но в ту же минуту чьи-то грубые сильные руки схватили его сзади, и толпа с красным флагом окружила его. Он по погонам и по голосам узнал Гайдука, Шлоссберга, Икаева и Воронкова. Воронков держал красный флаг, на котором было написано: "Долой войну!"...
   Саблина обступили, подхватили под руки и стремительно повлекли вниз к мосту.
   Все бросились за ним. На мосту образовалась давка. Аэропланы бро-сали бомбы.
   -- Чего на мост, валяй мимо! Мимо валяй. Лед-то, он выдержит, -- ре-вел чей-то могучий бас.
   Люди сыпались на лед, одни перебегали по нему благополучно на ту сторону, другие проваливались, бились среди льдин, тонули, третьи про-бирались вброд, и над всею этою толпою, над всем этим хаосом реяли аэро-планы, бросали бомбы, и трещали их пулеметы. Аэропланы спускались так низко, что простым глазом было видно летчиков, но никто не стрелял по ним. Все, задыхаясь в масках, толкаясь и ругаясь, бросая раненых, бро-сая ружья, стремились, кто на мост, кто на лед.
   По мосту в густой толпе солдат вели под руки арестованных -- генера-ла Саблина, Давыдова, подполковника Козлова и подпоручика Ермоло-ва. С генерала Саблина погон сорвать не посмели, у Давыдова, Козлова и Ермолова погоны были сорваны.
   За мостом снимали противогазы и шли поспешно, не оглядываясь, к лесу, где надеялись укрыться от нападений аэропланов.
   Бригада германской пехоты свободно входила в покинутые окопы Лесищенского плацдарма. Раздавались короткие команды и приказания гер-манских офицеров, появлялись люди с бочками на спинах и пульвериза-торами в руках и выбивали газ из окопов. Все работали дружно и делови-то, стаскивая отравленных русских, разбирая ружья и амуницию. Без единой потери, если не считать нескольких убитых и раненных артиллерийским огнем, страшный плацдарм, угроза Ковелю, был очищен, и нем-цы готовили дивизии для переброски на западный фронт.
   Если бы они хотели, они могли бы идти далеко в глубь русской пози-ции. N-ский армейский корпус в это время почти не существовал.
   В штабе корпуса стремительно и молниеносно распоряжался Ворон-ков. Он вызвал делегатов от полков корпуса для суда над генералом Саблиным и подполковником Козловым, он отдал артиллерии приказ пре-кратить стрельбу и властным тоном разговаривал с Пестрецовым.
   Пестрецов не знал, что делать. Послать ли ему казаков для ареста Воронкова и тех, кто с ним заодно, или пойти на мировую? Он снесся с фронтом. Из штаба фронта ответили, чтобы он без нужды к репрессиям не прибегал, Саблин сам виноват -- зачем не снял вензелей и арестовывал за красные флаги. Надо было принять революцию и идти с народом, а не противиться. При штабе фронта заседал фронтовой съезд делега-тов. Пестрецову дали понять, чтобы он уговорил Воронкова отправить Саблина в штаб фронта на съезд. Съезд настроен благожелательно, и инцидент как-нибудь разрешится.
   Пестрецов так и сделал. Он уговорил Воронкова отправить арестован-ных генералов и офицеров в штаб фронта, и Воронков, боявшийся, чтобы ему не пришлось отвечать, согласился и снарядил прапорщика Гайдука с конвойными для отправки Саблина, Давыдова, Козлова и Ермолова в штаб.
   Корпус понемногу таял. Каждую ночь из каждой роты уходили по 5, по 10 человек. Уходили лучшие, солидные солдаты. "Что ж, -- говорили они, -- теперь добра не жди. Солдат арестовал генерала, егорьевского ка-валера, а начальство с этим солдатом, заместо того, чтобы расстрелять его разговоры разговаривает. Что же это будет?"
   Пантюхов, чудом спасшийся и убежавший за реку, рассказал кое-кому из своих земляков свои соображения насчет дележа экономии Оболен-ских, и они, семь человек, решили уйти до дома.
   Они три дня скрывались лесами, шли опасливо, но когда добрались до тыла, то убедились, что скрываться было нечего. Всюду всем заправляли солдаты, везде звучало ласковое слово "товарищ", дезертирами была пол-на Россия, и слово "дезертир" звучало даже как будто гордо и почетно.
   Пантюхов с приятелями ехал к Пензе в первом классе и срезал бархат-ную обивку диванов на подарок жене.
   -- То-то обрадую!
   Русская армия перестала существовать.
  

VIII

   В Российском государстве шло демократическое строительство. Все то, в чем обвиняли Государя Императора те, которые взялись управлять за него, повторяли с еще более грубыми ошибками. Министры сменялись чуть не ежедневно. Верховного Главнокомандующего Николая Николае-вича, заменившего в Ставке Государя, отправили на Кавказ, а потом, по настоянию Совета солдатских и рабочих депутатов, уволили от службы и разрешили ему переехать в Крым. Его сменил генерал Брусилов, понра-вившийся толпе своею демократичностью, но и он удержался недолго. Его заменили генералом Корниловым, на которого смотрели, как на человека выдающихся воинских талантов.
   Петербург не успокаивался. Полицию послали на фронт, ее заменила милиция из обывателей. Митинги и демонстрации не прекращались. Во все дела управления властно вмешивалась толпа и предъявляла свои тре-бования. В теплый и бледный апрельский вечер вольноопределяющийся Линде роздал солдатам запасного батальона Финляндского полка по но-венькой двадцатипятирублевке и вывел их на площадь Мариинского двор-ца, в котором заседало Временное правительство. К Финляндскому пол-ку, бывшему далеко не в полном составе, присоединился 2-й Балтийский экипаж и еще какие-то проходящие солдаты. Они выкинули красные фла-ги с обычным "долой". Они требовали удаления Милюкова и Временного правительства, передачи власти Совету и прекращения войны. Времен-ное правительство пошло на компромиссы, и мягкого и податливого кня-зя Львова сменил пылкий и коварный, на все готовый Александр Федоро-вич Керенский. Милюкова удалили.
   Петербург бесновался. Дамы общества, вчера верноподданные Его Ве-личества, бегали слушать и смотреть Керенского и засыпали его цветами. Толпа почтительно смотрела, как madame Керенская на царских лошадях и с царским кучером подъезжала к самым дорогим магазинам, заказывала себе туалеты и покупала драгоценное белье. Газеты, захлебываясь в хо-лопском усердии, помещали громадные фотографии Керенского и момен-тальные снимки из его жизни во дворце и на фронте. На Керенского мо-лились и видели в нем российского Наполеона. Мозги бедной, усталой от войны России пошатнулись, и было похоже, что Россия сходила с ума.
   Но природа оставалась все та же -- равнодушная, величественная, пре-зрительная к людским волнениям.
   В конце апреля стали благоухать по бульварам, скверам и садам тополя и выбросили клейкие почки, березки покрылись сережками и маленьким зеленым пухом листочков, и стали набухать ветки сирени. На улицах появились девочки, продающие маленькие букеты фиалок и сладко пахну-щие ландыши. Среди шума и грохота ломовых подвод, лязга железа, гула трамваев, пароходных гудков и говора многолюдной толпы появились го-сти полей и лесов -- ранние цветы печального севера, и петербуржца по-тянуло на дачу. Охая и кряхтя, -- ломовая подвода, стоившая пять целко-вых, требовала пятьдесят, сто рублей -- петербуржцы переселялись на дачу и устраивались по-летнему.
   В мае месяце опушилась белыми и лиловыми гроздьями густая сирень, и хоть теперь ее безжалостно ломали, она цвела, пышная и ароматная. Млели под лучами солнца задумчивые пруды Царского Села, отражались в них минарет и купол купальни-мечети, Орловская колонна, и зеленые ивы свешивали к ним острые тонкие листья. И ни притоптанная солдата-ми трава, ни заплеванные шелухою от семечек дорожки не могли испор-тить очарования густой зелени, голубого неба и красиво размещенных групп деревьев, аллей из могучих лип и меланхоличных лиственниц.
   Такою же точною, размеренною жизнью, какою жила природа, жила семья Полежаевых, в которую переехала Таня Саблина. Полежаев был богатым помещиком. На юге России, в приволье Таврических степей, у него было богатое имение, дававшее ему возможность жить так, как он хотел. Полежаев очень недолго, всего три года, прослужил в том же полку, где и Саблин, потом женился и сейчас же вышел в отставку, отдав всего себя сначала жене, а потом детям. У него их было трое -- Павел, которому шел в это время двадцатый год, Николай девятнадцати лет и Ольга сем-надцати. Вскоре после родов Ольги жена Полежаева умерла, и Полежаев остался один. Он отдал мальчиков в Пажеский корпус, а дочь, когда она подросла, в Смольный институт, а сам уехал в деревню, предоставив дом старой тетке и англичанке, воспитательнице Оли. Оля в институте сошлась и подружилась с Таней Саблиной.
   Молодое поколение русской интеллигенции уже давно подготовлялось к приятию революции. Свободное чтение, легкость суждений о религии, презрение к прошлому, отсутствие патриотизма отличали русские школы. Дети росли без твердых устоев. Как оранжерейное растение, насильно выгнанное на жирном перегное в душной атмосфере парника, так эти дети, рано познавшие азарт политических споров и свободу любви, росли бледные и нездоровые, отметали старое, старалась создать что-то такое чего еще никогда никому не удавалось создавать. Поэзия, проза, живо-пись, архитектура, скульптура -- все получало больные образы, кричащие краски, изломанные линии. Красивый, звучный, образный язык Пушки-на, Карамзина и Гончарова им казался пресным и скучным. Они искали новых слов и создавали их, они искали нового размера стихов и новых рифм, они искали новых красок. Многие не выживали в этих поисках и, разочарованные в новом, без веры в старое, уходили сами из жизни.
   Революция сняла с них последние сдержки, разрушила последний мо-стик, соединявший их со старой Россией.
   Профессор Мануйлов в угоду малограмотным, прикрывая свое неве-жество научными изысканиями, от имени Временного правительства объявил о введении в России нового упрощенного правописания; на звуч-ность и красоту русского языка посягнула рука нового Правительства. Ему ничего не было жаль из того, что связывало Россию с ее прекрасным про-шлым. Традиции быта, религия, наконец, родное правописание -- все было уничтожено для того, чтобы обезличить Россию и уничтожить националь-ное чувство. Какой-то рок влек Россию к интернационалу...
   Но в семье Полежаевых этого не было. Корпус и семья с прочными старыми традициями русской жизни, лучший институт с вековыми устоя-ми полумонастырской жизни дали возможность Павлику, Нике и Оле вы-расти в обожании России, преклонении перед монархом, в глубокой, доходящей до фанатизма вере в Бога, и в дни всеобщего шатания эта мо-лодежь ясно и твердо смотрела в будущее и ни на минуту не теряла веры в милосердие Господа. Они искали в толпе, проносящейся мимо них, геро-ев, верили в то, что эти герои будут, готовились сами стать этими героями. Они, друзья Тани Саблиной, обожали ее отца и наметили его в герои, ко-торый спасет Государя. Когда будет спасен Государь, тогда будет спасена и Россия -- в это они верили глубоко.
   Государь отрекся. Это неважно. Оля и Таня, -- они особенно чутко все это переживали, -- знали, при каких обстоятельствах он отрекся. Его за-ставили отречься, у него силою вынудили это отречение и такое отрече-ние недействительно. Они знали, что Государь жил, как узник в Алексан-дровском дворце в Царском Селе и, сами живя в Царском, они мечтали, когда можно будет, спасти его. Они знали, что караулы по охране его не-сут стрелки, и Ника, кончивший ускоренный выпуск Пажеского корпуса, вышел не в кавалерию, как хотел, а в пехоту и устроился в Царскосель-ские стрелки. Павлик был на фронте и мечтал сделать то же самое. В семье Полежаевых создавался маленький заговор для спасения Государя.
   Оля и Таня никогда не осуждали Государя. Он был для них не человек, Николай Александрович Романов, с человеческими слабостями и способ-ностью радоваться или страдать, но эмблема власти, эмблема России, и приложить к нему людской масштаб они не могли. Они знали, как много приходилось терпеть Царской Семье от грубости караульных и от нагло-го, издевательства над ними бездушных, враждебно настроенных людей, и они страдали за нее.
   Царская Россия была для них все. Елка на Рождестве с парафиновыми цветными свечками, с лакомствами и подарками, с ожиданием звезды, до которой нельзя было есть, с морозною снежною зимою за окнами, Новый Год с визитерами во фраках и мундирах с эполетами, с балом в институте, Великий пост с говением, со страхом идти на исповедь и грехами, запи-санными на бумажке... Радость причащения, весна с ее Троицыным днем и клейкими белыми березками у изголовья кроватей, лето в имении с безконечною степью, по которой суетливо бегают суслики и где бродят гро-мадные стада баранов, возвращение в институт, радостная встреча с по-другами, мечтания под липою на берегу Невы, где пахнет сыростью, смо-лою и каменным углем и где протяжно гудят пароходы; длинные всенощные с красивым пением институтского хора и трогательным "величит душа моя Господа", -- радостные обедни, на которых точно душа открывается, когда после тихого "Тело Христово приимите", вдруг радост-но и скоро скажет хор: "аллилуйа, аллилуйа"... -- Это все была Россия!! Когда священник появлялся последний раз со Святыми Дарами и гово-рил: "Всегда, ныне и присно и во веки веков", слезы туманили глаза Оли и Тани и, стоя на коленях и нагнув головы, они повторяли, содрогаясь от внутреннего восторга: "Всегда, ныне и присно и во веки веков!"
   Что всегда? Что теперь и всегда? Что?
   И радостно откликалось сердце: Россия!!!
   Те, кто решил сокрушить и уничтожить Россию, знали, по какому мес-ту ее надо ударить. Они уничтожали ее старый быт, они уничтожали ее историю, ее православную веру и Царя.
   Но в сердцах Павлика и Ники, Оли и Тани они не могли уничтожить ничего.
   И никто из них, посягнувших на Россию, не знал, сколько таких сер-дец, как у Павлика и Ники, у Оли и Тани, бьется по всей могучей и вели-кой России!..
  

IX

   Летнее утро вставало ясное с голубым небом и радость обещающим солнцем. Но уже поднимались откуда-то снизу, вставали из-за леса и пар-ков, седые туманы, ползли лиловыми тучами, закрывали дали, и скупо светило через них солнце. Надо было торопиться гулять, пока солнце све-тило и отражалось огнем от блестящих прудов, надо было торопиться гу-лять, пока они учились или спали по казармам. Они -- хозяева Царско-сельского парка. Когда, после обеда, выходили они гульливыми толпами и наполняли весь парк, становилось страшно ходить даже по людным дорожкам. Они никого не признавали. Про них рассказывали что-то ужас-ное, чего девушки не понимали и чего знать не могли, но о чем смутно догадывались, холодея мертвенным холодом при одной мысли об этом.
   Они все могли. Они держали в плену, под арестом самого Государя, чего же больше!
   Оля и Таня, обе в белых блузках с открытыми шейками и темных ко-ротких юбках, вышли гулять с мисс Проктор, старой англичанкой, и весе-лым Квиком, шотландской овчаркой, сходившей с ума от запаха лета, от радости солнечного света и возможности носиться взад и вперед по дорожкам.
   Таня выше ростом и крепче, чем Оля. У нее такие же золотистые гус-тые волосы, как были у Веры Константиновны, такие же голубые глаза и нежный овал лица с прекрасною прозрачною золотистою кожей. Черты лица у нее тонкие, губы чуть пухлые, открытые, нос небольшой с розовы-ми ноздрями. Оля брюнетка. Ее густые волосы не отросли еще после тифа бывшего год тому назад, и завязаны на затылке узлом. Лицо чистое, бе-лое, с тонкими черными бровями, из-под которых ясно и честно, прямо в глаза каждому, смотрят глубокие карие глаза. Румянец во всю щеку гово-рит о ее прекрасном здоровье.
   Обе девушки шли свободным, быстрым шагом, и песок хрустел под их маленькими башмачками.
   Таня несла в руке книжку английского романа в бледно-желтой обложке.
   Они прошли мимо озера, вошли в густую аллею громадных лип, уходя-щую вдаль, и сели на скамейке.
   -- Let us read (*-Будем читать?), -- сказала мисс Проктор.
   -- Directly miss Proctor, we would like to chat (*-Сейчас, мисс, нам хочется немного поболтать),-- сказала Таня. -- Оля, -- обратилась она к Полежаевой, -- как ты думаешь, ему видны эти большие аллеи? Он может по ним гулять?
   Оле не нужно было говорить, о ком так говорила Таня. Их мысли были заняты только Государем и его семьею.
   -- Мне папа рассказывал, -- продолжала Таня, -- что он так любит эти аллеи. Видит ли он их теперь? Он любил природу и красоту. Цветы -- его слабость. А есть у него цветы теперь?
   -- Ника нам все расскажет. Он сегодня в карауле при нем и постарается все разузнать.
   -- Что ужасно, Оля, что кругом него люди, чужие ему, другого воспита-ния. Этот Коровниченко... Он вовсе не полковник, а адвокат, он дурно воспитан и часто, даже не желая того, он оскорбляет Государя. Делают обыски. С тех пор, как во главе Правительства Керенский, жизнь Госуда-ря стала ужасной.
   -- Они этого, Таня, не понимают. Ника говорил, что солдаты настаи-вают, чтобы он жил так же, как они, и питался такою же пищею, как они. Его во всем урезывают, и в то же время не только солдаты, но и офи-церы крадут что попало из вещей Государя и его семьи. И некому жало-ваться!
   -- Государь никогда не станет жаловаться, -- сказала Таня.
   -- Ах, Таня, я часто думаю, как хорошо было бы увезти его отсюда, от этих грубых жестоких людей.
   -- Его ведь хотели увезти в Англию, но он отказался покинуть Россию. "Народ не предаст меня, -- сказал он, -- и не сделает мне ничего худого".
   -- Как он верит в народ и как свято любит Россию!..
   Квик покорно улегся на дорожке у ног девушек. Золотые кружки, как червонцы, рассыпались по песку аллей, на темно-синих тенях от густой зелени деревьев. Девушки молчали.
   -- Я думаю, Таня, -- проговорила Оля, мечтательно глядя вдаль. -- Я думаю, не может быть, чтобы все русские люди стали такими скверными. Есть же настоящие честные люди, которые не забыли Бога. Я часто ду-маю, что где-нибудь далеко, за Волгой, где растут дремучие леса, есть старообрядческие скиты. Никто про них не знает. Зарылись в чащу лесную старцы и белицы благочестивые, усердием людей старой веры построены у них храмы громадные, обители крепкие, и ведет туда только одна нико-му не ведомая тропинка через болота топкие. Вот куда хотела бы я спря-тать их. Пусть окружает их благочестие, привет и ласка христианской люб-ви. Там рос бы в истинной вере и учился наследник, там спокойно воспи-тывались бы великие княжны, и Государю было бы хорошо отдохнуть от трудов среди любимой им природы. А когда настанет время и образумится русский народ, он явился бы снова.
   -- Но есть ли такие скиты, про которые никто не знает? Ведь если зна-ет кто-нибудь, то выдадут комиссару, и тогда эти люди... убьют Государя...
   Губы Тани задрожали. Слезы показались на ее глазах.
   -- Ты знаешь, солдаты уже грозили убить его. К коменданту дворца являлся какой-то неизвестный, одетый в форму полковника. Он показал коменданту приказ, подписанный Чхеидзе от имени Совета солдатских и рабочих депутатов, с требованием перевезти Государя и семью в Петро-павловскую крепость. Подумай, какой ужас!
   Наступило долгое молчание. В теплом воздухе пахло цветами и зеле-нью парка. Становилось жарко.
   -- Какое теплое лето, -- сказала Оля. -- И как это тоже ужасно! Ты зна-ешь, императрица не выносит жары, у нее делаются сердечные припадки. Государь просил повесить жалюзи. Керенский ему отказал, а сам живет во дворце, спит на кровати императора Александра III и носит белье Государя.
   -- Зазнавшийся хам!..
   -- Мне рассказывали, что солдаты на глазах детей стреляют ручных козочек в парке, пишут всякие гадости на скамейках, на которые садятся великие княжны, и подкладывают императрице все те грязные листки, которые печатают про нее и про Распутина.
   -- Какая мерзость!
   -- У наследника была любимая игрушка -- маленькое солдатское ру-жье. Из него и стрелять нельзя. Это была модель, к ней патронов не было. Он как-то принес это ружье показать солдату, который приласкал его. Солдат отнял у него ружье и унес.
   -- Ужас! Какою болью звучат, Оля, твои слова -- "солдат приласкал Наследника"... А что же Временное правительство?
   -- Правительство... Таня... недавно Гучков приезжал в сопровождении своих революционных офицеров во дворец. В коридоре один из офице-ров, говорят, пьяный, увидел стоящих на лестнице дворцовых служителей и стал кричать на них: "Вы наши враги, мы ваши враги. Вы здесь все продажные". Лакей ответил ему: "Вы бы, ваше благородие, лучше молчали. Мы Государя не продали и служим ему, а вы кому продались?" Гучков сде-лал вид, что не замечает ничего. Да он боялся своих офицеров!
   -- Оля, надо что-нибудь сделать.
   -- Таня, я думала об этом. Ты знаешь, Ника тебя безумно любит. Скажи ему.
   Таня покраснела.
   -- Я думаю, -- тихо сказала она, -- мне и говорить ему не нужно. Он сам знает, что надо делать.
   -- Ах, только поскорее бы. Не убили бы они его раньше.
   -- Какой ужас! И подумать, что это мы, русские девушки, в России, говорим о своем Русском Государе.
   -- Ужас! Смотри, Таня, вот это идет тоже русский офицер!
   -- А красив. Красив, как разбойник. Вот я таким воображала себе Стеньку Разина.
   -- И это гвардейский офицер!
   -- А с ним!.. Наверно, паршивка какая-нибудь. Как разрядилась! Жара, лето, а на ней высокие сапоги и соболиное боа.
   -- Украли где-нибудь при обыске.
   -- Идут сюда. Ну, нам надо уходить.
   Мисс Проктор заволновалась, увидав подходившую к скамейке пару, и стала собирать разложенную ею работу.
   -- I think girls we had better go (*-Я думаю, мисс, нам лучше уйти!), -- сказала она.
   Но не успели девушки подняться, как пара была уже у скамейки и офи-цер развалился подле Тани. Квик встал и заворчал, подняв шерсть. Оля и Таня быстро пошли от скамейки.
   -- Буржуйки! -- услышали они вслед насмешливый возглас. Спутница офицера приставила золотой лорнет и смотрела на них.
  

X

   Эта пара были Осетров и Дженни. Из-за заломленной на затылок смя-той фуражки задорно выбивался на белый лоб Осетрова черный чуб. Ши-рокая русская рубаха защитного цвета была расстегнута и обнажала могу-чую, воловью шею и белую грудь, на которой висел на тонкой золотой цепочке дорогой кулон с красным, как капли крови, гранатом. Шаровары были заправлены в высокие желтой кожи сапоги. Шашки не было, и сбо-ку висел большой тяжелый маузер в деревянном чехле.
   Осетров действительно был в гвардии. Ввиду убыли офицеров в гвардей-ских полках во время последнего наступления, Осетров, по приказу свыше, был переведен в гвардейский запасной полк, куда правительство подбирало революционных офицеров, не склонных к возвращению "старого режима".
   Дженни, в вычурной шляпке, которая до войны была парижской мо-делью и принадлежала известной артистке, но теперь была совершенно не модна и не гармонировала с костюмом, в богатом боа из темного собо-ля, была ужасна. Ни пудра, ни румяна не могли скрыть зеленовато-белого цвета лица и особенно шеи и груди, которых даже солнце не могло тро-нуть загаром. Она была бела, как труп. И только глаза, яркие, живые, не-нормально горящие, говорили о том, что жизнь еще кипит в ней искусст-венно возбужденною страстью.
   Осетров вынул из кармана золотой портсигар с брильянтовым вензе-лем и, достав толстую папиросу, закурил.
   -- Что же, Дженька, совсем бросила Шлоссберга? -- спросил он, при-щуривая ясные наглые глаза и насмешливо глядя на Дженни.
   -- Ну его! -- сказала Дженни хриплым усталым голосом. -- Склизкий какой-то, сопляк совсем. Я мущин люблю, чтобы на мущину был похож. К. сердцу прижмет, чтобы дух вон.
   -- Сознайся, твой идеал -- матрос Дыбенко.
   -- А что ж, и не скрою. Ладный парень. Такого полюбить -- отдать все можно. Богатырь волжский. Ну, да и ты хоть куда. С тобой ночку прове-дешь, потом весь день шатаешься, как хворая.
   -- То-то!
   -- А ты меня любишь?
   Осетров скосил свои глаза. Презрительная усмешка скользнула по его губам.
   -- Ты, Дженька, на меня не обижайся. Я так тебе скажу. Я никого не люблю. Я всех ненавижу. Во мне теперь такая ненависть кипит, так мне все уничтожить хочется... Да что уничтожить!.. Мало! Загадить, заплевать, оскорбить, вот чего мне надоть теперь. Гляжу я на небо. -- Синее, облака золотые по нему ползут, а я думаю, как бы это доплюнуть до него, кажет-ся, так бы все его и заплевал, чтобы и синевы этой не осталось. Да...
   -- Ты и меня ненавидишь? -- спросила Дженни.
   -- Тебя? Как тебе сказать? Нужна ты мне сейчас. Как болячка нужна. Ведь ишь ты какая! Все превзошла, и нет в тебе страха ни к чему. И ночью ты нужна мне. Не укрепился я еще достаточно. Вот, как капитана Сиверсова на Морской убил на глазах его жены и ребенка, с той поры покой по ночам потерял. Все мерещится он мне. Потом, как громили мы дом на Каменностровском, я штыком полоснул городового, а кровь мне на шею. Ну, ночь настанет -- жутко. Неужто, думаю, Бог есть? Муки совести? Так нет, не совесть, а так, точно страх. А с тобой мне не страшно. Всю-то ночь ты, Дженька, возишься, да страстью своею мучаешь, ну и забудешь. А днем я так думаю -- откопал бы их обоих, да по всему свету раскидал бы по кускам, чтобы не мучили. Вчера под утро заснул я, пьяный, у тебя и вижу сон. Будто приходит ко мне Зорька и говорит: "Не ладно вы закопали на Марсовом поле жертвы революции. Близко очень. Ночью они возятся, грызут друг друга", и так это отчетливо, так ясно. И знаешь, посмотреть захотелось, раскопать. Что, как грызутся, а? Упокойники-то?
   -- Что, тебе Зорька снится? Забыть не можешь? Осетров нахмурился.
   -- Что ж, Дженька. Не скрою, любил девчонку. Сам бы бросил и ниче-го. А то меня злоба взяла, что, не спросясь, разлучили нас, и знаю кто. Генерал Саблин. Запрятал невесть куда. Ну да, найду!
   -- Найдешь, что сделаешь?
   -- Не знаю. Может, убью.
   -- Значит -- любишь?
   -- Не знаю. Не любил бы, так Гайдука видеть бы мог, не ревновал бы. А то ревность какая-то.
   -- Да ведь сам предложил.
   -- Сам. По-товарищески. Думал, очень просто. Все общее и она, по-любовница, тоже пополам. А на поверку вышло -- не могу.
   -- Плохой ты коммунист.
   -- Погоди. И у меня это явится. Не сразу, не вдруг. У меня такая мысль что обладание женщиной и убийство -- все одно. Вот я и думаю, хорошо бы так: взять девушку, невинную совсем, которая ничего бы не знала, или хотя девочку махонькую, натешиться над ею, а потом убить. Вот это ощущение!
   -- Ты садист, Миша.
   -- Не понимаю я этого. Худое что?
   -- Нет. Потому ты мне и приятен, что у тебя возможности большие.
   -- Большие, говоришь?.. Так... А как думаешь, Наполеоном я мог бы стать? Я так понимаю. Наш народ -- не французский. Наш народ смело-стью надо взять, озорством. Тогда он твой, рабом станет. Я так понимаю, есть, к примеру, у нас чудотворные иконы, ну Казанская что ль. И наро-да уйма при ней. Старики, старухи, женщины, дети, купцы богатые, му-жичье и все на коленях. "Владычице, спаси!" И вот прийти и самую что ни на есть гнусную пакость сделать, чтобы самому срамно стало, а по-том и посмотреть. Я так думаю: для народа я после того святее иконы стану. Потому святее, что сильнее. Или там взять мощи какие-нибудь, Серафима Саровского что ль, и развернуть и надругаться -- вот тогда Наполеоном станешь. Наш народ -- раб. Ему сила нужна, палка. Цар-ское правительство тряпкой оказалось, вот и сгинуло. Смертной казни испугалось. Нет, я бы так! Вы бунтовать! Да? Пришел бы один, с пулеме-том. Становись на колени, подлецы! Ведь стали бы! А! И с пулемета их всех уложить бы. Может быть, я через то и ненавижу так русский народ, что уже больно презираю.
   -- Откуда, Миша, у тебя мысли такие?
   -- Из головы...
   Осетров помолчал немного.
   -- Ну тоже и не все из головы. Подружился я в совете с Коржиковым, солдатом. Вот этот все может. Я так полагаю, вот кто Наполеоном россий-ским станет, потому что у него ничего святого. А наш народ, как я пони-маю, -- ему либо явись святым, либо наплюй на все. Середины он не пой-мет.
   Осетров бросил папироску и сказал:
   -- Ну, пойдем, Дженька, поедим да попьем. И он запел на весь парк:
   Эх жил бы, да был бы,
   Пил бы, да ел бы,
   Не работал никогда.
   Жрал бы, играл бы,
   Был бы весел завсегда!
  

XI

   Павлик Полежаев неожиданно приехал с фронта. На расспросы о том, что там делается, только рукою махнул.
   Вечером вся молодежь: Павлик, Ника, Оля и Таня Саблина собрались вместе.
   Лика, вернувшийся из караула, рассказывал о том, что он видел во двор-це. Он был смущен.
   Они сидели на небольшом стеклянном балконе, убранном пальмами и цветами. Это было любимое их место для тайных разговоров, таких, кото-рые не должны были слушать посторонние уши.
   -- Поговорить с Государем или с кем-либо из его семьи не удалось, -- рассказывал Ника. -- Это невозможно. Солдаты ни на минуту не оставля-ют их одних. Они сядут на скамейку -- и кто-либо из солдат подсаживает-ся к ним, закуривает, заговаривает, или между собою начинают говорить разные гадости и смеяться.
   -- Какая пытка! -- нервно пожимаясь, сказала Таня.
   -- Весь мой караул прошел в том, что я сгонял их.
   -- Как же ты их сгонял? -- спросил Павлик.
   -- Ах, трудно было. "Товарищ, -- говорю, -- оставьте, это нехорошо, что вы делаете. Вы показываете вашу несознательность".
   -- И действовало? -- спросил Павлик.
   -- На иных действовало, на других нет. Все-таки есть и такие, что совесть имеют. Мне Мельников, моего взвода, обещал достать обратно Наследнику его ружьецо. "Жаль, -- говорит, -- мальчонку, так убивает-ся!".
   -- Это он про Наследника? -- спросила Оля.
   -- Да... Ах, Оля, они ужасно говорят и поступают. Они не только не отдают чести, но, если Государь сам, по рассеянности, первый приложит-ся к козырьку, они не отвечают, отворачиваются, смеются. Если бы не сту-денты, которые есть между солдатами, я не знаю до чего бы дошло. У меня при смене большой скандал вышел. Я сменял прапорщика Гайдука. Это новый офицер, присланный из армии для насаждения демократических понятий. Хам ужасный. Латыш, мужик. При завтраке Государя офицеры -- заступающий в караул и уходящий -- обыкновенно, приветствовали Госу-даря, и Государь подавал им руку. Так было и теперь. Гайдук и я, мы взяли под козырек. Государь подошел к Гайдуку и ласково протянул ему руку. Гайдук отступил театрально шаг назад и не принял руки Государя. Ах, Оля, нужно было видеть прекрасное лицо Государя при этом. Какая скорбь была на нем! Государь подошел к Гайдуку, взял его за плечи и, глядя своими пре-красными глазами в лицо Гайдука, сказал ему:
   -- Голубчик, за что же?
   Гайдук опять отступил назад и ответил:
   -- Я из народа. Когда народ протягивал вам руку, вы не приняли ее. Теперь я не подам вам руки!..
   И вышел. Я пошел за ним. "Милостивый государь, -- сказал я ему, -- Вы негодяй и хам!"
   -- Спасибо, Ника, -- прошептала Таня.
   -- Он остановился и спокойно посмотрел на меня. Ах, господа, я никогда не забуду этого взгляда! Такой он тяжелый. Будто он не видел меня, смотрел на пустое место. "Меня этим, товарищ, оскорбить нельзя, -- ска-зал он. -- Лучше оставьте. Если я плюну в вашу физиономию, вы умрете от оскорбления, а если вы мне плюнете, я только оботрусь. Советую не состязаться. Силы неравны". -- И ушел к своим солдатам. Хорош гусь!.. Никто ничего не сказал. На балконе стлался сумрак летней Петербургской ночи, сильнее пахли гелиотропы и резеда, стоявшие внизу подле боль-ших бледно-розовых гортензий, и развалившись под ними лежал мохна-тый Квик, поглядывая одним черным прищуренным глазом на Нику.
   -- Ника, -- тихо сказала Таня, и голубые глаза ее устремились на моло-дого человека. -- Ника, я здесь одна чужая. Не Полежаева. Ника, я знаю, что вы меня, моего отца и покойного брата очень любите. Давайте, госпо-да, руки! Вот так! Оля, давай твою мне и Павлику, Павлик -- Нике, Ника, дайте вашу мне. -- Heil (*-Клянусь)! Да будет свято! Спасем его! Я не знаю как, но спасем!
   Они встали, взволнованные всем происшедшим. Точно клятва связала их свято и ненарушимо.
   -- Оля, -- сказала Таня, -- расскажи всем то, что ты говорила утром о старообрядческом ските.
   Оля рассказала, и опять никто ничего не сказал. Ника смотрел на Таню, не спуская с нее глаз. Таня была его давнишняя любовь. Он полюбил ее тогда, когда на детском спектакле десятилетним маркизом он танцевал менуэт с девятилетней маркизой -- с тех пор его сердце свято хранило любовь к маленькой грациозной девушке. Эта любовь крепла в нем и из-менялась. Из нежного детского чувства она стала сильной, все преодолевающей первой любовью.
   -- У меня есть план, -- сказал он. -- Я спасу Государя. Но до поры до времени никто не должен про него знать. Павлик, ты мне поможешь.
   Павлик нагнул голову.
   -- Вы нам не скажете? -- спросила братьев Оля.
   -- Сейчас -- нет. Он и мне еще не ясен, а потом... От вас у меня секрета нет. Тем более, Оля, что этот план навеян мне твоим рассказом. Я поеду сейчас в Петроград и кое-что подготовлю.
   Таня пошла провожать его.
   -- Ника! -- сказала она. -- Да хранит вас Господь. Всем святым закли-наю вас -- спасите его!
   Ника опустил голову. Лицо его покраснело. Маленькая, еще детская ручка обвила его за шею и мягкие чистые уста трепетно прикоснулись к его лбу.
   -- Спасите Россию, -- сказала Таня и побежала в свою комнату. Ника, открыв дверь, вышел на шоссе и исчез в густой тени развеси-стых деревьев.
  

XII

   Ника был офицером нового поколения. В полк он вышел после рево-люции, тогда, когда все свободы были объявлены и была опубликована хартия вольностей солдата, приказ N 1. Ника не служил под двуглавым орлом и не был "ваше благородие". Он был "господин прапорщик", а чаще "товарищ" или "Николай Николаевич". Он это сразу воспринял, и его это не коробило. Он искренно любил народ, верил в него, и потому ему легко досталось то, чего добивался в молодые годы Саблин, -- он сошелся с сол-датами. Он воспринял новую товарищескую дисциплину, и его не смущало, что в карауле или на работах всем батальоном, когда приходило время обедать, и приезжала походная кухня, ему нужно было становиться с ко-телком в очередь с солдатами, а не получать первому, или, тем более, есть особую пищу. Это унижение, это уравнение его с солдатами возвышало его в собственных глазах. Солдаты, особенно молодежь, ему нравились своим грубоватым юмором, и в них он видел веселых детей, которых, ка-залось ему, можно воспитать. Ему скоро удалось отучить солдат грубо и презрительно называть Государя, он разбудил в них чувство жалости к нему и сознания своей вины перед ним. Он достиг бы и большего, если бы был не один в этой работе. Но он был одинок. Царскосельский совет солдат-ских и рабочих депутатов или, как его сокращенно называли "совдеп", прислал в полк много своих офицеров, которые снабжали солдат брошю-рами и книжками, рисующими Государя отталкивающими чертами, раз-давали карикатуры на Царскую Семью и всячески возбуждали против нее солдат. Ника скоро понял, что то, что делают солдаты, исходит не от них, а от того пришлого элемента в офицерской форме, который руководит ими и толкает на грубые выходки. Особенно работал в этом направлении Гайдук.
   Ника отметил в эти дни наблюдений над солдатом черту солдатского характера: легковерие и отзывчивость ко всяким слухам. Чем нелепее, не-обычайнее был слух, тем легче ему верили солдаты. Как-то во дворце, где по распоряжению коменданта были сняты гардины и шторы, великие княжны вечером занимались рукоделием. Одна из них, размечая работу, то нагибалась, то выпрямлялась, заслоняя лампу. Кто-то из солдат заметил это и сказал, что из дворца сигнализируют. Кому, зачем, как могли сигнализировать великие княжны, этим вопросом солдаты не задавались. Они кинулись толпою во дворец, и перепуганным княжнам и караульно-му офицеру стоило большого труда доказать, что никакой сигнализации не было.
   Солдаты были подозрительны. Ника не мог понять их -- не то им хоте-лось, чтобы Государя убили, не то хотелось, чтобы опять все было по-старому, но "только, чтобы кончилась вся эта канитель". Ника скоро увидал, что солдат Временное правительство никак не удовлетворяло. Оно дало много свобод, не дало главной свободы -- от войны, не отпустило их до-мой, не дало мира. Если бы Государь, вернувшись на престол, наверно дал бы им мир -- они посадили бы его на престол, но про него говорили и писали, что он изменник, что он хотел заключить какой-то сепаратный мир, и от этого России была бы гибель. Говорили, что Государь хочет вернуть крепостное право и снова отдать крестьян помещикам, -- и этому верили, но существующим порядком тоже никак не были довольны и жда-ли Учредительного Собрания, которое даст настоящую власть и устроит так, что крестьянам и солдатам будет хорошо.
   Столичная жизнь с ее развлечениями, кинематографами, женщинами, картами и вином развратила солдат. Унтер-офицеры потеряли свой авторитет, и их вытеснили солдаты из петербургской молодежи, хулиганы, карманные воришки, мелкие рабочие, умевшие ловить рыбу в мутной воде, отлично знавшие Петербург со всеми его притонами и злачными местами и готовые на всякое озорство. В их разбойничьей удали, в их сме-лых ухватках Ника находил свою прелесть и сумел своею ловкостью, молодечеством и тем, что за словом в карман не лазил, стать среди них свое-го рода атаманом. Он соревновался в этом с Гайдуком и часто, не без внут-реннего удовольствия, чувствовал свое над ним превосходство. С этими парнями он часто пел разбойничью песню:
   Ах тучки, тучки понависли
   И с поля пал туман,
   Скажи, о чем задумал,
   Скажи, наш атаман.
   Ника чувствовал, что он атаман этих людей и что может прийти день и час, когда они пойдут за ним и на хорошее.
   Жизнь стала не похожа на жизнь. Точно полный приключений и кро-вавых сцен бульварный роман разыгрывался перед ним. Заговоры, вы-борное начало в полках, таинственные "совдепы", в которые во все трудные минуты бегают солдаты, обилие у солдат каких-то темных денег, азартная игра в карты, в которой принимают участие и офицеры, подобные Гайдуку, золотые вещи у солдат, кольца, камни, веселые раз-ряженные девицы, свободно ходящие в казармы, одетые по-господски, но с ухватками горничных и портних, наконец, сама марсельеза, то и дело разыгрываемая оркестром или распеваемая солдатами и гостями -- все создавало повышенную обстановку, создавало особое революцион-ное настроение. Ника не сочувствовал революции, он ненавидел ее, видел в ней бунт, а в солдатах -- взбунтовавшихся рабов, но он был слишком молод, чтобы не мечтать, не увлекаться теми громадными возможностями, которые давала революция в руки людей молодых и предприимчивых.
   Ника с детства горячо любил Государя, он был влюблен первою чи-стою любовью в Таню Саблину и ждал только окончания войны, чтобы сделать предложение и обвенчаться, потому что чувствовал, что отказа не будет. Как все чистые молодые люди, он считал себя недостойным Тани, видел в ней одни совершенства и решил совершить для нее подвиг, кото-рый сделал бы его достойным ее.
   Этим подвигом будет спасение Государя.
   Он решил использовать для этого свое влияние на солдат, их способ-ность к озорству и их легковерие. План у него был готов давно. Он не знал только одного -- куда везти Государя. Первоначально он хотел везти за гра-ницу, к союзникам. Но отношение союзников к революции, их заигрыва-ние перед революционными героями, присутствие на похоронах жертв революции и речи, ими произнесенные, -- все показало Нике, что там Го-сударь не найдет спокойного убежища. Он ломал голову, куда отправить Государя. В Абиссинию, к негусу, царю Эфиопии? К королю Сиама, где были принцы Чокрабон и Най-пум, воспитанные в России? В Китай, Японию? Все это было так сложно и трудно во время войны. Мечты Оли, ее рассказ о старообрядческих скитах, о верных заветам старины русских людях ему показались осуществимыми, и он решил их выполнить.
   Как? Подробности его не занимали. Подробности он выработает с теми, кто ему должен помочь. Главным помощником своим он наметил старого шофера генерала Саблина, Петрова.
   К нему и помчался тем же вечером Ника.
  

XIII

   Петров принадлежал к тому типу привязчивых русских людей, кото-рые, раз полюбив кого, не изменяют ему в душе никогда. Петров был чи-сто русский человек, глубоко верующий, любящий все обряды православ-ной церкви и живший солидно, умеренно, по старине. Он был рабочим на механическом заводе, он был из крестьян, простой человек, и это давало ему право свободы слова, которой в эти дни была лишена интеллигенция. Человек в хорошем платье -- буржуй, мог только восхищаться перед рево-люцией, преклоняться перед ее вождями, печатать портреты убийц вроде Кирпичникова, рядового Волынского полка, убившего своего ротного командира. Генералам, даже с таким характером, как у Корнилова, при-ходилось награждать в угоду толпе Кирпичникова и ему подобных Геор-гиевскими крестами и говорить соответствующие речи, -- иначе тюрьма, крепость, может быть, смерть. Тут был не только шкурный вопрос, но и надежда путем угождения толпе направить революцию на иной путь.
   Петров в самой возбужденной толпе спокойно сжимал свои мозоли-стые кулаки и говорил вождям: "Воришки вы и жулики! Хорош или плох был государь, -- он был Государь, а теперешние господа -- просто измен-ники и шантрапа", -- и, самоуверенно расталкивая толпу, уходил.
   Ему кричали в спину: "Провокатор!" Он останавливался, грозно оки-дывал толпу смелым взглядом и говорил: "Кто сказал? Выходи! Я тебе, сукину сыну, покажу какой я провокатор!"
   Никто не выходил.
   Настоящий буржуй в эти дни боялся одеться богато, выйти в дорогой шубе, Петров ходил в прекрасном меховом пальто и знал, что его, шофера Петрова, никто не посмеет тронуть.
   После ареста генерала Саблина солдатами Морочненского полка, Петров, сыгравший значительную роль в освобождении Саблина, должен был уехать с фронта. Он, везший всех арестованных с прапорщиком Гайдуком и конвоирами на армейский съезд, вместо съезда подкатил их к помеще-нию штаба фронта, где быстро вызвал дежурного генерала, и в мгновение ока роли переменились: Саблин, Козлов и Ермолов были освобождены, а Гайдук и солдаты арестованы. Им грозил полевой суд, но за них вступился местный совдеп и их отпустили на все четыре стороны, окрестив все дело именем неизбежного революционного эксцесса.
   Петрову уже небезопасно было оставаться на фронте, и Саблин пред-ложил ему с его женою поселиться на его петербургской квартире, заняв комнаты мисс Проктор.
   Ника все это знал.
   В девятом часу вечера Ника приехал на квартиру Саблина, но Петрова не было. Жена Петрова, благообразная худощавая женщина в кружевной черной наколке, делавшей ее похожей на испанку, сказала Нике:
   -- Вы застанете его, коли вам нужно, в главном гараже, в Михайлов-ском манеже.
   Ника поехал в манеж.
   Двери манежа были растворены настежь, и в тускло освещенном про-странстве видны были длинные ряды автомобилей. У входа стояли без дела какие-то вооруженные молодые люди.
   -- Вам что нужно, товарищ? -- спросили они.
   У Ники был вид революционного офицера. Молодые черные усы были подстрижены, фуражка была на затылке, свободный френч, галифе и башмаки с обмотками придавали ему вид нового офицера, его легко можно было принять за одного из адъютантов Керенского, Гучкова или офице-ров автороты.
   -- Шофер Петров здесь находится? -- спросил Ника.
   -- Не знаю, товарищ, -- говоривший обернулся в манеж и крикнул: -- Товарищи, шофер Петров здесь или нет?
   Из сумрака манежа отделился человек в кожаной шоферской куртке и подошел к Нике.
   -- Был здесь, -- сказал он. -- А вы кто будете?
   -- Я от жены его. С улицы Гоголя. Скажите, что Николай Николаевич его просит.
   -- Хорошо.
   Шофер пошел в манеж и через несколько минут вернулся с Петровым. Петров знал Полежаева, так как возил письма к Тане и разговаривал и рас-спрашивал Нику обо всем, что происходит в России.
   -- А, Николай Николаевич, -- сказал он, улыбаясь. -- Здравия желаю.
   -- Здравствуйте, товарищ, -- подчеркивая слово товарищ, сказал Ника. -- Меня прислала за вами ваша жена. Вы свободны?
   Петров догадался. Он уже несколько раз говорил Нике, что если бы найти хорошую машину, деньги, да смелых людей, то вывезти Государя ничего не стоит.
   "Противно, -- говорил он, -- смотреть, как над его Величеством жиды измываются". Петров верил, что всю революцию сделали жиды, чтобы измываться над русским народом.
   -- Свободен, -- сказал он.
   -- Она просила вас со мною приехать к ней. Пойдемте, -- сказал Ника.
   -- Зачем идти? Я вам машину подам. Товарищ, -- обратился он к сопровождавшему его шоферу, -- ну-ка, милый, толкони Алешкина, пусть подает Бенц.
   Через пять минут Ника с Петровым, отпустив Алешкина с автомоби-лем, поднимались на квартиру Саблина.
   Ника провел Петрова в кабинет Саблина и, не зажигая огня, усадил его против себя за столом.
   Лунная июльская ночь стояла над городом, и отблеск луны и уличных фонарей проникал туманным полусветом в широкие окна квартиры. Предметы на письменном столе, самый стол, кресла, диван, шкафы с книгами" курительный столик намечались темными силуэтами. Лиц не было видно. Говорили вполголоса.
   -- Помните, Петров, мы говорили с вами о том, чтобы увезти Государя, спасти его.
   -- Необходимо надо, Николай Николаевич. Никакой у меня веры нет к этому жиденышу. Убьет он его ни за что. Такой грех, прости Господи! Только куда увезешь-то, ваше благородие. К англичанке или французу, сами понимаете, неподходящее дело. Англичанин Россию ненавидит, -- это я доподлинно знаю, а что жид, что француз -- одна порода. Кабы с немцем не воевали, я бы немцу больше поверил.
   -- Нет, Петров. Нам надо спасти и укрыть Государя у русских людей!
   -- Ишь, Николай Николаевич, русские-то люди хороши стали. Совсем с ума посходили. А то куда же лучше!
   -- Есть, Петров, и хорошие люди. Мы вот что надумали.
   И Ника рассказал про старообрядческие скиты, про стариц и белиц, про дремучие Керженские леса, все то, что осталось у него от чтения романов Печерского и Салиаса. Сладкий романтический бред претворялся в его сло-вах в широкие возможности, и он видел осуществленным это переселение.
   Крепко задумался над его словами Петров. Барская фантазия столкну-лась со здоровым практическим разумом старого умного рабочего.
   -- Как же доставим туда? -- спросил после долгого раздумья Петров.
   -- На автомобиле, -- задыхаясь от волнения сказал Ника. Петров ничего не сказал.
   -- Прикурить позволите? -- спросил он.
   -- Ах, курите, курите, пожалуйста, Петров, -- сорвался со стула Ника и подал папиросы и спички. Он чувствовал, что в старой голове Петрова решается участь их плана. А если Петров откажется, то тогда уже никто не поможет.
   Петров долго и молча курил. Глаза привыкли к темноте, и Ника ясно различал лицо Веры Константиновны на портрете, по распоряжению Саб-лина никогда не закрывавшемся кисеею. Ника мысленно умолял Петро-ва: "Ну решись, голубчик, ну пойди на это. Ну что тебе стоит!"
   -- Николай Николаевич, а никто нас здесь не подслушивает? -- спро-сил Петров.
   -- Нет никого.
   -- Посмотреть надо. Я Тимофею, например, ихнему не верю. Свое у него на уме -- как бы генерала обокрасть.
   Ника посмотрел по комнатам и вернулся.
   -- Нет, кругом никого нет. Авдотья Марковна самовар в столовой на-ставляет.
   -- Это для вас. Мы всегда у себя пьем, -- сказал Петров.
   И опять молчал и курил. Видно, тоже волновался. "Ну, милый! Госпо-жи, помоги ему решиться".
   -- Спасти Государя надо, -- наконец выговорил Петров. -- Это точно. Не может империя быть без императора. А республика? Ну, какая там республика -- так жидова одна, да галдеж по митингам... Только на автомобиле невозможно. Вы говорите, в Вятской губернии, или даже под Урал самый везти надо? А куда везти, вы сговорились?
   -- Нет.
   -- Вот то-то и оно-то. И сговориться, Николай Николаевич, нельзя. Вы один задумали -- хорошо. Мне сказали -- уже хуже стало. А, не дай Бог, третий узнает -- все пропало. Кругом народ подлец стал.
   Петров помолчал немного.
   -- Головами, ваше благородие, играем. Еще и не сделали ничего, толь-ко поговорили, а уже голова на карте. Вот оно что, -- раздумчиво сказал он и примолк. Какая-то работа медленно шла в его голове.
   -- Спасти надо, -- снова сказал он. -- Только чисто надо сделать. И чтобы воля его была. Его охота будет -- все выйдет хорошо. Видите, авто-мобилем до места не довезешь. Первее всего бензин надо. Опять карты. Какие там дороги, кто знает. Расспрашивать станешь -- себя выдашь, за-саду поставят и конец. А, не дай Бог, машина станет. Опять -- всех везти невозможно никак. Ну ему -- усы, бороду долой -- никто не узнает. На-следника тоже укроем. Нужда будет -- девочкой нарядим. Ее никак нельзя, княжон тоже. Слишком приметные. Тогда несколько автомобилей надо -- целый поезд! Не найдешь. Слишком приметно.
   Сердце упало у Ники от слов старого шофера. Он чувствовал всю прав-дивость их и понимал, что план их был непродуман и сделан сгоряча. Что-бы выполнить его, надо создать обширный заговор, а как его создать Ника не знал. Он готов был отказаться от всего, попрощаться с Петровым и ехать домой, но Петров думал иначе.
   -- Надо спасти, -- сказал снова Петров. -- И вот как. За Павла Никола-евича, брата, поручиться вы можете?
   -- Ну конечно.
   -- Так вот как, под самым Новгородом в трех верстах от шоссе, в глу-хой деревушке живет моя мамаша. Древний человек, жития хорошего и не болтливая. В достатке живет, милостями генерала Саблина я ей нема-ло помог. В избе пять покоен, а главное глушь новгородская. Так вот к ней? До нее за шесть часов докатим. Машину я достану хорошую, Баккарт. Павла Николаевича присылайте завтра без погонов учиться -- он за помощника будет. Вы с бумагой едете, -- караул -- только пусть воро-та откроет и подержит, пока не выедем. Поняли, когда Государь на про-гулке будет. В чем есть захватим и аминь. А от мамаши, обрившись, в крестьянском платье, пробираться в леса, какие вы говорили, -- вот это будет настоящее дело.
   Ника смотрел восторженными глазами на Петрова. Да, он не ошибся в русском народе и из недр его он найдет помощников себе в задуманном святом деле.
   -- А теперь, ваше благородие, позвольте мне от имени генерала Сабли-на предложить вам откушать нашего чаю-сахару.
  

XIV

   Медлить было нельзя. По Царскому носились темные слухи о том, что решено отправить Царскую семью в Сибирь. Об этом открыто говорили солдаты. Стрелки, друзья Ники, полупосвященные в его план, согласи-лись помогать ему.
   -- Только так, -- говорили они, -- чтобы нам никак в ответ не попасть, чтобы никакой, значит, вины или подозрения на нас не было. Чистая слу-чайность. Ежели попадетесь, нас не оговаривать, все одно отопремся.
   Ника об этом не думал. Конечно, он все брал на себя. Он не сознавал, на какой важный шаг решается, и не думал о последствиях. Павлик уже вторую неделю ездил на одной машине с Петровым за его помощника, был запасен бензин и даже устроена в Любани на всякий случай запасная база. Все было готово, кроме главного. Не удалось переговорить с Госуда-рем. Но ведь не мог же он не согласиться? Для блага России! Павлик сове-товал, в крайности, действовать силою.
   Ожидали только дня, когда намеченные люди будут в карауле, и ворота будто случайно останутся открытыми. Наконец и это случилось, но с ка-раулом шел прапорщик Гайдук, и это осложняло условия побега. Вечером Ника с соответствующими инструкциями, чемоданом с бельем и продо-вольствием, длинным серым макинтошем с высоким воротником и полу-военного шапкою приехал на квартиру Саблина и остался там ночевать.
   Государь выходил на прогулку в одиннадцать часов утра. К этому вре-мени надо было влететь в парк. Погода хмурилась. По синему небу броди-ли большие облака, порывистый ветер дул с моря. Спокойно и ровно шел автомобиль, деловито гудя. Небольшой красный флажок развевался впе-реди, показывая, что все, сидящие в нем, признали революцию. В эти дни столько автомобилей с солдатами и молодыми прапорщиками носилось по городу, что появление Ники не возбуждало ничьего подозрения: какой-либо делегат или член совдепа. Будущее России принадлежало прапорщикам, на их улице был праздник, и автомобилями распоряжались они, а не генералы. Автомобиль никого не смутил и тогда, когда въехал в большой парк и взял, не ускоряя хода, направление к Александровскому дворцу.
   Ника, стараясь затаить волнение и не вставать с сиденья, весь стал вни-мание.
   Расступились ивы, росшие по дороге, показалась железная решетка, часовые с ружьями, вот и ворота. Они распахнуты на обе половинки. Ав-томобиль ускорил ход и летел полным махом. На лужайке у дворца, у де-ревянной стенки сидели три великие княжны и с ними Наследник. Княж-ны в простых шапочках колпачками, простеньких блузках, Наследник в фуражке и рубашке с солдатскими погонами и Георгиевской медалью, и в высоких сапожках, только что работали в своем огороде. Сзади них стоял солдат из дворцовой прислуги в фартуке, он им помогал. Государь сидел на скамейке у дворца, великая княжна Ольга Николаевна читала ему вслух книгу. Подле не было никого. Гайдука не было видно. Мельников сдержал свое слово и отвлек Гайдука и солдат караула, выставив какую-то мелкую претензию.
   Быстро подлетел автомобиль. Прошло две секунды, но Нике показа-лось, что прошла целая вечность. Захрипел рычаг тормоза, Ника от нео-жиданной остановки едва не вылетел. Государь поднялся со скамьи. На-следник побежал к нему. Государь стал очень бледен. Он сильно исхудал за это время. В бороде отчетливо стала сквозить седина. Он вопроситель-но смотрел на Нику.
   -- Ваше Величество, -- проговорил Ника, -- садитесь скорее с Наслед-ником. Мы приехали спасти вас.
   Государь отрицательно покачал головою. Быть может, он не поверил? Ника перекрестился.
   -- Ваше Величество, мы русские люди. Мы глубоко страдаем от вашего ареста и приехали спасти вас и Наследника. Садитесь, Ваше Величество.
   Наследник смотрел любопытными глазами на Нику. Государь молчал. Автомобиль тихо шумел, машина работала на холостом ходу.
   -- Ваше Величество, вы не верите нам, -- задыхаясь от волнения ска-зал Ника. -- Ей-Богу, правда! Мы старые дворяне, верные слуги ваши.
   -- Я вам верю, -- отчетливо сказал Государь, и лицо его стало дергаться едва заметною болезненной дрожью. -- Но я исполню долг до конца. Да совершится воля Божия и моего народа надо мною. Русский народ не сде-лает мне ничего худого, как я ничего худого не желал народу.
   Из дворца бежали солдаты караула, и впереди их был Гайдук.
   -- Хватай силою, -- крикнул Павлик. Наследник заплакал и прижался к Государю.
   Все тело Ники обмякло. Он не мог прикоснуться к Государю. Прекрас-ные выпуклые глаза Государя с глубокою скорбью устремились на него.
   -- Вы не сделаете насилия. От этого только хуже будет, -- тихо сказал Государь и пошел к караулу, как бы ища у него защиты.
   -- Все потеряно, -- сказал Павлик.
   -- Садитесь, -- проговорил Петров, -- ничего. Удерем.
   Павлик втащил Нику в автомобиль и сейчас же заскрипело железо ко-нуса, автомобиль прыгнул, как застоявшийся конь, и помчался по мягко-му песку. Сзади затрещали выстрелы.
   -- Это по нам, -- сказал Петров. -- Господи, Твоя воля. Автомобиль круто огибал лужайку. Через нее наперерез бежал Гайдук и
   что-то кричал часовому у ворот. Мелькнули ворота, автомобиль качнулся на крутом повороте и помчался по шоссе, все ускоряя ход.
   Все молчали. Ника не понимал, что случилось. Рядом сидел Павлик. Ветер свистал в ушах. Шоссе казалось ровным, гладким и белым. Не за-метны были выбоины и темные следы луж, все сливалось в одну ровную белесоватую ленту. Быстро приближались, точно летели, навстречу возы с сеном, лающие собаки, серые избы деревни, палисадники, трактир с об-ступившими его крестьянскими телегами, ревел гудок, дети что-то кри-чали, поддали рессоры на выбоине у моста, покатились по доскам, внизу видна темная вода, и вот далеко впереди стало видно ровное, как стрела, шоссе, и хвойный лес елями и соснами тесно обступил его с обеих сторон. Петров замедлил ход и обернулся. Сзади на многие версты залегло шоссе, и ни одного предмета на нем не было видно.
   -- Ну что же, господа! Сорвалось. Теперь вам надо скрываться. Солда-ты выдадут. Поехали пока что к мамаше, а там посмотрим, как быть.
   -- А как же вы, Петров?
   -- Я отверчусь. Меня никто не знает. Разве машину узнали? Так опять я уже ночью буду на месте. Машину на место, а сам спать. Ничего. А вас солдаты знают. Так ладно -- к мамаше?
   -- Хорошо, -- сказал Павлик.
   Его воля была подавлена и он сам не знал, что делать.
   В темноте автомобиль свернул, перелезши пологую канаву, в лес и оста-новился.
   -- Вы, Павел Николаевич, покараульте пока машину, а я отведу Нико-лая Николаевича к нашему дому.
   Больше часа шел Ника за Петровым по тесной лесной тропинке. Ко-лючие ели хватали за лицо, под ногами пищала сырая земля. Наконец показалась прогалина, лесное озеро и шесть домов, улицей вытянувших-ся вдоль него. Месяц, уже ущербный, всходил над водою и отражался лу-каво и таинственно в темной воде. Хрипло залаяли собаки, но нигде не показалось огонька. Все также темными окнами смотрели избушки.
   Петров долго стучал в двери. Наконец раздались чьи-то шаги, и стар-ческий голос спросил: "Чего надо?"
   -- Это я, мамаша, -- сказал Петров. -- Постояльцев привел.
   Дверь открылась. Освещенная маленькой коптящей жестяной лампоч-кой стояла в дверях плотная старуха, кутаясь в серый шерстяной платок. Она добрыми глазами оглядела Нику и проговорила:
   -- Ну проходи! Спаси тебя Христос. От солдатов что ли спасаешься? Ника вошел в темные, пахнущие курами сени.
  

XV

   30 июля в Александровском дворце с утра была суета. Государю было объявлено, что Временное правительство для его личной безопасности решило отправить его с семьею в Тобольск. Ему гарантировали безопас-ность и обещали возможно лучше обставить жизнь его и семьи. Большая часть лиц свиты и служащих добровольно решили ехать с Государем и не покидать его нигде. Государь просил отправить его на юг ввиду плохого здоровья Наследника, но в этом ему было отказано.
   Утром во дворец привезли икону Знамения Божией Матери. В зале со-бралась Царская Семья, свита и служащие. Кругом плотным кольцом стали вооруженные солдаты. Высокий красивый священник с русой седеющей бородою служил молебен по случаю дня рождения Наследника, а после напутственный. Вся семья горячо молилась. Молились и лица свиты. Никто не знал, что ожидает их дальше. Мягкий голос священника разда-вался по залу, клубились синеватые струи кадильного дыма, и слышались тихие вздохи лакеев и служителей. Солдаты притихли. Они не стучали, как обыкновенно, прикладами, не кашляли и не сморкались. Солнце за-глядывало в окна и сияло на ризе священника, на золотой оправе образа, на налое. Лица Государя и Императрицы были бледны и сосредоточены.
   Священник поздравил с новорожденным и пожелал счастливого путе-шествия.
   Следующий день, 31 июля, прошел в сборах. Настало время, когда, обыкновенно, ложились спать, но Царская Семья не расходилась, ожидая поезда. К ней приехал брат Государя Великий князь Михаил Алексан-дрович, но его не допустили до Государя. Солдаты толпились по залам и комнатам. На полу и на стульях валялись их ранцы и мешки с поклажею.
   Около полуночи раздались чьи-то быстрые, решительные шаги, и среди солдат шорохом пронесся говор: "Керенский!.. Керенский!.."
   Среднего роста плотный человек, с лицом сальным, бледным и нездо-ровым, усталым, с набрякшими веками, бритый, рыжеватый, в суконном френче без погон, шароварах и башмаках с обмотками прошел в комнату где был караул, и обратился к солдатам с речью. Он говорил сильными короткими фразами. Смысл фраз был льстящий солдатам, тон речи был тон приказания.
   Солдаты теснились кругом Керенского, смотрели ему прямо в рот, как будто бы хотели глазами увидать те круглые звучные слова, которыми он выпаливал в них.
   -- Товарищи! -- говорил Керенский, -- вы несли охрану семьи бывше-го царя здесь. Вы должны нести охрану и в Тобольске, куда переводятся Романовы...
   Большинство солдат были молодые, поступившие на службу уже во вре-мя войны, но был между ними и один пожилой унтер-офицер стрелок. Он слушал напряженно каждое слово Керенского и ничего не мог понять. Пять лет тому назад все Царское с ликованием справляло этот день, и он, стрелок, ходил по городу и смотрел на иллюминацию. Толпы народа днем теснились на улицах, ожидая выезда Новорожденного, и когда он проезжал с Императ-рицей, народ снимал шапки и кругом слышались умиленные голоса:
   -- Раскрасавец наш! Ангелочек! Херувим небесный.
   И он сам смотрел на Наследника и восхищался и боготворил его. Что же такое произошло за эти годы? Что случилось? Была война. Были победы... А потом?
   -- Завоевания революции! -- слышались резкие властные слова.
   "Да где же эти завоевания, -- думал старый унтер-офицер, -- когда, почитай по всему фронту наши отступили, а по всей армии, слыхать, бун-ты идут".
   -- Демократия взяла власть в свои руки, она не желает мстить, или сво-дить счеты с Романовыми...
   Ах, непонятно все это было старому унтер-офицеру и тяжело сосало у него от этого под ложечкой.
   Керенскому доложили, что великий князь Михаил Александрович ожи-дает разрешения проститься с Государем.
   -- Хорошо! В моем присутствии, -- кинул Керенский.
   Это свидание продолжалось десять минут и прошло почти в молчании. Что могли сказать братья, так много чувствовавшие в эти минуты, когда так нагло смотрел на них маленький рыжий человек, в руках которого была их судьба и судьба всей России.
   -- Ну, храни Тебя Господь! -- сказал Государь, обнимая брата.
   Вся семья посидела на увязанных вещах и стульях по русскому обы-чаю, потом спустились вниз и долго размещались по автомобилям. В ноч-ном сыром воздухе глухо звучали голоса. Липы шумели, точно прощались со своими владельцами.
   Ах, эти липы, столько воспоминаний связано с ними и столько пре-красных дней они видали. Ярких, светлых, золотых дней, века Екатерины и Александра.
   На вокзале Государь и его семья сидели в пустом зале на стульях. Кру-гом толпились солдаты. Уставший за день, разморившийся Наследник спал в неловкой позе на вещах, и лицо его горело нездоровым румянцем. Им-ператрица сидела над ним. Поезда все не было. Приходили и уходили люди, шептались о чем-то, бегали на телефон и обратно и тревога была на их лицах. Рабочие депо не выпускали паровоза для Царской Семьи. Они тре-бовали разрешения совдепа. Приказ Временного правительства был им не указ.
   Несколько раз Государю говорили, что все готово, он одевал пальто, но сейчас же приходил кто-нибудь и говорил:
   -- Извиняюсь, господин полковник, еще придется подождать.
   -- Это мне надоело, наконец, -- сказал Государь и, не снимая пальто, сел в углу зала.
   Летняя ночь проходила. Мутный рассвет полз в окна, и туман покры-вал пути и поля за ними. Гасли сигнальные фонари.
   -- Пожалуйте, готово, -- доложил командированный Керенским пра-порщик Ефимов.
   Государь вышел на площадку. Но поезда не было. Инженер Макаров, командированный от Временного правительства, доложил, что поезд стоит на запасном пути, и пошел показывать дорогу. Государь шел за ним, ведя под руку Императрицу, спотыкавшуюся о рельсы и стрелки. От безсон-ной ночи ее больное сердце ослабело, и она едва передвигала ногами. Труд-но было лезть на высокие ступеньки...
   Наконец разместились. Член Государственной Думы Вершинин ска-зал, что можно ехать.
   В шесть часов десять минут утра 1 августа поезд медленно тронулся и пошел, отвозя в заточение Государя и его семью... Стрелки 2-го и 4-го пол-ков сопровождали их.
  

XVI

   В середине августа Морочненский пехотный полк, стоявший в двад-цати верстах от позиции, получил приказ идти в окопы, на смену Павлиновскому полку. Приказ был подписан командиром корпуса, тем самым генералом, который не умел отличить фокса от мопса. Он всту-пил в командование корпусом вместо Саблина, который был отозван в Ставку.
   В полку по случаю приказа был митинг. От того правительства, кото-рое Временным правительством не было признано, но которое в виде "со-ветов солдатских и рабочих депутатов" появилось везде и с которым дея-тельно сносились учрежденные правительством Керенского и Гучкова вся-кие фронтовые, армейские, корпусные, дивизионные, полковые и ротные комитеты, вышло указание, что не всякий приказ начальника подлежит исполнению без обсуждения. Приказы разделялись на боевые, которые всякий обязывался революционною дисциплиною безпрекословно испол-нить, и не боевые, которые прежде исполнения разрешалось, а иногда и рекомендовалось обсудить -- не направлен ли он против завоеваний ре-волюции, не является ли он актом, стремящимся все повернуть опять к старому режиму, под офицерскую палку, так как все генералы и старшие начальники поголовно были заподозрены в контрреволюции.
   Митинг собрался вечером, накануне выступления, на площади неболь-шого польско-еврейского местечка подле красного кирпичного костела и большого, разоренного солдатами палаца, польского господского дома Серая толпа солдат, тысячи в полторы человек, сгрудилась на площади около небольшого возвышения, хранившего остатки красного кумача и лент, построенного в "счастливые" дни мартовской революции по требо-ванию местных революционных властей. Наваливаясь друг другу на пле-чи, луща непрерывно семечки, перекликаясь друг с другом и прерывая ораторов замечаниями с мест, солдаты слушали то того, то другого офи-цера или солдата, выходившего уговаривать их в необходимости испол-нить приказ.
   Первым говорил Верцинский. Длинно и желчно он говорил о необхо-димости победоносно закончить войну в полном согласии с союзниками, о том, что Россия одна жить не может, что ей необходима западноевро-пейская промышленность, что для победы союзников нужно, чтобы наш фронт продержался хотя бы до тех пор, пока союзники смогут нанести Германии решительный удар, что Павлиновский полк стоит безсменно второй месяц, солдаты обовшивели и им необходимо дать возможность отдохнуть и оправиться, что Морочненцы уже зажились в посаде и пора им и честь знать, а потому приказ командира корпуса правильный и его необходимо исполнить.
   Под гром аплодисментов Верцинский сошел с трибуны, и на его место влез молодой прапорщик Долотов. Прапорщик этот приехал в полк месяц тому назад из Ораниенбаума с пулеметных курсов, отличался большою трусостью и в посаде сошелся и открыто жил с молодой еврейкой.
   -- Товарищи, -- воскликнул он, подлаживаясь и голосом, и манерой к тону развязных солдат, мастеров зубоскалить и занимать толпу неожидан-ными вопросами, на которые сам тут же и давал ответ. -- Товарищи, я вас так спрошу, к примеру, что этот приказ -- боевой или не боевой? Потому, ну ежели боевой, так уже крышка -- расходись и сполняй без никаких рассуждениев... Что, товарищи, гремят там на позиции пушки, слышен пулемет? Наши товарищи изнемогают в неравном бою? Потребовались резервы? -- Ой, товарищи, чтой-то не слышно. Тишь да гладь и ожидание мира. Так вот я вам и говорю, что приказ это не боевой, потому что ника-кого боя, значит, нет, верно, что ль?
   -- Правильно, правильно, -- загудела толпа.
   -- А потому и поговорить, значит, можно и дозволительно, к чему ве-дет этот приказ. Вот господин капитан говорил, чтобы, значит, стоять на позиции до полного окончания, до победы над врагом. Правильно это по-вашему?..
   -- Правильно, -- раздалось несколько неуверенных голосов.
   -- А по мне, товарищи, и совсем даже неправильно. Народ хотит одно-го. Мира! И объявлено в лозунгах на священных знаменах революции: "Мир без аннексий и контрибуций". Мир, а не война. А нам все талдычат о войне. Кому война нужна? Не бедному же человеку, который пошел и дома в хате с прогнившей соломенной крышей оставил с голода помирать семью. Война надобна богатым -- помещикам да капиталистам, которые на ней наживаются. Вы чего хотите? Мира или войны?
   -- Мира!.. Мира! Давно пора кончать эту канитель.
   -- Повоевали достаточно.
   -- Пора и по домам.
   -- Правильно, товарищи. А ежели мы будем смену делать, да усилять позицию, что из того выйдет? Там, дома, помрут все с голодухи, вас ожидаючи, а вы все будете в окопах гнить. Мое предложение такое: оставаться здесь, приказа не сполнять. Павлиновскому полку предложить воткнуть штыки в землю и разойтись. Повоевали и буде! Которые, ежели согласны, прошу поднять руки.
   Целый лес рук поднялся над толпою. Темные, грязные, загорелые ку-лаки нависли над нею и несколько секунд грозно стояли, показывая свое полное согласие с оратором.
   Долотов, улыбаясь нехорошей усмешкой, спускался по лесенке три-буны.
   -- Что, сколько получил, товарищ, -- спросил его мрачного вида сол-дат, стоявший ближе к лестнице, но Долотов, ничего не отвечая, скольз-нул в толпу, и только лицо его побледнело и глаза забегали по сторонам.
   На трибуну вошел старый чернобородый капитан. Он был любим сол-датами.
   -- Товарищи, -- сказал он, -- вы меня знаете. Я из народа и всегда был с народом. Я сочувствовал и во времена монархии революционному дви-жению, я верил в него, и за то немало страдал. Я надел этот красный бант -- символ восставшего народа -- не для того, чтобы стать изменником сво-им боевым товарищам французам и англичанам, а для того, чтобы выпол-нить свое обещание и довести войну до победного конца. Вынося решение не исполнять приказа и прекратить войну, вы показываете, что вы не сознательные солдаты, не свободный народ, а, как правильно назвал вам подобных глава нашего правительства, товарищ Керенский, -- взбунто-вавшиеся рабы!
   -- Довольно! Буде! -- раздались голоса.
   -- Слыхали!
   -- Офицер говорит, сейчас слыхать, куда гнет.
   -- Революционер какой объявился.
   -- Погоны ясные, а душа темная!
   -- Знамо, деньги не зря получают. Продажные души!
   -- Товарищи! -- воскликнул, бледнея капитан. -- Вас обманывают! Среди вас провокаторы и шпионы.
   -- Сам провокатор!
   -- Товарищи, вам говорили о разорении войною крестьян! Все разоре-ны! Не достаточно вам говорит этот прекрасный господский дом с разби-тыми стеклами в окнах, с порванной мебелью. Всех равно разорила война.
   -- Ишь ты! Кого пожалел! Помещика!
   -- Ты бедного пожалей! Богатый-то в этом нужды не имеет.
   -- Грабил народ, теперь его потрепали, жалеть нечего. Свое получил. Заслуженное, значит.
   -- Товарищи!
   -- Долой его!
   -- Волоките его оттеля!
   -- Довольно!
   -- Долой! Долой его!
   Капитан болезненно улыбнулся и сошел с трибуны. На душе у него был мрак. "Что же это? -- думал он, -- ужели я ошибался, веря в народ, а Царское правительство было право, не давая ему свободы. Что же дальше, дальше что будет?"
   Серый солдат неловко карабкался на трибуну. Оглядев толпу, увидав тысячи лиц, смотревших на него, он на минуту смутился, но сейчас опра-вился, улыбнулся широкой улыбкой, скинул с себя шапку и крикнул:
   -- Привет, товарищи, честному народу... Да... А идти на позицию надо. По крестьянству, значит, следовает. Они там устали, а мы отдохнули. По справедливости. И пойдем! Не по приказу, значит, а по крестьянству, по справедливости. Пущай отдохнут! Знай наших, Морочненских. Всегда товарищи хорошие были. Не подгадим!
   И он, взмахнув фуражкой над головою, сошел с трибуны. Гром апло-дисментов и крики -- "правильно, правильно!" -- сопровождали его.
   -- Вот этот так поставил точку! -- смеясь, говорил поручик солдату, -- настоящий окопный дядя.
   Толпа расходилась. Близилось время ужина. Летние сумерки надвига-лись. Обычно в такие часы то тут, то там завелась бы песня, заверещала бы гармоника, собрался бы кружок слушателей, но теперь после ужина всю-ду были кучки солдат, слышались тихие речи, вопросы без ответа, и хму-рились брови, и темно становилось в голове.
   -- Как вы думаете, Казимир Казимирович, -- спросил Козлов у Верцинского, -- пойдут или нет?
   -- Все зависит от погоды, будет погода хорошая, может, и пойдут... -- сказал Верцинский.
  

XVII

   За эти четыре месяца Козлов постарел лет на десять. Арест своими же солдатами, разложение армии сломили его. Из Райволово он получал ред-кие, но хорошие письма, и если что безпокоило его, так это только мучи-тельное ревнивое подозрение, которое зародилось в нем по одному пусто-му случаю. Он шел весною ночью по местечку, занятому его полком. Бла-гоухали развесистые липы, млели под лунным светом пирамидальные тополя, белые хаты казались нарядными, цвели каштаны. С соседнего болота слышался неугомонный хор лягушек. Луна светила с темно-синего, усеянного звездами неба. Сердце смягчилось от близости природы, хоте-лось верить в лучшее будущее и примирить с печальным настоящим. Кое-где горели костры -- солдаты пекли краденую картошку. После револю-ции они пели мало, больше толковали, злословили, осуждали и строили планы будущего.
   -- А помнишь Осетрова, -- говорил кто-то невидимый из-под самого ствола раскидистого дуба, -- слыхать, с командирской женой в Питере путался. И Гайдук тоже. Все бабы, как бабы. А что, товарищи, картошка готова? Я так думаю. Ежели землю делить, то надо поровну и непре-менно в собственность, потому какое же хозяйство возможно, ежели зем-ля не твоя и сыну твоему не перейдет.
   "Может быть, это мне послышалось, -- подумал Козлов. -- Разве мо-жет Зорька? Милая Зорька... А вот подойти и спросить? На каком основа-нии такие речи?".
   Он уже сделал два шага к говорившим, но остановился и пошел прочь. Спросить -- значит поверить, а поверить? -- что же тогда останется в жиз-ни, когда все святое отнято и растоптано в прах: и царь, и Бог, и Родина... Неужели и семья? Нет, это послышалось. Козлов так уверил себя, что эти страшные слова не были сказаны, но померещились ему, что перестал о них думать... Но забыть не мог. И часто, в минуты раздумья, среди тяжелых дум о России, его мозг, как молния, прорезывала мысль: "Осетров с командирской женой путался, и Гайдук тоже". Теперь и Осетров, и Гайдук были в Совете, но теперь этого быть не могло. Зорьки не было в Петер-бурге... А ведь было тяжелое время осенью, когда не было от нее писем. Молчала она. Что тогда было? Спросить ее?.. И так жизнь не сладка, и без того ни мечтаний, ни надежд, а тут эта страшная мысль. Он прогонял ее, и она уходила, а потом возвращалась снова и мучила его безсонными но-чами.
   В эту ночь после митинга Козлов тоже не спал. Он думал о Зорьке, о ее последнем письме и не понимал, как могла она ему изменить и так пи-сать. Нет. Она его ждет... Он думал о полке. В полку его ординарцем был унтер-офицер Железкин. Тот самый Железкин, который под Новым Корчиным грудью своею заслонил его, окопал его в землю, и которого он спас потом при атаке. С тех пор Железкин не расставался с ним.
   -- Никогда, ваше высокоблагородие, не забуду, что вы для меня сдела-ли. Детям заповедаю благословлять вас. Умирать буду, а вас не оставлю, -- часто говорил ему Железкин.
   У Железкина было два Георгиевских креста и он был произведен в млад-шие унтер-офицеры. Козлов хотел его сделать взводным, но Железкин был совершенно неграмотен и так туп, что как ни бились с ним, не мог оси-лить и азбуки. Козлов сказал, что он рад бы произвести его в старшие ун-тер-офицеры, но его стесняет его неграмотность. Железкин прямо в глаза посмотрел своему командиру и сказал:
   -- Куды ж мне, ваше высокоблагородие, взводным быть. Я и так пре-много вам благодарен. Не чаял никогда и унтер-офицером-то быть. Не безпокойтесь. Я и так по гроб жизни вам обязан.
   На второй месяц после революции Железкин явился как-то вечером к своему командиру и заговорил упрямо и настойчиво.
   -- Ваше высокоблагородие, я к вам с просьбою. Ходатайствуйте о моем производстве в подпрапорщики. В Павлиновском полку многих произ-вели.
   -- Что с тобою, Железкин, -- сказал Козлов.
   -- Как я, значит, геройски с вами воевал и всегда защита вам был, то вы бы могли обо мне позаботиться. Нынче это можно и без всякого разговора.
   Козлов отказал Железкину. С тех пор наружно между ними оставались прежние отношения, но Железкин избегал смотреть в глаза своему командиру и не любил вспоминать про прежние геройские дела и в Зарайском полку.
   -- Так, серость одна тогда была, -- сказал он как-то Козлову. -- Мы, ваше высокоблагородие, несознательные были. Нас в темноте держали. А теперь нам все открыто.
   Козлов посмотрел на Железкина. Железкин смотрел мимо Козлова куда-то в угол.
   -- Что же вам открыто? -- спросил он солдата.
   -- Да вот, что в темноте нас держали. Дисциплина эта самая. Наказа-ния.
   -- Железкин! Разве кто-либо когда наказывал солдата без вины. Ты был хорошим солдатом, разве я когда тебя бранил? -- воскликнул Козлов.
   -- Никак нет. А только могли, что хотели сделать.
   -- И опять-таки неправда. На все был закон, и против закона ни я, да и никто ничего не мог сделать.
   -- Какой уже закон... -- мрачным голосом проворчал Железкин, -- за-кон-то был Царский. Один произвол!
   И Железкин вышел из землянки.
   Все это вспоминалось теперь Козлову. В ротные комитеты не было из-брано ни одного офицера, больше половины членов комитетов были ев-реи или самые развращенные солдаты, подвергавшиеся частым наказа-ниям, бывшие под судом. Председателем полкового комитета был Верцинский, над которым смеялись солдаты, который ни во что не верил и ничего и никого не признавал.
   "Что же это такое? -- думал Козлов, ворочаясь с боку на бок на узкой койке. -- Что же будет от этого? Начальству виднее... А где оно, настоя-щее-то начальство?".
  

XVIII

   Утро выступления на позицию было серое и туманное. Падала с неба какая-то мокрота. Однако полк поднялся, засуетился и с говором и шу-мом выступил из деревни.
   В десяти верстах от места ночлега, на полпути до позиции, протекала река, и на ней были мосты, охраняемые казачьими караулами. Здесь дол-жен был быть большой привал. Серою толпою с глухим гомоном надвига-лись солдаты. Шли уныло, медленным шагом. Ни в одной роте не пели. Старых песен петь не хотели, стыдились их, а новых знали слишком мало.
   -- Стой! -- раздалась команда, когда головная рота подошла к реке. -- Стой!.. Стой... -- повторилась она во всех шестнадцати ротах. И, не дожи-даясь разрешения, солдаты стали садиться где попало, по сторонам доро-ги и закуривать папироски.
   И только что они сели, как среди них появился матрос. Он был в за-ломленной на затылок матросской безкозырке с лентами, в рубахе с го-лою грудью и шеей и в широких раструбом вниз шароварах. Он появился с недалекой от места привала станции железной дороги. Молодой, юр-кий, наглый, он повертелся в одной группе солдат, потом в другой, тре-тьей, и вдруг от полка стали отделяться сначала одиночные люди, а потом целые группы, и бежать на мост. Взбежав на мост, они снимали с себя патронташи и высыпали патроны в реку. То тут, то там щелкнули винтов-ки, солдаты стреляли вверх. Это продолжалось несколько секунд, потом словно сумасшествие охватило весь полк. По величественному дубовому лесу, подходившему к реке, затрещала непрерывная бешеная стрельба, солдаты вынимали патронные ящики, хватали пулеметные ленты и бро-сали все это в реку.
   -- Долой войну! -- неслось то тут, то там, среди криков и выстрелов. Где-то вправо сотни голосов дико и грубо заревели на мотив марсельезы:
   Мы пожара всемирного пламя,
   Молот, сбивший оковы с раба.
   Коммунизм -- наше красное знамя
   И священный наш лозунг -- борьба!
   К ним приставали голоса.
   Весь полк расстреливал патроны, отраженные лесным эхом выстрелы казались громче, в самом лесу затрещал один, потом другой пулемет, а марсельеза, хриплая и дикая, то разгораясь, то утихая, неслась по берегу реки и подхлестывала людей. Слова знали немногие, им вторили без слов, и временами песня становилась диким и грубым воем.
   Против общего злого вампира,
   Против шайки попов и господ,
   Встаньте, все пролетарии мира,
   Обездоленный черный народ!
  
   Встаньте, рыцари нового строя!
   Встаньте, дети великой нужды,
   Для последнего страшного боя
   Трудовые смыкайте ряды!
   -- Долой войну!.. Долой офицеров!.. Арестовать их!
   При первых выстрелах Козлов вскочил на лошадь и поскакал к солда-там.
   -- Вы с ума сошли! -- крикнул он. -- Кто вы такие? -- Немцы?.. Нем-цы? С немцами заодно? Перестать стрелять! Господа офицеры, по местам!
   Бледные лица были кругом. Глаза были страшны, люди не понимали, что произошло. Из местечка бежали сторонние солдаты и несли красные знамена.
   -- Хватай командира, -- крикнул кто-то, и Железкин схватил лошадь Козлова под уздцы. Толпа окружила его. Козлов хотел вынуть револьвер из кобуры, но его движение угадали. Кто-то из солдат, вцепившись обеи-ми руками в кобуру, оторвал ее вместе с револьвером. Пение и стрельба прекратились, все сгрудились в одну кучу, страшно дышащую; кругом были дикие безумные глаза,
   -- Тащи, тащи его! -- распоряжался кто-то в толпе.
   Грубые руки схватили Козлова за ногу, его сняли с дрожащей, покрыв-шейся потом лошади и поволокли к лесу. Все время подле него был Железкин. Он не трогал Козлова, и смотрел на него тупо, а лицо его было злое, искривленное ужасом.
   -- Железкин, -- сказал Козлов, -- помнишь Новый Корчин? Железкин отвернулся.
   -- Братцы, что вы делаете! -- воскликнул Козлов со слезами в голо-се. -- У меня жена, дети.
   -- К дереву его!.. Вот так. К дубу. Хорошенько крути ему руки.
   -- Что вы хотите делать со мной?! -- воскликнул Козлов. -- За что?!
   -- А, мало вы кровушки нашей попили!
   -- Капитана вяжи! Революционера вчерашнего!
   Люди теснились, отдавливали друг другу ноги, спотыкались, падали вставали и шли, толкаясь и тяжело дыша.
   -- Где веревка? -- спросил кто-то деловито и озабоченно.
   -- Посмотри на фурманке, кажись, там была.
   -- Что ж, так порешим или пытать будем? -- спросил молодой парень без фуражки со всклокоченной лохматой головой.
   Щелкнул одиночный выстрел.
   -- Матрос поручика порешил, -- сказал кто-то подле Козлова... -- Из револьверта.
   -- Начинать что ль?..
   Люди дрожали и не походили на людей. Слова прыгали и срывались с губ непроизвольно. Никто не понимал ни того, что говорил, ни того, что делал.
   -- Раздеть надо.
   -- Так порешим.
   -- безпременно надо раздеть. Кителя жалко. Китель новый. Как же так-то?
   С Козлова стянули китель.
   -- Постой, товарищ, а сапоги?
   -- Ишь ловкий какой. Ты что ль возьмешь?
   -- Сапоги делить будем. По жребию. У него хорошие.
   -- Тащи говорю.
   На ходу Козлова схватили за ноги и стащили с него сапоги. Он уже не шел, но его несли, приближаясь к лесу.
   -- Шаровары снимай!
   -- За чево?
   -- Чево? Чево? А часы? Деньги?
   У большого старого дуба Козлова, полуобнаженного, босого, прикру-тили веревками к стволу. Он смотрел широко раскрытыми страдающими глазами на солдат. На секунду молнией прошла мысль: "Осетров с коман-дирской женой путался, да и Гайдук тоже".
   Он поднял глаза к небу. Серые тучи низко нависли. В воздухе парило. Над головою был тесный зеленый переплет ветвей, молодые желуди кра-сивыми блестящими точками были рассыпаны среди листвы. Все было так красиво, так очаровательно в Божьем мире, что Козлов понял до чего мучительно он хотел жить.
   -- Братцы! Или вы во Христа не верите! За что же! -- воскликнул он. Железкин стоял против него и не то с сожалением, не то с недоумени-ем смотрел на него.
   -- Судить что ль будем? -- нерешительно сказал он, обращаясь к толпе.
   -- Войну кто проповедовал, а? До победного конца? А? -- раздались голоса.
   -- Мало кровушки нашей попили!
   -- Постой!
   -- Стрелить что ль?
   -- Мало его стрелить. Ишь, какой белый.
   -- Погоди, товарищи! Как учили! -- воскликнул молодой растрепанный солдат, становясь в полутора шагах от Козлова в боевую стойку с ружьем.
   -- Прямо коли и назад прикладом -- бей! -- со смехом скомандовал
   кто-то из толпы.
   Страшная острая боль заставила содрогнуться все тело Козлова. Низ рубахи и подштанники его окрасились темною кровью. Лицо позеленело, штык пробил его живот и воткнулся в дерево, солдат с остервенением по-вернулся кругом, перевернул винтовку прикладом вперед и с размаха уда-рил затылком приклада по лицу Козлова. Хряпнули кости. Нос, рот все слилось в одно сплошное кровавое пятно, страшно глядели из него еще живые, наполовину выскочившие из орбит глаза. С мучительным стоном Козлов стал опускаться книзу.
   -- Довольно! -- крикнул кто-то.
   -- Прикончить надо, ишь хрипит.
   Несколько выстрелов раздалось по безформенному, залитому кровью лицу Козлова, и он затих.
   -- Айда, товарищи, в посад! Наши уже там. Гуляют. Все бросились долой от трупов.
   -- Бей жидов! -- крикнул кто-то из толпы.
   Солдаты тащили еврейских женщин, девушек и подростков и волокли их в лес. Солдат тянула невидимая сила туда, где пролита была невинная кровь, где, привязанный к дубу, склонившись книзу, стоял неподвижный и страшный Козлов, где лежали трупы капитана, поручика и шести моло-дых офицеров с сорванными погонами, с разбитыми выстрелом в упор окровавленными черепами. Там, между мертвых, солдаты копошились толпами по пятнадцать, по двадцать человек, делая свое гнусное дело. Оттуда неслись тяжелые хрипы, стоны, истеричные вскрики, мольбы, женский плач, грубый хохот и жестокие шутки.
   Люди пировали и тешились над добычей...
   Люди делали дело, на которое никогда не решился бы зверь.
   -- Волоки старуху, товарищ!
   -- На чужой сторонке и старушка -- Божий дар.
   -- Умерла что ль девчонка-то?
   -- Кончилась.
   -- А ты мертвую.
   -- Ничаво. Еще теплая.................................
   .......................................................................................
   .......................................................................................
   .......................................................................................
  
   Солнце так и не вышло из-за серых туч посмотреть на тот ужас, который творился революционными войсками. Вечер надвигался тоскливый и жуткий. Дождя не было, но парило над землей.
   -- Что ж это, братцы? Что нам за это буде!
   -- Да... Натворили.
   -- На позицию!
   -- Пусть Верцинский ведет!
   -- На позиции, товарищи, никто не тронет. Там немец. Ежели кто при-дет, белый флаг кинем и к нему перемахнем.
   -- Становись по ротам!
   -- Ищи Верцинского.
   -- Не удрал ли?
   -- Много их сволочей поудирало, как погоны рвать стали.
   -- Донесут.
   -- Гляди, кабы погони не было.
   Роты запружали мост и шли по дороге на позицию, смятенные и трус-ливые.
   Внизу у моста, на той стороне, над самой рекою, согнувшись, сидел Верцинский. Он опустил голову на руки, тупо глядел на несущуюся мимо него темную реку и шептал:
   Мы пожара всемирного пламя,
   Молот, сбивший оковы с раба.
   Коммунизм -- наше красное знамя.
   И священный наш лозунг -- борьба.
   .......................................................
   Наших братьев погибших мильоны,
   Матерей обездоленных плач,
   Бедняков искалеченных стоны
   Скажут нам, где укрылся палач!..
   На том берегу, в дубовой роще, было тихо, но Верцинскому казалось, что он все еще слышит стоны замучиваемых офицеров, хрипение умира-ющего Козлова и плач, истеричный смех и вопли несчастных женщин. Ему казалось, что он различает между деревьев в траве их белые неподвиж-ные тела.
   "Что же это? Что же это? -- шептал он. -- Или это не революция, а бунт, русский бунт, про который сказал Пушкин: "Русский бунт, безсмыс-ленный и безпощадный"...
   "И это нужно и это неизбежно? И эти эксцессы революции? И это на-чало"...
   -- Ваше благородие! -- услышал он голос над собою. -- А, ваше благо-родие!
   Перед ним, вытянувшись и держа руку у козырька, стоял тот самый солдат, который убил Козлова. Верцинский посмотрел на него.
   -- Полк просит ваше благородие, чтобы вы вели его на позицию. Верцинский вздохнул, покорно встал и пошел наверх на дорогу, где в темневшем воздухе видны были молчаливые, стоявшие в порядке роты. Он заложил руки глубоко в карманы своих шаровар и, опустив голову, за-шагал впереди полка.
   В душе было пусто: ни мыслей, ни чувств.
  

XIX

   В одиннадцатом часу вечера Морочненский полк подошел к позиции. Два батальона должны были остаться на лесной прогалине в землянках, два занимали окопы. Командир Павлиновского полка, молодой офицер генерального штаба, принял Верцинского вместе с председателем полко-вого комитета, солдатом из интеллигентных евреев, молодым человеком с бледным тонким лицом, большими выпуклыми глазами и толстыми чув-ственными губами. Он был в шинели без погон и протянул первый руку дощечкой Верцинскому. В землянке горела керосиновая лампа. В ней было тихо, как в могиле, и пахло землею, сыростью и холодным табачным ды-мом.
   -- Что так поздно, товарищ, -- сказал офицер генерального штаба. -- Мы слыхали бешеную пальбу в тылу и думали, не совершили ли на вас нападение германские аэропланы.
   Верцинский посмотрел выразительно на председателя комитета.
   -- Говорите при товарище Зоненфельде. У меня от товарищей солдат тайн и секретов нет. Вместе клялись братски служить под красным знаме-нем революции, -- сказал командир полка.
   -- Дело в том, -- сказал Верцинский, -- что сменять-то мы вас при-шли, но не знаю, примете ли вы нас и передадите ли нам позицию. Мы пришли без патронов, без командира полка и почти без офицеров.
   -- Где же это все? -- спросил командир полка.
   -- Патроны частью в реке, частью расстреляны на воздух, командир полка, полковник Козлов, капитан Пушнин, поручик Звержинецкий, и шесть подпоручиков убиты солдатами, около сорока офицеров разбежа-лось, я даже не знаю хорошенько, кто у нас есть и кого нет.
   Это известие не произвело большого впечатления ни на командира полка ни на Зоненфельда.
   -- Этого надо было ожидать, -- сказал Зоненфельд и в упор посмотрел на Верцинского.
   -- Да, -- сказал командир полка. -- Козлов перетянул полк. Все к старине гнул. Он не понял нового революционного свободного солдата и поплатился. Царство ему небесное. Жалко, конечно, его, но нельзя было гнуть посвоему и отрицать солдатскую волю.
   -- Погодите, еще натворили наши братцы, -- сказал желчно Верцин-ский. -- После этого убийства они кинулись в местечко Далин и совер-шенно его разгромили. Я не знаю, что там было, но насилия женщин про-должались до вечера, и трупы их лежат в лесу под мостом.
   -- Это возмутительно, -- воскликнул Зоненфельд. -- Почему вы их не остановили?
   Я посмотрел бы на вас, как бы вы их остановили, -- сказал Верцинский.
   -- Вы должны были употребить в дело оружие.
   -- Я никогда, ни против кого не употреблял оружия, это мое убеждение.
   -- Плехановская тактика, -- насмешливо сказал Зоненфельд. -- Товарищ, я с вами заводить принципиальных споров не буду. У вас две мерки: одна для офицеров, другая для евреев и еврейских женщин. Вы -- большевик. Ленинец. Вам кровь -- ничто. Мне же, товарищ, всяко убийство противно и противоестественно, и поэтому оставим этот разговор.
   -- Первое -- казнь. Может быть, жестокая, несправедливая, но казнь, месть народа. Второе -- безсмысленное дикое убийство, русское зверство, -- горячо возразил Зоненфельд.
   -- Я, товарищ, смертной казни не признаю и всегда боролся против нее, -- сказал Верцинский усталым голосом.
   -- Оставьте, господа, -- вмешался командир полка, -- теперь не время спорить о принципах. Мы стоим перед голым фактом. Вы, товарищ Вер-цинский, кажется, юрист по образованию.
   -- Нет, я филолог и латинист.
   -- Ну, все равно. Вы должны лучше меня знать, что следует по закону за такое преступление, -- сказал командир полка.
   -- Зачинщикам и главным виновникам -- смертная казнь, -- начал Вер-цинский, но Зоненфельд перебил его:
   -- Теперь, товарищ, смертной казни нигде нет. Это одно из главней-ших завоеваний нашей революции. Говорить о смертной казни могут толь-ко такие реакционеры, как генерал Корнилов, наш новый главковерх, но помяните мое слово, товарищи солдаты ему этого не простят никогда.
   -- Оставьте, товарищ, -- ласково сказал командир полка. -- Нам необ-ходимо выяснить обстановку. Допустим, что и смертная казнь ввиду на-силия над жителями будет признана необходимой. Нам, капитан, необ-ходимо установить, кто ответствен за все это.
   -- Я думаю, это невозможно сделать. Работала толпа. Из полутора ты-сяч человек, я полагаю, не принимало участия не более пятисот.
   -- Господин полковник, -- сказал Зоненфельд, -- я думаю, что это дело правильнее всего передать в армейский съезд и политическому комисса-ру, он сумеет разобрать его и подойти к нему с революционной, а не общеюридической точки зрения. Виновные в погроме необходимо долж-ны быть строго наказаны, но, конечно, расстрелять тысячу человек или даже судить тысячу нельзя. Необходимо выделить зачинщиков и главных участников, и комполка это выяснит.
   -- Я этого вопроса ни разбирать, ни касаться не хочу, -- устало сказал Верцинский. -- У меня другой вопрос. Солдаты привели меня на пози-цию и идут в окопы. Но у них нет патронов. У них нет офицеров.
   -- Я вам помогу. Я передам вам половину своих патронов, да, по существу, это и неважно, -- сказал командир полка. -- Войны с немцами у нас нет. Ни мы не стреляем, ни они не стреляют. Каждый день на фронте впе-реди позиций идет меновая торговля и разговоры. Вчера мои пулемет променяли на бутылку рома и, знаете, прескверного. Я донес в штаб. Наш почтенный Абрам Петрович приказал показать пулемет утерянным в бою. Среди немцев много говорящих по-русски, наши болтают о мире. Идиллия, а не фронт. По моим сведениям, против нашего полка стоит одна рота, с нами совсем не считаются и не собираются на нас нападать. Да, будь У нас патроны или не будь, солдаты определенно заявили, что они драться не будут. Что касается офицеров, то примените в ротах выборное начало, сделайте первый шаг к истинной демократизации армии, о которой так много кричат, но все еще ничего не делают и, уверяю вас, худого не будет. Итак, до лучших дней. Оставляю вам в наследство лампу и здесь в жестянке небольшой запас керосина. Я пойду распорядиться. Товарищ, идемте, -- и командир Павлиновского полка откланялся Верцинскому.
   Оставшись один, Верцинский, как был в шинели и при амуниции, повалился на грязный сенник на топчане, доставшийся ему в наследство от Павлиновского полка, и закрыл глаза.
   Он очень устал физически и, особенно, морально. Он терялся в мыслях, путался в выводах. Когда он закрыл глаза, призраки обступили его. Он был без предрассудков, но в могильной тишине ему слышались стоны и вопли, и, казалось, он слышал шорох одежд, и многие руки тянулись к нему и хватали за край матраца и хотели взять его и потребовать от него отчета. "Я-то при чем, -- мысленно говорил Верцинский, -- оставьте меня". Он открыл глаза. "Какой скверный сон", -- думал он. Но он не спал. Это не было сном. "Ужели муки совести", -- думал он. -- У меня муки совести, ха, ха, ха!". Он хохотал дико и громко над собою, как когда-то хохотал над Саблиным и Козловым. "Муки совести, угрызения душев-ные, -- но почему, почему? Ведь я-то, старый филолог и латинист, ни при чем в этой проклятой войне, в этом наследии жестокого царизма. Вся вина и вся кровь на них, на дьявольском царско-полицейском режиме! Qui s'excuse -- s'accuse!.. (*-Кто оправдывается, тот обвиняет себя) Я не извиняюсь! Никогда, слышите, не извиняюсь", -- почти громко говорил он...
   "А как же? Не ты ли или тебе подобные сочинили эту кровавую марсе-льезу и привили ее, как яд французской болезни, здоровому русскому на-роду? Ты только сегодня, повторяя машинально слова нескладно петой песни, понял на опыте, чему ты учил. Ты -- русская интеллигенция. Не талдычили ли вы, как дятлы кору, о прелестях французской революции, и кровавое красное знамя мятежа не окутали ли вы флером красоты и сво-боды? Не отметнулись ли вы от кроткого учения Христа и не назвали ли вы христианское учение учением рабов? А что дали вы вместо этого? Мир хижинам, война дворцам... Эти маленькие еврейские домики с крошеч-ными двориками, заваленными домашнею рухлядью, где копошатся кра-сивые пучеглазые, в волнистых кудрях дети, так много, много детей, где сидят старики с библейскими бородами в длинных рваных лапсердаках, где сидят то молодые и красивые, то старые и безобразные женщины, -- это дворцы? Дворцы?"
   "Казимир Казимирович, -- обратился он сам к себе, -- я вас спрашиваю. "Бей жидов!" -- вы слышали этот крик, крикнули вы, или, я знаю, вы скажете, это крикнул бывший городовой, член Союза русского народа, черносотенец..."
   Верцинский застонал и повернулся лицом к стене. Призрак одной де-вочки его преследовал. Он видел ее, когда бежал на мост из дубового леса.
   Это была девочка лет двенадцати с рыжими золотистыми волосами ниже плеч с громадными черными глазами, опушенными длинными ресница-ми. Она была сытенькая и упитанная. Четыре солдата несли ее. Алые и Пестрые юбки задрались, и из-под них видны были маленькие ножки в черных чулочках и повыше их нежное розовое тело. Она кричала и стонала, и пухлые губы ребенка обнажали прелестные мелкие и чистые, как перламутр, зубы. Сзади бежали старик и старуха. Они все забыли в своем бешеном горе, они ругались, и их сухие жилистые кулаки колотили в спи-ны солдат, а цепкие, тонкие, как кости скелета, пальцы цеплялись за ру-бахи. "Это были люди из дворцов? И кто палачи?"
   "Что же, все кувырком? Казимир Казимирович, сорок летжизни вздор сорок лет верований ничто? От гимназической скамьи и украдкой читае-мых Писарева, Добролюбова и Герцена до Карла Маркса и Плеханова -- все ерунда? Надо петь: "С нами Царь и с нами Бог, с нами русский весь народ". А, Казимир Казимирович? -- какову загадочку-то вам задала эта маленькая еврейская девчоночка с пухленькими розовыми ножками?.. Пожалуй, в пору было бы городового позвать или за становым приставом с казаками спосылать?"
   Верцинский сел на постель. Все тело его ломило страшной ломотою, лихорадка била его. "Это оттого, -- сказал он, -- что я не снял эти прокля-тые побрякушки", -- он стащил с себя амуницию, снял шинель, одежду, сапоги и остался в одном белье.
   "Веруешь ли ты во что-либо? -- спросил он сам себя. -- В Бога, напри-мер, веруешь?" И твердо сказал: "Нет, не верую, потому что если поверю в Бога, то поверю в будущую жизнь, а поверю в будущую жизнь, стану бо-яться, стану рабом, свободный человек не может веровать в Бога. Рели-гия -- это опиум для народа".
   "А как же девчоночка-то? Был бы опиум, не было бы и девчоночки?"
   "А что такое она? Что такое старик и старуха с их бешеным горем?.. Ну, было и прошло. Пройдет неделя, и опять считать копейки и рубли и в виде утешения ходить и плакать на могилу. Все вздор. Ну, убили Козлова? Ска-жите, какое преступление! А то, что послали в окопы на Лесищенский плацдарм и там газами задушили шесть тысяч человек, -- это не преступ-ление? Почему Царское правительство, объявляя или принимая войну, право, а рядовой Савкин, размалывая прикладом лицо подполковнику Козлову, не прав? Почему полковник Саблин, ведущий в атаку на бата-рею, на верную смерть дивизион рабов, -- герой, и его награждают Геор-гиевским крестом, а матрос, двинувший полк свободных солдат на убий-ство и насилие, на такое же убийство, ибо мертвым-то все равно, -- пре-ступник? Почему Саблин, овладевший Марусей, -- принц... Да... Так, говорил Коржиков, она называла его, а солдат, овладевший девчоноч-кой, -- зверь и насильник? Результат и того, и другого все равно -- смерть".
   "Вот в смерть я верю, а в Бога... нет".
   "И что такое Бог? Бог безсилен. Все то, что делается теперь, начиная с войны, противно Богу, а Бог не может остановить этого, Бог не покарал никого, а вот те таинственные семьдесят, которые правят всем миром, те создали и войну, и революцию, и убийство Козлова, и "бей жидов", и дев-чоночка -- их дело".
   "Они сказали -- и вместо тихого песнопения и очарования религии -- девчоночка с розовыми ножками и садизм... А что? Не глупо придумано. Ха... ха... ха!.. Вот они-то боги, и если кому веровать и кланяться, так им... Ха... ха... ха!.. Им, семидесяти таинственным!.."
   Верцинский повалился на койку, натянул на голову шинель и старался заснуть. Но все казалось ему, что призраки наполняли землянку, все слышались полузадушенные стоны, крики и вопли, и он туже натягивал на голову шинель. Наконец ему показалось, что он забылся на одну минуту, и сейчас же почувствовал, что землянка полна народом, что его трогают, тащат с него шинель. Он в испуге сбросил с лица шинель и открыл глаза. И точно, землянка была полна людьми.
   В узкие стекла окна и в раскрытую дверь входил ясный солнечный рассвет. В сизом воздухе землянки, наполняя ее всю и покрывая лестницу, толпились солдаты. Они были бледны, от них пахло потом и прелым за-пахом проморившегося всю ночь без сна человека. Они совали какие-то записки Верцинскому и говорили:
   -- Господин капитан, вот вам списки зачинщиков по ротам. Больше все вторая рота виновата, а мы, ей-Богу, ни при чем. Мы, вот те Христос, освободить желали, а чтобы такое с евреями, мы даже убежали. И вот са-поги его принесли, носите, господин капитан. Потому сапоги добрые, и мы, чтобы ежели что взять, да ни Боже мой. Сейчас ребят отправляем, похоронить чтобы, значит, жертвы революции этой самой. За батюшкой думаем послать. Под присягу пойдем, -- ни сном, ни духом не виноваты. Ей-Богу! Как перед Истинным. Одна вторая рота. Да вот еще матрос. Кто его знает, откуда взялся!..
   Верцинский смотрел на них, и дикая улыбка сумасшедшего кривила его рот со сбритыми усами.
   -- Пошлите все в штаб дивизии. Я ничего не знаю, -- сказал он.
   -- Слушаем, господин капитан, -- послушно сказали солдаты и стали выходить из землянки, и вместо них косые лучи праздничного, веселого летнего солнца ворвались в нее, и с ними вместе вошел веселый писк ли-кующих лесных птиц.
   Верцинский повалился на койку и заснул сном без сновидений.
  

XX

   В штабе корпуса дело об убийстве командира полка и офицеров и о погроме посада Далин решили передать не судебному следователю по осо-бо важным делам, а в армейский съезд, и командировать для выемки ви-новных комиссара армии с полком казаков и пулеметами. Это дело было не единичным и исключительным. Подобные эксцессы уже были в разных местах, и практика показала, что посылка следователя ни к чему не приводила. От военного министра Керенского были преподаны для таких слу-чаев указания и рекомендовано действовать с полной осторожностью, дабы напрасно не раздражать солдат.
   Армейским комиссаром был прапорщик Кноп. Революционная волна сделала его сначала делегатом полка в совет солдатских и рабочих депутатов, потом он попал в исполнительный комитет этого совета, так называ-емый исполком, и после апрельского переворота, в котором Кноп играл видную роль, руководя солдатами, он был послан комиссаром в армию. Солдаты его считали своим -- он был членом совдепа и исполкома, значит за ним были большие заслуги перед народом и революцией.
   Попав на фронт, Кноп увидал совсем не то, что ожидал. Он попал как раз к июльскому наступлению на Тарнополь и к прорыву, подготовленному Керенским и руководимому Корниловым. Он видел восемьдесят офицеров, которые кинулись вперед с красными флагами, и все полегли пол выстрелами своих солдат, стрелявших им в спину. Он видел взбунтовав-шийся руководимый Дзевалтовским Гренадерский полк, он видел бегство сотни тысяч людей, убийства, насилия и грабежи, равных которым не зна-ла мировая история.
   Кноп открыто стал на сторону начальства. В пространном докладе он доказывал, что революция пошла по ложному пути, что надо восстано-вить авторитет старших начальников, надо вернуть дисциплину, хотя бы ценою смертной казни. Параллельно с этим он считал необходимым увеличить власть и влияние политических комиссаров. Тот самый Кноп, ма-ленький смутьян, боровшийся против внутреннего порядка в Запасном батальоне и капитана Савельева, певший куплеты на вечере графини Палтовой, стал теперь равным командующему армией. В его распоряжении были автомобили, если при нем не было адъютантов, то зато подле него всегда вертелись услужливые члены местного совдепа и армейского ко-митета, готовые подслужиться своему. Корпусные командиры, начальни-ки дивизий и командиры полков -- одни игнорировали его, другие заис-кивали перед ним, ища у него помощи и надеясь через него восстановить разрушившиеся полки. Было отчего закружиться и более крепкой голове, чем у Кнопа. Кноп стал важен. Он оделся в Петербурге у лучшего портно-го, сшил себе элегантный френч, рейтузы и копировал в речах и манерах своего кумира Керенского.
   Когда в штабе армии стало известно о кровавой расправе в Морочненском полку, Кноп явился на заседание местного совдепа, сделал огнен-ный доклад, заручился поддержкой совдепа и обещанием утвердить все его постановления. По телеграфу было сообщено в штаб корпуса, что он едет, и лучшая машина армейского гаража дана в его распоряжение.
   Корпус, которым командовал старичок, не умевший отличить фокса от мопса, первый раз принимал у себя комиссара, и встречать его реши-ли, как самого командующего армией. Почетного караула не выставляли, но всем командам штаба было приказано выйти на улицу и не строем, но группами, встречать комиссара.
   -- Да смотрите, -- говорил командир корпуса, -- чтобы у всех были красные банты, а то, знаете, наша солдатня, она совсем не сознательная. Тогда генерал Саблин запрещал, иной и теперь побоится.
   -- Если господин комиссар вздумают поздороваться, -- спрашивал за-менивший Давыдова исправлявший должность начальника штаба подпол-ковник Стралжковский, -- как отвечать прикажете?
   -- Гм... -- задумался командир корпуса. -- Как думаете, господа?- " думаю, надо что-либо демократическое. Товарищ комиссар? Хорошо бу-дет?
   -- Я думаю, удобно ли будет -- "товарищ", -- сказал командир комен-дантской роты, старый капитан, переведенный из уездной полиции. -- Все-таки это комиссар. Начальство в некотором роде. И потом к слову "товарищ", не подойдет "здравия желаю".
   -- Вы, Иван Антонович, все-таки совсем еще старорежимный человек, -- сказал Стралжковский, -- никаких "здравия желаю". "Здравствуйте товарищ комиссар".
   -- Я думаю, -- сказал командир корпуса, -- "Здравствуйте, господин комиссар", будет лучше. Он, говорят, совсем молодой человек, и ему это польстит.
   -- Репетировать прикажете? -- спросил Иван Антонович, -- чтобы, значит, в голос отвечали.
   -- Нет. Да вы знаете, пожалуй, даже и лучше не в голос, -- картиннее и демократичнее. А, впрочем, Бог даст, и не поздоровается, -- сказал ко-мандир корпуса.
   Комиссара ожидали к десяти часам утра. К этому времени прибыл ка-зачий полк. Казаки ухарски, с песнями проехали через деревню и у них был такой вид, что никак нельзя было угадать, на чью сторону они станут. Командир казачьего полка, пожилой полковник в красивой черкеске, украшенной серебром, и в богатом оружии заехал в штаб. Там был приго-товлен чай для комиссара и, хотя всем хотелось пить, никто не начинал в ожидании Кнопа.
   -- Ну, как ваши? -- спросил командир корпуса у казачьего полковника.
   -- Кажется, настроение хорошее. Утром офицеры с ними беседовали, возмущались поступком солдат, говорили, что такие безобразия и погро-мы недопустимы в свободной армии. Что нам делать нужно?
   -- Надо потребовать, чтобы выдали зачинщиков, их, считают, двадцать человек, арестовать их и доставить в штаб, -- сказал командир корпуса.
   -- Сопротивления не встретите, -- сказал Стржалковский. -- Они об-разумились и покаялись. Все зачинщики ими выданы. Это все заварила вторая рота. В ней и произведете чистку. С такими молодцами, как ваши, ничего не страшно. Вы как-то сумели вид сохранить, и лошади у вас в порядке. А наши -- совсем расползлись. Шинель оденет -- хлястика сзади нет, рубахи перестали стирать, биваки загажены. Как еще болезней до сего времени нет, удивляться надо. А лошадей в ординарческой и пулеметной командах кормить и чистить отказались. Офицеры ходят и сами корм раз-дают. Скажешь им что, норовят вдвое ответить.
   -- Нет, у нас еще, слава Богу, до этого не дошло. Даже честь отдавать офицерам сами постановили.
   -- Да, сознательный народ, казаки. Не то что наши, -- вздохнул сидев-ший в углу полковой командир.
   -- Едут, -- распахивая дверь большой избы, где сидел корпусный ко-мандир, сказал молодой прапорщик, и лицо его сияло счастьем.
   -- Я думаю, -- вставая, сказал командир корпуса, -- нам его встречать-то, пожалуй, и неприлично. Мальчишка совсем, прапорщик. Говорят, ему двадцать три года всего.
   -- Конечно, -- сказал Стржалковский, но все двинулись к дверям за Иваном Антоновичем, который, оправляя амуницию, выбежал на крыльцо.
   По улице, по обеим ее сторонам, в тени развесистых яблонь и груш, под тополями толпились солдаты.
   -- Комиссар... комиссар... -- шорохом неслось по рядам.
   -- А молодой совсем.
   -- На жида похож.
   -- Они, почитай, все жиды.
   -- Пропала Россия, жиды стали править ею!
   -- На Керенского похож.
   -- Сказывали, прапорщик, а погоны солдатские.
   -- Демократичности больше. Он -- партийный человек.
   -- Да, вот она новая народная власть. Этот за генералов не потянет.
   Автомобиль, управляемый двумя молодыми интеллигентными юноша-ми, лихо подкатил к калитке у садика, и Кноп, небрежно, изученным и скопированным у старых генералов движением скинул с себя шинель и направился ко входу. Дежурный офицер встретил его с рапортом.
  

XXI

   -- Здравствуйте, генерал, -- протягивая большую чисто вымытую с от-шлифованными ногтями руку, сказал Кноп. -- Я думаю, сейчас и поедем. Люди собраны?
   -- Люди на биваке. Батальоны, которые стояли на позиции, отказа-лись смениться. 806-й полк стоит пока при резерве. Они раскаялись. За-чинщики все переписаны, и я не сомневаюсь, что их выдадут.
   Кноп, усаженный в голове стола, небрежно развалясь, жевал приго-товленные для него бутерброды с сыром и ветчиной и пил чай.
   -- Вы, -- сказал он покровительственно командиру корпуса, -- не ез-дите. Слишком много чести для этих мерзавцев. Мы поедем вдвоем с на-чальником дивизии.
   -- Я бы полагал, господ..., -- командир корпуса поперхнулся, не зная, как титуловать Кнопа, -- что мне бы хорошо поехать. Люди меня очень любят. У них обваливались землянки, я им леса готового выхлопотал, так намедни депутация являлась благодарить. Меня, знаете, и зовут даже -- "наш дедушка". Русский солдат, знаете, отходчивый человек. Патриархаль-ности в нем много.
   -- Нет, вы останетесь, -- сказал Кноп, кладя свою руку на руку коман-дира корпуса. -- Нас и так довольно. Казаки готовы?
   -- Бивак оцеплен лавою, и пулеметы установлены, -- сказал мрачно командир казачьего полка, с нескрываемою ненавистью и презрением глядя на Кнопа.
   -- Ну, так едем, -- сказал, вставая, Кноп.
   Его автомобиль окружили конные казаки, и, сопровождаемый ими, он покатил по дороге в лес.
   Был жаркий августовский день. По небу разбежались волнистые бело-розовые барашки и небо было высоким и чистым. Стройные, красно-желтые сосны окружили дорогу, под ними доцветал розовый вереск, и к терпкому запаху смолы, мха, хвои и можжевельника примешивался местами тошный запах гниющего конского трупа и человеческих отбросов. Дорога шла то песками, то сбегала на узкую бревенчатую гать, лес по обеим сторонам становился ниже, могучие мачтовые деревья сменялись маленькими кривыми соснами и кустами можжевельника и голубики. Кочковатое болото озерком протягивалось вправо и влево, и сно-ва поднимались пески.
   Показались проволочные заграждения и осыпавшиеся, давно не ре-монтированные окопы тыловой позиции, проехали лесом еще с версту, сильнее стал запах человеческого бивака, пахнуло дымом и щами, и авто-мобиль выбрался на большую лесную прогалину, по которой были раз-бросаны низкие землянки. На прогалине выстраивалось два батальона. Люди были без оружия. Кругом в лесу толпились вне строя солдаты, это был 806-й полк, собравшийся посмотреть на экзекуцию. Конные казаки с обнаженными шашками стояли кое-где вдоль опушки леса. Сотня ре-зерва, тоже на конях, стояла против батальонов.
   Раздалась команда "смир-рна!", и батальоны затихли. Мертвая тиши-на наступила на лесной прогалине. Кноп вышел из автомобиля. Машина, фырча и скрипя, отъехала и затихла.
   Вся обстановка залитой солнцем лесной прогалины, где неподвижно стояло около тысячи человек, глядя на Кнопа, и куда выходили из леса и приближались, чтобы услышать комиссара, еще две тысячи человек, ка-заки на лошадях, и сознание, что всего в версте идет позиция, а там и не-приятель, все это взвинчивало и вдохновляло Кнопа. Небрежным шагом, неловко шагая по мху и вереску, запрокинув высоко голову, он прибли-жался, сопровождаемый небольшою свитою и казаками, к первому бата-льону.
   Полком командовал помощник Козлова, подполковник Щучкин, быв-ший в обозе, избежавший благополучно расправы и теперь явившийся встретить начальство. Это был пятидесятилетний худой человек, исправ-ный фронтовик, на сухом лице которого были написаны исполнитель-ность и почтение. Он то ел глазами начальника дивизии, то грозно оки-дывал старыми, сверкающими из-под морщин серыми глазками солдат-ские ряды и готов был ежеминутно кинуться и поправить, оборвать и подтянуть солдата. На Кнопа он не смотрел. Он старался не замечать его и был преисполнен к нему величайшего презрения.
   Кноп остановился в пяти шагах от батальона и, стиснув кулаки, про-кричал:
   -- Мм-ерр-завцы! Вы что же думали, что свобода дана вам затем, что-бы убивать, чтобы насилия и погромы делать!?.. А?.. Мы создаем не ка-кой-нибудь английский или немецкий строй, а демократическую респуб-лику в полном смысле этого слова. Вы самые свободные солдаты в мире! Вы должны доказать миру, что та система, на которой строится сейчас армия, -- лучшая система. Вы должны доказать монархам, что не кулак, а советы есть лучшая сила армии!
   -- Докажем! -- глухо прокатилось по толпе.
   -- Наша армия при монархе совершала подвиги, неужели при республике она окажется стадом баранов, негодяев и насильников?
   -- Нет, никогда, -- крикнуло из толпы два-три голоса.
   -- Так как же вы употребили данную вам свободу? Вы перебили честных слуг республики, вы унизились до погрома... Вы!.. Вы... Вы не свободные граждане солдаты, а взбунтовавшиеся рабы!.. И как с рабами с вами будет поступлено. Я член исполнительного комитета Петроградского совета солдатских и рабочих депутатов и я требую, -- взвизгнул Кноп, -- я требую, чтобы вы немедленно выдали мне тех негодяев, которые подстре-кали вас бунтовать на позиции.
   Кноп замолчал. В батальоне была тишина. Лица солдат были бледны глаза мрачно горели. Никто не шелохнулся, ни один голос не раздался из батальона.
   -- Зачинщики выданы? -- спросил у Щучкина начальник дивизии.
   -- Выданы-с, ваше превосходительство, -- кидаясь вперед, сказал под-полковник.
   -- Вызовите их, -- сказал Кноп.
   Щучкин не шелохнулся, точно это его и не касалось.
   -- Вызывайте их, полковник, -- сказал начальник дивизии. Щучкин вышел вперед Кнопа и громко и отчетливо стал на память выкликать фамилии. Из рядов второй роты, медленно и нехотя, стали выдвигаться солдаты и выстраиваться шеренгой впереди батальона. Они были зеленовато-бледны и тяжело дышали. Это все были молодые люди, не солдатского вида, большинство не крестьяне, а горожане. Их набралось восемнадцать человек.
   -- И кроме этих, -- сказал Щучкин, -- еще двое: Кротов и Лунчаков на позиции. За ними послано.
   -- Арестовать этих негодяев! -- грозно крикнул Кноп.
   -- Товарищи! Что же это! -- крикнул один из вызванных.
   -- Не выдадим! -- раздались голоса в батальоне, сотни стиснутых кула-ков поднялись над головами, но никто не тронулся с места.
   -- Казаки! -- сказал начальник дивизии.
   Конная сотня надвинулась к батальону, руки опустились, и снова ста-ло тихо.
   -- Ведите их, -- сказал Кноп казачьему офицеру.
   Офицер мрачно посмотрел на него, окружил казаками вызванных пе-ред строй людей и повел их с площадки. Такая тишина стояла в лесу, что слышно было, как шуршали по вереску шаги уходящих солдат. Кноп пла-вал в блаженстве. Ему казалось, что он большой-большой, выше всех, а кругом него все маленькие, ничтожные люди. Он чувствовал себя как Гул-ливер в стране лилипутов.
   Он вышел перед фронт батальонов и заговорил снова. Отрывистыми, короткими фразами, ясно и четко чеканя слова, так, как говорил Керен-ский, пересыпая свою речь пышными революционными лозунгами, Кноп говорил о завоеванной русским народом свободе, о великих завоеваниях революции, об уничтоженном гнете царизма, о необходимости револю-ционной дисциплины, которая должна быть выше и больше, чем прежняя дисциплина, о том, что долг каждого гражданина-солдата всеми мерами стремиться к победному окончанию войны в полном согласии с союзни-ками. Он говорил хорошо. Солдаты его слушали, тяжело вздыхая, и пот струился по их лицам. Большинство не понимало того, что он говорит, но слушало крикливый голос с ясно заметным иностранным акцентом.
   -- Так поняли меня, товарищи? -- закончил Кноп свою речь.
   -- Поняли, поняли, -- раздались голоса.
   -- Правильно я говорю?
  
   -- Правильно!.. Правильно!..
   -- Ну, вот видите, генерал, -- самодовольно сказал Кноп, -- нужно только уметь с ними поговорить. Это славный русский народ.
   -- Да, вам легко в солдатском платье, -- сказал начальник дивизии, -- а выйдет к ним офицер или, не дай Бог, генерал, -- слова сказать не дадут.
   -- Пройдет и это, -- снисходительно сказал Кноп. -- Распустите ба-тальоны, а я с ними потолкую отдельно.
   -- Распустите людей, -- сказал Щучкину начальник дивизии.
   -- Не надо бы, ваше превосходительство, -- сказал Щучкин, тревожно глядя на людей.
   -- Ничего, ничего, распустите. Я знаю, что делаю, -- сказал Кноп. Он ходил по биваку и ног под собою не чувствовал. В эти мгновения он, как никогда, верил в силу своего слова и в свое уменье владеть мас-сами.
   -- Разойтись, -- скомандовал Щучкин.
   Два серых квадрата батальонных колонн распались на группы, и вся прогалина покрылась кучками людей. Одни окружили казаков и загова-ривали с ними, другие толпою ходили сзади Кнопа. Он остановился око-ло большой сосны и, стоя на корнях ее, сверху вниз смотрел на серую тол-пу солдат, теснившуюся против него. Он казался сам себе проповедником новой морали, новым Христом, окруженным народом, жаждущим его живого слова.
   -- Товарищи, -- обратился он к толпе. -- Когда вы бунтовали против проклятого Царского правительства и убивали тех генералов и офицеров, которые не хотели идти с народом заодно, -- это было понятно. Но те-перь, когда самое великое благо человека, свобода, завоевана вами, те-перь вы должны точно и без разговора и митингов исполнять приказания своих начальников.... Если русский народ, в особенности Русская армия не найдут в себе мужества, не найдут стальной брони дисциплины, то мы погибнем и нас будет презирать весь мир, будут презирать те идеи социализма, во имя которых мы совершили революцию. Возьмите наших не-примиримых товарищей, крайних социалистов: думали ли они три меся-ца назад, что они сегодня получат право говорить так свободно? Я при-ветствую тех, кто не останавливается ни перед чем для достижения своей идеи. Каждая честная цель -- священна. Но к вам одна просьба истерзан-ной, истекающей кровью России, одна просьба: подождите хоть два ме-сяца.
   -- Через два месяца, значит, и мир? -- спросил кто-то из толпы. Кноп скривился в презрительную усмешку.
   -- А вы, -- сказал он, -- что же, не хотите умирать за свободу?
   -- Кто хочет?.. Это известно... Поди-ка сам попробуй.., -- ропотом пронеслось по толпе.
   Вся фигура Кнопа выражала нескрываемое презрение.
   -- Когда мы, кучка революционеров, -- продолжал он, -- бросились на борьбу со сложным механизмом старого режима, мы никогда не огляды-вались назад, мы шли на борьбу без оглядки, и, если надо было, умирали. Если вам дорога свобода и революция, и вам понадобится идти, и если даже вы пойдете одни, -- идите и, если нужно умереть, -- умрите. Я зову вас на борьбу за свободу! Не на пир, а на смерть я зову вас. Мои товарищи социалисты-революционеры умирали один за другим в борьбе с самодержавием. Мы, деятели революции, имеем право на смерть!
   -- Мы идем за тобой, товарищ, -- раздался чей-то одинокий голос.
   -- Так вот, товарищи, -- вы обязаны исполнять все, что вам прикажут, -- и это уже мы, комиссары, поставленные от народа, будем следить за тем чтобы приказания не были в ущерб революции.
   -- А позвольте вас спросить, товарищ, -- сплевывая шелуху от семечек обратился к нему маленький несуразный солдат с плоским, желтым, из-рытым оспою лицом и маленькими серыми равнодушными глазами. У него были длинные, как у обезьяны, руки с большими узловатыми кулаками и кривые короткие по туловищу ноги. Лицо расплывалось в идиотскую улыб-ку, и тогда видны были редкие дурные зубы, между которыми лежали под-солнухи.
   -- Говори, говори Шатров, -- одобрительно заговорили кругом солда-ты. -- Этот скажет, правду истинную скажет.
   -- Какое, товарищ, мы можем иметь доверие к начальникам, когда ге-нерал Саблин газами сколько народа передушил, и ему ничего.
   -- Правильно!.. Верное слово... Правда истинная.
   -- Позвольте, товарищи, -- спросил Кноп, -- да когда же это было?
   -- А вот, об весну. Зараз после революции, как свободы вышли, он, зна-чит, и порешил с народом прикончить. Газы и пустил.
   -- Наверное, товарищи, газы пустили немцы, -- сказал Кноп.
   -- Это, конечно, немцы. Ну только генерал Саблин сорок тысяч за это дело от них получил.
   -- Вы путаете, товарищи. Это не могло так быть.
   -- Конечно, когда солдат говорит, так завсегда скажут зря... Потому, мол, без образования. А правда-то, товарищ, где сидит? Правда в окоп-ном солдате! Да, в страстотерпце великом, вшами заеденном.
   В других группах говорили о том, что приезжий комиссар вовсе и не комиссар, а немецкий шпион, присланный мутить солдат.
   -- Он и по-русски-то говорит не то как жид, не то как колонист, -- го-ворили солдаты.
   -- Совсем даже не демократическая речь его была, -- говорил казак, обращаясь к солдатам. -- Мерзавцы, да мерзавцы, этого мы и при старом режиме достаточно наслухались.
   Офицеры казачьего полка доложили о таких речах своему командиру, тот собрал полк в резервную колонну и пошел к Кнопу.
   -- Я бы вам, господин, -- сказал он, -- посоветовал уезжать. Дело свое сделали, зачинщиков взяли и, слава Богу. А эти разговоры к добру не при-ведут.
   Кноп презрительно сморщился.
   -- Ах, -- сказал он, -- вы ничего не понимаете в солдатской душе. Не-обходимо рассеять все эти потемки, необходимо разубедить солдата, что все это не так.
   -- Слава Богу, -- проворчал под нос командир полка, -- тридцать лет с этим народом вожусь и знаю его насквозь.
   Он приказал шоферам подавать автомобиль.
   В это время к Кнопу подошел бледный взволнованный офицер и сказал, глядя на него, но обращаясь к начальнику дивизии:
   -- Ваше превосходительство, батальоны, занимавшие позицию, сошли с нее и в боевом порядке, цепями, наступают на нас. Они открыли редкий огонь. Я приказал казачьим пулеметчикам стрелять по ним. Они отказа-лись.
   -- Как! Сошли с позиции, -- гневно воскликнул Кноп. -- Это преступ-ление. Я покажу этим мерзавцам, как обнажать фронт. Где позиция, пол-ковник!? Проводите меня.
   -- Не ездите лучше! -- воскликнул командир казачьего полка.
   -- Нет, я поеду! -- упрямо сказал Кноп. -- Это мой долг -- заставить этих негодяев образумиться...
   Он сел в автомобиль с начальником дивизии.
   Машина тронулась, и сейчас же раздался чей-то пронзительный, по-крывающий все шумы голос:
   -- В ружье!
   И в одно мгновение вся прогалина опустела.
  

XXII

   Из землянок выбегали вооруженные солдаты. Они плотным кольцом окружили лесную прогалину и загораживали все выходы. Как будто при-зывая к бунту, затрещал установленный на противоаэропланном колесе пулемет, и сейчас же бешеная стрельба трех с лишним тысяч винтовок, отраженная и усиленная лесным эхом, раздалась кругом. Стреляли вверх. Казачий полк всей массой, как был в резервной колонне, сорвался со сво-его места и, увлекая офицеров, поскакал к дороге между проволочными заграждениями резервной позиции. Дорога была узкая, ошалевшие каза-ки бросились прямо на проволоку, и лошади падали, запутавшись между кольями, и над ними свистали и выли пули, сбивая ветки и усиливая па-нику.
   Но не все стреляли вверх. Часть стреляла по автомобилю, на котором сидел Кноп с начальником дивизии, и по группе верховых, где был ко-мандир казачьего полка со своим адъютантом. Ординарцы-казаки поки-нули их. Автомобиль, поворачивавший к дороге на позицию, был оста-новлен шоферами, выскочившими из него и побежавшими за землянки, за ними выскочили и Кноп с начальником дивизии. Начальник дивизии ухватился за стремя командира казачьего полка и побежал рядом с ним за казаками. Кноп бросился в землянку. Бывшие подле нее солдаты вскочи-ли в землянку раньше Кнопа и приперли дверь изнутри. Кноп остался на узком крылечке, врытом в землю. Он был бледен, в глазах был безсмыс-ленный звериный ужас. Тот самый солдат с обезьяньими руками и плос-ким широким лицом, который задавал ему вопросы, ударил его прикладом по темени, и Кноп упал ничком возле двери. Несколько выстрелов в затылок прикончили его. Все это солдаты делали молча, серьезно и дело-вито. Кноп остался лежать на крыльце.
   Командующему полком Щучкину удалось вскочить в землянку и он спрятался было в темном углу у нар. Сейчас же за ним ворвались солдаты.
   -- Вот он! -- крикнул высокий молодцеватый солдат с Георгиевским крестом на груди. -- Волоки его, товарищи, наружу.
   Землянка наполнилась людьми. Подполковник, старый, седой, с по-трепанной бородой, одетый в китель с погонами, при шашке и револьве-ре, опустился на колени.
   -- Братцы, -- воскликнул он, старчески всхлипывая. -- Братцы! По-щадите. Я ничем не виноват. Я всегда с вами.
   -- Волоки, говорят, наружу! -- раздался грозный приказ у дверей. Это распоряжался тот самый солдат, который только что убил Кнопа. Грубые руки схватили Щучкина и поволокли к выходу.
   -- Братцы, -- молил он, -- во имя Христа, пощадите меня.
   -- Ишь, кого вспомнил!.. Христа! -- проговорил мальчишка-солдат с бледным идиотским лицом. -- А он был, Христос-то, по-твоему? А?
   -- Распять его товарищи, как Христа, тогда узнает, -- предложил дру-гой молодой солдат.
   -- Гвоздей таких нет, -- сказал кто-то из толкавших Щучкина.
   -- Он, и впрямь, на Христа похож. Только борода седая. Старый Хрис-тос.
   -- Распять его. Вот тут, у стенки.
   В лесу была построена из свежих сосновых стволов небольшая часов-ня. Раньше подле нее совершались очередным священником богослуже-ния. Солдаты, еще до революции стоявшие здесь, украсили ее резьбою, и внутри висели написанные кем-то из офицеров образа. К ней подвели бледного Щучкина.
   -- Братцы! -- молил он, -- не душегубы же вы, а солдаты. Вместе кровь проливали.
   -- Что же, распинать, что ль, будем, -- улыбаясь спросил высокий сол-дат, прижимая Щучкина рукою к стене. -- Тут важно.
   -- Говорят тебе, гвоздей таких больших нет.
   -- Чего? Гвоздей?.. -- протянул солдат, убивший Кнопа, -- а штыки не гвозди? Вытягивай ему руки. Поднимай его!
   В раздвинутую ладонь с размаха всадили штык и сняли его с винтовки. Пальцы инстинктивно сжались и ухватились за штык.
   -- О-ох! -- воскликнул Щучкин. -- Ужели крестную муку приму! Лицо его стало белым, но в глазах вместо ужаса появился странный восторг. Он уже не чувствовал боли. Он смотрел вдаль, и старый рот из-под седеющих сивых усов бормотал:
   -- Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небесного водворится!
   Другой штык пронзил его левую руку, и он полуповис на стенке, под-держиваемый здоровым бородатым солдатом из запасных, смотревшим на него серьезными, важными, задумчивыми, кроткими глазами. Так смот-рел он всегда на быков и баранов, которых приводили убивать.
   Третий штык пронзил грудь Щучкина посередине и, попав между бре-вен, ушел по самую трубку.
   -- Един от воин копией ребра ему прободе и абие изыде кровь и вода, -- хрипло, но ясно выговорил Щучкин.
   -- Да замолчишь ли ты, старый пес! -- крикнул гневно солдат, убив-ший Кнопа.
   Щучкин приподнял упавшую было на грудь голову, посмотрел прямо в глаза говорившему и прошептал: -- аминь! аминь! аминь!
   Что-то такое было в потухающем взгляде старого подполковника, что солдат, уже бледный, стал еще бледнее, схватил винтовку и в упор выстре-лил в висок Щучкину. Ноги Щучкина безпомощно дернулись, и он затих. Солдаты, распинавшие его, вдруг почувствовали страшный ужас и разбе-жались от места казни.
   Стрельба затихла. Патроны были на исходе. Оживление и яростный подъем сменялись апатией, люди, дошедшие только что до крайних пре-делов озверения и дерзновения, чувствовали, как липкий страх заползает в душу и сердце останавливается в мучительных перебоях. Не заходя в землянки, они шли нестройными толпами в окопы, там, перед лицом непри-ятеля, надеясь найти спокойствие и оправдание.
   Немецкие часовые стояли открыто и смотрели на странные события, происходившие на русской стороне.
   Звездная теплая ночь спускалась над биваком. Казачья лошадь с пере-битой ногой, запутавшаяся в проволоке, то вскакивала на три ноги, то снова падала и жалобно ржала, будто звала на помощь своего хозяина. На пороге землянки ничком, в нарядном френче лежал Кноп, заглохший автомобиль с криво вывернутыми передними колесами стоял неподалеку. У часовни висел распятый Щучкин с разбитой головой. Луна серебристым светом отражалась в его седых волосах, и издали казалось, что над его го-ловою сияет венец.
   Бивак был пуст.
   Только Верцинский лежал в командирской землянке, закрывшись с головой шинелью и стараясь ничего не слышать и ни о чем не думать.
  

XXIII

   События на биваке, бешеная стрельба отразились далеко кругом. Ка-заки, конвоировавшие арестованных и уже отошедшие на восемь верст, разбежались, а за ними разбежались и арестанты. Казаки, прискакав-шие с позиции, в таких страшных красках рисовали то, что там произо-шло, что штабные команды решили немедленно арестовать командира корпуса и послать сообщение о происшествии в штаб армии и в мест-ный совет.
   Поздно ночью из штаба армии к штабу корпуса прибыло две броневые машины. Офицеры, прибывшие с ними, освободили командира корпуса, но сообщили ему, что команды машин не надежны и рассчитывать на них нельзя. Под утро явились командир казачьего полка с начальником диви-зии, проплутавшие по лесам целую ночь. Командир полка собрал каза-ков, но те в категорической форме заявили ему, что против солдат и трудового народа они не пойдут. Казаки собрались в сотни и отправились на место своего ночлега, где выставили сторожевое охранение. Они опаса-лись мести со стороны солдат Морочненского полка. Полки всего корпу-са волновались. Повсюду стало известно об убийстве комиссара и ко-мандовавшего полком и о том, что сила осталась на стороне солдат, и ни начальство, ни комиссары ничего не могли поделать.
   Часов в одиннадцать утра к притихшему штабу, возле которого грозно стояли два броневика, подкатили власти на трех больших машинах. Это были члены местного совдепа. Ими руководил Коржиков, присланный из Петроградского совета солдатских и рабочих депутатов. С ним было семь человек. Два еврея -- один Гоммель, солдат-студент, другой -- Зельберфант, часовых дел мастер, рабочий, солдаты Лосев и Било, оба моло-дые, кончившие четырехклассное училище, солдат Ломов, тупой упрямый человек из крестьян, Павлуцкий -- молодой парикмахерский подмасте-рье и Лихачев -- аптекарский ученик. Одному Ломову было за тридцать лет, все остальные были моложе двадцати одного года. С важными, пре-исполненными серьезности лицами они расселись за столом, вынули тетрадки и приступили к допросу командира корпуса, его начальника штаба и офицеров, свидетелей убийства Кнопа и бежавших от полка.
   Коржиков сидел в голове стола и умными злыми глазами смотрел на всех, ничего не говоря. Допрос снимал Гоммель. Он был притворно лас-ков, часто называл офицеров и генерала по чинам, но не прибавляя слово "господин", а прямо -- "генерал", "поручик", "капитан". Этим он показывал, что хотя он и солдат, но как член совдепа -- он власть и даже что-то вроде начальства.
   -- Я полагаю, товарищ Виктор, -- сказал он Коржикову, -- что нам здесь допрашивать больше нечего. Картина ясна. Полное бездействие власти. Офицеры вместо того, чтобы остановить солдат от насилия и прекратить эксцессы, трусливо бежали. Не поедем ли на место действия? Мне кажет-ся, нам необходимо вывести полки с позиции, чтобы перебрать их и вы-делить несознательные элементы.
   Коржиков кивнул головой.
   -- А вам, господа, -- сказал он, обращаясь к офицерам, понуро стояв-шим в большой комнате штабной избы, -- я предлагаю немедленно от-правиться к своим частям и стать поближе к солдатам. Я считаю, что во всем этом тяжелом деле вы -- главные виновники.
   Поручик, кадровый офицер, с бледным исхудалым лицом и горящими глазами, выдвинулся вперед и твердо сказал:
   -- Вы не правы! Мы делали, что могли. Доказательством этого заму-ченные и убитые наши товарищи. Надо вернуть дисциплину, заставить уважать...
   Коржиков прервал его.
   -- Но вы еще не убиты? -- с иронией сказал он. -- Значит, вы не испол-нили свой долг до конца.
   -- Ах, так! -- сказал поручик.
   -- Заставить уважать нельзя. Вы должны приобрести это уважение.
   -- Надо знать, что сделали с солдатом...
   -- Я с вами не разговаривать приехал, -- сказал, вставая, Коржиков. -- Я указываю вам ваше место. Едемте, товарищи.
   Коржиков в сопровождении других членов совдепа вышел из избы.
   В лесу у резервных землянок было пусто. Лошадь, притихшая было на проволоках, увидев автомобили и людей, снова шарахнулась и звонко, за-ливисто заржала. Машины остановились около кноповского автомоби-ля, и члены совдепа сошли и сейчас же увидали убитого Кнопа.
   Ломов, Лосев и Било спустились, чтобы вынести его, остальные оставались наверху. Коржиков равнодушно смотрел на лицо убитого. Он вспомнил совместную службу в запасном гвардейском полку, волнение Кнопа во время революции, его страстные речи на митингах и в совете, его святую веру в правильность и непогрешимость революции и его поворот от народа к власти, которая должна принадлежать лучшим людям, интеллигенции.
   -- Достукался, -- сказал он.
   -- Чаво? -- спросил, оборачивая к нему свое глупое лицо, Ломов.
   -- Ничего, -- ответил Коржиков и подумал: "Вот таким, как Ломов, дать власть! Эти разделают!"
   Коржиков отошел от столпившихся в почтительном благоговении над телом убитого товарища членов совдепа и, заложив руки за спину, пошел бродить по биваку.
   "Диктатура пролетариата, -- думал Коржиков. -- Да, Ленин прав, -- диктатура пролетариата, потому что это обозначает нашу диктатуру над пролетариатом, потому что пролетариат пойдет, как раб, за тем, кто пора-зит его воображение. Как это все умно придумано и в какой строгой по-следовательности ведется работа".
   Вдруг странный, дикий, так неподходящий к пустынному месту, со-вершенно брошенному людьми, звук поразил Коржикова.
   -- Ха, ха, ха!.. -- смеялся кто-то грубо и злобно... -- Ха... ха... ха!
   Коржиков пошел на звуки этого смеха. Ели и сосны расступились, об-разовав небольшую прогалину. На прогалине стояла бревенчатая часов-ня. Видны были старые гирлянды из елей и листьев омелы, висевшие на ней, и иконы Спасителя и Божией Матери, двух ангелов и Николая Чудотворца, прибитые в особых нишах.
   -- Ха... ха... ха! -- неслось из-за этой часовни. Коржиков зашел за нее. Странного вида человек в широкой, без клапана сзади, солдатской шине-ли, со смятыми, золотыми когда-то, капитанскими погонами, без фураж-ки, со всклоченными редкими желтыми волосами, пробитыми сединою, с бритым сухим морщинистым лицом, смотрел на заднюю стенку часов-ни и дико, как сумасшедший, хохотал.
   На задней стороне часовни, с руками, раскинутыми накрест, приби-тыми штыками, с грудью прикрепленной штыком к стене, с разбитой го-ловой, опущенной на грудь, висел труп распятого офицера.
   -- Товарищ! -- задыхаясь от смеха говорил Коржикову странный чело-век, -- а, товарищ! Ведь придумали же! А? Солдатики-то наши! Народ-богоносец! Как Христа, распяли командира своего... Щучкина, а? Поди-ка в Царствии Небесном теперь... А? Святая Русь! С попами, с чудотворными иконами, с мощами -- а... Распинает, как Христа! Понимаете, товарищ, силу сей аллегории. Царя не стало, и Бога не стало. Аминь. Крышка. Христа-то кто распял? Жиды? Ну и Щучкина... Не жиды же? Нет. Православное христолюбивое воинство. Ловко. Это на шестой месяц революции! И заметьте себе, безкровной! Что же дальше-то будет. Что будет? Полюбуйтесь, товарищ, на сие падение. Ведь уже пропасть такая, что глубже и падать некуда. А что ежели per aspera ad astra! (*-Через попасти к звездам) От таких-то пропастей до каких же звезд-то мы прыгнем. Вот она, русская революция! Подполковника Мишу Щучкина, как Христа, распяли! Миша! Святым будешь! Канонизируют тебя попы-то, коли останется хоть немного их на развод. А!? Святителю отче Михаиле, моли Бога о нас... Ха... ха... ха... Какова аллегория-то?
   -- Вы мне нравитесь, -- сказал Коржиков, остро вглядываясь в лицо Верцинского. -- Как ваша фамилия?
   -- Моя-то! Позвольте представиться, -- прикладывая к непокрытой голове руку и потешно вытягиваясь, проговорил человек в шинели. -- Верцинский, Казимир Казимиров сын, капитан и латинист. Приват-до-цент и революционер, плехановец.
  

XXIV

   После ареста солдатами и освобождения в штабе фронта Саблин по-ехал в Петербург с твердым намерением добиться своей отставки. В Пе-тербурге он нашел тревожно выжидательное отношение к революции. Вся надежда была на Керенского. В него верили, к нему подыгрывались, ду-мали, что он сможет быть тем мостом между Временным правительством, составленным из буржуазии, и Советом солдатских и рабочих депутатов, где неистовствовал Чхеидзе.
   Отставка Саблина была отклонена. Только что вышел приказ военного министра Керенского, воспрещавший старшим начальникам даже просить-ся в отставку. Напрасно Саблин доказывал, что он не может вернуться в корпус, в котором сидят оскорбившие его солдаты. "И не возвращайтесь, -- сказали ему в штабе. -- Мы вам дадим другой корпус, другое назначение. Это так понятно. Армия переболеет и выздоровеет". Ему приводили в при-мер французскую революционную армию, которая тоже началась с санкю-лотов, а преобразовалась в наполеоновских чудо-богатырей, покоривших всю Европу. Саблину льстили. "Нам, -- говорили ему, -- Мюраты нужны". -- "Где же Наполеон?" -- спрашивал он. Одни говорили: "Явится и Наполеон, погодите", другие таинственно молчали и подмигивали на висящий повсюду портрет Керенского, то в профиль, то en face (*-С лица), большинство безнадежно махало руками. Как-то слишком быстро штабы изменили свою физионо-мию и потеряли торжественность. Их заполнила улица.
   Там, где была тишина, где сидели важные генералы, чтобы дойти до которых, нужно было проходить через опросы адъютантов, писарей и ку-рьеров, где были совсем недоступные постороннему глазу комнаты с над-писями "Оперативный отдел", "Управление генерал-квартермистра", в которых висели громадные карты фронта, разрисованные акварельными красками, и где с точностью до одного человека были показаны все наши части и части противника, где хранились все секреты, и где работали офи-церы генерального штаба с важными замкнутыми лицами, теперь свободно ходили какие-то молодые люди во френчах, или рубашках с солдатскими погонами, то тупые озабоченные солдаты-русаки, то юркие еврейчики расспрашивали офицеров генерального штаба, и те отрывались от работы с кистью в руках и разведенной краской на блюдечке, перед разложеными секретными ведомостями что-то толковали этим молодым солдатам. Все это были делегаты от фронта и от Петроградского гарнизона, ко-торые старались проникнуть во все тайны наших действий для доклада пославшим их частям. "В демократической армии нет тайн" -- был лозунг по военному министерству, и председатель какого-нибудь полкового или дивизионного комитета с двумя-тремя делегатами, по предъявлении ман-дата, грязного клочка бумаги, на котором удостоверялось, что они, дей-ствительно, посланы в штаб за справками, имел право требовать отчета от всех управлений. Настоящая работа остановилась. Она стала фактически невозможной. Некогда было заниматься, все время уходило на удовлетворение вопросов делегатов и комитетов, по сто раз приходилось доказы-вать, что тот или иной приказ начальника на фронте вызван необходимо-стью и боевою обстановкой, а не является актом, направленным против революции. И только начальник отделения, окончив разъяснения и по-жав десяток грубых, грязных, потных рук, принимался в тишине и в спер-том воздухе кабинета за срочную работу, как дверь распахивалась, моло-дой прапорщик-адъютант торжественно заявлял: "Делегаты от N-ской дивизии, северо-западного фронта", и партия солдат, чающих объясне-ний, вваливалась в кабинет, и начиналась новая беседа. Весь день прохо-дил в сказке про белого бычка. "Была революция, и дана народу свобо-да?" -- "Была". -- "Должен приказ номер первый исполняться на фрон-те?" -- "Должен". -- "Так... А нас начальник дивизии выгнал окопы рыть и заставил по колено в грязи лопатами ворочать. Имел он на это право?" -- "Конечно имел" -- "Да ведь была революция?" -- "Была"... И так далее продолжалось часами. Просидев часа два в комнате одного штаба и не по-лучив желаемого ответа, делегаты заявляли, иногда между собою, иногда вслух: "Ну, товарищи, нам здесь делать нечего, здесь еще старым режимом пахнет", -- и шли в другое место искать таких людей, которые сказали бы им, что после революции наступило такое блаженное время, когда можно ничего не делать. Такое место они находили. Это был совет солдатских и рабочих депутатов. Там к делегатам выходил солдат или прапорщик, и начиналась волнующая душу беседа на ту тему, что, конечно, приказ на-чальника рыть окопы есть приказ правильный постольку, поскольку во-обще правильно продолжать войну. Россия не нуждается ни в каких заво-еваниях и стремление рабоче-солдатского правительства заключить мир без аннексий и контрибуций, но это можно сделать постольку, поскольку мы не связаны договорами с нашими союзниками, в полном согласии с которыми мы и должны продолжать войну. Но договоры с союзниками обязательны для нас лишь постольку, поскольку вообще обязательны ка-кие бы то ни было договоры Царского правительства. Временное прави-тельство их признало, но Временное правительство не есть правительство, избранное народом, а настоящим правительством являются советы. Добейтесь, товарищи, перехода всей власти в наши руки -- советов рабочих и солдатских депутатов, только тогда мы сможем предложить не на словах, а на деле демократический мир всем народам.
   Такая туманная философия очень нравилась солдатам. Тех же, кто хотел категорического, определенного ответа на все недоуменные вопросы, мучившие их в окопах, отсылали в партию большевиков. Там они получали такие ясные, определенные ответы, там открывались перед ними та-кие широкие возможности, что делегаты ехали на фронт, повторяя слова учителей и заучивая их имена, как имена апостолов.
   Одни старые генералы ушли, другие приспособились. Появились в штабах очень молодые полковники и подполковники генерального шта-ба, сияющие, довольные, точно лаком покрытые, украшенные алыми бан-тами и очень занятые. Они сидели по нескольку минут в штабе, небрежно выслушивали генералов и кадровых офицеров, а потом с какими-то сол-датами садились в автомобиль и мчались в совет, на митинг, в казармы. Они организовывали союзы офицеров, выступали с демократическими речами, предавали проклятию прошлое, отметались от вековой славы рус-ского оружия, заслуженной под двуглавым орлом. Они с лихорадочною поспешностью печатали жиденькие брошюры под фирмою "Офицер-ре-волюционер", говорившие о политических партиях и их задачах, об углуб-лении революции, об ошибках прошлого. Они всеми силами души с гро-мадной энергией насаждали политику в армию и с таким же тупым упор-ством, с каким прапорщик Икаев говорил, что он и за человека не считает того, кто "ежели не партийный", они доказывали, что каждый офицер должен открыть свое лицо и сказать, как он верует. И тем, кто не согла-шался с их программой, недвусмысленно намекали, что им грозит месть народа -- Варфоломеевская ночь.
   Это были тоже взбунтовавшиеся рабы со всеми чертами, присущими рабу. Наглые, жадные к деньгам и к окладам, циничные, готовые предать друг друга, подхалимы перед теми, кто мог захватить власть в свои руки, готовые идти за любым вождем, который поманит их подачками наград и повышений, эти люди быстро и незаметно вытеснили серьезных, дело-вых офицеров и повели штабы и учреждения по пути соглашательства с толпою.
   Их цель была заплевать и вырвать вон все старое, все традиции Рус-ской Армии. Керенский потребовал, чтобы все знамена и штандарты Рус-ской армии были доставлены в Петропавловскую крепость для замены и переделки. С них предполагалось сорвать три святые эмблемы: икону, изображающую веру православную, двуглавого орла -- Родину и вензель Государев -- Царя. К чести полков, большинство не исполнило этого при-каза и не дало тогда святых знамен своих на поругание. Маршевые бата-льоны выступали под своими алыми знаменами. Были они разного каче-ства, разной величины и с разными, часто диаметрально противополож-ными лозунгами.
   Саблин видел, как по Загородному проспекту, под добрый старый марш "Под Двуглавым Орлом" шел на Николаевский вокзал для отправки на фронт батальон гвардейского полка. Над ним реяло большое шелковое красное знамя, на котором было вышито белыми шелками: "Война до победного конца в полном согласии с союзниками" и на другой стороне: "Да здравствует Временное Правительство"... Батальоны шли бодрый шагом, офицеры шли в общих рядах с солдатами.
   -- Вот молодцы-то так молодцы! -- восхищался ими извозчик, вставай на козлы своей пролетки. -- Эти покажут...
   Через полтора месяца Саблин узнал, как "эти показали". Они, перебив офицеров, бежали с фронта и грабили и неистовствовали в тылу. Видал он тоже большую часть, шедшую не то на вокзал, не то на демонстрацию. Большие красного кумача знамена реяли над нею, и на них черными бук-вами значилось: "Долой Временное Правительство", "Да здравствует со-вет солдатских и рабочих депутатов", "Мир хижинам, война дворцам".
   Эти шли, сопровождаемые громадной толпою женщин, и пели марсе-льезу. Потом, оборвав ее, запели на мотив "Ухаря-купца".
   Режь ананасы, рябчика жуй,
   Настал твой последний денечек, буржуй!
   И так нелепы были эти слова в устах солдат, что Саблин невольно оста-новился.
   Кругом толпа возмущалась.
   -- Это все Ленина работа, -- говорили в толпе, -- ишь, немецкого шпи-она приняли и во дворце держат. Что же это за порядок? И позволяют. Какое это, в самом деле, правительство!
   По всему городу висели красные флаги.
   Были провозглашены свободы слова и печати, и старый "Русский Ин-валид", детище Поливанова, газета с вековыми традициями и с истори-ческим названием, возникшая в 1813 году с благотворительною целью помощи русским инвалидам великой Отечественной войны, переменил свое название на "Армию и Флот" и стала узко партийным органом партии социалистов-революционеров.
   Те самые гвардейские полки, которые выставляли почетные караулы коронованным особам и перед всем миром являли мощь и красоту Рус-ской армии, теперь выставляли почетные караулы возвращавшимся из ссылки преступникам. Они брали "на караул" перед "бабушкой русской революции" Брешко-Брешковской, глупой старухой, которая предприня-ла поездку по фронту и раскатывала с генералом Брусиловым на автомо-биле, подмигивала и кивала седою головою солдатам и говорила им речи, которые слышал только первый десяток. Женщина ворвалась в армию и внесла в нее разврат и разложение. Как-то вдруг по всем штабам и управ-лениям появились барышни с пишущими машинками, и треском "Реминг-тонов" наполнили бывшие раньше тихими и строгими кабинеты и канце-лярии.
   -- Что они пишут? Почему их так много? -- спросил знакомого штаб-ного офицера Саблин.
   -- А Бог их знает, что, -- отвечал тот, разводя руками. -- Там, где рань-ше сидел один полуграмотный писарь и справлялся с работою, там теперь работает десяток барышень, и никогда ничего не добьешься.
   Керенский приступил к формированию женских батальонов, и люби-тели клубнички en grand (*-В большом количестве) потянули туда, прикрываясь красивыми лозунгами общего равноправия.
   Саблин смотрел на все это и уже не возмущался тому, что так зря сдали Лесищенский плацдарм, что его арестовали и оскорбляли солдаты, что вместо наступления была одна ерунда и позор для армии, все это так и должно было быть, потому что все принципы военной науки были опро-кинуты. Гучков, а потом Керенский, упрямо доказывали, что дважды два пять, а Брусиловы, Клембовские, Рузские и другие многие-многие с по-корностью рабов соглашались с ними и старательно решали задачи с неверною таблицей умножения.
   Саблину теперь часто вспоминались давние вечера у Вари Мартовой и его зеленые споры с зеленой молодежью. Молодежь достигла своего. Ни отдания чести, ни святости знамени, ни отчетливости караульной служ-бы, ни учений, ни воспитания -- всюду свобода. Все аксиомы стратегии и тактики, все принципы военной администрации опрокинуты. Армии уничтожены и вместо них стала толпа. "Ну что же, -- думал Саблин, -- им остается довершить начатое и опрокинуть войну. Только в их ли власти это будет? Не окажется ли, что война есть явление иного порядка, управляемое не людьми, а Высшим Разумом, подчиненное воле Господа Бога". Саблин видел, что революция русская уже идет, никем не управляе-мая, или, может быть, управляемая теми неведомыми семьюдесятью, о которых ему так туманно говорил Верцинский.
   Приглядевшись ко всему, что происходило, Саблин понял, что ника-кой отставки быть не могло, как не было и службы. Люди оставались на местах, люди занимали те или иные командные должности, но работать, служить они не могли, им мешали и сверху, и снизу. И уйти они тоже не могли, потому что не было места, куда уйти, не было путей отступления. -- Вся Россия кипела котлом, вся Россия обратилась в сумасшедший дом, и каждый здравомыслящий человек говорил себе: "Я останусь, чтобы про-тиводействовать этому сумасшедшему потоку", но он был, как пловец, бросившийся в пучину Иматры. Волны подхватывали его и разбивали о камни. Но и выбраться на берег было нельзя. Можно было сделать только одно: уехать за границу. Но на такой шаг Саблин не решался. Это казалось ему дезертирством.
  

XXV

   Саблин вспомнил, что еще 18 марта, то есть за три дня до газовой ата-ки и его ареста солдатами Павлиновского полка, он получил из Петербур-га бумагу, где от него требовали откровенного мнения, насколько револю-ция расшатала армию.
   Саблин тогда составил доклад, в котором ответил с безпощадною прав-дивостью, что революция и приказ N 1 не только расшатали, но уничто-жили армию. Революция, отметя Царя, уничтожила лучшие идеалы Ар-мии: Родину и ее представительство. Революция, отменив молитву, посягнула на веру, смысл умирать пропал. И теперь надо или выдвинуть новые, животные идеалы грабежа и насилия и вести войну во имя добычи и наслаждений, как ведут войну дикари и варвары, или вернуть старое, или кончить войну. Саблин знал, что еще Гучковым была образована при Военном министерстве комиссия под председательством генерала Поли-ванова, которая должна была пересмотреть весь тот материал, который поступил с фронта от строевых начальников, и выработать новые уставы с новыми принципами. Но новых уставов не было. Было отменено старое, и на месте отмененного оставалась пустота. Солдаты отказывались признавать уставы гарнизонной и внутренней службы и дисциплинарный, отказывались считаться с воинским уставом о наказаниях, так как они были изданы при Царском правительстве. Необходимо было вместо них издать какие-то новые революционные уставы и законы, но кн. Львова и Гучкова сменил всеведущий Керенский, а этого сделано не было.
   Саблин справлялся в Петербурге об этой комиссии, но никто не мог дать ему определенного ответа. Вместо Поливанова ему называли генера-ла Потапова. Саблин решил обратиться к первоисточнику и отправился к Поливанову.
   Поливанова он нашел на той же квартире и застал его в той же скром-ной обстановке, как и перед революцией. Он еще более постарел и осу-нулся. Глаза его не блестели, как тот раз в ожидании революции.
   -- Да, -- сказал он на вопрос Саблина относительно работы комис-сии, -- такая комиссия была. Она была очень хорошо составлена. В нее были привлечены лучшие строевые силы, и мы наметили правильный план создания армии на началах железной дисциплины.
   Сказав это, генерал Поливанов откинулся в кресло, лицо его передер-нулось болезненной гримасой, и он искоса посмотрел на Саблина. Но в маленьких узких глазах его не было прежнего задорного лукавства.
   -- Что же случилось?
   -- А вот что. Нас охватила общая болезнь всех деятелей теперешнего времени. Нас охватила болтовня. Мы начали, было, деловые совещания, но к нам стали являться с запросами, советами, требованиями делегации с фронта и от совета солдатских и рабочих депутатов, они часами говори-ли митинговые речи и не давали возможности работать. Я заявил, что я не могу работать, если улица будет мне мешать. Слово "улица" представите-лями совета было принято, как оскорбление, совет потребовал моего уда-ления... И меня удалили...
   Наступила длинная пауза. Поливанов искоса смотрел на Саблина, Саб-лин прямо смотрел на Поливанова.
   -- Выходит, -- сказал Саблин, -- что бороться с самодержавным Импе-ратором и добиваться от него правильных решений на пользу Родины, бороться против интриг Императрицы было легче. Императрица долгие годы не могла добиться вашего удаления и, когда добилась, вы попали в Государственный совет, а республиканские власти безотказно и без разго-вора сдали и вас и ваше дело в угоду улицы.
   Поливанов молчал.
   -- Ваше высокопревосходительство, что же будет дальше? -- спросил Саблин.
   -- Что дальше? -- сказал Поливанов. -- Вы спрашиваете, что дальше. Надо работать с ними, с рабочими и солдатами, а не идти против них.
   -- Но с ними работать невозможно. Работа с ними означает немедлен-ный сепаратный мир без аннексий и контрибуций, разрушение Россий-ского государства, возвращение в первобытные времена, полное уничто-жение культуры и городов. О! Я слишком хорошо знаю их. Это не только позор России, но и гибель ее.
   -- Да, если мы с ними работать не будем, если предоставим их самим себе... Но представьте, что мы сумеем взять власть в свои руки и заставим подчиниться нам это баранье стадо.
   -- Если только оно уже не подчинено кому-нибудь другому. А если оно работает не стихийно, а управляется со стороны?
   -- Кем? -- спросил Поливанов, и в узких глазах его показалась тревога
   -- Теми семьюдесятью, которых никто не знает, которых никто нико-гда не видал, но которые стремятся подчинить весь мир себе. Консорциу-мом германских и американских банков, которые решили обратить Рос-сию в пустыню, чтобы путем концессий и колонизации выжимать из нее доходы. Я не знаю кем, но знаю одно, что в кажущейся хаотической обстановке теперешнего бунта есть и известная последовательность: это уничтожение религии и, я бы сказал, русского духа, в чем бы он ни прояв-лялся.
   -- Вы говорите серьезно, и я серьезно вам и отвечу, -- скрипучим голо-сом сказал Поливанов. -- Вы подразумеваете, конечно, масонов. В такое могущество масонских лож я не верю. Поверить в это, значило бы пове-рить в Антихриста и второе пришествие, это значило бы ожидать кончи-ны мира.
   -- А если это так и есть? -- нервно перебил Поливанова Саблин.
   -- Это не так. Да, тут есть работа интернационала. Нам он кажется та-инственным, потому что у нас самое слово это было запрещено, но мы знаем, что во всемирном братстве народов нет и не может быть ничего худого.
   -- Такое братство может быть осуществлено только во Христе и через Христа, а теперь идет борьба против Христа. Я смотрю на весь этот пере-ворот иначе -- я считаю, что то, что делается в России -- это борьба доб-рого начала со злым. Россия оставалась последним местом, где хранилось благочестие и истинная вера, и злое начало, скажу прямо, диавол опол-чился на нее.
   -- Оставьте, Александр Николаевич, -- сказал Поливанов. -- Россия с ее сектантством, с ее Распутиными, Варнаввами, Илиодорами, велико-светскими и народными кликушами и изуверами так далека от Христа, как ни одно государство. Почитайте Розанова -- более опошлить веру Хри-стианскую, чем сделал это сей православный, трудно. В России вера Хри-стова поругивалась отовсюду, и диавол мог только радоваться. Он пришел на готовое.
   -- Мне трудно спорить с вами, ваше высокопревосходительство, но, может быть, вы позволите задать вам два вопроса.
   -- Пожалуйста.
   -- Что думаете делать вы?
   -- Сейчас ничего. Сидеть и ждать.
   -- Что посоветуете вы мне делать?
   -- Тоже ничего. Я слыхал, что вам дали N-ский кавалерийский корпус. Поезжайте и ничего не делайте. Предоставьте демократии работать самой. Они скоро убедятся, что у них ничего не выходит, и придут сами просить вас помочь. А силою вы ничего не достигнете.
   -- А если поздно будет?
   -- Россия так могущественна, что поздно никогда не будет.
   -- А (я) боюсь, что она сгорит, как горит в жаркий летний день громадное село. В несколько часов остаются только печи и трубы, да обуглившиеся деревья.
   Поливанов пожал плечами и ничего не сказал. Саблин встал и сталпрощаться.

XXVI

   Саблин поехал к Обленисимову. Этот визит давно лежал на его сове-сти. Обленисимова он застал за укладкой вещей. Квартира его в особняке на Сергиевской была почти пустая. Той ценной мебели "Буль и Маркетери", которую Обленисимов собирал всю жизнь, не было. Комнаты стояли грязные и опустошенные. Обленисимов в кабинете был занят укладкой двух порыжелых чемоданов.
   -- А, Саша, -- завопил он, простирая свои объятия, -- здравствуй! Ка-кими судьбами в наш бедлам?
   -- Бедлам? -- сказал Саблин, -- давно ли вы, дядюшка, раскатывали на автомобилях и говорили речи толпе, поздравляя с самой великой и без-кровной революцией?
   Дядюшка хитро посмотрел на племянника и рассмеялся, широким громким хохотом потрясая стены пустого кабинета.
   -- Давно ли? Видишь? И бороду обрил и усы остриг. Из русского бари-на актером стал. Осёл я был, Саша. Патентованный осёл. Нет, милый друг, в эту самую матушку Русь ты меня теперь и калачом не заманишь. Ну ее в болото! Помнишь мою бобровую шубу? Ау! Краса и гордость революции -- матросы, взяли. Да... Ездили, ездили они со мною на грузовике по городу, говорил я речи, это было в те дни, когда мы верили, что к небу тянемся, а как подъехали к дому, так и говорят: "Ну, товарищ, снимайте шубу". -- "Как? -- говорю я, -- почему?" -- "А потому -- говорят, -- что пожевал да и за щеку, поносил и довольно". -- И сняли. Я думал, -- шутят. Отнимать стал. Винтовками пригрозили и скверными словами обложили. Вот тебе и революция! Я потом узнал, что они со мною еще милостиво поступили. Ахлестыщева помнишь, старика? Из клуба, с заседания партии шел но-чью. Солдаты остановили. Догола хотели раздеть. Насилу умолил хоть бе-лье оставить. Так в одном белье два квартала и шел. Простудился бедняга, слег, до сих пор не может оправиться. Подумай, в марте месяце, по Морской в одних чулках. Ужасно. Жаловаться поехал. В комиссариате уйма народа. Комиссар, интеллигентный еврей, выслушал, сочувствует, а кру-гом милицейские смеются. Да... Натворили.
   -- А ведь вы были рады, дядюшка?
   -- И не говори. Стыдно вспомнить. Что мы потеряли! Ах, что мы потеряли! Стою я вчера на Сенной в хлебной очереди. Ты, Саша, этого не знаешь. Ты старорежимный генерал. Твой Тимофей тебя ругает, а боится, Авдотья Марковна о тебе, как родная, печется, Петров у тебя на посыл-ках, а я революционный вождь, так полную чашу пью этой самой револю-ции. И в очередях стою, чуть что полов сам не мою. Домом правит швейцар, и подлец оказался первостепенный. Ну, да дом больше не мой.
   -- Как не ваш?
   -- Продал Саша! Ау -- никакой собственности! Ты слыхал: собствен-ность есть кража. Это я, понимаешь, я тогда на автомобиле в угоду толпе изрекал, в тот самый день, как шубу мою социализнули! Да. Продал. Все по форме, и деньги в Шведском банке, самыми настоящими кронами и с королевской короной на бумажке, так-то оно, под королем, вернее. Если бы было время, я бы какого-нибудь неограниченного монарха отыскал и туда бы деньги и поместил. Да. О чем, бишь, я. Да, так стою в очереди. А старушка сзади меня в платке и так себе, паршивая совсем старушонка заговорила о том, что при царе было лучше. А милицейский, -- я его знаю, сын дворника нашего, реального шесть классов одолеть не мог, в мили-цию теперь поступил и говорит: "Да ведь царь-то у нас был дурачок!" А старушка как взъелась на него, да как крикнет: "Верное твое слово, фара-он несчастный, царь-то был дурачок, да ситный стоил пятачок, а теперь, поди, укуси-ка этого самого ситного". Вот тебе и старушка! Милицейский хотел ее в комиссариат тащить, попросту в участок, -- вся очередь за нее. Бунт был. Как кричали! И все за царя. При нем, мол, лучше было!
   -- Куда же вы, дядюшка?
   -- За границу, Саша. Все обратил в деньги. Спасское мое в Швейцар-ском банке в франках лежит. Дом в шведских кронах, движимое, до кол-лекций фарфора включительно, через одного доброго человека на испан-ские песеты устроил. Теперь везу с собою маленькую коллекцию миниа-тюр, мне по знакомству передали из одного дворца... Ты не думай... Я сохраню, сохраню... А в Россию только тогда пожалую, когда верный че-ловек ко мне придет и скажет, что в России все по-старому. Да и того до-прашивать буду: "Жандармы стоят?" -- "Стоят" -- "Ваше превосходитель-ство" говорят? -- "Говорят". Да такие, как, помнишь, у тебя вахмистр был Иван Карпович. Где он?
   -- Убит.
   -- Царство ему небесное. Этот не поддался бы. А помнишь, Бондырев, ты его ко мне курьером устроил. Он где?
   -- Убит.
   -- Гм... Гм... Нехорошо, Саша. Все лучшие люди. А Ротбек, твой при-ятель? Такой милый, непосредственный, он бы не допустил.
   -- Убит.
   -- А Карпов? Ты как-то рассказывал, влюблен в великую княжну Тать-яну Николаевну? Он где?
   -- Убит.
   -- Ах, Саша! Что же это? Все честные и чистые русские люди. Что же это?
   -- Война.
   -- Да, война... война. Прости, Господи.
   -- Вы когда же и куда едете, дядя?
   -- Послезавтра, Саша. В Финляндию, оттуда в Швецию, поживу в Сток-гольме, а там видно будет. Война-то, похоже, насмарку пойдет, так по-смотрю, не то в Париж, не то в Берлин.
   -- Что же там делать будете?
   -- Как что? Все наши туда едут. Что делать!?.. Спасать Россию! -- тор-жественно воскликнул Обленисимов.
   -- Из-за границы? От чужих людей спасать Россию. Губить ее, дядя, не нужно было, -- с глубокой горечью проговорил Саблин.
   -- Ну, уж молчи! Молчи!.. А ты куда? Ты что надумал? Ужели здесь оста-нешься?
   -- Останусь. Это мой долг. Я завтра еду в Перекалье.
   -- Это еще где?
   -- В глуши Пинских болот.
   -- Ты герой, Саша! Герой! Храни тебя Господь. Дай я перекрещу тебя. Обленисимов облобызал Саблина, его глаза были полны слез.
   С чувством горького недоумения выходил Саблин из особняка Обленисимова. Швейцар уже без ливреи, в пиджаке, надев очки, читал газету. Он не шевельнулся, когда Саблин подошел к вешалке.
   -- Пальто подай! Не видишь! -- сердито крикнул Саблин. Швейцар бросился подавать ему пальто и проводил Саблина низкими поклонами.
   "Все они такие, -- гадливо пожимаясь, думал Саблин, -- ждут окрика и повинуются ему. Взбунтовавшиеся рабы!.. Только кто-то теперь крикнет и что? Рабы!.. Slaves-Иsclaves (*-Славяне -- рабы). Странно, на всех языках и корень один и тот же... Господи, что же это такое!"
   И опустив голову, Саблин шел и все поеживался от какого-то неприят-ного чувства.

XXVII

   С середины мая Саблин поселился в помещичьем доме в Перекальи, где стал штаб его корпуса. Штаб был небольшой. Начальник шта-ба, генерал Заболоцкий, объявил себя сторонником революции и рес-публиканцем, организовывал комитеты из штабных команд и целыми днями беседовал с ними на политические темы. Он создавал для теле-графистов, мотоциклистов и конвойного эскадрона народный университет и собирался развивать хмурую толпу грызущих семечки солдат. Штаб-офицер Гарпищенко был озабочен украинизацией корпуса и вел тайные переговоры о создании особых украинских полков, на что свы-ше было полное сочувствие. Адъютант Своевольский, сангвиник лет тридцати, с шайкой удальцов мотоциклетной команды, пользуясь свободами, совращал девиц соседнего села, и Саблин его почти никогда не видал. Старший врач Беневоленский, толстый, спокойный человек, с лицом скопца, открыто сказал, что он никакой революции не при-знает, что Государь не имел никакого права отрекаться, что раз он миропомазан, то благодать Божия остается на нем, но подавленный общею ненавистью к "царскому режиму", Беневоленский молчал и пил по пяти самоваров чая в день. Ординарцы, -- один, славный юноша из кадет, смотрел на Саблина глазами преданной собаки и все, казалось, ожидал, когда он ему прикажет совершить какой-либо великий подвиг и умереть, другой, убежденный демократ, ходил неуклюжими шагами и говорил грубым голосом. Первый при встрече неизменно становился во фронт, второй старался не замечать Саблина и вовсе не отдавал ем чести.
   Ознакомившись с полками и с полковыми командирами, Саблин убедился, что заниматься чем бы то ни было, было нельзя. Люди отказыва-лись даже чистить лошадей и с трудом соглашались кормить их. Офицеру были поставлены на товарищескую ногу и не имели никакого влияния на людей. Солдаты требовали, чтобы офицеры ходили с ними в кухни и вы-страивались с котелками в очередь для получения пищи. Только эскадрон-ным командирам разрешалось обедать у себя. Солдаты жили в одних ха-тах с офицерами и ни на минуту не оставляли их одних. Им было внушено, что офицеры кавалерии -- самые опасные враги революции, и за офицерами следили вовсю. Вместо прежнего войскового уклада жизни явочным порядком солдатами был проведен свой уклад, который сводил-ся к тому, чтобы ничего не делать. Полковые хозяйственные суммы, до-стигавшие значительной цифры и составлявшие основу благополучия пол-ков, были расхищены солдатами и поделены между собою. Части жили по инерции. Были случаи, пока еще единичные, продажи казенных лошадей каким-то еврейчикам, которые, говорят, ухитрялись переправлять их нем-цам. Корпус стоял в тылу, ничего не делал и быстро разлагался. Саблин с грустью убедился, что ничего сделать нельзя. Он донес по команде о со-стоянии корпуса и получил указание действовать через комитеты. А ко-митеты всецело поддерживали этот новый строй ничегонеделанья, долго-го сна, пьянства и картежной игры. Во многих полках были устроены сол-датами аппараты для приготовления водки-самогонки.
   Саблин поехал с докладом в штаб армии. Армией командовал Репнин. Саблин нашел старого Репнина в маленьком домике, окруженном целым рядом казачьих постов. Он не дослушал Саблина.
   -- Милый друг, -- сказал он ему, -- благодари Бога, что ты живешь и можешь жить, как хочешь. Я сижу и ожидаю каждый день, что меня аре-стуют свои же солдаты. Вся надежда на казаков, но и они надежны лишь "постольку -- поскольку". Живи и жди!
   -- Чего ждать?
   -- Чуда.
   Да, только чудо могло изменить этот новый порядок службы под крас-ными знаменами!
   Саблин замкнулся в своей комнате. Единственным развлечением его была верховая езда, но и та была отравлена.
   Счастья больше на военной службе не было. Вопреки уверению графа Л. Н. Толстого, что "ежели бы мог человек найти состояние, в котором бы он, будучи праздным, чувствовал себя полезным и исполняющим свой долг, он бы нашел одну сторону первобытного блаженства. И таким состоянием обязательной и безупречной праздности пользуется целое со-словие -- сословие военное. В этой-то обязательной и безупречной празд-ности состояла и будет состоять главная привлекательность военной служ-бы" (* Гр. Толстой Л. Н. Война и мир. Роман. Том II, часть IV. Глава 1) , вопреки этому уверению Толстого, именно теперь, когда Саблин и все окружающие его были, безусловно, праздны, они не были счастливы.
   Саблин уже знал, что счастье не в праздности, а в творчестве, и он нашел это счастье и на военной службе. Готовил ли он караул во Дворец, занимался ли, уча эскадрон в ожидании смотра, учил ли новобранцев, -- он творил и он был счастлив. Его радовало, когда неуклюжие, серые и сла-бые физически люди под влиянием занятий гимнастикой, на полуфунто-вой порции мяса, на каше, щах и хлебе до отвала становились сильными, ловкими и смелыми. Он чувствовал, что это он их создал такими. Сабли-на радовало, когда из ко всему равнодушных полусонных парней, не понимавших даже слова "Россия", образовывались люди, обожавшие Государя, любившие в Россию и гордые полковым мундиром. Слышал ли он в толпе похвалы своему полку, бравому виду людей -- Саблин был счаст-лив: это он сделал людей такими. Потрясался ли воздух от могучего взлета лихой солдатской песни, свистал в ней молодецким посвистом свистальщик, бил бубен, звенел треугольник -- это он, Саблин, научил их этим хорошим песням, и он был счастлив. Праздности не было. Даже в самое безпутное время до японской войны, время веселое и безпечное, Саблин был занят так, как редкий рабочий бывает занят. Бывало в три, в четыре часа утра он вернется с вечера или бала, после ужина со многими бокалами вина, а в шесть часов мутно горят в манеже круглые электрические фонари, и надо быть на езде. Там пьяный Ротбек крепится и не может сдер-жать улыбки на своих пухлых щеках, там Гриценко звонко ругается, там вахмистр говорит что-то солидным басом. С езды -- на пеший строй, с пешего строя -- на гимнастику, на словесность, на занятия с разведчика-ми, -- только поспевай. Военная жизнь часто была безпутная, наружно безцельная, но бездельной она не была никогда.
   Счастье военной службы состояло в творчестве, с одной стороны, с другой -- в постоянном общении с природой, людьми и лошадьми, поче-му и служба в кавалерии давала более счастья и удовлетворения, нежели служба в пехоте. Для любителя верховой езды, спорта и лошадей удоволь-ствие службы в кавалерии увеличивалось возможностью иметь и отлично содержать лошадей. Наконец, во время войны прибавлялось ко всему это-му ни с чем не сравнимое счастье победы и славы, которое заставляло все забывать: и гибель друзей и боль ран, и близость самой смерти.
   В Перекальи Саблин понял, что после революции невежественными руками штатских людей, взявшихся вести военное дело, все это было унич-тожено. На фронте было ясно, что война кончена. Можно было говорить какие угодно пышные речи о проливах и о продолжении войны в полном согласии с союзниками в Петербурге, эти речи не находили никакого от-клика на позиции, где прочно была усвоена мысль: "Мир без аннексий и контрибуций". Таким образом, не только нельзя было рассчитывать вкусить снова величайшего счастья победы и славы, но надлежало готовиться к страшному позору поражений, к ужасу бегства, насилия солдатами и плена.
   Не осталось возможности и творить что бы то ни было. Достаточно было, чтобы что-либо исходило от генерала, командира корпуса или на-чальника дивизии, чтобы это отметалось солдатами с полным пренебре-жением. Многие генералы в эти дни пошли по пути угождения и заискивания перед солдатами, чтобы вернуть их доверие -- Саблин не мог пойти по этому пути и работать во вред службе.
   Власти, блеска военной службы, пышности титулов, красоты обрядов, выноса знамен, отдания чести, общей молитвы, дружного пения общих спортивных игр не стало. Все стало серо, скучно, линяло и некрасиво. Вместо любви и веры друг в друга встала взаимная ненависть недоверие. Офицеры, за редким исключением, ненавидели и боялись своих солдат, солдаты ненавидели офицеров и следили за ними, шпионя через вестовых, подслушивая и подглядывая за всеми поступками офицеров.
   Оставались одни животные -- лошади, на которых не могла, казалось бы, отразиться своим смертоносным влиянием революция. Их добрый характер, их ласка, их любовь к природе и своему хозяину должны были бы остаться неизменными. Но революция задела и их.
   У Саблина были две чудные кобылы. Прелестный гунтер Леда, служив-шая ему уже восьмой год, носившая его в атаку и разделившая с ним всю славу его воинских подвигов. Часто Саблин, ездя на ней, думая о ней, за-бывал, что Леда животное. Она была членом семьи, другом, понимающим все изгибы душевных переживаний Саблина. Саблин холил ее и ласкал. В тяжелые дни походной жизни он лучше отказывал себе в прочной крыше, но Леду помещал всегда хорошо.
   Другая лошадь, чистокровная кобыла Диана, была та самая, на кото-рой был убит его сын. С нею тоже было связано немало трогательных и славных воспоминаний. Нервная, чуткая Диана признавала только свое-го хозяина. Его она не кусала, не грозила ударить, для остальных она каза-лась злой и неприятной лошадью.
   Они обе всегда были так чисто содержаны, что всякое прикосновение к их тонкой, блестящей шелковистой шерсти вызывало удовольствие и радость.
   Для ухода за ними у Саблина было два вестовых -- Заикин и Ферапон-тов. Заикин служил с Саблиным еще в нашем полку и ходил с ним в атаку на батарею, он был очевидцем всех подвигов Саблина и обожал его. Фе-рапонтов был взят из того гусарского полка, который Саблин получил после своего ранения. Он тоже любил своего генерала. Все их время про-ходило в заботе и холе данных на их попечение лошадей.
   Теперь в Перекальи, если Саблин входил на конюшню, когда Заикин и Ферапонтов были одни, они вставали перед ним, называли его "ваше пре-восходительство", доставали хлеб и сахар для лошадей и вместе с Сабли-ным любовались лошадьми и осыпали их ласковыми именами. Но часто у них бывали гости. Какие-то пехотные солдаты, солдаты штабных команд. Они о чем-то шептались. При входе Саблина Заикин и Ферапонтов делали вид, что не замечают своего генерала, и не вставали перед ним. Если Саблин подзывал их, то они отвечали хмуро, недовольно, грубо кричали на лошадей и норовили их толкнуть. Им было совестно при других быть вежливыми и ласковыми к Саблину, которого они любили и которому были многим обязаны.
   Лошади уже не были так тщательно вычищены. Иногда Саблин нахо-дил на их теле маленькие ранки.
   -- Это что такое? -- спрашивал он.
   -- Так очерябалась, должно быть, обо что-то, -- отвечал вестовой.
   Но раньше этого не было. Раньше и Заикин и Ферапонтов тщательно удаляли из сарая, где ставили лошадей, все то, о что лошади могли поранить себя.
   На проездке -- Саблин почти всегда ездил один -- он мысленно беседовал с лошадьми и ему казалось, что так же тихо, молчаливо лошади отвечали на его мысли. И ему казалось, что лошади жаловались ему на перемену к ним отношения вестовых, жаловались на то, что не видят больше полков в сборе и не скачут все вместе в победные атаки. Саблин изливал им свое горе, и они понимали его.
   Утром Саблин ездил нервную Диану, вечером перед закатом -- спокой-ную, понимающую его с полуслова Леду. Как ни старался Саблин выби-рать такие места для прогулок, где бы не было солдат, он часто встречал группы по пять, по шесть человек. Солдаты ехали на худых, нечищеных заброшенных лошадях, ехали на гулянье, куда-либо в деревню, играть в карты, пить самогонку. Иногда они отдавали честь Саблину, иногда кла-нялись ему, иногда отворачивались. Всеми силами они старались себе при-дать не солдатский вид.
   Саблин видел солдат в огородах, копающих картофель, под осень во фруктовых садах, в лесах с винтовками, охотящихся на коз и зайцев, всю-ду они распоряжались чужим добром, как своим, везде их проклинали крестьяне. Саблин ничего не мог сделать. В одном месте в деревне он разогнал солдат, тащивших сопротивлявшуюся девушку, и пригрозил им су-дом. Но, когда он отъехал на полверсты, из деревни раздалось три выстрела и три пули просвистело подле Саблина. Что мог сделать Саблин против солдат, которые могли стрелять по нему и оставаться безнаказанными?
   Прогулки были отравлены.
   Серо, скучно и уныло тянулось время Саблина в ожидании чего-то, что должно было случиться. Что? Саблин не знал. Учредительное Собра-ние? Он в него не верил. При той запуганности интеллигенции и обыва-теля, страхе перед обнаглевшей солдатней, -- что могло сделать и как мог-ло собраться Учредительное Собрание?
   Саблин, как и все в эти дни, ждал чуда или, проводя аналогию с французской революцией, ждал Наполеона.

XXVIII

   Во второй половине августа к Саблину приехал из Петербурга его быв-ший шофер Петров и привез ему большой пакет от Тани. Когда Саблин посмотрел на толстый конверт, надписанный рукою, так похожею на почерк покойной Веры Константиновны, его сердце дрогнуло от недоброго предчувствия. Он отослал Петрова и, оставшись один, распечатал пакет. И опять, как тогда, выпали листки с номерами страниц, покрытые крупными буквами нервного, торопливого почерка. С притихшим сердцем, с напряженными мыслями подобрал эти листки Саблин и стал читать. Какой еще удар маленькими слабыми, детскими ручонками наносила ему его Таня -- последнее дорогое существо, остававшееся ему в этой жизни?
   "Папа, -- писала ему Таня, -- милый, дорогой славный мой папа! Папа, гордость моя! Честный папа, у меня потребность написать тебе, потому что тебя я люблю и уважаю безпредельно, и знаю, что ты поймешь меня не осудишь, и только похвалишь.
   Ты знаешь, папа, из моего предыдущего письма, что Ника и Павлик Полежаевы сделали попытку освободить его, и эта попытка им не удалась. Они до поры до времени принуждены скрываться и находятся в очень на-дежном месте. Петров тебе все подробно расскажет.
   31 июля их увезли в Тобольск. С ними поехали Нагорный, Жильяр Гибс, доктор Боткин, гоф-лектриса Шнейдер, Гендрикова, князь Долго-рукий, Деревенько с сыном Колей, Клавдия Михайловна Битнер и кое-кто из прислуги.
   Сестра Валентина получила оттуда письмо от Ольги Николаевны и, представь как трогательно, она, зная, как у нас тяжело со съестными припаса-ми, послала сестре Валентине полендвицу, ветчину и еще что-то. Сестра Валентина плакала, читая мне ее письмо. Святая женщина сестра Валенти-на, святые, святые они все, а мы все негодные, проклятущие, что не могли их отстоять. Ах, какие мы нехорошие, папа! Нам всем, женщинам русским, следовало соединиться и идти требовать у Временного правительства их освобождения. Мы не сделали этого. Ах, папа! Какие мы подлые!
   Доехали они благополучно. Со станции Тюмень ехали на пароходе "Русь", а лица свиты на пароходе "Кормилец". Папа, пойми, "Русь" отво-зила своего Царя в заточение и ссылку! Я плакала и негодовала, читая это. В Тобольск они прибыли 6-го августа в 4 часа дня. Дом был не готов, и они до 13 августа жили на пароходе.
   13 августа А. Ф. в экипаже с Татьяной Николаевной, остальные пеш-ком прошли в свой дом. Дом этот раньше был домом Тобольского губер-натора. Он каменный, двухэтажный. По иронии судьбы он находится на "улице свободы". Устроились они в этом доме хорошо, но, конечно, не так, как нужно и не так, как они привыкли. Свита живет рядом, в доме Корнилова.
   Они устроили свой день так, чтобы все время быть занятыми. Государь с Ольгой Николаевной пьет чай в своем кабинете, А. Ф. пьет кофе в по-стели, остальные в столовой. До 11-ти Государь пишет в своем кабинете, после 11-ти он идет заниматься физическим трудом, к которому он при-вык и который он любит. Он пилит дрова и строит площадку над оранже-реей и лестницу. У детей до 11 часов идут уроки. В час дня завтрак, после завтрака до 4-х все гуляют по саду. В 5 часов чай. После чая занимаются играми, а потом уроками. В 8 часов вечера обед, после обеда чаще всего они собираются все вместе, и Государь читает вслух. В 11 часов пьют чай в гостиной, а потом идут спать. Как видишь, они старались устроить свою жизнь так, как она была в Царском Селе. А. Ф. чувствует себя очень пло-хо. Ее сердце болит. Она целыми днями сидит у себя и занимается рисованием или рукоделием. Обед им готовит повар. За завтраком и обедом по-дают суп, мясо, рыбу и кофе.
   Государь преподает Наследнику историю. А. Ф. -- всем детям богосло-вие и немецкий язык, русский язык преподает К. М. Битнер, Жильяр -- французский язык, Гибс -- английский.
   Жизнь идет ровно и спокойно. Жители относятся хорошо и, если увидят кого-либо в окне, то кланяются, а иные осеняют себя крестным знамением.
   Ах, папа, что же это сделалось с русскими людьми, ведь не хотят же они чтобы их Царь жил в ссылке, как преступник, а вот молчат, и покорились... Кому? Кому? Кому, папа!
   Они ходят в церковь Благовещения к ранней обедне, к ним приехал их духовник, отец Александр Васильев, и он служит в церкви.
   Папа, все это хорошо, когда пишешь, но когда поймешь, душою пой-мешь, что это такое, то ведь иного слова не придумаешь, как тихий ужас. Они живут в ожидании чего-то, чего-то страшного, что должно совершить-ся. Ах папа, прочитав это письмо, я стала сама не своя. Я пошла к Рите Дурново. Ты ее знаешь. У ней над постелью всегда была надпись: "До из-дыхания предана моему Государю". Мы плакали вместе, и мы решили ехать туда, чтобы быть подле, чтобы спасти в нужную минуту и увезти. Я еду сейчас, Рита, у которой большие связи, остается пока здесь, чтобы проповедовать спасение Государя и организовать помощь.
   Папа, ты меня поймешь и не осудишь. Я продала все мои бриллианты, меха и платья, я продала все, что имела, я оделась в платье простой кре-стьянки, которое купила в Перелесине у той девушки, которая носит По-лежаевым молоко, я три дня изучала ее манеры, и завтра утром я еду, что-бы быть ближе к ним. У меня ее паспорт. Я, папа, теперь Татьяна Шагина, крестьянка Царскосельского уезда, деревни Перелесино... Папа, сестра Валентина говорит, что это подвиг. Нет, папа, это мой долг. О, только бы помочь им! Хотя бы подойти когда-нибудь на ранней обедне и шепнуть им: "Мы не забыли вас! Мы думаем о вас, мы -- Россия!.." Папа, рассеять их безнадежные думы, уничтожить этот тихий ужас размеренного суще-ствования. Папа! Благослови меня и помолись за меня. Это мой долг. Креп-ко, крепко целую тебя и знаю, что ты, мой благородный, мой честный папа, поступил бы на моем месте точно также. Твоя маленькая Таня..."
   "Великая моя Таня, -- подумал Саблин. -- Так вот как кровь Саблиных платит своей императрице за то страшное оскорбление, которое ей нане-сено. Призрак Веры не остановил Тани, бледная рука безвременно скон-чавшейся ее матери не поманила ее в мой запертый кабинет, не вскрыла ящик и не дала прочесть те самые записки, которые положат со мною в гроб.
   Да разве хотела мстить императрице моя Вера? Она и в могилу унесла трогательное преклонение перед святыми для нее именами Богом пома-занных Царя и Царицы.
   Великая моя Таня! Да хранит тебя Господь в твоем подвиге. Но что сделаешь ты, сама слабая и сама неопытная?
   А я? Что мне осталось? Ждать случая?"
   -- Нет, -- громко ответил сам себе Саблин, вставая, -- готовить этот случай. Бороться и победить!
  

XXIX

   Несколько дней спустя Саблин взял отпуск на две недели и поехал в Петербург. Он хотел присмотреться и продумать, что надо делать. Мос-ковское Государственное совещание взвинтило его нервы и возбудило в нем надежды. Саблин знал из газет, как принимали общество и народ верховного главнокомандующего Лавра Георгиевича Корнилова, как он про-езжал сквозь многотысячную толпу, окруженный декоративным экзоти-ческим конвоем Текинского полка, как с автомобиля он говорил притих-шей толпе громовую речь о необходимости порядка, и дисциплины. Саблин читал серьезную, нескладно прочтенную речь первого выборного Донского Атамана Алексея Максимовича Каледина, говорившего о том же от имени всего Донского казачества, там же выступал начальник шта-ба верховного главнокомандующего Михаил Васильевич Алексеев и все говорили, не скрывая ни от народа, ни от врага, который через своих аген-тов слушал их, об одном: о том, что армия погибла и нужны чрезвычай-ные меры для того, чтобы вернуть ту мощь и силу, которую она имела под двуглавым орлом. На этом совещании коротко, едко, остроумно, с ухватками демагога, сказал сильную речь казак-социалист Павел Михайлович Агеев, еще более поднявший патриотическое настроение совещания. В громадном зале Большого Московского театра сидели представители всех фронтов, сидели в грязных рубахах те самые, кто продавал пулеметы за бутылку немецкого рома, кто запрещал своей артиллерии стрелять, кто братался во время войны с врагом. Иногда они пытались кричать с мест: "Неправда!" -- но их никто не поддерживал, и шла речь за речью, как страшный обвинительный акт, как слово прокурора над краснознаменной армией. Бледно и устало говорил Керенский, и слово его уже не было словом защиты, но продолжением того же обвинения. Московское сове-щание не дало никаких постановлений. Оно поговорило и разъехалось, ничего не сделав. Но зародились в обществе надежды на то, что спаситель России, Наполеон русской революции явился, и таковым называли Кор-нилова.

Все в нем манило воображение русского обывателя. Даже то, что он не был чисто русским, что он был полукиргизом, влекло к нему. Тоже Корсиканец своего рода. Ex oriente lux! (*-Свет с востока) Сын простого казака, он отлич-но учился в корпусе, блестяще кончил академию, путешествовал по Памирам, во время войны был взят австрийцами в плен, и легендарно, фан-тастично бежал из плена, -- это как-то походило на Арколе, Египет и чуму, которые предшествовали Наполеону. Он был любим Петербургским гарнизоном -- толпою непокорных хулиганов -- все это создавало над Корниловым ореол вождя, и имя его было на устах у всего русского об-щества и всей армии.

   Но только говорили о нем разно.
   Офицеры и старые боевые солдаты, окуренные порохом побед, обве-янные славою знамен, с любовью говорили о своем "верховном" и ждали восстановления старой дисциплины, старого внутреннего порядка в ар-мии -- возрождения самой Армии.
   Молодые солдаты, не знавшие муштры, не испытавшие упоения побе-дами, молодые офицеры, видевшие в новых порядках широкие возмож-ности удовлетворить своим крайним честолюбивым стремлениям, гово-рили, пока осторожно и шепотом, что речь Корнилова означает поворот к старому режиму, к офицерской палке, к гнету помещиков и капиталистов, к возвращению проклятого царизма.
   Саблин хотел лично проверить слухи, лично узнать, есть ли надежда на то, что армию будут лечить, потому что после того правильного диаг-ноза, который был постановлен на Московском совещании, неизбежным следствием должно быть лечение болезни. Было у Саблина и личное дело, которое он сам себе навязал и исполнить которое ставил вопросом чести. Это обеспечение и устройство судьбы вдовы Козлова и его дочери. Он знал, что она уже бедствовала, что даже той маленькой пенсии, которую выслу-жил ее муж, она не могла добиться у нового правительства, и ее уже гнали из санатория. Саблин решил положить на ее имя значительную сумму де-нег и обеспечить ее при помощи Мацнева.
   К нему-то и направился Саблин по приезде в Петербург с именем Кор-нилова на устах и с верою в то, что должна же быть перемена, должен же быть просвет в несчастных злоключениях России.
   -- Ты думаешь, что Корнилов будет русским Наполеоном, -- сказал выслушавший его внимательно и серьезно Мацнев. -- Боюсь, что ты оши-баешься. Не на тех нотах и не тем инструментом играет он, на каких нуж-но играть для того, чтобы овладеть умами русского народа. Русский народ имел своих Наполеонов -- это Стенька Разин, Кондрашка Булавин и Емелька Пугачев и к ним я бы прибавил еще теперешнюю компанию, буду называть по-современному: Михаил Владимирович Родзянко, Александр Иванович Гучков и Александр Федорович Керенский. Поднимать знамя бунта все равно против кого, -- против царя Алексея Михайловича, царя Петра Алексеевича, императрицы Екатерины Алексеевны, императора Николая Александровича, или псевдонимной компании Временного пра-вительства и совета солдатских и рабочих депутатов, -- а именно в этом-то последнем и зарыта собака, так надо за это что-нибудь, дорогой мой, и дать. Русский народ за honneur et patrie (* Честь и родину) умирать устал, и его поднять можно только иными лозунгами, и история показала, какими. Лихой атаман Стенька дарил вольности казачьи, бусы -- корабли поволжские, царство персидское, Астрахань, княжну персидскую, дарил вкусную лихую жизнь, есть ради чего и помирать. Кондрашка на офицерской палке сыграл. "Вас-де, мол, казаков вольных, в регулярство писать будут, бороды брить и во-лосы стричь вам станут, земли ваши отберут, помещиков-воевод посадят, старую веру уничтожат", -- ну и пошло, пошло писать по-хорошему. Емель-ка и того чище придумал. Землю и волю объявил. Золотую грамоту о разделе помещичьей земли с собою возил, крепостным рабам волю даровал, на престоле церковном сидел и кровью упивался, за таким молодцом сто-ило идти: хоть один день -- да зато какой -- мой! Нынешние бунтовщики против царя -- Михаил Владимирович, Александр Иванович и Александр Федорович -- буду их называть все-таки по-современному, тоже охулки на руку не положили: свободу народу даровали. Бей офицеров, грабь мир-ных жителей, насилуй женщин и ничто тебе за это не будет, это тоже недурно пущено. Нуда растерялись, энергию-то к грабежу возбудили, раз-бойничьи инстинкты разбудили, а направить-то их по-настоящему и не смогли. Что же, Лавр Георгиевич, я его знаю по Петербургу, хороший, честный генерал, да ведь он опять-таки на бунт идет, на бунт против тех, кто поднял бунт, ну а лозунги-то у него какие? Что он даст? Отдание чести и власть начальникам, а взбунтовавшимся-то рабам что? Смертную казнь "Я за то тебя, детинушка, пожалую, среди поля хоромами высокими, что двумя ли столбами с перекладиною". Так ведь для того-то, чтобы иметь право такими хоромами жаловать, надо Богом венчанным царем быть надо, как Петр, самому головы непокорным стрельцам рубить, надо пло-ты виселицами уставить, да по Дону спустить, да всем этим лично упра-виться, либо надо Суворова иметь, который бы, как борзая собака за вол-ком, за Пугачем гонял, да в клетке его вез. Лавру-то Георгиевичу с чего начать бы пришлось? Кто царя свергал? -- Михаил Владимирович! Кто приказ подписывал? -- Александр Иванович. Кто армию развратил и го-сподина Ленина, немецкого шпиона, принимал? -- Александр Федоро-вич! -- Бей их!.. Да, и вот, кровью-то их упившись, может, и можно было бы повернуть по-своему. Так, мол, поступлю со всяким, который, когда я говорю, дыхание не затаит и руку под козырек не возьмет. А что же он: "Я революционер, мол, я с народом", ну, коли с народом, так втыкай штыки в землю, лобызайся с немцем и иди грабить помещика. Нет, Саша, уже ежели ты Наполеона ищешь, так приходи ко мне в семь часов вечера, я тебе покажу Наполеона настоящего, который понимает толк ловли рыбы в мутной воде и знает, что надо делать. Ты вот меня тогда, когда на Распу-тина мы шли, в Понсон де Террайльщине упрекал и Пинкертоном назы-вал, ну а теперь я опять попрошу: приходи-ка ты ко мне в штатском да грязном. У дворника платье возьми, потому что, ежели явишься туда ге-нералом, так, может, и живой не уйдешь. А послушать интересно.
   -- Куда же ты меня поведешь?
   -- Туда, где было изящество разврата. Где были ванны из оникса и ноч-ные вазы из севрского фарфора, где был культ женщины, где блистала современная Фрина, красивая лишь потому, что умела обожествить каж-дый уголок своего тела и из каждого естественного акта сделать священ-ное таинство, которая цинизм довела до красоты и так пропиталась фимиамом, что и сама сделалась неземною. Туда, где обнажение тела не было оголением, но сверкающей наготой божества.
   -- Интересно.
   -- Было -- да. Очень. При всем своем равнодушии к женской красоте и женщинам я понимал ее и тех, кто был при ней. Теперь ты увидишь нечто другое. Придешь?
   -- Приду.

XXX

   Ясное августовское небо темнело. Последние багряные лучи заходя-щего солнца горели на стеклах окон, точно пожар занимался в домах. Нева темнела под высоким Троицким мостом, и яркою синевою вспыхивал за нею купол белой мечети. Тенистые липы Александровского парка, чуть тронутые желтизною, с каждой минутой теряли краски и очертания, сли-ваясь в густую массу, сквозь которую кое-где просвечивало алое небо. На востоке уже загорелась вечерняя звезда, и небо оттуда заливалось фиолетом, постепенно поднимавшимся кверху. Священная тайна совершалась и темная ночь сменяла день.
   Разом вспыхнули фонари по всему Каменноостровскому проспекту, и как будто яснее стал гул трамваев, щелканье копыт по торцу и частые гуд-ки моторов. Толпа стремилась в оба конца -- к островам и с островов, она расплывалась по Троицкой площади, заполняла ее, толпилась у ветхого крылечка Троицкой церкви, той самой, где Сенат Российский венчал им-ператора Петра именем Великого и "отца отечества".
   Осенний холодок тянул от пустынной Невы. Пахло сыростью, прелым листом, конским навозом, пахло керосином, пахло осенью шумного города.
   В цветниках вдоль проспекта, против памятника великому матросу, положившему жизнь свою за честь Андреевского флага и за славу России, цвели пестрые астры и лиловые гелиотропы, и вдоль зеленого газона мох-натым узором переплеталась голубая лобеллия с коричневыми и желты-ми листочками декоративных травок.
   Против мраморного особняка Кшесинской, с балконом в помпейском стиле, стоял густою стеною народ. Люди ввалились на газоны, на цветни-ки, топтали их своими сапогами, мяли порыжевшие темные кусты сире-ни и голубые молоденькие американские елки.
   Матросы в открытых синих и белых матросках, из которых упрямо выдавались чисто вымытые, не тронутые загаром шеи, с широко обна-женною грудью, в цепочках с камнями, с татуированными руками с изо-бражением якорей, змей и драконов, солдаты в серых рубахах и таких же штанах, в башмаках с обмотками, в фуражках, заломленных на затылок, с клоками подвитых волос, спускавшихся на лоб, казаки в изящных френ-чах и синих галифе с таким широким алым лампасом, что издали они ка-зались красными, молодые офицеры, одетые также, как и солдаты, и об-нимавшие за шею солдат, стояли вперемежку с пестро, крикливо одетыми женщинами, молодыми, красивыми, со смелыми, жадными лицами.
   Среди преобладающей серой массы солдат и офицеров видны были темные поношенные пиджаки рабочих и молодых людей интеллигентно-го вида, легкое пальто любопытствующего интеллигента, поднявшегося на цыпочки и жадно с полуоткрытым ртом глядящего поверх голов толпы, барышни, подростки, гимназисты, студенты, священник в рясе, ку-пец, солидный господин. В эту толпу протискались в девятом часу вечера Мацнев, одетый каким-то апашем, в широкополой шляпе, стареньком пиджаке и пледе, накинутом на плечи, и Саблин в шоферской куртке Пет-рова, в шоферской шапке, с независимым видом знающего себе цену "то-варища".
   Впереди над толпою вспыхнуло и погасло красное пламя, точно про-бовали красные лампочки электричества или зажгли бенгальский огонь.
   -- Значит, опять анархисты будут свою лекцию показывать, -- сказал солдат, стоявший впереди Саблина.
   -- Не анархисты, а коммунисты, это различать надо, -- поправил его сосед.
   -- Ленин будет говорить, сам Ленин, -- сказал широкоплечий красавец, матрос гвардейского экипажа, стоявший в первом ряду.
   Мацнев, увлекая за собою за руку Саблина, протискался к нему и спросил у него:
   -- Скажите, товарищ, кто же будет этот Ленин?
   -- Ленин? Вы разве не слыхали? Даже и в газетах писано. Ленин -- Немецкий шпион. Он приехал из Германии в запломбированном вагоне для того, чтобы помогать немцам. Читал я, что он семьдесят мильонов полу-чил на это дело от немцев.
   -- И что же? Позволяют ему?
   Матрос покосился на Мацнева.
   -- А почему нет? Теперь свобода. Каждый может. А ты рассуждай и сво-им умом доходи, что правильно, и что нет. Никаких тайных договоров царской дипломатии.
   -- Но все-таки, товарищ, идет война, и приезжает из вражеской земли человек, получивший деньги. Ведь раньше за шпионство и предательство вешали.
   -- Так это, -- вмешался в разговор молодой солдат в рубашке без по-гон, лущивший семечки, -- при старом режиме так было, когда, значит, насилие всякое и смертная там казнь, а нонче -- свобода. Сказывают: он правильно говорит про все и про войну правильно. А что шпион он или нет, так это доказать надо. Может, нарочно, обманывают людей, потому что он из народа и за народные права стоит. А вы кто такой будете?
   Мацнев ничего не ответил.
   Красные лампочки вспыхнули на балконе дома Кшесинской и освети-ли балкон, затянутый красным кумачом. Громадные красные флаги тихо реяли подле него. Ночь уже спустилась на землю, закат догорел, было тем-но, и в этой темноте кровавой нишей горел балкон дома Кшесинской.
   На балкон из внутренних дверей вышла группа оживленно болтающей молодежи. Одетые кто в пиджак, кто в солдатскую рубаху, они все имели на груди громадные красные банты с лентами до самого пояса. Они име-ли вид людей, только что хорошо пообедавших и выпивших. Среди них выделялся худощавый человек с типичным еврейским лицом, с неровны-ми приподнятыми бровями, с усами и маленькой мефистофельскою бо-родкой, в пенсне. Он выдвинулся несколько вперед и гордо стал, скрес-тив руки на груди.
   -- Троцкий!.. Троцкий!.. -- пронеслось по толпе.
   -- И, почитай, все жиды, -- сказал кто-то простодушно.
   -- Жиды -- те же люди, -- ответили из толпы.
   -- Поумней многих русских будут.
   В группе, стоявшей на балконе, произошло почтительное движение, и через нее вперед к самой балюстраде балкона вышел небольшой, нескладно сложенный человек.
   -- Ленин! Вот он Ленин! -- раздалось в толпе.
   -- Я тебе, Дженька, прямо говорю, -- услышал Саблин сзади себя не-громкий голос, -- русского человека огорошить надо. Помнишь, я насчет Казанской иконы и Серафима Саровского говорил. Так вот и Ленин. Нате, мол, из Германии приехал, все знают, что я шпион и деньги за это полу-чил, а вот, видите, говорю с вами и учу вас. Наглость без меры. Это русский народ любит, за таким обязательно пойдет.

XXXI

   у Ленина были коротенькие ножки и длинное туловище с ясно обо-значенным круглым животом. Он был одет в простую тройку с красными бантами, от красного освещения казавшуюся красной. Большая голова с маленьким некрасивым лицом сидела на короткой шее. Через всю голову шла самая обыкновенная лысина. Маленькие косые глаза, над которыми подымались тонкие брови, смотрели весело. Неправильный плоский нос, ощипанные усы и крошечная бородка клинушком под длинным плотояд-ным ртом -- все было типичным лицом интеллигента, какого-нибудь бухгалтера, учителя, банковского чиновника. Ничего в нем не было от наро-да, ничего русского и тем более ничего наполеоновского. В лице Ленина Саблин подметил черты ненормальности, временами чисто идиотская безсмысленная улыбка кривила его полные, одутловатые, опухшие щеки. Это был урод в полном смысле слова, продукт вырождения умственной не по разуму работы, сытой, спокойной, неподвижной жизни философа.
   Он пододвинулся к самой балюстраде, обтянутой красным, оперся на нее руками и долго молча смотрел на толпу.
   -- Вся власть советам! -- сказал он наконец и начал говорить. Говорил он нескладно, с некрасивой дикцией, короткими фразами, часто повто-ряясь, и у Саблина создавалось впечатление, как будто этот маленький человек с упорством идиота огромным молотом вколачивал в мозги слу-шавших его людей свои дерзкие преступно-простые мысли.
   -- Вся власть советам, -- повторил Ленин, -- потому что это подлин-ная народная власть. Власть неимущим, власть бедным, власть пролета-риату. Капиталисты веками гнали народ, пили народную кровь. То, что принадлежит им, -- не их, а взято ими у других. Тот, кто имеет, -- тот украл. Собственность -- кража. Правда наступит на земле тогда, когда ни у кого ничего не будет, но все будет у всех, а потому тот, кто берет, делает пра-вильно, потому что берет награбленное. Грабь награбленное, а потом раз-беремся, -- вот в чем углубление революции.
   Толпа слушала, затаив дыхание. Солдат, лущивший рядом с Саблиным семечки, так и застыл с не выплюнутой шелухой и не сводил глаз с лица Ленина.
   -- Нам надо, -- продолжал Ленин, -- сбросить старое белье, название социал-демократов и вместо прогнившей социал-демократии создать но-вую социалистическую организацию коммунистов... Одно из двух -- или буржуазия, или советы -- тип государства, который выдвинут революцией, или реформистская демократия при капиталистическом министерстве, или захват власти целиком, на который наша партия готова... Наша программа? -- Опубликуйте прибыли господ капиталистов, арестуйте пять-десят или сто крупнейших миллионеров. Без этого все фразы о мире без аннексий и контрибуций -- пустейшие слова, измена и лакейство!.. Объя-вите, что мы считаем всех капиталистов разбойниками. Тогда трудящиеся вам поверили бы. Мы уже готовы на это... Ставка в Могилеве -- центр контрреволюции. Мятежники генералы, не желающие подчиниться воле русского народа, ведут открытую контрагитацию среди солдат. Надо объя-вить вне закона тех мятежных генералов, которые дерзают святотатственно поднять свою жалкую руку. Не только всякий офицер, всякий солдат не должны им повиноваться, но всякий офицер, всякий солдат, всякий гражданин имеют право и обязанность убить их раньше, чем они поднимут свою руку.
   -- Муки совести... -- продолжал Ленин, -- а те, кто учит вас этим му-кам совести, разве имеет совесть? Попы вас обманывают, говоря вам о Боге. Правительство -- для того, чтобы держать народ в рабском состоянии, капиталисты -- для того, чтобы эксплоатировать народ, -- придумали религию. Религия -- опиум для народа. Проснитесь и поймите, что храмы ваши -- раззолоченные неуютные здания. Долой попов! Они заставляют вас думать о небесном для того, чтобы вы забыли земное и терпеливо переносили свое иго. Для чего вы воюете? Я вас спрашиваю: для чего? Разве немецкий рабочий не так же страдает от капиталистов-фабрикантов, раз-ве крестьянин не в кабале у барона-помещика? Их гонит на войну крова-вый император. Воткните штыки в землю и через головы своих начальни-ков протяните руки мира трудящемуся германскому народу. Помогите ему свергнуть Вильгельма так же, как вы свергли Николая-кровавого. Мир, свободу и хлеб несут вам советы и партия большевиков! Мы -- большеви-ки, потому что мы даем больше всего народу. Мы гонимы, потому что мы проповедуем правду.
   На лице идиота то появлялась, то исчезала змеиная сатанинская улыбка.
   -- А не антихрист это, товарищи? -- прошептал пожилой рабочий. -- Ишь, о Боге нехорошо как говорит.
   -- Господи! Твоя воля! Шпион, немецкий шпион и какое пропове-дует!
   -- Не мешайте, товарищ. О земле говорит.
   -- Земля -- ваша. Берите и владейте ею. А если кто мешает вам, бори-тесь с ним. Вы -- народ, ваша воля, ваша власть. Возьмите себе такое пра-вительство, чтобы помогало вам, а не мешало, -- неслось с красной три-буны.
   -- Это потакать, значит, иллюминациям и погромам? -- сказал удив-ленно прилично одетый человек.
   Красное освещение то вспыхивало сильнее, то ослабевало и от этого кровавые тени прыгали по лицу Ленина и вспыхивали на его лысине.
   -- В руки народа должна перейти вся прибыль, доходы и имущество крупнейших банковых, финансовых, торговых и промышленных магна-тов капиталистического хозяйства. И это будет тогда, когда вся государ-ственная власть перейдет в руки советов солдатских и рабочих депутатов. Кто не идет с советами, тот изменник и его просто надо уничтожить. Проще смотрите на это дело. Вам говорят: не нужно смертной казни, и мы против смертной казни, но мы уберем с дороги всякого, кто станет нам на пути. Мы не пацифисты и воля народа священна для нас, и кто не пони-мает этого -- тому нечего жить. И мы уберем с пути трудящихся всех генералов, мечтающих о продолжении войны, всех помещиков, тоскующих о земле и рабском труде батраков, всех эксплоататоров. Земля -- народу, фабрики -- рабочим, капитал -- государству и мир -- всему исстрадавше-муся человечеству.
   Внезапно погасли красные лампочки. Балкон дома Кшесинской по-грузился в темноту, и было видно, как темные тени поднялись там и стали уходить в дверь.
   -- Товарищи! -- раздался искренно возмущенный голос у решетки. Кто-то взобравшийся на цоколь, кричал чуть не со слезами. -- Товарищи, как же это так! Немецкий шпион и прочее, открыто проповедует. Ему на ве-ревке висеть. Можно сказать, предатель Российского государства, и жидова кругом его! Как же это, товарищи!
   -- Довольно! Буде!
   -- Погромщик!
   -- Долой! Долой его!
   -- И вот так, -- выходя с Саблиным из толпы, сказал Мацнев, -- по нескольку раз в день. Эта толпа разойдется, вспыхнут снова огни, привле-кая новую толпу, и, когда она соберется, выходит этот маленький человек с лицом идиота и долбит свое, как дятел.
   -- А правительство?
   -- Правительство сначала засадило в крепость всю эту теплую компа-нию, прибывшую к нам в запломбированном вагоне, и хотело назначить следствие, но потом, по приказу Керенского, освободило их.
   -- Керенского! О чем же он думал?
   -- Партийные работники. Ведь, по существу, они одной партии, а там большевики, меньшевики -- это уже подробность. Партийность теперь все. Партия выше государства.
   -- Кто же в конце концов этот Ленин?
   -- Пойдем ко мне и я тебе расскажу то, что говорят про него.
  

XXXII

   Мацнев жил с женою в конце Пушкинской улицы. У него было двое де-тей -- мальчик четырнадцати лет и девочка шести, и оба не от него, он это знал лучше, чем кто-либо. Обыкновенно, муж и жена находились на своих половинах, и бывало так, что они по неделям не видались друг с другом. Но со времени войны они как-то сблизились, сошлись на общих интересах войны, а со времени революции они стали друзьями. Много способствова-ло этому и то, что Маноцков был убит в 1915 году во главе своего полка, и Варваре Дмитриевне приходилось скрывать свое неутешное горе. Тут Мац-нев отнесся к ней с истинно христианским участием и утешил ее умною и дружеской беседой. Варвара Дмитриевна была моложава и красива. Она была умная и образованная женщина. Когда она была в полку, ее боялись и, когда нужно было услышать честный разумный совет, советовались.
   Варвара Дмитриевна искренно обрадовалась Саблину.
   -- Варя. Чайку нам дашь, -- сказал Мацнев, и Саблин с удивлением услышал и это "ты", и это уменьшительное имя.
   Они уселись в столовой.
   -- Так вот, Саша, Ленин этот самый является до некоторой степени загадкой.
   -- Прости, Иван Сергеевич, -- перебила его Варвара Дмитриевна, -- вы будете говорить о политике?
   -- Да.
   -- Я осмотрю комнаты. Не подслушивают ли. Мавра у меня служит двадцать лет, я ее девчонкой взяла и сама воспитала, а теперь так и трется у дверей, все норовит подслушать и передать в комиссариат. Павел -- тоже сам не свой стал. Ливрею надевать отказался: "Это, -- говорит, -- мундир раба".
   -- Да, Саша, народ с ума посходил. Да и как не сойти, когда слыхал какою философией его пичкают и какую звериную, погромную религию ему проповедуют. Так вот о Ленине. Говорят о нем многое. Начну сначала Владимир Ильич Ульянов, литературный и революционный псевдоним Н. Ленин, родился в Симбирске 10 апреля 1870 года. Он происходит из потомственных дворян. Отец его, когда-то богатый помещик, занимал довольно видное место инспектора народных училищ. Старший брат Ле-нина, Александр, в 1887 году был обвинен в организации покушения на императора Александра III и приговорен к смертной казни. Прокурор на мольбы матери о помиловании сказал, что помилование будет наверно, если только Ульянов признает свою вину. Было составлено прошение, и надо было, чтобы осужденный подписал его. Он отказался. Приближался день казни. Накануне мать с младшим сыном Владимиром, которому было тогда шестнадцать лет, отправилась в Шлиссельбургскую крепость, где помещался сын, присужденный к смерти. Целую ночь в присутствии жан-дарма и на глазах у Владимира она простояла на коленях на холодном полу, не спуская глаз с сына, и протягивала ему перо и бумагу. Сын остался не-преклонным. На рассвете его казнили. Этот случай произвел страшное впечатление на мальчика и сделал его почти душевнобольным. Замкну-тый, угрюмый, одинокий среди товарищей, типичный "первый ученик", всегда выставляющий свою руку над головами товарищей, любитель "пя-терок", ревниво оберегающий свою собственность, никогда не подсказы-вающий товарищам и не позволяющий списывать -- он замкнулся в себе еще более. Он был от природы скуп и расчетлив. Никто из товарищей не любил его. Он был жесток и равнодушен к слезам и страданиям людей. По окончании гимназии Ленин поступил на юридический факультет Казан-ского университета, откуда был исключен за участие в кружках. Ленин переехал в Петербург, где сдал государственные экзамены. В Петербурге, в "Союзе освобождения труда" началась его нелегальная работа. В конце девяностых годов Ленин был арестован и отправлен в ссылку. Из ссылки он бежал за границу, в Швейцарию, и в 1901 году вместе с Плехановым вошел в редакцию газеты "Искра". Писать или проповедовать, но кроме жидкой и плохо составленной брошюры о земельной собственности да пошло-революционных газеток "Вперед" и "Искра", он ничего не писал... Проповедовать... но ты слыхал сам, как он говорит: камни ворочает, он не оратор, да и наружность у него отталкивающая. Он просто жил в Швейцарии, пользуясь репутацией убежденного марксиста, полупомешанного, человека, ненавидящего Россию и способного на любую гнусность, пото-му что он даже и не понимает и не признает, что такое гнусность. Вот тебе наглядный пример: в 1898 году в России основалась социал-демократи-ческая партия. В 1903 году, на Лондонском съезде, она раскололась на партии меньшевиков и большевиков, и во главе большевиков стал Ленин. В 1905 году Ленин приехал в Петербург и здесь, для разрушения меньшевиков, плехановцев, которых он возненавидел, он сошелся с агентами охранной полиции -- Малиновским, большевистским депутатом в Госу-дарственной Думе, и Черномазовым, редактором выходившей тогда в Пе-тербурге газеты "Правда" -- и стал работать через департамент полиции.
   -- Милая личность, -- сказал Саблин.
   -- Да, Саша, человек, у которого ni foi -- ni loi (*-Ни веры, ни закона), и в этом вся его сила. Война с Германией застала его в галицийской деревне. Он был арестован австрийскими властями, но вскоре отпущен и переехал в Швейцарию. Здесь он принял участие в Циммервальдской и Киентальской конферен-циях и выработал резолюцию о том, что для рабочих всего мира пораже-ние выгоднее победы. Он стал работать для этого поражения. В 1914 году германский генеральный штаб в поисках шпионов и предателей обратил внимание на достойного Владимира Ильича. Владимир Ильич тогда не признавал отечества, поэтому германское императорское правительство могло, по его мнению, не быть его врагом. Он носился в это время с меч-тами о мировой революции, и ему были нужны деньги. Много денег. Его взгляды оказались удобными для германского штаба, и он получил круп-ную сумму в 70 миллионов марок, за которую и обязался разложить Русскую армию и склонить Россию к сепаратному миру. Итак, сумасшедший, политический преступник, маньяк, утопист, шпион и предатель, о кото-ром в распоряжении сыскной полиции были самые точные неопровер-жимые данные, прибывает с определенною целью уничтожить и опозо-рить Россию за немецкие деньги. Об этом знает Керенский и вся его теп-лая компания, об этом знает верховное командование, знают союзники... Что они делают -- ты сам видел.
   -- Шут гороховый, -- сказал Саблин.
   -- Конечно, шут гороховый. Но этот шут с необыкновенным упорством ведет свое дело. В начале лета некий доблестный донец предает своего командира в руки солдат, которые его чуть не разорвали. Следствие. До-нец получил на это деньги из дворца Кшесинской. Все наши следствия о бунтах в войсках приводят к одному месту -- дворцу Кшесинской. Дворец Кшесинской обивают красным кумачом, ввинчивают красные лампочки, там ежедневно по несколько раз появляется этот шут и говорит свои страш-ные речи. Скажи мне, Саша, кто виноват? Германский генеральный штаб, который, изнемогая в борьбе с врагом, решил пустить такие удушливые газы, которые бы задурманили мозг русского народа?
   -- Нет, -- сказал Саблин.
   -- Я знал, что ты скажешь "нет". Я знал, что ты справедлив. На войне все средства позволены. И это уже наше дело парализовать работу непри-ятеля. Что же, Ленин виноват в том, что он разрушает армию? Но, ведь знают, кто он такой, его формуляр имеется от юных дней, знают и откуда он приехал, и для чего, и с какими деньгами. Нет, и Ленин не виноват, а виновато правительство и народ. Да и народ я откину. Виноват во всем Керенский и те, кто с ним. Но слушай дальше. Уже кажется и так физио-номия Ленина достаточно хорошо определена, но русскому обществу этого мало. Особенно высшему, интеллигенции. Ему нужно оправдать свою гнусность тем, что с Лениным нельзя бороться, потому что за ним стоят какие-то страшные силы: всемирный еврейский кагал, всемогущее масонство, демоны, бафомет, страшная сила бога тьмы, побеждающего истинного Бога. На ухо шепчут: Ленин -- не Ульянов, сын саратовского дворянина. Русский не может быть предателем до такой степени, на такое дело пойти может только еврей. И вот творится легенда. В конце 70-х или начале 80-х годов через Симбирск в Сибирь шла партия каторжан. В чис-ле них был еврей Хаим Гольдман и с ним его сын, маленький, слабенький еврейчик. Он свалился на улице Симбирска, и его подобрала жена Улья-нова, крестила его и, несмотря на протесты мужа, усыновила. Итак, Ле-нин -- еврей.
   -- Какая ерунда! -- воскликнул Саблин, -- мы же видали его. В нем ничего еврейского, скорее что-то монгольское в его косых глазах. И поче-му, Иван Сергеевич, на гнусность против Родины не способен русский человек?! Разве не русский дворянин и князь Кропоткин положил краеугольный камень той анархии, той тюрьмы для русского народа, здание которой выводит теперь Ленин. Родзянко и Алексеев разве не русские люди, а не они ли толкнули монархию и, повалив, разбежались!
   -- Верно, верно, Саша, но тогда нет таинственности, тогда не о чем шептать друг другу на ухо и передавать тайны, только мне одному извест-ные. Да, видишь ли, и этого мало нашим кумушкам. Оказывается, под-линный Ленин, уже не знаю который, Ульянов ли или Гольдман, ну, сло-вом, тот, который писал в "Искре" и редактировал "Вперед" и был вождем партии большевиков, умер в Берлине в 1912 году и партией социал-де-мократов был заменен похожим на него евреем Циберлейном. Так еще вкуснее выходит. Одна фамилия чего стоит!
   -- Все это хорошо для бульварного романа.
   -- Не только, Саша, для романа, это хорошо и для будущего историка. Как теперь Соловьевы, Костомаровы, Ключевские носятся с разными Лжедмитриями, так в будущем придется повозиться с Лениным. Мы-то теперь все знаем, а лет через триста разберись-ка, где правда.
   -- А по-твоему, где правда?
   -- По моему... Мы ведь своими глазами видели. Ленин есть Ленин, и больше ничего, ни жида, ни дьявола, ни масона тут нет.
   -- Когда я командовал N-ским армейским корпусом, -- пуская клубы папиросного дыма, сказал Саблин, -- одной из рот командовал капитан Верцинский. Пренеприятная личность -- социал-демократ, меньшевик, плехановец. Он мне все тумана напускал с масонами. Что ты, философ, зарывшийся в книги, об этом думаешь?
   Мацнев не сразу ответил.
   -- Видишь ли. Русское общество любит таинственность. Ему дай Пуга-чева, а сзади поставь императора Петра Федоровича, скончавшегося и погребенного. Ему дай Наполеона и при нем звериное число 666 и леген-ды Апокалипсиса. Так и тут, -- что Ленин, Вильгельм -- это не интересно. Нет, вот если Ленин -- масон высокого посвящения, если тут и треуголь-ник, и циркуль, и змий, и тьма веков, доходящая до Адонирама, и бычья голова Бафомета, ну тогда -- полное оправдание и нашей растерянности, нашей покорности, и трусости. Сила, мол, солому ломить. А масоны -- сила.
   -- Ты не веришь в масонов?
   -- Как не верить в то, что есть. Масонские ложи были и теперь есть, в них не верить нельзя, но во всемогущество масонов я не верю. Хотя, ко-нечно, есть какие-то странности, и хотелось бы, чтобы их не было.
   Мацнев замолчал и задумчиво помешивал чай в граненом хрустальном стакане. Варвара Дмитриевна тихо сидела за самоваром и смотрела на опу-щенную портьеру двери, Саблин ждал, что скажет дальше Мацнев.
   -- В 1905 году некто Нилус выпустил книгу под названием "Сионские протоколы". Мне, как бывшему правоведу, сразу стало заметно, что это лов-кая имитация. Сионских мудрецов, конечно, никаких не было. Не было и их протоколов, и вся книга -- не протоколы действительно бывшего заседания, но компиляция различных ученых трудов, имеющих прикосновение к ма-сонству. Книга, по своему провидению, поразительная. Мало ли таких книг выходило и выходит, но вот что любопытно. Она мало обратила внимание публики, но зато теперешнее правительство, во главе которого стоит Керен-ский, усиленно ею заинтересовалось. Она вышла на днях, не знаю, каким уже изданием. Иду я 5-го июля по Литейному. Большевики бунтуют. Трупы казаков и казачьих лошадей еще не убраны. Вдруг вижу большой наряд ми-лиции у книжного магазина, и вся лавка наизнанку вывернута.
   -- В чем дело, товарищи, -- спрашиваю.
   А бравый милицейский, видать уцелевший каким-то чудом из бывших городовых, рапортует мне:
   -- Распоряжение господина Керенского, чтобы книгу Нилуса "Сион-ские протоколы" изъять из обращения. Вредная, сказывают, книга.
   "Вот тебе и свобода печати, -- подумал я. -- Вот тебе и завоевания ре-волюции. Совсем это, как при проклятом царизме делается. Да и книга, видно, хороша, что в такое тревожное время ее отыскивать надо".
   Мацнев допил чай и, увидав, что Саблин отказался от него, сказал:
   -- Пройдем в кабинет, я покажу тебе целую литературу по вопросу о масонстве. Согласись, милый друг, не было бы масонства, не стали бы писать о нем толстые тома.
  

XXXIII

   Мацнев достал из книжного шкафа несколько книг, бросил их перед собою на стол, уселся в кресло против севшего спиною к окну Саблина и заговорил:
   -- Если хочешь, Саша, мы стоим перед тайной, открыть которую не можем. Ты слыхал слова Ленина -- "Бога нет. Религия -- опиум для народа". Да так ли? Бога нет, а черт есть? Диавол существует, а существует диавол -- значит и Бог есть. Есть темное, есть и светлое. Если брошена тень, то есть и источник света, который эту тень бросил. Мы изобрели безпроволочный телеграф, удушливые газы, мы заставили электричество работать на себя, мы додумались Бог весть до каких откровений, а мы проглядели то, что параллельно с кротким учением Христа, которое мы заброси-ли и забыли, существует учение ему противоположное.
   -- Смотри, Саша. Эта книга давно у меня. Я купил ее в 1907 году в Париже, когда мы и не думали ни о войне с Германией, ни о революции тем более о Ленине. Это сочинение Jean Bideqain -- "Masques et Visane MaГonniques", documents inИdits, издана в 1906 году. Librairie AntisИmite, 45 Rue Vivienne. Paris (*- Жан Бидеген. Лицо и маска масонства. Неизвестные документы. Антисемитская книготорговля. 45, ул. Вивиен, Париж). У нас за один заголовок назвали бы книгу погромной. На обложке древняя маска и алый угол ленты с крестами и фригийским колпаком, папский наперсный крест. Эпиграфом стоит: "En premier lieu arrachez Ю la Franc-MaГonnerie le masque dont elle se couvre, et faites-la voir telle qu'elle est" Leon XIII" (*- Прежде всего сорвите маску с франкмасонов, которою они прикрываются и посмотрите на них, как они есть. Лев XIII). Она начинается историческими примерами вероломства масонов. А вот на странице 10 я уже читаю и выводы:
   "Мы должны отметить в течение почти двух веков во всех странах и во все времена крайнее противоречие между словами франкмасонов и меж-ду делами их, между принципами, которые они проповедуют публично, и между событиями, которые они подготовляют терпеливою оккультного работою...
   Внимательное изучение франкмасонства и его деятельности приводит нас к тому, что нельзя судить о масонах по тем маскам, которыми им хо-чется прикрыть свое истинное лицо, ни по их публичным речам, но с са-мого их появления у них существует свой секретный план, который не знает большинство их учеников, но который проводится ими последова-тельно, широкими штрихами. Средством проведения этого плана в жизнь является уничтожение интеллигентных сил и средств, традиций и веры, которые составляют скелет и основу всякого отечества.
   В частности во Франции, -- ведь это пишет француз, -- работа масо-нов заключается в трех видах быстро и точно ведомой борьбы: борьбы против католической церкви; борьбы против всякого правительства, об-ладающего сильным авторитетом; разрушения основ всякого общества: семьи, собственности, идеи Родины"... И вот, Саша, не веришь, а неволь-но задумаешься. Разве не то же у нас? Разрушение веры, низвержение Царской власти и устранение всякого авторитетного правительства. По-верь мне, при такой работе Наполеону не появиться, и разве это не есть точное и систематическое проведение в жизнь учения таинственной еврейской каббалы: и лучшего из гоев убей!..
   -- Значит, -- сказал Саблин, -- масонство и еврейство одно и то же.
   -- Видишь ли. Великий провидец русский Ф. М. Достоевский в "Днев-нике писателя" в 1877 году обмолвился: "жид и его кагал все равно, что заговор против русских". Шмаков, С. Нилус, А. Селянинов, Лютостанский в книгах, ставших теперь библиографическою редкостью, доказывают, что существует тайное интернациональное правительство и правительство это -- евреи.
   -- Да, на это мне намекал и Верцинский.
   -- Это тайное правительство якобы образовало орден вольных камен-щиков, франк-масонов, под христианской маской помощи ближнему. Это общество должно помочь евреям разрушить государственность, и в первую очередь империи.
   "Теперь, -- пишет Бидеген, -- франкмасоны набирают своих слуг среди карьеристов всякого рода, между медиками, адвокатами и в простом народе. Они не гнушаются -- напротив, они привлекают к своим работам алкоголиков, дегенератов и полусумасшедших идиотов, словом, людей, всегда способных и готовых, когда то потребуется, возобновить все ужасы террора"...
   -- Саша, повторяю, я это не выдумал, я это читаю по старой, потре-панной книге. У нас был. Государь. Пускай ничтожный, слабовольный, не очень умный, но он был честный. Он горячо и свято любил Родину, и слово Россия было священно для него. Он был глубоко верующий чело-век. Распутин -- это частность, это уклон в сторону мистики, да и Распу-тин не от масонов ли, то есть от дьявола? Английское и французское золо-то устраивают его свержение. Характерная подробность: народные толпы и солдаты идут 28 февраля к Таврическому дворцу, и там Родзянко им го-ворит, что Государь отрекся от престола. Государь подписал акт отречения 2 марта. Что сие? Прови?дение, уверенность в своих действиях? Свергли Государя, неугодного масонам. На его место надо поставить карьериста, сумасшедшего, идиота, словом, лицо, которое стало бы слепым орудием в руках масонов. Но самоизбирается Временное правительство из благодуш-ных русских интеллигентов и болтунов, и во главе благонамереннейший, патриотично настроенный князь Львов. Удержись такое правительство, пожалуй и вся работа масонов стала бы ни к чему. И сейчас же появляется в том же Таврическом дворце неизвестно кем избранный и откуда взяв-шийся совет солдатских и рабочих депутатов. Весь президиум состоит из псевдонимов, и псевдонимы прикрывают евреев. Под ними серое послуш-ное стадо. 20 апреля вольноопределяющийся Линде выводит на площадь Мариинского дворца Финляндский полк, несут флаги с надписями: "До-лой временное правительство", "Да здравствует совет солдатских и рабо-чих депутатов". Следствие показывает, что солдаты за эту демонстрацию получили по двадцати пяти рублей, и сами не понимали, чего они требо-вали, они действовали как статисты; результат -- соглашение с Советом. Линде назначают комиссаром на юго-западный фронт -- это за бунт-то! А Керенского сажают вместо Львова. Теперь Россия находится в руках соответствующих людей: во главе ее карьерист, дегенерат, кокаинист Керен-ский, а под ним выявляет свое сатанинское лицо Ленин. Как хочешь, Саша, но не странно ли, что все это предсказано, написано десять лет тому назад и напечатано. Следующая очередная задача -- свалить императора Вильгельма. Поживем -- увидим.
   -- Ты так рассказываешь, что приходится невольно верить, но как-то не хочется верить. Судьбы народов, наций и государств в руках некоронованного еврейского патриарха -- властелина мира, которого знают только семь посвященных, а их знает только маленький кружок опять-таки ни-кому неизвестных людей. Да что же это такое? Ведь это сказка.
   -- Да, Саша, сказка, которой веришь, потому что перед этой сказкой пасуют, казалось бы государственные люди. Куда девался мягкотелый Родзянко, где хитрый, но все-таки верующий Поливанов, для которого Россия была величина, где Гучков, драпировавшийся в тогу патриота? И полугода не прошло, как мы уже стоим перед лицом анархии. Теперь говорят о Корнилове. Это имя. Это горячий патриот и, видимо, сильный человек. Но о Корнилове только заговорили, как травля его пошла по всему фронту, и ты послушай, что говорят про него солдаты. Чья работа?
   -- Иван Сергеевич, но если допустить до этого, то ведь это ужас. Я могу бороться с немцами, с французами, англичанами, могу бороться с социалистами, кадетами, но бороться с таинственной нечистой силой -- чем и как я могу? Какими удушливыми газами пройму я их, когда они неуязвимы. Что же делать? Чем бороться?
   -- Христианскою верою! -- ответил после долгого, торжественного молчания Мацнев, -- крестным знамением!!

XXXIV

   На другой день Саблин поехал в Могилев, в Ставку. Всю дорогу он ду-мал о своем последнем разговоре с Мацневым. Мацнев, циник, неверую-щий, избегавший ходить в церковь, не признававший таинств, заговорил о Христе и о Боге. Мацнев примирился с женою, с которою не говорил лет двадцать. Что же произошло в нем? Саблин читал в вагоне ту француз-скую книгу, которую ему дал Мацнев. Да, актами доказано, что француз-ская революция и казнь Людовика XVI были приготовлены в масонской ложе и это дело тайного общества.
   Эта книга уверяет, что все крупное, что совершается в мире -- великая война, революция, перетасовка народов на мировой сцене -- все это дело рук общества, руководимого дьяволом. У Мацнева в кабинете они перели-стывали многие книги. Они рассматривали тщательно сохраненную Мацневым изданную в 1890 году карту будущей Европы. И на ней на месте Рос-сии была пустыня, вместо Германской империи -- германские республики, императоров и королей нигде не осталось. Кто-то уже тогда заботливо вко-лачивал в мозги людей мысль о ненужности монархии и расправлялся по-своему с Россией. Россия -- пустыня! Но разве не идет она быстрыми шага-ми под управлением Керенского к тому, чтобы стать пустыней? Армии уже нет...
   Во имя чего Керенский уничтожает, демократизирует Армию? Этого требует программа их партии. Саблин отчетливо вспомнил ве-чер у Мартовой, милое лицо Маруси, блестящими глазами смотревшей на него, и жаркие споры о необходимости разоружаться.
   Ну вот, сбылось по их. Разоружаются, втыкают штыки в землю, меня-ют пулеметы на ром, отменили отдание чести, уничтожили дисциплину, отобрали денщиков, устанавливают выборное начало... Все, как хотели они, товарищ Павлик, студент в косоворотке, гимназист, оказавшийся Верцинским, -- они, молодые социалисты... Но причем же тут масоны?
   А, странно? Мацнев показал вчера несколько масонских свидетельств. Герб, треугольник углом вниз и надпись большими четкими буквами: "Libertas, aegualitas, fraternitas" (*-Свобода, равенство, братство) -- те же лозунги, что у социалистов. Внизу буквы, означающее фразу. Не от них ли пошло это обыкновение в арм-ии говорить языком телеграфного кода, противным пошлым языком, уничтожающим, самые громкие имена? Верховный главнокомандую-щий -- главковерх... Главковерх император Николай II!.. Гадко!
   Липкий трепет пробежал по нервам Саблина. Из темного угла вагона как будто показалось страшное лицо человека с головою козла с длинны-ми рогами, с факелом на голове. Он сидел, поджав ноги, и мутный взгляд был устремлен на Саблина. Это Бафомет-демон, изображение которого долго рассматривал вчера Саблин.
   Но ведь это же ерунда, это чепуха! Так придется поверить в демонов, в ад, в котлы с грешниками, придется бояться трех свечек на столе, бояться снов, верить в Пятницу...
   "Но почему же, почему, -- сверлила назойливая мысль, -- всякий раз, как случалось у меня крупное горе, мне снилась вода, и я плыву по ней. Тогда, когда умерла Маруся, я заснул, вернувшись с маневра, и видел воду, и тогда, когда была конная атака и убили моего мальчика, опять накануне мне снилась вода. Тысячи снов перевидал я в своей жизни и не помню ни одного, а эти два помню и тогда их видел четко, ясно и проснулся с тяже-лым чувством, что что-то неотвратимо страшное надвигается на меня и в страхе мечется смятенная душа.
   Есть многое, Горацио, о чем не снилось нашим мудрецам!"
   Быть может, есть и борьба двух начал, светлого и темного, Бога и дья-вола...
   И снова стало жутко. Во время войны во всех несчастиях ее он искал и упрекал Бога. Бога винил он и в смерти Веры, и в Распутине, и в гибели Коли, и в смерти милого юноши Карпова. А если это не Бог, а дьявол, если вся эта война -- работа дьявола, работа той же темной силы, которой служил Распутин? Тогда понятно, почему с таким упорством уничтожает-ся лучшее, а дрянь лезет наверх.
   Но причем евреи и масонство? Почему страшные заветы еврейского закона "и лучшего из гоев убей", "лучшей из змей раздроби мозг", "спра-ведливейшего из безбожников лиши жизни" так странно вяжутся с тем, что происходит теперь.
   Да, это так разумно! Если я хочу властвовать, я должен уничтожить у подчиненных мне народов все сильное, одаренное, образованное, все лучшее, способное к протесту! Останется одно быдло, которое само полезет в ярмо!
   И уничтожают! Кровавым полымем пылает Русская земля. В Выбор-ге, Свеаборге и Гельсингфорсе, в Кронштадте и Севастополе избивают генералов и офицеров, и на всем фронте не прекращается страшная Вар-фоломеевская ночь. Солдат сводит старые счеты с офицерами и истреб-ляет их, но приказ этому истреблению идет из дворца Кшесинской, от Ленина.
   Почему же Ленину это нужно? Чтобы, упившись кровью, сесть самому наверх и упорно проводить в жизнь ту утопичную сказку, которую выносил он в себе в долгие годы эмигрантской жизни?..
   Значит, Ленин один виноват во всем, и весь грех и все преступление на нем!
   Но сейчас же, с гадкой ухмылочкой прыщавого лица, встало бледно лицо с растопыренными ушами Керенского и послышались странные речи, слышанные вчера на Троицкой площади:
   -- Жиды -- те же люди! Почитай еще получше русских будут.
   Говорили русские люди. Откуда взялось такое внезапное уважение к жидам? Его не было раньше.
   Вчера Мацнев длинно и несвязно, видимо, сам не веря, не зная точно не уяснив предмета, о котором говорил, рассказывал о громадном кон-сорциуме банков. По словам Мацнева выходило, что борьба идет не про-тив капитала, но за капитал. В рассказе Мацнева мелькали имена американских, французских и немецких миллиардеров. Они устроили войну и революцию. Все это были интернациональные евреи, которые решили весь мир прибрать к своим рукам. Вместо королей и императоров во главе го-сударств появлялись банкиры и спекулянты, и народы сгорали в погоне за золотом. А дальше?
   И опять из темного угла купе вагона высовывалась противная козли-ная рожа, показывались белые плечи, женские груди и растопыренные белые руки, скалила зубы рогатая морда, и желтые глаза смотрели тупо и безстрастно.
   Проносилась вся странная символика масонства: передники, молоты, циркули, звезды, треугольники, изломанные кресты, и в самом простом предмете Мацнев видел странную эмблему, казавшуюся Саблину ненуж-ной.
   Мацнев показал ему новую тысячерублевку Временного правительства и на ней, как орнамент -- крест с изломанными концами.
   Нарочно или случайно? Кому понадобился этот орнамент, почему именно этот -- являющийся у масонов определенным символом -- пора-жения христианства.
   Вспомнил Саблин и кинематограф, виденный им год тому назад и не-вольно подумал, что, если Нилус и сочинил свои "Сионские протоколы" -- он их разумно сочинил, ибо он предвидел многое.
   Масоны и евреи ... Почему масоны -- евреи, и наоборот евреи -- ма-соны?
   Однако, вся пресса уже была в руках у евреев и отдельные русские газе-ты дружно всеми преследовались. Саблину на фронт присылали "Русское Знамя". Саблин просматривал его. Газета велась хорошо, талантливо, мно-го в ней было правды -- но ее не читали. Зачитывались "Киевскою Мыс-лью". Саблин выписывал "Киевлянин". "Киевлянина" не читали. Это было в 1915--1916 годах, до революции. Кто-то работал тайно, но упорно и кто-то уже побеждал.
   Диавол?
   Тридцать три степени в масонстве. Обряды, ритуал, страшные клятвы. Надо во исполнение приказа убить образно кинжалом человека, надо быть готовым на самоубийство. Воля ученика отдается мастеру, воля мастера -- Розенкрейцеру ... А дальше страшные "шевалье кадош", которые имеют право казнить королей. Странные обряды, странные эмблемы. Молот и циркуль, как будто говорят о строительств, но эмблемы посвящения -- гробы с костями, символы убийства и самоубийства -- готовят к разрушению.
   Мрачными подвалами средневековья несет от имен -- "великий ин-спектор -- инквизитор, командор", "суверен", "невидимые степени по-священия", "Алит -- Alliance Israelite Universelle" (*-Всемирный еврейский союз), "совет семи" и "неко-ронованный еврейский царь".
   Бутафорией скверного балагана веяло от всего этого, но было и нечто страшное. Тайна скрывалась и манила слабых. Слышался визгливый смех Верцинского, и жутко становилось от неразгаданности того, о чем все го-ворят и никто не знает.
   Саблин перебрал сотни людей, с которыми он был знаком, и искал хотя одного масона между ними. Не может быть, чтобы он никого не встретил, чтобы никогда, за тридцать лет сознательной жизни, не говорил о масон-стве. Нет, никого не встретил и никогда не говорил. Точно раньше масонов не было, но появились они только теперь, будто и правда, как говорил Мацнев, их надо было придумать, чтобы оправдать свою глупость, тру-сость и подлость. Когда свершилась революция и оказалась ужасным же-стоким бунтом, когда полетела в страшную бездну Россия, понадобилась вся сложная легенда о масонах, чтобы в них найти оправдание.
   Да, это так, ибо иначе быть не может. Не погибнет же Россия, не обра-тится в пустыню. Русская земля! Явится Русский вождь, Русский именем, духом и верою, и осенит себя крестным знамением русский народ и отметнется сатаны и всего дьявольского наваждения, и опять станет светлое счастье на Руси, и Христос воскресе, и целование братское, и красное яич-ко, и весна красна!.. Не может быть, чтобы кровь и вечное убийство чело-век предпочел ликующему счастью творчества.
   Избавитель идет. Народный герой, народный избранник -- Корнилов.
  

XXXV

   Саблин приехал в Ставку рано утром. От вокзала до штаба ежедневно в десять часов утра отходил автомобиль для отвоза приезжающих по службе в Ставку.
   В Могилеве Саблин нашел приподнятое настроение. Был теплый сол-нечный день. Сильный ветер носил тучи пыли, шумел в листве высоких пирамидальных тополей и гонял бумажки по улице. В ожидании приема главнокомандующим Саблин пошел пешком к своему знакомому, гене-ралу Самойлову. Чувствовалось, что город переполнен войсками. В каж-дом доме, в каждой квартире были солдаты и офицеры. Большинство толпилось без всякого дела у ворот домов, лущило семечки, но в Ставке солдаты имели более подтянутый вид и многие еще с подчеркнутой ста-рательностью отдавали Саблину честь. Здесь Саблин в первый раз увидал Корниловские ударные батальоны. Это была ужасная идея: выбрать все лучшее и свести в отдельные части. Масса лишилась опоры, лиши-лась своего скелета и развалилась, а скелет был без мускулов и потому без силы.
   Саблин часто встречал бравых солдат и унтер-офицеров, большинство с Георгиевскими крестами, хорошо одетых, отлично выправленных, с сухощавыми осмысленными лицами. На рукаве у них был нашит голубой полотняный щит, на котором белой масляной краской аляповато была нарисована Адамова голова и написано "Корниловец".
   Тяжелое впечатление жалкой бутафории произвели эти нарукавные знаки на Саблина. Они показывали безсилие вождя. Конвой, опора вож-дя, его ударная часть должна была быть и одета богато, с эмблемами побе-ды, а не смерти. Так было всегда. Так учила нас военная история. От нару-кавных знаков Корниловских войск веяло дешевым балаганом.
   На дивных текинских лошадях, в нарядных халатах, с громадными чал-мами на головах проехал взвод текинцев, и Саблин невольно залюбовался ими. Холодными презрительными глазами смотрели они на толпящихся у домов солдат.
   Самойлов жил в комнате, реквизированной у обывателей. В большой, по-провинциальному обставленной гостиной, между роялем и диванчи-ком с трельяжем с искусственным виноградом стояла постель, и тут же стол с разбросанными бумагами, картами и со стаканом недопитого чая, в котором плавали мухи. Папиросные окурки валялись повсюду -- в гор-шках с цветами, на полке камина, на полу, в умывальном тазу с грязной водой, стоявшем на золоченом стулике. Неряшливость обитателя, воен-ная распущенность, которую к концу войны приобрели многие офицеры, привычка смотреть на чужое имущество, как на мусор, обслуживание гряз-ным, ленивыми нерадивым денщиком сказывались во всем.
   Было десять часов утра. Самойлов, еще не одетый, в одних штанах и рубашке, что-то поспешно писал на телеграфном бланке. Узнав, кто к нему пришел, он приказал просить.
   -- Извините, Александр Николаевич, за безпорядок. Но теперь живешь по-свински. Зачем пожаловали? -- сказал Самойлов, расчищая место, куда бы посадить гостя. Наконец увидав, что на каждом стуле или кресле лежа-ло что-нибудь, он сел на неубранную всклокоченную постель, а Саблину пододвинул стул, на котором сидел.
   -- И вы, как бабочка на огонь, летите сюда, в нашу... в нашу... Вот и слова не найду.
   -- Я здесь проездом в отпуску и счел долгом представиться своему вер-ховному главнокомандующему, которого после его выступления на Мос-ковском совещании я глубоко уважаю, -- сдержанно сказал Саблин.
   -- Нашли время представляться, -- сказал желчно Самойлов. -- Да вы что же, ничего не знаете?
   -- То есть что же я должен знать? -- спросил Саблин.
   -- Сейчас только, -- сказал Самойлов, -- Корнилов в широко опубли-кованном приказе объявил Керенского изменником, готовящим гибель России.
   -- Слава Богу! -- воскликнул Саблин.
   -- Погодите славословить. Керенский объявил в свою очередь Корни-лова изменником, контрреволюционером, стремящимся к реакции и идущим против всех завоеваний революции. Оба кричат, что они демократы.
   -- Ну и что же? -- сказал Саблин.
   Самойлов внимательно, умными глазами посмотрел на Саблина.
   -- Вижу, что затуманились богатырские очи. Правильно, Александр Николаевич, понимать дело изволите. На чьей стороне правда?
   -- Ну, конечно, на стороне Корнилова.
   -- Правильно, ваше превосходительство. А сила? Толпа, масса вся за Керенского. К нему примкнули все те прохвосты и негодяи, которых ина-че ожидает расстрел. А солдаты, продающие обмундирование на Алексан-дровском рынке, а почетный орден дезертиров -- все это за Керенского. Он адвокат всякой подлости, он укрыватель палачей, казнивших генера-лов и офицеров, он защитник немецких шпионов, и вся эта пакость за него.
   -- Но ведь все это разлетится от одного хорошего выстрела.
   -- Но кто будет стрелять? Корнилов, понимаете ли, младший, а по на-шему генерально-штабному обычаю не принято раньше батьки в петлю лезть. В Пскове сидит Главкосев Клембовский -- с кем он пойдет, а? На кого карту поставит? Пойдет с Корниловым и прогорит -- петля, пойдет с Керенским и прогорит -- расстрел? А? Какова комбинация. А не умоет ли он руки, не созовет ли совет, не забронируется ли комиссарами и сделает, как они прикажут? Там Войтинский и Станкевич, -- друзья Керенского, ярые сторонники углубления революции, там Бонч-Бруевич, -- он това-рищ мой, ловкий парень, из совета не выходит, там ваш друг Пестрецов, с которым и вы и я на "ты". Этот определенно сказал: "Теперь сила за сол-датами, и я с ними. Они -- мой царь". Скажите, надежен Псков? Да, прав-да, в Петербурге есть какая-то офицерская организация, которая за Кор-нилова, но не очень-то я верю во все эти организации. Теперь что же име-ет Корнилов? Третий конный корпус Крымова, Туземную дивизию, которую спешно разворачивают в армию, и ударные батальоны. Начну с последних. Вы их видали?
   -- Видал. Зачем на них эту бутафорию нацепили?
   -- Не в бутафории, Александр Николаевич, дело, а в том, что и они ненадежны.
   -- В каком смысле? -- спросил Саблин.
   -- В прямом. Заявили через своих делегатов, что они со своими драть-ся не будут. Надежны у нас только туркмены. Эти не выдадут. Но слушай-те дальше. Корнилов объявляет: "Я сибирский казак и сын крестьянина" -- и так далее -- демократический приказ. Хорошо это или нет?
   -- Не знаю, право.
   -- Вот то-то и оно-то. Сын крестьянина и сибирский казак, ведь это, иными словами говоря, свой, значит, и слушаться не надо. В случае чего -- "Долой" и крышка. Их втемяшить можно только одним: "Союзники тре-буют немедленного восстановления фронта, грозят в противном случае высадить большие силы и перестрелять всех через десятого, а Керенско-го, как изменника России и им, требуют повесить". Это воздействовало бы. Воздействовало бы и появление "Божиею милостью, мы император и Самодержец", а то -- сибирский казак и сын крестьянина. Психология не учтена. Ведь как-никак шаг наполеоновский, ну значит, и шагать нужно по-наполеоновски. Впереди всех -- пушку к Смольному, и самому перед нею. Такое дело из кабинета не сделаешь. Ну да посмотрим! Идете уже?
   -- Да, мне к одиннадцати назначено.
   -- Ну, храни вас Бог. Саблин направился к дворцу.
  

XXXVI

   По дворцовой лестнице было движение людей, одни поднимались другие спускались. Верховный главнокомандующий был занят. Саблина просили подождать на площадке лестницы. К нему привязался офицер с искусственною ногою и забинтованною головою, полный инвалид и, ви-димо, ненормальный.
   -- Я, -- говорил он, -- сейчас с заседания союза инвалидов. Мы все единогласно постановили идти с Корниловым. Его дело правое, святое дело. Он заступился за офицеров. Пора прекратить это безобразие.
   Его вид, его слова смущали Саблина. "Плохо, -- думал он, -- дело Кор-нилова, если инвалидам приходится думать о его защите. Плохо государ-ство, которое не заботится о своих инвалидах, и им приходится устраи-вать союзы. Последние времена настали. Плохо, если офицер противопо-лагается солдату".
   Дежурный адъютант выскочил на площадку и обратился к Саблину:
   -- Главнокомандующий вас просит. Но только на одну минуту.
   Он провел Саблина в кабинет, в котором было два стола и несколько стульев. Начальник штаба встретил его.
   -- Главнокомандующий вышел, -- сказал он. -- Он сейчас вернется. Начальник штаба смотрел на Саблина и ничего не говорил, молчал и Саблин. Что мог он сказать, -- генерал без солдат, командир корпуса без корпуса.
   Дверь быстро и широко распахнулась, и в нее решительными, тверды-ми, торопливыми шагами вошел небольшого роста крепкий человек. Он высоко нес маленькую сухую голову с черными волосами и черными не-большими усами. Из-под тонких бровей остро и пытливо смотрели ма-ленькие, блестящие, косо поставленные глаза. В нем было благородство жестов и обаяние движений, которые не могли ускользнуть от Саблина. Он протянул руку Саблину и быстро спросил его:
   --С нами вы, генерал, или против нас?
   -- Я с теми, -- сказал твердо Саблин, -- кто желает добра и счастья России. Я с теми, кто спасает армию и ее честь. Я с вами, ваше превосхо-дительство.
   -- Сама судьба посылает мне вас. Вы с обстановкой знакомы?
   -- Очень мало.
   -- Я приказал арестовать Временное правительство. Я беру бремя вла-сти на себя для того, чтобы восстановить порядок. Конная армия Крымова двинута на Петроград. Я думаю, что Крымов уже в Петрограде. Поез-жайте туда же. Вы мне будете там нужны.
   -- У нас, -- мягко заметил начальник штаба, -- ваше превосходитель-ство, еще нет никаких данных считать, что Крымов в Петрограде. Не бу-дет ли осторожнее направить генерала в Псков к Клембовскому, который очень нуждается в твердых людях.
   Корнилов быстро посмотрел на начальника штаба.
   -- Вы правы, -- сказал он. -- Поезжайте в Псков. Явитесь там к Клембовскому и получите указания, что вам делать. Когда прикажете ехать? -- наклоняя голову, сказал Саблин.
   -- Сейчас, -- сказал Корнилов, пожимая ему руку и давая тем понять, что аудиенция его окончена.
   -- Поезд отходит в два часа, -- сказал начальник штаба. -- Я распоря-жусь, чтобы в штабном вагоне вам было место.
   В два часа дня Саблин в отдельном купе, один, поехал из Могилева. "Удастся ли дело Корнилова?" -- думал он.
   Саблин был очень хороший кавалерийский начальник. Три года войны, такие блестящие дела, как прорыв у Костюхновки, научили его военному глазомеру. В уме он подсчитывал силы Корнилова, двинутые на Петроград. 1-я Донская казачья дивизия, Уссурийская конная дивизия, Кавказская туземная дивизия, Дагестанский и Осетинский конные полки, всего восемь-десят шесть эскадронов и сотен или, считая кругом по сто человек в эскад-роне, 8600 всадников. Немного против стотысячного гарнизона Петрограда с его матросами и революционными казаками. Но, зная настроение сол-дат запасных батальонов, Саблин рисовал себе, как туманным осенним утром, одновременно, вдоль Невы, по Шлиссельбургскому тракту появит-ся Кавказский туземный корпус, по Московскому тракту от Царского Села -- Уссурийская дивизия и по Петергофскому тракту -- Донцы. Он ви-дел растянутые на многие версты колонны с выкинутыми вперед лавами, он видел суматоху в гарнизоне, митинги "выступать или нет", он знал, что громадное большинство офицеров на стороне Корнилова. Потом он видел конные части, галопом скачущие по городу, аресты, револьверную стрель-бу, и Корнилова в украшенном русскими флагами автомобиле на площади у Зимнего дворца. "Должно удаться, -- думал он. -- Должно..."
   Скорый поезд шел поразительно точно. Он редко останавливался на станциях, постоит две-три минуты и идет дальше. Вагон мягко покачи-вался, клонило ко сну, и Саблин заснул.
   Он проснулся в пять часов, когда еще было темно. Он смотрел на хму-рый осенний пейзаж так знакомых ему по маневрам окрестностей Петер-бурга. Наступал рассвет. День обещал быть хорошим. На голубеющем небе угасали звезды. Лохматые облака, похожие на клубы пара, носились ввер-ху. Были видны леса, ивы с полуголыми ветвями, осыпанными желтыми узкими листьями, трепетали на ветру. Болота набухли водою. Кривая березка росла по ним. У станции замаячили серые дачи с заколоченными окнами, клумбы с помятыми побуревшими георгинами и астрами. У палисадника открыта калитка. Валяется бумага. Картонка из-под большой дамской шляпы плавает в канаве под мостиком. Еще так недавно здесь жили дачники, шла тихая жизнь, ходили собирать грибы и ягоды, устраи-вали любительские спектакли, по вечерам играли в "тетку", читали газеты и ждали чуда от революции. Странно было думать, что по этим дорогам идут, а, может быть, уже прошли большие массы кавалерии, что тут будут не маневры, а война, с убитыми и ранеными.
   Стало совсем светло. Солнце печальными осенними лучами осветило бо-лота, леса, пустые поля, грязные копны, огороды с черными кочерыжками, кучи картофеля, накрытые мокрыми рогожами, телеги, запряженные малень-кими лохматыми лошадьми, и грязные глинистые с глубокими колеями до-роги, уходящие куда-то в поля, к синеющему вдали лесу.
   Поезд задержал свой бег. Застучали по стрелкам вагоны, зашатало их вправо и влево, и с обеих сторон показались красные товарные вагоны. Двери их были раскрыты, и видны лошади, седла, кавказцы в своих рва-ных живописно подоткнутых черкесках, в низких рыжих и серых папахах в темно-малиновых, черных и белых башлыках, тут же видны были рос-лые драгуны с желтыми погонами, в хороших шинелях. На путях была утренняя мирная суета, бегали люди с чайниками, кружками и большими ломтями хлеба, носили воду в ведрах, поили лошадей, задавали им сено.
   Саблин ничего не понимал. Корнилов считает их уже в Петербурге, а они, невыгруженные, стоят в вагонах и чего-то ждут в восьмидесяти вер-стах от своей цели.
   Вся станция Дно была переполнена солдатами и офицерами. Одни спа-ли на стульях, другие сидели за столом, пили чай, закусывали, спорили, курили. Тут же были частные пассажиры остановленного поезда, сидев-шие на узлах и увязках с понурыми недовольными лицами. У Саблина в Туземной дивизии было много знакомых, и они обступили его.
   -- Откуда?
   -- Из Ставки.
   -- Ну, что там? Каково настроение?
   -- Настроение хорошее, но там уверены, что вы, если не в Петрограде, то на самых подступах к нему.
   -- И не говорите. У Вырицы разобран путь. Там ингуши и черкесы ве-дут перестрелку с пехотой противника. Мы ждем, когда поправят путь.
   -- Вы ждете, -- сказал Саблин. -- Не мое, конечно, это дело, но я бы давно уже шел походом.
   -- Да видишь ты... Настроение, конечно, у туземцев отличное. Они сво-его князя ни за что не выдадут. Они его считают прямым потомком Маго-мета, так, понимаешь ли, -- это уже не шутки. Но у нас есть пулеметная команда и команда связи, они составлены из солдат. Они волнуются. При-морские драгуны отказываются идти дальше. Командир корпуса пошел их уговаривать. От Крымова нет никаких известий. Мы не знаем, где Донцы.
   -- Кажется, под Лугой, -- сказал кто-то.
   -- Теперь приказ Керенского, объявляющий Корнилова изменником, черт его знает каким образом стал известен солдатам, ну и смутил умы.
   -- Неразбериха какая-то!
  

XXXVII

   Эту неразбериху Саблин наблюдал всю ночь, пока тащились до Пско-ва. Поезд едва шел, останавливался подолгу на станциях, хрипло в сыром ночном воздухе кричал паровоз, уныло звонил звонок, трогались и опять стояли. На всех станциях были эшелоны, лошади, люди, седла в вагонах, горели фонари, и в темноте ночи видны были в рамке освещенного ваго-на кучки озабоченных, хмурых людей, сидевших на тюках с сеном. Иногда у вагона стояла толпа, человек в двадцать -- тридцать, и среди нее сол-дат или железнодорожный рабочий. Горячо обсуждали приказы Керенс-кого и Корнилова.
   -- Товарищи, -- слышал Саблин, подходя в темноте ночи к столпив-шимся около оратора солдатам. -- Керенский прав. Он не хочет брато-убийственной войны. Довольно крови лилось. Он стоит за истинную сво-боду, а Корнилов вас опять ведет под офицерскую палку. Опять, чтобы над вами измывались господа, а вы тянулись перед ними и молчали.
   В другом месте маленький еврей в солдатской шинели говорил среди толпы Уссурийских казаков.
   -- Товарищи Керенский и Ленин стоят заодно. Они за мир. Это, това-рищи, неправда, что Ленин немецкий шпион. Ленин великий борец за пролетариат и за рабочих и крестьян. Ему желательно вырвать бедных людей из-под власти капиталистов.
   В третьем старый унтер-офицер с Георгиевской колодкой во всю грудь говорил:
   -- Ужели жида возьмем заместо такого героя, как Корнилов? Воевали, сражались с ним и умирали. Геройская была Русь, а не жидовская. Армии порядок нужон для победы, и Корнилов это понимает. Мы исполним свой долг перед родиной.
   На все разнообразные речи казаки и солдаты молчали. Они тупо и упор-но переваривали совершавшиеся перед ними события. Саблину станови-лось ясно, что это не французская восприимчивая толпа, и Корнилов не Наполеон. Революция русская никак не желала укладываться во француз-ские рамки и ложилась в привычные ей рамки кровавого жестокого рус-ского бунта, молчаливого, упорного и зверского.
   Поздно ночью Саблин прибыл в Псков. На вокзале, переполненном солдатами, как в эти послереволюционные дни были переполнены все вокзалы, стоял гомон и суета. Ни одного извозчика не было подле вокза-ла. Саблин прошел к коменданту, чтобы по телефону попросить автомо-биль из армейского гаража. Растерянный, затравленный солдатами и офи-церами, требовавшими кто ночлега, кто места на поезде, комендант смотрел на Саблина усталыми и ничего не понимающими глазами.
   -- Что прикажете, ваше превосходительство, -- спросил он, глядя на Саблина, и вдруг радостно улыбнулся, и Саблин узнал ротмистра Михайличенко, того самого, которого он награждал в селении Озёры вместе с Карповым. -- Ваше превосходительство, помилуй Бог, какими судьбами!
   -- Узнали?
   -- Господи! Да как же не узнать-то! И не постарели нисколько. Чем могу услужить?
   -- Мне надо проехать к генералу Клембовскому.
   -- Генерала Клембовского нет, ваше превосходительство. -- Он вчера уехал в Петербург. Фронтом, по приказу Керенского, командует генерал Бонч-Бруевич.
   -- По приказу Керенского? -- спросил строго Саблин. -- А Корнилов?
   -- Корнилов не то арестован, не то не знаем где. Сообщения со Став-кой нет. Туда проехал генерал Алексеев. Фактически фронтом распоряжа-ется комиссары и совет солдатских и рабочих депутатов. Вчера на улице убили офицера за то, что он этот совет назвал "советом рачьих и собачьи депутатов". Убийцы известны, но им ничего не сделано. Мы ожидаем каждую ночь резни офицеров.
   -- А Крымов?
   -- Крымов был в Луге, откуда, по слухам, проехал один по вызову Ке-ренского в Петроград и там арестован. Ваше превосходительство, здесь находится генерал Пестрецов, наш бывший командующий армией, мо-жет быть, разрешите позвонить к нему, у него и заночуете, все-таки луч-ше. А то нигде квартир нет.
   -- Хорошо, -- сказал Саблин.
   Он чувствовал себя усталым. Три ночи, проведенные в вагоне, сказы-вались. Надо было разобраться во всем этом хаосе сведений и принять решение.
   Несмотря на поздний час, было два часа ночи, Пестрецов не спал. Саб-лин разыскал его в большом казенном доме, на берегу реки Великой, где у Пестрецова была реквизирована квартира. Он жил с женою.
   -- А, Саша! Здравствуй. Ночлег имеешь? -- приветствовал его Пестре-цов. -- Нет? Оставайся у меня. Рассказывай, каким ветром сюда занесло. Да постой, Нина нам ужин смастерит. Она еще не ложилась.
   За ужином, кроме Нины Николаевны и Пестрецова, был скромный молодой человек в солдатской рубахе. Пестрецов представил его как по-мощника комиссара.
   После ужина Пестрецов устроил Саблина в своем кабинете. Комната рядом наполнена была вооруженными солдатами.
   -- Это что? -- спросил Саблин у Пестрецова.
   -- Караул, -- шепотом сказал Пестрецов. -- От совета мне прислан для охраны.
   -- Да вы что же? С советами или с Корниловым? -- Пестрецов замахал руками, приложил палец к губам и поспешно вышел из кабинета.
   Первым движением Саблина было встать и уйти отсюда. Но куда? Один в поле не воин. Вся Россия такая. Всюду оживленные лица сол-дат, чем-то озабоченных, что-то делавших, чем-то взволнованных. Их миллионы. Они вооружены ружьями и пулеметами, в их руках пушки и броневые машины. В их море тонут безправные, оклеветанные генералы и офицеры, лишенные власти и авторитета. Куда убежишь от этой серой массы, которая облепила буквально всю Россию? Усталость бра-ла свое. Саблин покорился судьбе, вспомнил о многих и многих офи-церах, которые находятся в еще худшем положении, перекрестился и лег спать.
   Проснулся он рано. Косые лучи солнца смотрели в комнату без зана-весей. Вставало грустное утро севера, по которому так соскучился Саб-лин. Саблин оделся и прошел в столовую. К его удивлению, Пестрецов уже пил чай.
   -- Ты куда же в такую рань? -- спросил Пестрецов.
   -- Гулять.
   -- Пойдем вместе. Комиссарчик мой спит, и я свободен, -- сказал Пе-стрецов.
   Они пошли на берег реки Великой.
   Издали, из города, несся так знакомый Саблину дробный стук конских копыт, кавалерия шла по городу. Саблин остановился. На мост, на-правляясь в Завеличье, спускались эскадроны драгун на вороных лошадях Красивые лошади, всадники с пиками, заброшенными за плечо, ри-совались на фоне крепостных стен старого Пскова, и сердце Саблина сжалось тоскою.
   -- Это что же такое? -- сказал он.
   -- Это, -- сказал Пестрецов, -- судьба... Рок... Против рожна не по-прешь.
   -- Но неужели идти с рожном?
   Пестрецов не ответил. Внизу темными волнами текла холодная Вели-кая, топот конских копыт удалялся и становился тише. Эскадроны сходи-ли с мостовой. Ясное небо сияло над серыми башнями, над церквами с головами-луковками и белыми простыми стенами Кремля. Золотистые березки с белыми стволами были на том берегу, и в них, и в реке была радость теплому солнцу, синему небу и догорающему бабьему лету. На душе Саблина от этой родной и милой картины грустного севера становилось еще грустнее. Точно с летом умирала и сама Россия, точно вместе с тихо падающими желтыми листочками березы падала и слава русская, точно вместе с осеннею водою, которою набухла почва в лугах, набухала кровью вся русская земля...
   -- Крымов застрелился в Петрограде... -- отрывистым шепотом гово-рил Пестрецов. -- Генерал Корнилов арестован по приказу Керенского, в Ставку приехал генерал Алексеев. Керенский назначил себя верховным главнокомандующим армии и флота... Вся конная армия Крымова изме-нила Корнилову, и делегации казаков и солдат явились к Керенскому с выражением готовности служить ему... Керенский работает в полном кон-такте с советами... Саша... Конечно, ты одинок, у тебя никого и ничего не осталось, ты можешь рисковать. Но для чего рисковать? Если бы были, действительно, Наполеоны, -- ну тогда, тогда и я пошел бы. А, быть мо-жет, правы они?
   -- Кто они? -- усталым голосом, через силу спросил Саблин.
   -- Новая Россия. Демократия, пролетариат, советы. Отцы никогда не понимали детей. И мы не понимаем их. А, может быть, на их стороне правда.
   -- Правда в измене Родине, правда в сдаче врагу позиций, правда в убий-стве честных и лучших офицеров и генералов, правда в грабеже и наси-лии? -- воскликнул Саблин и посмотрел на Пестрецова.
   Пестрецов стоял, опустив голову. При ясном утреннем свете Саблин Увидал, как обрюзгло и пожелтело его лицо. Перед ним стоял старик. Пре-зрение и жалость боролись в Саблине.
   -- Саша, мы не понимаем новой России. Не может же быть, чтобы ве-ликий русский народ не выдвинул из недр своих людей, способных управ-лять государством.
   -- Чхеидзе, Бронштейны и Нахамкесы -- вот кого выдвинул русский народ, вот кто взял палку и стал капралом. Ваше превосходительство, вы не чувствуете, что за советами стоит не Россия, а интернационал, а за ин-тернационалом -- какая-то дьявольская тайная сила.
   -- Надо идти с ними. Их не победить. Идя с ними, хотя что-нибудь спасешь, а если уйти от них, Россия обратится в пустыню, -- уныло шептал Пестрецов.
   -- С ними идти нельзя. Надо бороться с ними и победить их, -- сказал Саблин.
   -- Борьба безполезна... А, право, с ними не так уже плохо работать, у них есть здоровые, правильно мыслящие люди.
   -- Вы с ними?
   -- У меня, Саша, Нина Николаевна. Это такой ребенок.
   -- Прощайте, ваше превосходительство! Мне с вами не по пути. Саблин резко повернулся и пошел от Пестрецова.
   В тот же вечер Саблин уехал в Перекалье к своему корпусу, где узнал, что он Керенским отставлен от командования корпусом и вызван в Пе-тербург.
  

XXXVIII

   Домик Петрова, где поселились братья Полежаевы, находился в глуши Новгородской губернии в деревне Запоздалово, ни на какой карте не обо-значенной. Вся деревня состояла из шести дворов при озере, вытянувших-ся в одну линию. Жители занимались рыболовством и охотою, многие, как ушли на войну, так и исчезли, и никто не знал, то ли убиты, то ли пропали. Почта в Запоздалово не ходила, а ходить за нею было далеко, да и ходить незачем, почти все остававшиеся в деревне старики и старухи были неграмотные, разбирали только по-церковному. По избам в полной неприкосновенности висели портреты Государя и его семьи. Весть об от-речении Государя глухо дошла до деревни, но ей не поверили. Мало ли смущают темный народ. Это все от немцев! То, что в волости исчезла по-лиция и появились комитеты и комиссары, тоже никого не смутило. Решили только, что податей платить не надо и ждать с податями пока при-едет исправник, а до него никому ничего не давать.
   В комнате, где поселились Павлик с Никой, было четыре окна. Два маленьких, подслеповатых, кое-где заткнутых тряпьем, смотрели на озе-ро, поросшее камышами, с низким песчаным противоположным берегом, по которому было раскидано несколько серых избушек, и видны были чахлые нивы, два побольше выходили к громадному лесу, который тянул-ся в полуверсте от деревушки, и на сколько верст, о том сам Христос Бог ведает. Кругом была пустыня. В пяти верстах шло шоссе, но по шоссе никто никогда не ездил, скучные стояли кучи щебня, уходившие вдаль, и розо-вые цветы поросли по ним. Верстах в пятнадцати через лес шла железная дорога, но такая захудалая, что между шпалами по полотну выросла тра-ва, а поезд прогудит раз днем и раз ночью, а в остальные часы никого на полотне. Забежит на него заяц, уляжется вдоль нагретого солнцем рельса и лежит, скосив желтые глаза. Будки сторожей стоят редко, и странно ду-мать, что там живут люди, и удивительно, чем питаются они и как живут. Кругом леса и болота. В лесу лоси и медведи, рысь иногда попадается, глухари и тетерева токуют, рябчик живет, видали и горностая с лаской, а зимою лисица так опушится, что от черно-бурой не отстанет. Лес, то высокий строевой с большими красными шумливыми соснами, с трепещущей листами осиной, с раскидистыми черными елями, то низкий, мел-кий -- по болоту, с кривыми тонкими березками, с кустами можжевель-ника, с голубым мхом, в котором по колено тонет нога, с красною клюк-вою и золотою морошкой. На болоте -- торфяные ямы, и в них черная таинственная вода. Никто никогда к ним не подходит, и люди сказывают, что дна не достать в этих ямах, а тихими ночами слышно, гудит там что-то. То ли колокола звонят, то ли люди стонут. Сказывают, при Александре Невском много народа там погибло, с тех пор и пошло. И не замерзают эти ямы никогда, даже в самый лютый мороз стоят и паром дымятся.
   В такую полную лесных тайн и преданий глушь попали Павлик и Ника из самого разгара безпокойной русской революции. Единственным собе-седником их была бабушка Дарья Ильинична, мать Петрова, да и та была не очень словоохотлива. Была босоногая пятнадцатилетняя девчонка Машутка, племянница Петрова, но та так боялась барчуков, что пропада-ла целыми днями то в коровнике, то в сараях, то на сеновале и в горнице не показывалась.
   С автомобиля перетаскали вещи, приготовленные для Государя, дорож-ный кофейник и чайный прибор, консервы, бисквиты, чай и кофе и зажи-ли скучною жизнью. Придет к чаю Дарья Ильинична, принесет молока, масла, сливок, свежего душистого черного хлеба, рыбы соленой и присядет с молодыми людьми. Иногда начнет рассказывать про охоты. Ничего так не любила она, как рассказ про то, как покойный муж ее выследил громад-ного медведя, и сам Александр III приезжал к ним и взял его на рогатину.
   Тихо шумит самовар, висячая простая лампа, скупо пущенная, горит неярко, на столе, накрытом скатертью, стоят недопитые стаканы, валя-ются корки хлеба, Павлик и Ника слушают старуху, а она мерно и тихо ведет речь про старую жизнь.
   -- Приехали они на восьми санях, -- говорит Дарья Ильинична, -- и все такие красивые, видные, статные, а его сокола сразу видать: Божий помазан-ник. Он тогда, свет наш ясный, молодой был, ростом -- косая сажень, борода русая по грудь, кафтан одет, сапоги, нож при поясе. Собаки с ним приехали с доброго теленка, егеря свои, и все с моим мужем совет держат. Как окружить да как поднять, чтобы вышел, значит. Переночевали у нас, а наутро и пошли. Повар с ними был, на моей печурке и завтрак Царю-батюшке готовил. Вот как удостоилась я, господа молодые. А к полудню вернулись. Ведмедищу при-везли -- во какого большого, полдвора тушею занял. Сам, значит, и взял на рогатину. Даже кровь видала я на кафтане его. Довольный очень. Мужу мое-му, покойнику, часы тогда подарил... Я и часы сохранила.
   Старуха ушла в свою каморку и принесла серебряные часы с большим накладным золотым двуглавым орлом.
   -- На трех лошадях от нас медведя того повезли. Лошади шарахаются, боятся страсть. Собаки потом идут, а он позади поехал, сам и лошадью правил. Правда истинная... Ну, а больше я его и не видала... Князь к нам два раза приезжал, Владимир Лександрович, тоже медведя из штуцерного ружья брал, ну только не такого. Тот медведь был всем медведям -- царь, али князь какой медвежий.
   Старуха никогда никуда не выезжала.
   -- Как венчали нас, так в Новгород ездила, ну только смутно я все это помню. Да чего ездить-то. Наш лес разве не мир Божий. Господи Боже мой! И чего-чего только в лесу нет. И какая только птица в нем не поет! И чижики, и снегири красногрудые, и щеглята, и клесты, и каждая свое гнез-до, свой обычай имеет, каждая свои песни поет. Заяц там, господа мои живет. И всего он боится, и все к чему-то прислушивается. Лисица с детями играет. Рысь на суку лежит и чуть хвостом пестрым шевелит. А я иду грибы собираю и все-то вижу, и все-то меня радует. Истинно благодать Божия, Божий прекрасный мир!
   За окнами в серебристом тумане стоит темный лес, и сырость идет от него, пахнет смолою, можжевельником и мхом.
   В деревне мужики и бабы привыкли к Полежаевым.
   -- Что, спасаетесь, господа, -- говорил дед Илья, весь закутанный се-тями, -- ну, спаси вас Христос.
   Павлик и Ника ездили на озеро рыбу ловить, по ночам ездили с лучи-ною стерегли сома, ходили с ружьем за куропатками.
   -- Гуляйте, господа, ничего, -- говорили им добродушно встречные мужики, и вставала перед ними старая святая Русь, Русь избяная, кондо-вая, тихая и покорная...
  

XXXIX

   Раз октябрьским утром, Павлик и Ника только что встали и пили чай со сливками, прибежала к ним Машутка. Волосы растрепаны, из-под плат-ка выбились, темные глаза, как ягодки, горят, лицо от свежего утренника раскраснелось.
   -- Господа, -- сказала она, -- вас в лесу спрашивали двое. Просят прийти сейчас.
   -- Что за люди? -- в голос спросили Павлик и Ника.
   -- Кто их знает. Одеты по-простому, а так будто господа. Один, как вы, другой парнишка совсем молодой. Мальчонка.
   Павлик и Ника пошли к лесу. На опушке их ожидали двое юношей. Их лица были худы, они продрогли, проведя холодную ночь в лесу.
   -- Боже мой, Ермолов! -- воскликнул Ника.
   -- Он и есть. А это мой брат Миша.
   -- Гимназист шестого класса Михаил Ермолов, -- басом проговорил Миша.
   -- Идемте к нам. Согреетесь, чаю напьемся, -- сказал Ника.
   -- А можно? -- спросил деловито Миша. -- Товарищей нет?
   -- Никого. Святая старушка одна. Как же вы нашли нас? -- расспра-шивал Ника.
   -- Ох, уже и Петров ваш! Я восемь раз ходил к нему, -- говорил подпо-ручик Ермолов, -- пока наконец он поверил, что я с наилучшими намерениями, что я от имени генерала Саблина. Тогда только рассказал и нари-совал, как вас найти. Да и то бы не нашли, кабы не девчонка.
   -- И прехорошенькая, -- басом сказал Миша.
   -- Да, вот вы как прохлаждаетесь, -- сказал Ермолов-старший, входя в избу. -- А мы ищем вас. Вы нужны нам. Господа, беда! Надо браться за дело.
   -- А что случилось?
   -- А вы ничего не знаете?
   -- Ничего. Как уехали, так ничего и не слыхали.
   -- Про Корнилова не слыхали?
   -- Ничего.
   -- Ну, сначала про домашних. Татьяна Александровна уехала в Тобольск вслед за Царскою семьею. От нее уже письма есть. Ольга Николаевна пока в Царском, только я бы советовал вам при первой возможности переправить ее на юг или на Кавказ. Папенька ваш пока в Москве. Генерал Саблин в Петербурге на своей квартире, ничего не делает. Причислен к мини-стерству. Тут такие дела, такие!
   -- Сережа, ты по порядку, -- деловито сказал Миша.
   -- И то, буду держаться хронологического порядка. 28 августа Верхов-ный Главнокомандующий, видя, к какому развалу и позору ведет Россию Керенский, издал приказ, которым объявил его изменником России, себя диктатором, и двинул на Петроград конницу под начальством Крымова.
   -- Сам не пошел? -- в голос спросили Павлик и Ника.
   -- Нет. Вот тут-то и началась трагедия. Нарочно или случайно, желез-нодорожники разбросали всю конницу малыми частями по всему северу России, а Керенский бросил туда своих агитаторов. В Петрограде у нас образовался офицерский союз, нам удалось достать сто тысяч рублей, которыми мы рассчитывали в нужную минуту подкупить солдат гарнизона и соединиться с войсками генерала Крымова.
   -- И я был в этом союзе, -- важно сказал Миша. -- Я для этого в мили-цию поступил и австрийскую винтовку получил. Только патроны были русские!
   -- У них милицейский комиссар -- портной, он не различает, какие патроны.
   -- Я не хотел брать. Он говорит: ступайте, товарищ, и эти хороши. Дру-гих нет, -- сказал Миша.
   -- К нам присоединился еще Совет союза казачьих войск с полковни-ком Дутовым, -- продолжал нервно говорить Ермолов-старший, -- тоже обещали повлиять на петербургских казаков, только просили денег. День-ги были у двух полковников, фамилий не знаю, все велось конспиративно. Один генерального штаба, весь бритый, молодой революционер, я с ним от своего звена связь держал. Жил в "Астории". Мы подготовили сол-дат, оставалось раздать деньги и идти. Все офицеры шли с нами. 29 авгус-та узнаем через наших разведчиков...
   -- Гимназисты-велосипедисты и кадеты в Царском и Павловске у нас работали, -- вставил Миша.
   -- Узнаем, что Дикая дивизия подошла к Вырице и начинается там бой с частями Петроградского гарнизона. Мы туда. Потерлись среди солдат, видим, что у них никакого желания сражаться нет. Самая пора начинать, купить несколько солдат, ну там рублей по двести дать, чтобы поддержали, когда наши крикнут: "Довольно братоубийственной войны! Да здрав-ствует русский вождь Корнилов! Долой Керенского!" У нас и люди такие были намечены... Да, ну вот еду я к руководителю в "Асторию". Нет дома, доверите ли, я весь день то пешком, то на трамвае проездил по Петрограду, искал его. А бой идет... Понимаете, чувствую, что там уже бой. Наконец два часа ночи точно толкнуло меня что. Дай, думаю, поеду в виллу Роде и по злачным местам. Он таки любил выпить, наш выборный вождь.
   -- За что же его выбрали? -- спросил Ника.
   -- Как тебе сказать. Уже больно хорошо говорил он на наших собрани-ях. Как-то по-новому обещал строить армию и так, что и на старое похо-же. Немцев так ненавидел, что аж трясся весь, как говорил про них, а о союзниках -- с благоговением. Георгиевский кавалер, сапер, лицо такое бледное, тонкое, одухотворенное. Он, да вот еще генерального штаба Гу-щин, полковник, все головы нам поперевернули. Я-то держался -- армия вне политики, а многие стали говорить с гордостью: "Я -- офицер-рево-люционер".
   -- Дальше, Сергей, ехать надо, -- опять остановил его Миша.
   -- Приезжаю на виллу Роде. И действительно, там. Компания целая кутит. И среди них, показалось мне, агенты Керенского. Сам пьян, как дым, куражится. Ты понимаешь, там у Вырицы бой, юнкера выступить готовы, мы только приказа ждем поднимать гарнизон, ведь, Павел Нико-лаич, головой мы играли! А! Ведь нас за это повесить могли.
   -- И еще могут, -- вставил Миша. -- В лучшем виде.
   -- Да! А он пьяный и с девками. Я его отзываю, знаки показываю. А он встает расстегнутый и кричит: "Вздор... Никаких испанцев! Да здравству-ет русская революция и ее союзники! Пей, веселись, честной народ!" И вижу, что кутеж его тысячами пахнет, нашими, понимаешь, тысячами, теми, что нам на восстание даны! "Что же это, -- думаю, -- действительно погибает Россия, если и к чистому делу идут пьяные и воры". Наступило утро 30-го. Иду по Литейному. Вижу: солдаты остановили автомобиль. Там бледный черноусый донец 13-го полка. Видно, измучен здорово, курит непрерывно. А у меня документ был запасен вот через него, -- кивнул стар-ший Ермолов на брата.
   -- Я через милицию достал удостоверение на право производить обыс-ки и аресты, -- гордо сказал Миша и принялся за пятый стакан молока.
   -- Показываю. Говорю, что я предоставлю его куда надо. Солдаты по-верили. Сажусь я в автомобиль и, как отъехали, спрашиваю: "Вы Корни-ловец?" Молчит. "Не бойтесь, -- говорю я, -- я тоже Корниловец. Куда вам надо ехать, я вас туда и провожу". Вижу -- поверил. "Мне, -- гово-рит, -- надо увидать генерала Крымова". -- "А где он?" -- "Был здесь. Я с ним приехал". Нашли мы Крымова у Керенского. Слышим, крик в каби-нете. Выходит Крымов, бледный, полбу пот крупными каплями, черные волосы всклокочены, налипли, как из бани точно. "Дайте, -- говорит, -- мне воды. Я этого мерзавца чуть не побил!" А донец и говорит: "И жалко что не побили. Его убить надо, как собаку!" -- "Погодите", -- говорит, а сам волосы на себе ерошит. "Ну, -- говорит, -- Иосиф Всеволодович, пой-демте. Мне отдохнуть надо и все обдумать"... Они уехали. Я пошел домой. Вечером узнаю -- Крымов застрелился, у Керенского были представите-ли его корпуса, и Керенский произвел простых казаков в офицеры. Кор-нилов арестован, Верховным главнокомандующим у нас Керенский. Я думал, что у нас бунт будет, на фронте войска откажутся -- ничего подобного. Первыми генералы расписались в своей верности. Гляжу, к Зимнему дворцу так и подкатывают, так и подкатывают генералы с фронта. А у меня там товарищи юнкера дежурили. Спрашиваю их, не слыхали ли, зачем? "Да кто, -- говорят, -- корпус, кто дивизию, кто полк получить желает. Жареным там пахнет". И вот, друзья мои, стало в Петербурге так тихо, тихо, точно, кто умирает в соседней комнате. Округ наш получил молодой полковник Полковников. Я при округе устроился ординарцем, наблюдаю. Вижу, что доклады, в два места возят -- во дворец к Керенскому и в Смольный к Ленину и Троцкому, немецким шпионам. Что же это, ду-маю, явное предательство. Там в совете у меня приятели были, товарищи по корпусу, те, что меня и генерала Саблина арестовывали, -- Осетров, Гайдук и Шлоссберг.
   -- Гайдука и я знаю, -- сказал Ника. -- Мерзавец страшный.
   -- Один хуже другого, -- сказал Ермолов. -- Но, думаю, надо узнать от них, что они замышляют. Неужели немцам нас предадут. Сделал я доклад об этом на Совете союза казачьих войск -- этим я верил. Там славные ре-бята были, и с их благословения подкараулил я Осетрова. Он мне как-то лучше казался. Он все-таки русский. Подошел, напомнил старое, как по-гоны с нас рвали, под руки с позиции вели, и говорю ему: "Ну, скажите, Осетров, вы -- русский человек, для чего вы все это делали? Неужели вы немцам нас предавать хотите?" "Ничего, -- говорит, -- подобного. Я и в мыслях этого не имею, а мы просто большевики и хотим произвести ми-ровую революцию". -- "Что же, -- спрашиваю, -- из этого будет?" -- "Как, -- говорит, -- что. Вы послушайте Ленина. Надо все разрушить все, все. И когда все будет разрушено, мы построим новое, счастливое". Вижу я, что он и сам не понимает, что говорит. "У каждого, -- говорит, -- будет и дом, и земля, и скот, и сыт будет каждый, и на все будет свобода. А пока -- наша власть". -- "Когда же, -- спрашиваю, -- вы разрушать начнете и как?" Он и проговорился. "В конце, -- говорит, -- октября. Нам надо растащить казаков, отрубить последнюю голову гидре контрреволюции". И замол-чал. -- "А вы, -- говорит, -- товарищ, не хотите большевиком стать?" Я говорю: "Рад бы душою это сделать. Да только не знаю как". -- "Хотите я научу". Я и ухватился. Стал бывать у него и узнал, что большевики реши-ли свергнуть Временное правительство, засадить его в крепость и взять власть в свои руки. Они обещают сейчас же заключить мир с немцами ка-кою угодно ценою. И вот тогда решили мы стать все на сторону Временного правительства. Тут уже вопрос не в Керенском, а в том, чтобы никак не допустить до власти большевиков, потому что тогда -- гибель. Нам, Пав-лик и Ника, дорог каждый человек. Пока нам верны юнкера, да и то не все, обещал служить и поддерживать Керенского женский батальон, надеемся, что Волынский и Преображенский полки будут с нами, рабочие Путиловского завода против большевиков. Надо умирать, господа, надо бороться!
   -- За что бороться?
   -- За Россию.
   -- Но Россия с Керенским гибнет.
   -- Тут уже не приходится рассуждать с Керенским или с кем иным, лишь бы не с большевиками.
   -- Мы готовы, -- сказали Павлик и Ника.
   -- Дайте нам отдохнуть. Ночью пойдем на железную дорогу и завтра утром мы будем в Петрограде. Только не было бы поздно.
  

XL

   Октябрьские сумерки рано надвинулись. Густой туман поднялся нал озером, темный и сырой стоял лес. На ночной поезд решили выйти в девять часов вечера, но уже к шести все были готовы и сидели в темной из-бушке, сбившись на лавке в углу под образами. В избе было темно. Окна были мутные, и в них видна была полоса неба над темным лесом, и ярко горела вечерняя звезда. Темнота и невозможность различать лица сблизи-ли всех, и все притихли и сидели, переговариваясь короткими фразами Все недетское, поношенное, залитое кровью, затертое лишеньями, что дали им война и революция, отлетело, и они стали тем, чем были: моло-дыми людьми, у которых так еще мало в прошлом и так много в будущем.
   -- Читал я как-то, -- сказал Ермолов, -- у Толстого, как Наташа и Ни-колай Ростовы и Соня в своем старом помещичьем доме на Святках вспо-минают свое прошлое. Луна светит в комнату, за окном мороз трескучий, снежная русская зима, а перед ними встают мирные, теплые эпизоды их детской жизни.
   -- Ах, помню, помню, -- сказал Павлик. -- Наташа с Николаем како-го-то арапа видали... А Соня не помнит. К чему ты это?
   -- Так, вспомнилось. У нас уже нет таких воспоминаний. Чтобы, по-нимаешь, было тепло и хорошо.
   -- Ах, нет, -- сказал Миша. -- Я помню как-то, в гимназии это было. Я был в первом классе. Весна. Окна отворены на широкий гимназический двор, за двором сад, большие липы и дубы растут, и чуть покрыты зеле-нью. Я спускаюсь вниз по лестнице, а внизу по коридору, где были стар-шие классы, восьмиклассники дружно хором поют: "Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся!" И так хорошо у них выходит. Весна, солнце, зеленый пух на деревьях, за забором трамваи гудят, а тут молодые басы дружно так: "Елицы во Христа крестистеся!"...
   -- Это не то, -- сказал Ермолов. -- У них были общие воспоминания, воспоминания семьи, а не школы.
   -- Ты помнишь, Ника, -- сказал Павлик, -- как мы с Олей собирали разные уродливые корни и в саду делали клетки и сажали их в них. Это был Зоологический сад. Ты приходил и спрашивал, где какой зверь. А по-мнишь Колю Саблина? Как он приставал к нам: "А почему верблюд -- верблюд?"
   -- Как же, помню! А помнишь, как меня с Таней нарядили маркизом и маркизой? Мама была жива еще. Она поставила нас на стол, пришли го-сти, а она уверяла, что мы ее куклы и она сама маленькая. Ты помнишь Танину мать. Мне она казалась громадного роста и удивительно краси-вой. Мы были богаты, но когда нас привозили к Саблиным, мне казалось, что это сказка.
   -- Как же! Как же! А кузина Тата все время говорила ей: "Баронесса, баронесса!"...
   -- Куда все это ушло?
   -- Ника, Ника, помнишь, как мы привезли из корпуса эту шуточную оперу "Открытие Америки" и научили петь Олю и Таню! -- "По улице хо-дила большая крокодила... Она... она... зеленая была!"
   -- И нам всем попало.
   -- А потом, как только Оля про кого-либо начнет говорить и запнется и скажет: "она, она"... все хором...
   -- Ну, как же! -- зеленая была!
   -- Ах, хорошо было до войны!
   -- Теперь за это буржуем назовут, -- басом сказал Миша.
   -- Да. Теперь. Помнишь Миньону Латышову. Мы ее Миньоной назы-вали за то, что она так хорошо Миньону пела, -- начал Павлик...
   -- Эту: Connais tu le pays? (*-Ты знаешь край?) -- напел Ника.
   -- Эту самую. Встретил я ее весною в Павловске. "Вы, Павлик, -- гово-рит, -- признаете свободную любовь?"
   -- Что ей теперь лет тридцать будет?
   -- Я думаю, и все тридцать пять, но она хорошенькая. Я промолчал. А она говорит: "Тут я познакомилась с одним матросом -- удивительно кра-сив. Хочу его писать Аполлоном, но если вы согласитесь, я вас буду пи-сать". Ну, мне не до того было. Помнишь, что замышляли.
   -- Она такая, -- сказал Ника. -- Но неужели с матросом?
   -- Ей мода важна. А это -- первые герои. Помнишь, как она за Керен-ским бегала?
   Из далекого прошлого воспоминания перешли к более близкому, крас-ки померкли, появились жуткие картины убийств на улице, и молодежь замолчала.
   С кипящим самоваром пришла Дарья Ильинична.
   -- Что, господа, в темноте сидите? А я вам лампу засвечу. Чайку напье-тесь, я вам коржиков напекла на дорогу. В Питере-то, Бог знает еще, что найдете, все свой запас лучше иметь.
   Когда загорелась лампа и стал шуметь самовар, призраки прошлого ис-чезли, и невольно все стали думать о том, что им предстоит в Петрограде.
   -- Куда же мы пойдем? -- спросил Ника.
   -- Увидим. Если все будет тихо, -- на квартиру Саблина. Посоветуемся с ним, потом в казачий совет на Знаменскую, там наша штаб-квартира. А там видно будет.
   -- Я так думаю, -- сказал Миша. -- Набрать человек двадцать с ручны-ми гранатами, ну и подговорить еще человек пятьдесят товарищей солдат и прийти на заседание совета солдатских и рабочих депутатов, когда там будет говорить Ленин, и крикнуть: "Бей их!" -- и с ручными гранатами на них. Я, думаю, выйдет.
   -- Не верю я в товарищей, -- сказал Ермолов. -- Крикнешь: "Бей их!" -- а никто не поддержит. Начнут говорить: "Да я что, да не мое это дело" -- и сорвут всю историю.
   -- Такие, как Осетров, пойдут, -- сказал Миша.
   -- Так Осетрова надо перевернуть всего. Он убежденный большевик. Он говорит: "Под красным знаменем все позволено, а если по царскому времени меня разменять, что я такое -- прапорщик и сын извозчика. Война кончится, -- опять на Лиговку в вонючий трактир. А ежели мы у власти будем, так я себе уже особнячок в Царском присмотрел". Чем его угомо-нишь.
   -- Ну дать ему этот особнячок, -- сказал Павлик, -- лишь бы дело сде-лал.
   -- Не пройдешь в Смольный-то! -- сказал Ермолов. В девять часов все поднялись.
   -- Что, бабушка, сыну поклониться прикажешь, -- сказал, прощаясь со старухой, Ника.
   -- Ну, кланяйся, батюшка, ему. Да только не очень вы ему крутите го-лову-то. Один он у меня остался. Никого больше нету!
   Старуха смотрела на надевавшую шинели молодежь и слезливо мор-гала.
   -- Коли за Царя, -- тихо сказала она, -- так и его можно... И его, зна-чит, отдам. Потому от Бога так сказано. Ну, спаси вас Христос. Машутка вас до дороги проведет, а то ночью-то не найдете.
   -- А не боится Машутка?
   -- Ну, где ей бояться. Почитай и родилась в лесу. Ее и лешие-то все знают, -- смеясь сказала старуха. -- Готова что ль, Маша?
   -- Иду, тетенька! -- и Машутка появилась в большом платке, в высоких мужицких сапогах и с фонарем в руке.
   -- Пошли, господа, что ль, -- сказала она.
   -- Посидеть надо, -- сказала Дарья Ильинична, -- по старому русско-му обычаю.
   Сели на лавки, помолчали, потом разом встали и пошли. Старуха в дверях благословляла их старой коричневой морщинистой рукой, сама не зная почему, плакала и все повторяла: "Не вернутся ведь! Не вернутся! Спаси их Христос!..
  

XLI

   У Царского Села был бой. Солдаты Царскосельского гарнизона толпа-ми бежали на станцию, запружали ее, ломились в вагоны и требовали не-медленной отправки в Петербург. На окраинах Царского Села маячили редкие цепи донских казаков, пришедших с Керенским, но ненавидев-ших Керенского. В казармах шли митинги. Оставшиеся стрелки выноси-ли резолюции: ни с Керенским, ни с Лениным, а в общем было видно, что пойдут с тем, кто окажется сильнее. Братья Полежаевы и Ермоловы потолкались на Царскосельской станции и, убедившись, что места на поез-де им не получить, решили идти пешком. На станции Александровской были матросы и вооруженные рабочие -- красная гвардия. Там в сумерках ясного осеннего дня желтыми огоньками вспыхивали выстрелы. Казаки наступали на Александровскую.
   Полежаевы шли по нижнему шоссе. Все Подгорное Пулково светилось огнями. В каждой избе сидела компания матросов или красноармейцев, выгоняли крестьян рыть окопы на Пулковской горе. Глухою ночью Поле-жаевы с Ермоловыми подошли к Средней Рогатке. По избам, несмотря на поздний час, горели огни. Петербург был в четырех верстах, темный и не-обычно тихий. Над ним не было отраженного небом зарева огней, город лежал, притаясь, и страшно было входить в него, не зная, что там дела-ется.
   Миша подошел к избе и заглянул в окно. В черном штатском пальто и старой гимназической фуражке со снятыми лаврами он походил на крас-ногвардейца. Он долго смотрел в окно, потом подошел к ожидавшим у палисадника братьям.
   -- Забайкин там. Ей-Богу, господа, Забайкин, -- сказал он.
   -- Кто такой Забайкин? -- спросил Ника.
   -- Да гимназист же! Годом меня старше. Мать его яблоками на Заго-родном торгует. Шалопай страшный, а так ничего, добрый парнишка.
   -- Один он? -- спросил Ермолов.
   -- Ну! Один! Человек двадцать с ним, рабочих. Красная гвардия! Да чудные! Пулеметными лентами позакрутились, прямо индейцы какие-то. Точно дети играют. Зайдем туда. Скажем, что мы тоже красная гвардия.
   -- Ну что же. Разведать, расспросить, господа, надо, -- сказал Павлик.
   -- Идемте.
   Изба была переполнена народом. Это были рабочие с заводов и все больше молодежь. Под потолком горела лампа, красногвардейцы сидели по лавкам и за столом и пили чай. Большой каравай крестьянского хлеба лежал перед ними.
   -- Здравствуйте, товарищи, -- сказал Миша. -- Забайкин, узнаешь, друже?
   -- Ермолов! Ты что? Тоже поступил?
   -- Ну да. Это мой брат. А это тоже товарищи наши.
   -- Вы откуда, -- подозрительно оглядывая вошедших, спросил рабо-чий.
   -- Из Царского, на разведку в Питер посланы.
   -- А что в Царском? -- спросило несколько голосов.
   -- Казаки занимают.
   -- Ну!..
   -- Я говорил, товарищи, что так и будет, -- сказал рабочий с простым русским лицом. -- Керенский там? -- спросил он.
   -- Не то там, не то в Гатчине, -- отвечал Миша.
   -- Как же это солдаты сдали? -- спросил пожилой рабочий.
   -- Солдаты все сюда идут. Матросы у Александровской бой ведут.
   -- А много казаков?
   -- Кто их знает. Тысяч десять, сказывали, -- говорил Миша. -- А что в Питере?
   -- Черт его разберет что, -- сказал Забайкин. -- Вышло требование на-рода -- вся власть советам. Значит, Ленин и исполком берут все на себя. Обещания народу даны такие: немедля по телеграфу -- мир, и айда по до-мам, раздача хлеба, земля -- крестьянам, заводы и банки социализируют-ся и передаются народу, созывается Учредительное Собрание. Ну, товарищи пошумели и пошли к Зимнему дворцу. Там заперлось правительство. Выставили пулеметы, юнкера охрану держат, женский батальон.
   -- Это мы все знаем, сами там были с рабочими, -- сказал Миша.
   -- Да кабы нам кто сказал, где правда, -- сказал пожилой рабочий. -- А то так говорят: Ленин шпион, на германские деньги работает. Ладно. Так я и поверил! Почему же не арестовали тогда! Нет, Чернов Виктор Михайлыч сказал, что это неправда, что Ленин честный человек. Ке-ренский с ним был заодно. Вы возьмите в толк еще то, что когда рабо-чие за винтовки взялись и пошли к дворцу, так кто на защиту стал? Юнкаря, да девки -- самой буржуй, значит. Солдаты по казармам за-перлись. Офицеры молчат. Теперь, глядите, товарищи, -- 25 октября Керенский помчался в армию, войска собирать против Ленина. Кого собрал? Одних казаков. Казаки -- те же буржуи. Вот я и полагаю, что Ленин и большевики истинно за народ стоят, и нам с ними идти надо а не против них.
   -- Кабы разъяснил кто, -- с тоскою сказал красногвардеец, оглядывая всех кругом, -- мы народ темный. Царя не стало, и пошла путаница. То Львов, то Керенский, то Ленин. И каждый другого хаит.
   -- Нет, товарищи, это уже истина. Народная власть -- советы.
   -- Да так-то оно так, а только, товарищи, был я в Смольном. Жиды, да немцы, да латыши -- русских-то, почитай, и не видно.
   -- Кабы так было, солдаты пошли бы с Керенским. А то не идут. Миша стал прощаться.
   -- Куда же ты, Ермолов? -- сказал Забайкин.
   -- С донесением обратно, на Пулковскую гору.
   Никто их не задерживал. Они вышли на шоссе и пошли по пустынной дороге. Дорога была грязная, растоптанная войсками и обозами. Не дохо-дя до Триумфальной арки, они свернули в сторону и огородами стали про-бираться к городу. Ночь была светлая. Ярко горели на небе звезды. В горо-де было тихо. Электричество светило только в центре. Изредка доноси-лись оттуда выстрелы. Увязая в черной и липкой грязи, прыгая через канавы, Ермоловы и Полежаевы подвигались к Боровой улице. Два раза пришлось перелезать заборы, проходить пустыми дворами, наконец вы-шли на широкую грязную немощеную улицу.
   -- Боровая -- сказал Павлик.
   -- Она самая. А тихо как, -- сказал Ника. -- Куда же пойдем?
   -- Вот и я думаю, куда? На Забалканском у них, конечно, заставы. Там казармы близко, народа много. Не всегда Забайкины попадутся, можно и на Гайдука нарваться, -- сказал Ермолов. -- Пойдемте, господа, на Разъез-жую, потом по Чернышеву и Гороховой.
   Все одобрили его предложение.
   Петербург вымер. Все окна были темны. Редко-редко виднелась кое-где лампадка, затепленная под образами и где красным, где зеленым све-том тускло мигающая под окном. Нигде на перекрестках не было мили-ции. Она была снята рабочими. Но чувствовалось, что город не спал, а тревожно прислушивался к тому, что делается на улицах. За закрытыми железными воротами слышались робкие голоса. Город ждал избавления. На Лиговке ярким светом горели два освещенные дома. Часть окон была прикрыта ставнями, и сквозь щели выбивался желтый свет. Компания за-гулявших матросов стучала в запертые двери и грубо хохотала. Сверху, из раскрытого окна, слышался истеричный женский смех и ругательства.
   Несколько извозчиков стояли посередине улицы, и лошадей под уздцы держали солдаты.
   На Разъезжей по трактирам и кинематографам горел свет и толпа сол-дат стояла подле них. Молодые люди спустились по Коломенской и Ям-ской на Ивановскую, по пустой Бородинской вышли на Фонтанку и здесь остановились. Опять взяло сомнение, куда идти. Но деревянный мост против Малого театра охранялся мальчишкой-красногвардейцем, кото-рый с испугом смотрел на приближавшуюся компанию и ничего ей не сказал, и Ермоловы и Полежаевы благополучно вошли в Апраксин двор. У темных рядов магазинов кое-где дежурили сторожа, но они, видимо, были рады тому, что молодые люди торопливыми тенями скользили вдоль железных арок.
   На Каменном мосту пришлось выдержать опрос. Ермолов сразу заме-тил, что опрашивавшие не имели точных инструкций. Ограничились осмотром карманов, нет ли оружия, причем у Миши пропал кошелек, а у Павлика портсигар. Та же история повторилась и на Синем мосту. По Морской горели фонари. На Мариинской площади темной кучей стоял отряд матросов и красной гвардии. Над ними темными громадами, точно серые слоны, возвышались две броневые машины. Здесь Полежаевы узна-ли, что днем красная гвардия заняла центральную телефонную станцию. Каждые двадцать шагов их опрашивали, но удовлетворялись ответом: "Мы за советскую власть, идем домой на Петроградскую сторону".
   На той стороне Невского, наполовину освещенного, постреливали. Несколько грузовиков и легковых автомобилей стояли возле дома Благо-родного собрания и по Мойке. Подле горели костры, и какие-то люди тол-пились у огня.
   -- Все дело в смелости и нахальстве, -- сказал Ника и пошел впереди всех на Миллионную. Из Зимнего дворца стреляли по арке. Пули проно-сились со свистом по улице и впивались со щелканьем в торцовую мосто-вую. Красногвардейцы жались к стенам домов, укрываясь выступами арки.
   -- Эй! Товарищи, вы куда? -- раздались голоса с обеих сторон.
   -- Свои, свои, -- крикнул Павлик.
   -- Туда нельзя. Там юнкаря.
   -- Врозь и бегом к дворцу! -- шепнул Ника. Павлик и братья Ермоловы кивнули головами.
   -- Стой! -- крикнул сбоку красногвардеец и выставился из-за арки. Пуля щелкнула по арке и он поспешно спрятался. Братья бросились бе-жать по площади к дворцу.
   Несколько выстрелов раздалось по ним, пули защелкали по арке, осы-пая камень, но они уже были на площади. Затрещали выстрелы из Алек-сандровского сада и с Мойки, пули свистали кругом, откуда-то сверху защелкал пулемет, но они бежали невредимые, и сливались темными силуэтами с темными торцами и мокрыми камнями площади. Впереди был Зимний дворец с большими, наглухо запертыми, железными воротами. Ворота были забаррикадированы дровами, сложенными наподобие басти-она. Чьи-то головы показались над ними. Вдруг ярко загорелся большой круглый фонарь у ворот и сейчас же погас.
   -- Господа! Впустите! Свои! -- задыхаясь, крикнул Ермолов.
   Несколько рук протянулось им навстречу, и их перетащили через дрова. Юнкера в шинелях с красными погонами, обшитыми серебряным галуном, повели их через ворота во двор.
   Во дворе горел костер из дров и сидело человек двадцать юнкеров. Они окружили вошедших.
  

XLII

   -- Ну что? Где Керенский и казаки? -- было первым вопросом юнке-ров. Они по лицам, по смелости подвига, узнали, с кем говорят.
   Братья уселись на ступенях главной дворцовой гауптвахты и стали рас-сказывать все то, что они видели и слышали за день своих скитаний. Они не умалчивали ни о чем и ничего не скрывали. Они сказали, что казаков меньше тысячи, что они ждут помощи солдат, а солдаты не приходят, что они не верят больше Керенскому и не хотят сражаться, что все их надеж-ды на то, что Петроградский гарнизон станет на их сторону.
   -- Как же, -- с отчаянием и злобою сказал юноша лет шестнадцати, почти мальчик, глядя усталыми страдающими глазами на Ермолова, -- наши солдаты сплошь трусы и шкурники. Они ни за что не выйдут из ка-зарм. Они готовы признать своею властью немцев, большевиков, Ленина, Керенского, хоть самого дьявола, лишь бы им ничего не делать, лущить семечки да шататься по кинематографам.
   -- Такие же и здешние казаки, -- сказал черноусый маленький юнкер, -- понарядились во френчи, денег уйма, и никто не интересуется, откуда у них деньги.
   -- Приходили тут Уральцы старые, потолкались по царским комнатам, а потом и утекли. "Когда мы сюда шли, -- сказали они нам, -- нам сказок наговорили, что здесь чуть не весь город с образами, да все военные учи-лища и артиллерия, а на деле-то оказалось -- жиды, да бабы, да и прави-тельство тоже наполовину из жидов. А русский-то народ там, с Лениным, остался. А вас тут даже Керенский, не к ночи будь помянут, оставил од-них. Вольному воля, а пьяному рай!"
   -- Вот вам и казаки!
   -- И ведь надо же, чтобы этакий грех случился, -- у дверей молельни Императрицы часовым поставили юнкера-еврея.
   -- Чуть не подрались казаки с юнкерами.
   -- Главное -- никто не распоряжается. Керенский уехал, а министры тут засели и ничего не делают.
   -- Все разговорчики...
   -- И умирать за таких министров охоты нет никакой.
   -- Раньше был Царь, а теперь пустое место.
   -- Россия, господа, осталась.
   -- Россия под красным знаменем! Какая же это Россия!
   -- Говорят, в Городской Думе собрались общественные деятели, может быть, они что-либо придумают.
   -- Слыхали, господа, -- сказал подошедший из дворца юнкер, -- сей-час Пальчинский от министров передавал: звонили по телефону из Город-ской Думы, что общественные деятели, купечество и народ с духовенством во главе идут сюда и скоро должны подойти и освободить дворец от осады...
   -- Это поразительно красиво будет! -- сказал офицер школы в сером пальто мирного времени, с бледным, усталым лицом, на котором горели душевной тоскою большие лучистые глаза.
   -- Бросьте, господин поручик, ночь уже. Какие общественные деятели!
   -- Куда им! Вы слыхали, что пленный большевик рабочий рассказывал.
   -- Да, брешет он!
   -- Кто знает? А на них похоже. Говорит, вы не знаете Ленина и Троцко-го. Они поставят под Александровской колонной электрическую гильо-тину и всем, кто против них, головы поотрубают.
   -- Бросьте, Вагнер, и без вас тошнехонько.
   -- Не может этого быть. Не звери же они. Такие же люди, да и русские притом.
   -- А вот увидите. Слыхали, на Петроградской стороне тридцать юнке-ров Владимирского училища взяли в плен, поставили у забора и всех рас-стреляли. Красногвардейцы расстреливали. Вертунов из окна видел. По-том уложили трупы, как дрова, на грузовик и куда-то увезли.
   -- У вас нервы, Вагнер.
   -- Господа юнкера, можно у вас огонька получить, -- сказала подходя к сидевшим девушка лет двадцати пяти. Поверх юбки на ней надета была шинель, подпоясанная ремнем с патронташами.
   -- Пожалуйте, Леночка, присаживайтесь к нам.
   -- Некогда, господа, с вами растарабарывать. Леночка взяла головню и побежала с нею во дворец.
   -- Ну, как они? -- спросил Павлик.
   -- Ничего. Все драться хотят. Это "ударная рота женского батальона смерти". Уже в вылазку ходили, к Миллионной улице. Все как следует -- винтовку на руку, и впереди женщина-офицер с револьвером. Теперь с нами первый этаж дворца занимают.
   Юнкера примолкли. После оживленного обмена мнениями все сиде-ли и молчали. Бледный рассвет наступал на дворе. Яснее стали облезлые, лишь кое-где сохранившие листву кустарники посередине двора, столби-ки и будка гауптвахты, стеклянная галерея. Звезды погасали, и серое небо над узким двором каждую минуту становилось бледнее.
   -- Господа выборные, на совет, -- сказал кто-то с гауптвахты и ушел во Дворец, хлопнув стеклянною дверью.
   -- О, черт возьми! Опять разговорчики! -- проворчал поручик и шата-ющейся от усталости походкой побрел к дворцу.
   Ника сидел в стороне и смотрел на юнкеров у догоравшего костра. Они все были с бледными, усталыми от безсонной ночи лицами. Тонкий, точ-но барышня, стройный, хорошенький юнкер лежал на ступенях, положив нежное лицо на черные доски гауптвахты, и спал. Длинные ресницы со-мкнулись, пухлый детский рот был полуоткрыт и грудь ровно дышала. Рядом с ним черноусый спал сидя и густо, по-утреннему, храпел. Вагнер, бледный, с окруженными синевою мечтательными глазами, сидел на при-несенном из дворца кресле и смотрел на небо. Он заметил, что Ника смотрит на него, и подошел к нему.
   -- Мне вся эта история представляется безнадежной, -- сказал он со слезами в голосе, -- нас и четырёхсот человек не наберется, патронов мало связи ни с кем нет. 25 октября удрал Керенский, сегодня удерет или изме-нит Полковников, и что будет с нами?! В Неву вошла "Аврора". Она уже стреляла по городу. Два хороших попадания и от дворца ничего не оста-нется.
   -- Но что же делать? Не сдаваться же? -- сказал Ника.
   -- Сдаваться нельзя. Перестреляют, замучают всех. Вертунов расска-зывал, что когда юнкеров повели на расстрел, мать одного из них, интел-лигентная женщина, лет сорока, хорошо одетая, бросилась на колени пе-ред красной гвардией и кричала: "Я мать! я мать! Отдайте мне его!" Крас-ногвардеец грубо выругался и сказал: "Ну так смотри же, как твоего щенка задушим", -- и стал выпускать в него пулю за пулей, а она на коленях пол-зала перед ним по грязи и хватала его за ноги. Чего ждать от них!
   -- Надо биться до конца.
   -- Я понимаю вас. Это верно. Надо биться, но за кого умирать, когда так хочется жить. За Коновалова и Терещенко? За Керенского и Черно-ва?.. Они так много говорят о России, а понимают ли они Россию?.. Ах... Так жить хочется!.. Я мечтал о славе на войне, о подвигах. Немцы разби-ты, мы возвращаемся ликующими рядами, и жители встречают нас цвета-ми и букетами. И у меня есть мать, сестры и братья, есть родной угол. За-чем же? По какому праву хотят отнять это у меня? За что берут мою жизнь?
   -- За Россию, -- тихо пожимая ему руку, сказал Ника.
   -- За Россию... Но без Царя нет и России.
   Вагнер отошел от Ники и войдя в кусты низко опустил голову. Нике показалось, что он плакал.
   Ясный октябрьский день наступал.
  

XLIII

   С утра во дворце начался безпорядок. Ника видел, что не было ника-кого плана обороны дворца, да его и не могло быть, потому что никто ни-кого не слушался и не исполнял ничьих приказаний.
   В одном зале были наставлены столы. Придворные лакеи с презритель-ными улыбками на бледных лицах служили за ними, подавая закуски и вина. Там пировали офицеры, в то время как юнкера и Полежаевы с Ер-моловыми второй день не имели корки хлеба. На улицах стреляли. Здесь были расстегнутые мундиры, пьяные лица, в коридоре кого-то тошнило, несколько человек стояли у стены с дорогими портретами, в позах, не вызывавших сомнения в том, что они делали.
   Ужасная тоска сжала сердце Ники.
   "Да, -- подумал он, -- понятно, почему гибнет Россия. Она не может не гибнуть".
   -- П-поручик! п-по-жалуйте, -- привязался к Нике капитан Ораниен-баумской школы прапорщиков. -- Вы-пьем... Вино отличное, Царское!.. И то, представьте, эта старая рвань, лакеи, нам еще худшее подали. Вооб-ражаю, что было бы с нами, если бы мы да старенького тяпнули. Пожалуй и на ногах не устояли бы.
   Ника смотрел на него с недоумением и злобой.
   -- Стыдно, капитан! -- тихо сказал он и пошел по дворцу.
   Везде был хаос. В одной из зал строились юнкера Ораниенбаумской школы, и одни выходили из строя, потом снова вбегали. Фельдфебель никак не мог закончить расчета.
   Они оставляли дворец.
   Защитников дворца становилось все меньше, а толпа в нем не умень-шалась, и все чаще и чаще Ника слышал, как юнкера говорили между со-бой и рассказывали ему, что то тут, то там среди толпы, шатающейся по дворцу, захватили то матроса, то солдата-большевика. Они просачивались откуда-то во дворец и вели настойчиво свою агитацию среди юнкеров. И сразу всем стало ясно, что без помощи извне, без восстания Петербург-ского гарнизона, без подхода каких-то сил к Петербургу -- не удержаться. Лазили на крышу, прислушивались к тому, что делалось кругом, но все было тихо. Казаки не наступали. Несколько отчаянных юношей реши-лись пробиться и принести в Царское Село записки с описанием положе-ния. Юнкера и женский батальон сбились по коридорам и залам дворца, терялись в лабиринте комнат, этажей и зал. От поры до времени раздавал-ся тяжелый гул, что-то охало неподалеку, звенели и падали стекла, и сей-час же страшный взрыв обозначал падение снаряда. Стреляла "Аврора". И то, что у большевиков была артиллерия, а у юнкеров ее не было, пони-жало дух защитников Зимнего дворца.
   Министры нервничали и все чаще говорили о том, что сопротивление безполезно.
   Высокий стройный министр Пальчинский выходил из залы и пытался водворить хотя какой-либо порядок в том кошмарном сумбуре, который царил во дворце.
   -- Постройтесь, постройтесь, господа, скорее, -- говорил он. -- Юнке-рам надо очистить дворец от большевиков. Мы поднимемся наверх, прой-дем верхним этажом и зайдем этим негодяям в тыл. Сколько вас?
   -- Двадцать семь человек, господин министр.
   -- Ну, довольно для этих негодяев. Они трусливы. А знает кто-либо план Зимнего дворца?
   Но никто не знал.
   Шли наудачу и путались по темным переходам, по винтовым лестни-цам, и вся операция казалась сумбурным лихорадочным сном.
   Захватывали во дворце большевиков и не знали, что с ними делать, куда их девать.
   Телефон уже не работал, никакой связи с внешним миром не было и, как это ни странно, слухи зарождались и гасли, их сообщали как истину, и то надеялись, то предавались отчаянию. От всего этого безпорядка юнкера волновались, не видели смысла боя, не видели воз-можности отсидеться. Продовольствие было давно на исходе, и если бы не таинственные корзины с хлебом и закусками, которые, несмотря на то, что дворец был оцеплен кругом красногвардейцами, протискивали туда люди разного звания, провозили иностранцы, среди защит-ников был бы уже настоящий голод. Никто не думал, что это продол-жится так долго. Рассчитывали, что уже 26-го октября Керенский с войсками освободит Петербург из-под власти большевиков, но шло уже 29-е, а помощи ниоткуда не было.
   -- Держитесь! -- говорили прибегавшие из штаба округа люди, -- Помощь близка.
   Но по их лицам было видно, что они и сами не верили в эту помощь.
   -- Капитану Кузьмину, комиссару Петроградского округа, удалось уго-ворить Преображенцев. На Невском Преображенцы разоружают красную гвардию. Волынский полк окружил Смольный. Ленин и Троцкий бежали на "Аврору".
   Ленин и Троцкий -- эти два имени не сходили с уст и на их головы сыпались все проклятия.
   Все оживало. Любопытные устремлялись к окнам, открывали двери подъезда и падали, раненные невидимыми пулями. Было ясно одно: об-ложение дворца стало еще крепче и еще теснее.
   Ползли новые слухи, передаваемые на ухо, с глазу на глаз. Бледный юноша склонялся к бледному юноше и говорил чуть слышно: "Казаки Керенского митингуют и не желают драться".
   -- Викжель постановил не пропускать никаких воинских эшелонов к Петербургу.
   -- Кто такое Викжель?
   -- Военно-исполнительный комитет железнодорожников.
   В эти страшные часы нарождались и страшные слова, от которых уже веяло мертвящее, ядовитое дыхание интернационала. К Викжелю присо-единился Потель -- союз почтово-телеграфных рабочих -- и он становил-ся на сторону большевиков.
   Около полудня стрельба замолкла. Какая-то делегация от большеви-ков проехала к штабу округа и не успела она скрыться в широких дверях громадного здания, как пошли новые слухи.
   -- Большевики сдаются, хотят переговоров. Они требуют допущения своих членов в Правительство.
   -- И пусть... и пусть... кому они мешают.
   -- Допустите хоть одного большевика в правительство и он разложит все правительство и погубит Россию.
   -- А теперь лучше?
   Оглядывались на восьмимесячную работу Временного правительства и чувствовали, как обмякали руки и ноги, и сердце медленно падало. На фрон-те отходили, сдавались, бежали, на фронте был один позор. Армия разло-жилась. Внутри -- грабежи и погромы. На улицу страшно выйти. Голод на-двигается вместе с зимою, дров нет, железные дороги умирают, рабочие пе-рестали работать. Красивый русский язык поруган, старое правописание заменено новым. Заборное правописание освящено Академией Наук и постановлением Временного правительства. Правительство широко раскры-ло двери хаму, и хам врывался и поганил все, что было чисто и свято.
   С улицы шли страшные вести.
   -- Ищут по домам кадетов и юнкеров и убивают их.
   -- С офицеров срывают погоны на улице и забивают насмерть.
   И сейчас же говорили о том, что красная гвардия -- дрянь, она не хо-чет сражаться.
   _ На Невском, дама одна, трех красногвардейцев обезоружила и винтовки сама в дворницкую снесла при смехе толпы.
   На улицах была толпа, значит, не так страшно. Опять любопытные лица тянулись к окнам, опять по узким лестницам лезли на чердаки и выполза-ли на крышу. Большой красный флаг трепался на флагштоке и говорил о крови и мучениях. Внизу в сыром тумане осенних сумерек мокрыми кам-нями блестела площадь с черными полосами торцовых дорог.
   Пусто было на ней.
   Александровский сад шумел осенними кустами, и они, облетевшие, разбухшие от дождя, казались зловещими. Вся его площадь, с извилисты-ми дорожками, с круглым бассейном фонтана, с памятниками, была пу-ста. В белом здании Адмиралтейства таилась толпа и оттуда щелкали выстрелы. Пять человек матросов жались за Александровской колонной, и чудилось, что они устанавливают там пулемет. Броневик стоял под аркой Главного Штаба.
   Дальше было море крыш -- темно-коричневых, серых, мокрых, бле-стящих. Там были дома, где жили родители этих юношей, где от них жда-ли спасения.
   Там было тихо. Взгляд хотел увидеть в туманной дали за городом дви-гающиеся войска, слух хотел уловить гром канонады, увидать дым поез-дов, спешащих на выручку. Но кругом была тишина, и темное марево по-крывало поля и огороды вокруг Петербурга.
   -- Митингуют... -- шептали молодые уста.
   -- Казаки митингуют и не идут спасать Петроград!
  

XLIV

   30 октября стало холоднее. С моря дул резкий порывистый ветер. Нева почернела, и волны с глухим шумом набегали на мосты, пенились белыми гребнями и рассыпались, шипя. То бил холодный косой дождь, то между туч обнажались клочки голубого неба, и печальные лучи будто заплаканно-го солнца упадали на сверкающую под ними воду, на дома, на дорожки сада.
   С юга отчетливо, часов с десяти, послышалась частая канонада.
   Бух, бух! -- слышалось оттуда.
   Бух, бух, бух, бух! -- и опять четыре выстрела и еще четыре.
   -- Очередями сыпят, -- говорили во дворце.
   -- Казаки наступают.
   И опять родились слухи и опять возникали надежды.
   -- Под Пулковым дерутся.
   -- Какое! Ближе! Среднюю Рогатку, слыхать, занимают.
   -- Измайловский полк в безпорядке бежал. У казаков броневой поезд оказался.
   -- Броневой дивизион выступил из Петрограда с белыми флагами сда-ваться Керенскому.
   -- Казаки седлают лошадей, переходят на сторону Керенского. Кто-то уже видел казаков на Невском, у Гостиного двора. Голодные, бледные, исхудалые, изможденные безсонными ночами лица юнкеров оживлялись, глаза сверкали надеждой.
   -- Погодите, Леночка, и на нашей улице праздник будет.
   -- Теперь отсидимся.
   -- Ах, дал бы Бог!
   Выстрелы гудели все в одном и том же месте. Часам к двум они стали реже. К трем совсем смолкли. Солнце садилось в серый туман, тучи заво-лакивали небо, Нева с глухим шумом билась о гранит набережной. Вмес-те с сумерками появились и страшные слухи.
   -- У казаков нет патронов.
   -- Казаки изменили и сдались...
   Последняя надежда рухнула. В Зимнем дворце становилось хуже. Ораниенбаумцы ушли. Петергофская школа прапорщиков оказалась ненадеж-ной. Кто же был надежен? Кому можно было верить? И было ясно, что дворец уже занят не юнкерами, а большевиками, и юнкера группирова-лись лишь в Портретной галерее, да в Фельдмаршальском зале, составляя непосредственный караул Временного правительства. Временное прави-тельство совещалось... о сдаче...
   Притихшие у высоких дверей юнкера шепотом передавали друг другу страшные вести:
   -- Керенский пошел на переговоры.
   -- Викжель требует мира и прекращения междоусобной брани.
   -- Полковников бежал.
   Офицеры ходили растерянные среди юнкеров и не могли рассеять страшных слухов, возникавших то тут, то там, не могли ответить на роко-вые вопросы. Они не знали ничего.
   Петербург, озаренный пламенем костров, глухо волновался, и в этом рокоте толпы, гудках автомобилей, вдруг проснувшихся, чудилась победа большевиков.
   Опускались руки. Обойма, взятая чтобы быть вложенной в магазин винтовки, падала на пол, и патроны рассыпались. Мертвели глаза.
   Двери залы, где были министры, были наглухо заперты. Возле них стояли часовые. Там шли совещания. Иногда оттуда выходил человек в темном сюртуке, с седыми волосами, и говорил сбегавшимся к нему юн-керам:
   -- Господа, обороним и защитим честь и достоинство России. Господа! Умрем, а не сдадимся.
   Юнкера молчали. Мрачным огнем горели глаза. Руки нервно сжимали винтовки.
   -- Если сдадимся, пощады никому не будет, -- говорил министр, ухо-дя, и никто не знал, что решили, что придумали те, кому доверили свои молодые жизни эти юноши и девушки.
   -- Сдаваться немыслимо...
   -- Сдаваться -- позор, -- говорили по залам, коридорам, лестницам и дворам дворца. И вдруг, как ошеломляющее, убивающее известие пронес-лась среди защитников страшная весть:
   -- Белый флаг на дворце.....................................................
   Вся площадь сразу наполнилась густою, глухо гомонящей толпою. Слы-шались из нее резкие командные крики. Стало до боли ясно, что стрелять по ней ни к чему.
   Матросы, солдаты и красногвардейцы густыми толпами врывались в ворота и подъезды и растекались по дворцу, наполняя его отовсюду.
   -- Держите, товарищи, дисциплину, -- покрикивал худощавый человек в мятой черной шляпенке, размахивая руками.
   -- Товарищи, -- прокричал еще раз худощавый человек, -- помните революционную дисциплину! -- и скрылся за дверями полуциркульного зала, где находилось Правительство.
   Прошло несколько томительных минут. Двери зала распахнулись, и опять появился этот же черный, худой молодой человек. Лицо его было восторженно. Он поднял руки над головой, растопырив ладони, будто хо-тел начать дирижировать каким-то хором, и закричал диким голосом:
   -- Спокойствие, товарищи, спокойствие! Товарищи! Да здравствует пролетариат и его революционный совет! Власть капиталистическая, власть буржуазная у ваших ног! Товарищи! У ног пролетариата! И теперь, товарищи пролетарии, вы обязаны проявить всю стойкость революцион-ной дисциплины пролетариата красного Петрограда, чтобы этим пока-зать пример пролетарию всех стран! Я требую, товарищи, полного спо-койствия и повиновения товарищам из операционного комитета Совета!
   Толпа дрогнула, навалилась, подалась вперед, плотным кольцом окру-жила юнкеров и стала отнимать у них винтовки.
   Вооруженные рабочие вошли в зал, где в дальнем углу сбились члены Правительства.
   Звонкий голос распорядителя раздался по Портретной галерее:
   -- Товарищи, выделите из себя двадцать пять лучших, вооруженных товарищей для отвода сдавшихся нам слуг капитала в надлежащее место для дальнейшего производства допроса.
   Из толпы стали выделяться матросы "Авроры" и окружать членов Вре-менного правительства.
   Несколько минуть во дворце был слышен сдержанный гул многих ты-сяч голосов. Товарищи еще "держали революционную дисциплину", но вот щелкнул выстрел -- юнкер застрелился.
   Этот выстрел точно пробудил толпу. Она вдруг раздалась, рассеялась и из неподвижного состояния ожидания чего-то перешла к деятельности.
   Начали хватать вещи со столов, драть обивку кресел и диванов. Пока-зались люди, несшие с хохотом девушек женского батальона. Отдельные крики возвышались над общим гоготанием и разносились по дворцу.
   -- Спасите! спасите! -- диким голосом кричала Леночка. Матросы тащили ее по комнатам нижнего этажа.
   -- На царскую постель ее!
   -- Натешимся!
   -- А и много их здеся.
   -- То-то добыча!
   -- Спасите!
   -- Боже!
   -- Здорово завоевали! Хо-хо, вот это так добыча!
   По залам дворца, на полу, на постелях лазарета начиналось пиршество зверей. В полутьме видны были группы по восемь, по десять человек, слы-шались хрипение, стоны, тяжелое дыхание и циничная ругань.
   -- В очередь, товарищи, становись в очередь! Вынимай билетики на брунетку фельдфебеля.
   Юнкеров обезоруживали и сгоняли во двор, чтобы вести их куда-то
   -- Тащи пулемет, прикончим здеся, -- смеясь кричал матрос с красным лицом и весельем горящими газами.
   -- Вот так Ленина свадьба!
   -- Товарищи, помни приказ комиссара никого не трогать. Большеви-ки не крови ищут!
   -- Куда их беречь, буржуев!
   -- Что, брат, трясешься? Погоди, к стенке поставим, то-то танцы узна-ешь.
   -- Это враги народа!
   -- Не разговаривать! Комиссар идет.
   Молодой офицер в шинели, в погонах, с алой повязкой на рукаве, вла-стно расталкивая матросов, прошел через толпу к юнкерам и приказал построиться.
   -- Вам, -- сказал он, -- ничего не будет. Товарищ Шлоссберг, ведите их в крепость.
   Ночь прошла на крепостном дворе, возле Монетного двора у Трубец-кого равелина. Как стадо, столпились юнкера, одни сидели, другие лежа-ли на мокрых камнях, третьи стояли, прислонившись к стенам. У ворот, возле костра толпились вооруженные рабочие. Мелкий холодный дождь сыпал сверху и, казалось, что этой ночи не будет конца.
   Миша с братом, Павлик и Ника были в этой толпе. К ним жался Ваг-нер с бледным и тонким, как у девушки, лицом. Он отвел Нику в сторону и начал говорить, но подбородок запрыгал у него и вместо слов вылетел только неясный звук: -- у-а, а, а...
   Он отвернулся, набрал воздуха в грудь и заговорил:
   -- Вы знаете... Леночка... моя невеста. Я не буду больше жить... На Дег-тярной, в доме номер 28, квартира 36, во дворе... Моя мать... Расскажите ей, как я умер.
   Юнкера подходили к красногвардейцам и заговаривали с ними. Крас-ногвардейцы, молодые рабочие в черных пальто, а многие и без пальто, в пиджаках, опоясанных патронными сумками и пулеметными лентами, стояли, опираясь на винтовки и шутили.
   -- Что, господа буржуи, попановали и довольно.
   -- Третьяго дни таких, как вы, сотню на Смоленском поле в расход вывели.
   -- Оставьте, товарищи, каждый в своем праве. Отпустят вас. Только подписку возьмут, что вы против Советской власти никогда не пойдете. Живите. Большевики добра хотят.
   -- А куда ушли казаки? -- спрашивали юнкера.
   -- В Гатчино. Да и казаков-то -- кот наплакал. Только четыреста чело-век и пошло за Керенского. Все за народную власть!
   Поздно ночью узнали, что привезли арестованных министров.
   -- Капут Временному правительству, товарищи. Рабоче-крестьянская власть наступает в Рассее. Теперь и мир, и хлеб, и земля. Никто вас, юнкарей, не тронет, -- говорили красногвардейцы.
   От надежды, подлой надежды, как-нибудь сохранить свою шкуру, переходили к страшному отчаянию. Слышались стоны насилуемых женщин, липкое сознание какой-то низости вступало в молодые сердца. И тогда тошнило не от одного голода. Несколько человек, угревшись вместе в углу двора, положив головы на мокрые плиты тротуара, спали, решив, что надо набраться сил для завтрашнего дня. Среди них был Миша. Все кипело в нем негодованием, и вместе с тем какой-то план геройского подвига, ко-торый он должен совершить, создавался несознательно в его голове.
   Вагнер стоял, прислонившись к стене, и лицо его с закрытыми глаза-ми было так бледно, что Нике временами казалось, что он уже умер от горя. Но, увы! От горя не умирают.
   Так долгая, мучительная, холодная и сырая шла ночь, и каждый знал, что эта ночь последняя для него.
   Как хотелось многим проститься со своими, увидать последний раз лицо матери, отца, сестер и братьев, увидать свой дом, свою квартиру.
   -- Как думаешь, -- тихо проговорил Ника, обращаясь к Павлику, -- Таня и Оля чувствуют теперь, что с нами?
   -- Страшно подумать. Оля в Царском, а Царское...
   -- Бог милостив.
   -- Ты думаешь, нас расстреляют?
   -- Только не мучали бы.
   -- Ах! Уже умирать! Мы так молоды.
   -- Молчи!.. Молчи!..
   Утро наступило наконец, хмурое, туманное и сырое. За воротами в уз-ком переулке с тяжелым грохотом промчался грузовой автомобиль и оста-новился, треща машиной. Во двор вошел молодой человек с бледным ли-цом, окруженный вооруженными матросами. Он держал в руке револьвер и бумагу.
   -- Юнкерам построиться! -- властно крикнул он.
   Юнкера стали становиться в две шеренги. Их лица были землистые, глаза смотрели угрюмо.
   -- Советская власть победила, -- стал говорить приехавший. -- Во всей России водворяется порядок, и совет народных комиссаров постановил даровать жизнь тем, кто был обманут и ослеплен безумными вождями, стремившимися к реакции. Вы подпишете здесь бумагу о том, что вы при-знаете власть советов и не будете выступать против нее с оружием в руках. И тогда вы свободны. Можете ехать по домам. Клянитесь в этом.
   Юнкера молчали. Многие тяжело дышали. Слезы стояли в пустых уста-лых глазах.
   -- Я клянусь, -- раздался искусственный ломающийся бас, -- всю жизнь бороться против насильников русского народа и уничтожить предателя, подлеца и шпиона Ленина!
   -- Что-с! Кто это сказал? -- визгливо выкрикнул молодой человек.
   -- Я! -- выступая вперед, сказал Миша. -- Господа, подписывайте бу-магу Она вынужденная и ничего не стоит. Моя кровь развяжет вашу клятву.
   -- К стенке! -- взвизгнул молодой человек.
   Матрос так толкнул Мишу, что он упал на камни, но сейчас же встал и смело подошел к стене.
   Он стоял у стены, и его глаза, большие и лучистые, сверкали, как глаза Ангела на иконе.
   -- Стреляйте же! -- крикнул молодой человек и прицелился сам из револьвера.
   -- За Царя и за Русь!
   Резко щелкнуло около десятка ружей. На бледном лице вдруг черным пятном появилась кровь, глаза закрылись, тело безсильно согнулось и рухнуло ничком на мокрые камни, из которых выбивалась бурая трава
   -- Мерзавцы! Палачи! -- крикнул Вагнер и кинулся на молодого чело-века, но сейчас же грубые руки схватили его и установили у стены.
   -- Этого я сам, -- сказал молодой человек и, подойдя на шаг к Вагнеру всадил ему пулю в висок из револьвера.
   -- Да здравствует революция! -- крикнул он и в каком-то экстазе продолжал стрелять в труп Вагнера.
   -- Ну-с, господа! Кто еще желает?
   Юнкера стояли молча. Некоторые тряслись сильною, заметною дро-жью.
   -- Пожалуйте подписываться.
   Через полчаса они выходили из крепости. Они шли молча, не глядя в глаза друг другу.
   Под воротами их обогнал автомобиль -- грузовик -- и заставил при-жаться к стене. На грузовике уезжали матросы. Они сидели по бортам плат-формы, а на дне ее лежало два трупа.
   Матрос схватил винтовку и выстрелил поверх голов юнкеров. Юнкера невольно отшатнулись. Матросы грубо захохотали.
   За мостом юнкера расходились и тихо брели по своим домам. Кругом кипела и бесновалась уличная толпа, шатались солдаты и слышались кри-ки: "Да здравствует советская республика!"
  

XLV

   Все это время Саблин почти безвыходно провел на своей квартире. Что мог он делать? Он -- генерал свиты Государя Императора. Одного его по-явления было достаточно, чтобы разъярить и взволновать солдат. Снача-ла он попробовал найти работу и пошел к военному министру Верховскому. Верховский был из хорошей семьи, учился когда-то в Пажеском кор-пусе, там увлекся социальным вопросом, был исключен из корпуса, разжалован в рядовые и сослан в Туркестан. Там он хорошо себя зареко-мендовал, добился производства в офицеры, поступил в Академию. Он был левый, но по рождению и воспитанию он был наш, и Саблин надеял-ся, что с ним он найдет общий язык. Прием у Верховского был по-демо-кратически с восьми часов утра, и к этому времени было назначено прий-ти Саблину. В приемной в доме на Мойке, когда-то угольной гостиной madame Сухомлиновой, мебель была чинно расставлена вдоль стен и по-крыта пылью. Видно было, что с самой революции хозяйская рука не ка-салась ее, и вытирали ее только платья просителей. У Верховского ожида-ло приема несколько солдат, потом являлась какая-то украинская депута-ция показывать министру новую форму. Это были рослые молодые гвардейцы: полковник, обер-офицер, фельдфебель и солдат, одетые в ка-кую-то русско-французскую форму с генеральским малиновым лампасом на штанах. Они охорашивались, как женщины, перед зеркалом и все спра-щивали: хорошо ли? От них веяло опереткой. Полковник готовился ска-зать благодарственную речь Верховскому за проведение идеи создания особой украинской армии.
   Всех их адъютант пропустил раньше Саблина, несмотря на то, что сам же по телефону назначил Саблину прийти к 8 часам.
   Когда Саблин ему мягко заметил об этом, он вычурно вскочил и вос-кликнул:
   -- Извеняюсь, господин генерал. Но то депутации, комитеты, выбор-ные от частей, и, по демократическим правилам, я обязан их пропускать ранее генералов.
   Саблин хотел уйти, адъютант испугался и доложил о нем Верховскому.
   Верховский, молодой человек, сидел за громадным письменным сто-лом. Лицо его было неуверенное и жалкое. Как ни старался он играть в республиканского министра, эта роль ему не удавалась. Он старался быть важным, но ордена и осанка Саблина его смущали, и вместе с тем он бо-ялся сидевшего сбоку за столом юного штаб-офицера генерального шта-ба, вероятно, комиссара или его помощника, без которого он не смел ничего делать. Он хотел быть светски любезным и демократически грубым, хотел перед комиссаром из Совдепа показать, что ему плевать на генера-лов и все для него "товарищи", и в то же время слово товарищ, применен-ное к Саблину, у него никак не выходило.
   Верховский выразил удивление, что Саблин обращается к нему. Он ни-чего не знал о том, что Керенский назначил Саблина в его распоряжение.
   -- Таким боевым генералам, как вы, место на фронте. Армия нуждает-ся в них. Я во всяком случае узнаю, какие будут распоряжения относи-тельно вас, и вам сообщу. Вы здесь живете?
   Саблин сказал свой адрес.
   -- Отлично. Отлично. Работы теперь так много, мы получили такое тяжелое наследство, что вы не останетесь без дела.
   Это было 18 сентября, но кончился сентябрь, проходил и октябрь, а никто не безпокоил Саблина на его квартире. Не было пакетов из канце-лярии военного министра, не было звонков по телефону. Бродя по улицам, встречаясь со знакомыми по гвардии, толкуя с ними, Саблин скоро понял, что никакого вызова и не может быть. Ни Саблин, ни те, кто походил на Саблина по своим убеждениям, не были нужны Керенскому. Ему нужно было не создавать, но разрушать русскую армию, и саму Россию.
   Керенский был Верховный Главнокомандующий Армии и Флота и председатель Совета Министров, но держал он себя, как Монарх. В Став-ке он бывал налетами, армия его не интересовала, он только позировал перед нею.
   Саблин видел ежедневно (он нарочно ходил смотреть на это), как громадные толпы солдат с утра наполняли Александровский рынок. Вся набережная Фонтанки и площадь подле рынка были серы от них. Там, на глазах у всех, солдаты продавали свое казенное солдатское обмундирова-ние, покупали штатские тройки, тут же переодевались и толпами, с котомками на плечах, текли на вокзалы железных дорог. Демобилизации армии никто не объявлял, но она уже расходилась самовольно, на глазах у всех.
   Все железные дороги были переполнены солдатами. Солдаты требова-ли у железнодорожных служащих эшелонов, составляли поезда и, нарушая движение, рискуя крушениями, ехали куда хотели.
   На Марсовом поле иногда по утрам Саблин видел жалкие шеренги обучающихся солдат. Они часами стояли, ничего не делая, грызли семечки и пересмеивались. Как-то раз Саблин увидел на поле эскадрон своего род-ного полка. Его сердце мучительно сжалось, рой воспоминаний охватил его, и он подошел к эскадрону. Учил эскадрон солдат. Лошади были худые и нечищеные. В таком виде Саблин никогда не видал лошадей своего пол-ка. Люди болтались в седлах, все было грязное, ржавое.
   Совсем молодой офицер, граф Конгрин, стоял пеший в стороне. Саб-лин знал его. Он подошел к нему и спросил, почему он не учит солдат.
   -- Ах, ваше превосходительство, -- взволнованно ответил корнет Кон-грин, -- но они меня не послушаются. Сегодня и так чудо. Сам комитет постановил произвести учение.
   Солдаты не слушаются офицеров, не признают генералов -- такова была система управления армиями Главковерха Керенского, отнявшего власть у генерала Корнилова во имя спасения не России, но революции.
   Газеты были полны резолюциями и постановлениями армейских комитетов и съездов, комитетов корпусных и дивизионных.
   "Комитет Тьмутараканского полка постановил продолжать войну с неприятелем до победного конца, в полном согласии с союзниками. По-зор предателям-дезертирам, покидающим окопных товарищей".
   "Комитет N-ской дивизии постановил ввести в полках дивизии революционную дисциплину и установить товарищеское приветствие друг друга".
   А рядом с этим партией большевиков при бездействии Главкосева Че-ремисова в Пскове издавалась газета "Окопная правда", где печатались статьи о необходимости заключения мира с немцами без аннексий и кон-трибуций, о демократизации армии, о выборном начале.
   Керенский и совет солдатских и рабочих депутатов работали в полном согласии. Корниловым к Петербургу был стянут 3-й конный корпус, со-стоявший из надежных и твердых людей. Здравомыслящим лицам удалось уговорить Керенского оставить этот корпус возле столицы "на всякий слу-чай". Но началась планомерная работа большевиков, и корпус система-тически растащили по эскадронам и по сотням и разбросали по Эстляндской, Лифляндской, Курляндской, Витебской, Псковской и Новгородской губерниям, где, оставленные без влияния старших начальников, казаки разложились, потеряли дисциплину и перестали повиноваться.
   Саблин видел все это. Какая-то властная рука готовила последний потрясающий удар России, и не было никого, кто бы мог отвратить этот удар. Была это рука германского генерального штаба, неустанно через Швецию переводившего деньги Ленину на его работу, была это рука та-инственного Интернационала, готовящего царство сатаны, -- была это просто глупость Керенского, у которого в Зимнем дворце закружилась от власти голова -- это было все равно. Саблин видел, что отстранить эту руку он не может.
   Для Саблина не были поэтому неожиданностью октябрьские события. Они должны были совершиться. Он презирал таких генералов, как Пестрецов, но он понимал, что они могли или ничего не делать, "саботиро-вать", как говорили в эти дни, как это делал сам Саблин, или идти с рож-ном в надежде хотя от чего-либо этот рожон удержать.
   На глазах у Саблина избивали мальчиков-юнкеров, убивали офицеров. Что мог он сделать? Только умереть, только быть так же избитым и уби-тым. Саблин знал, что он обречен на смерть, что та "Еремеевская" ночь, ночь избиения офицеров, о которой сладострастно толковали солдаты с самой мартовской революции, уже наступила. Он понимал, что офицер-ство русское, а с ним и вся интеллигенция всходили на Голгофу страда-ний, и с ними вместе шел и Саблин. Он не боялся смерти. Жизнь давно утратила для него свое значение, потому что та красота жизни, которую дает семья, Родина, свой полк, армия, победа и Царь, как символ всего этого, были вырваны из его сердца, но ему не хотелось умирать, как бара-ну, ведомому на заклание, как убойному скоту, ему хотелось отдать свою жизнь в борьбе, и он ждал того момента, когда эта борьба начнется, чтобы в ней дорого отдать свою жизнь, а пока берег себя.
   25 октября красное знамя мятежа перешло в руки большевиков и на-чалась их быстрая разрушительная работа.
   Саблин часто сравнивал состояние России с состоянием тифозного больного. Период Временного правительства -- это было скрытое состо-яние тифа, когда больной еще ходит, у него нестерпимо болит голова, иног-да начинается бред, но окружающие еще не чувствуют, какая у него бо-лезнь. Теперь кровавый бред окончательно свалил больного, и жуткие ко-шмары начали душить его. Но дальше должно быть выздоровление. Саблин ждал этого выздоровления. А если смерть?
   Саблин не верил в возможность смерти нации.
   2 ноября Совет народных комиссаров вызвал в Смольный для допро-са ученого артиллериста и академика, начальника Михайловского ар-тиллерийского училища и Артиллерийской Академии генерала Карачана. Допрос продолжался недолго. За Карачаном никакой вины не на-шли. Матросы его вывели из Смольного, завели в переулок и здесь зверски убили.
   На улице убили трех прелестных мальчиков французов, сыновей учи-теля французского языка Генглеза. Они не были ни офицерами, ни юнкерами, как иностранцы они оставались чужими русской революции. Их завели к стене и в сумерках осеннего вечера расстреляли по всем прави-лам палаческого искусства.
   Одних хватали, возили для допроса в Смольный, проделывали коме-дию какого-то суда, везли в Петропавловскую крепость или на Смолен-ское поле и там расстреливали несколькими выстрелами из ружей, других просто убивали на улице, на квартире, в больнице, третьих буквально растерзывали -- советская народная власть покоряла под нози свои всякого врага и супостата.
   9 ноября новая народная власть объявила о назначении Верховным главнокомандующим Армии прапорщика Крыленко.
   Русская Армия приняла его, потому что он был народным героем того времени. Саблин поинтересовался прошлым нового Главковерха и вот что он узнал.
   Крыленко был учителем истории. Это был маленький, озлобленный нескладно сложенный, безобразный, желчный интеллигент -- точная ко-пия знакомого Саблину Верцинского. Должно быть, когда-то кто-нибудь из офицеров оскорбил Крыленко; он ненавидел офицеров и военную служ-бу. На одном из митингов в разгар проводимого Керенским углубления революции Крыленко вышел на эстраду, произнес патетическую речь, сорвал с себя погоны и ордена и в диком экстазе стал топтать их, называя их "клеймом рабства". Экзальтированная им солдатская толпа последо-вала его примеру. Старые заслуженные подпрапорщики и солдаты, офи-церы, перепуганные насмерть, срывали с себя колодки с георгиевскими крестами, рвали на себе погоны и несли к ногам Крыленко. Это и сделало Крыленко народным героем и приблизило его к шпионской шайке Ле-нина.
   Первым приказом Крыленко было требование по всему фронту послать парламентеров для переговоров с немцами о мире. Мир должен был быть заключен через головы генералов и правительств самими солдатами. Мир должны были заключать роты с ротами, батальоны с батальонами, полки с полками...
   Это была такая новость для международного права, что даже немцы усомнились в возможности так добиться мира и решились снестись со став-кой, с Могилевом.
   В Могилеве после бегства главковерха Керенского автоматически всту-пил в исправление его обязанностей его начальник штаба, генерал Духо-нин. Это был молодой еще, красивый генерал генерального штаба, впол-не порядочный, но робкий и нерешительный. Он всецело отдался в рас-поряжение комиссаров и правил армией через них, вернее, подписывал текущие бумаги.
   Он возмутился такому предложению и не признал Крыленко. Крыленко во главе матросских и латышских банд двинулся к ставке на нескольких поездах. Шли медленно, осторожно, трусливо. Малейшее сопротивление ударных Корниловских войск -- и все эти банды вместе с самим Крылен-ко убежали бы без оглядки. Но после долгих митингов ударные батальоны умыли руки и объявили нейтралитет, Крыленко побоялся ехать в Ставку и потребовал, чтобы Духонин явился к нему в поезд для доклада. Он гаран-тировал ему полную безопасность. Напрасно комиссары и друзья Духонина отговаривали его ехать к Крыленко, советовали ему переехать в Чер-нигов, уже и автомобиль был готов. Духонин счел себя обязанным поко-риться новой власти. Надо было быть последовательным. Кто, изменив Государю, присягнул Временному правительству, кто вместо Николая Николаевича признал Брусилова, потом Корнилова, потом Керенского, должен был признать и Крыленко.
   Страшен был только первый шаг измены природному Государю, дальнейшие были легки, и никто не думал, что последний ведет в пропасть.
   Едва Духонин появился на перроне вокзала, на него бросились свире-пые матросы. С него сорвали погоны и буквально растерзали его на глазах у Крыленки. Его раздели, страшно, цинично осквернили труп и оставили лежать на перроне.
   За телом убитого мужа приехала вдова с дочерью, их водили к трупу, издевались над ними и после долгих унижений выдали для погребения...
   Убийство Духонина, совершенное неслыханно зверски и сопровождав-шееся небывалым надругательством, понравилось армии негодяев и пре-дателей. Всякий приговор к смерти офицера или генерала объявляли с этого времени с циничной усмешкой: "Получаете новое назначение! В штаб генерала Духонина!.."
   Саблин знал все это. Он знал, что и он находится в числе обреченных на командировку "в штаб генерала Духонина". По совету Петрова, остав-шегося верным ему, хотя и служившего "в собственном Ленина гараже", Саблин съехал со своей квартиры и кочевал теперь с места на место, ночуя по знакомым и преимущественно у Мацнева, иногда на пустой квартире князя Репнина или на квартире Гриценки, или Марьи Федоровны Моргенштерн.
   Личная жизнь его прекратилась.
  

XLVI

   "Что же Россия?" -- часто думал Саблин, засыпая то на диване в гости-ной, то на оттоманке в кабинете, то на мягких перинах любовно постлан-ной ему постели в особой комнате у Марьи Федоровны, то в комнате ла-кея. "Что же Россия?" И должен был ответить себе: "Ничего Россия! Шу-мит по городам и весям, волнуется красными знаменами, объявляет самостоятельные республики и готовится к выборам в Учредительное Со-брание".
   Война не то идет, не то нет. Одни люди сидят в окопах, хотя и знают, что если немцы станут наступать, они убегут, другие деловито и спокойно едут домой, тащат с собою оружие и с оружием готовятся отнимать чужую землю и делить ее между собою. А по всей России вывешены плакаты, списки по номерам, партии враждуют между собою, партии выхваляют выставленных кандидатов, партии сулят золотые горы, молочные реки и кисельные берега.
   "Как жаль, -- думал часто Саблин, -- что дядюшка Обленисимов уехал. То-то доволен был бы теперь, то-то шумел бы и кричал: "У нас совсем, как в Англии!"
   Все говорили, что пройдут эсеры и большевики. И не могло быть иначе. К урнам готовились идти с оружием в руках и громко заявляли: "Кто не с нами, тот против нас. А кто против нас -- в штаб генерала Духонина".
   14 ноября избиратели потянулись к урнам, а солдаты, стоявшие подле мест выборов, посмеивались и говорили: "Не видать вам Учредительного Собрания. Наша теперь власть!"
   И от этого падало уважение и вера в Учредительное Собрание. Называли его просто "Учредилкой" и мало интересовались тем, кто пройдет. И менее всего интересовался этим Саблин. Он вспомнил, как еще в 1905 году ему говорил управляющий на заводе, на котором он стоял с охранным взводом, что всеобщее, прямое, равное и тайное голосование -- это только ловушка. Оно не было всеобщим, потому что к урнам не явилось громад-ное большинство: просто боялись солдат-большевиков; оно не было прямым, потому что не было достаточной проверки, кто подает записки, так как города были переполнены пришлым элементом -- солдатами, для ко-торых уже ничего не было святого; оно не было тайным, потому что партии заготовляли и рассылали печатные списки и готовые конверты и можно было знать, кто за какой список голосует, и, наконец, оно не было рав-ным, потому что большевики уже проявили террор в полной мере, и против них голосовать боялись. Это была комедия, а не выборы.
   Не пошел и не подал своего голоса и Саблин. Не пошел по убеждению. Из отдельных лиц, он нашел бы, может быть, кого выбрать, но голосовать за списки он не мог. Более других ему нравился казачий список, начинав-шийся именем Каледина, но когда Саблин расспросил про остальные имена, то оказалось, что дальше следовали лица, в полной мере парализо-вавшие Каледина. Честные, благородные люди, любящие Родину, попря-тались в подполье. Одни из скромности, другие из трусости, и в Учреди-тельное Собрание нагло перла мразь и темные силы, чтобы разрушать, а не восстановлять Россию.
   Три года тому назад, перед войною Саблин, думая о Государственной Думе, пришел к тому убеждению, что в России нет людей. Говорят: война родит героев. Эта война не только не родила героев, она уничтожила их. Кого не вспомнишь, его уже нет на свете. Застрелился на поле сражения у Сольдау, не желая идти в плен к немцам доблестный генерал Самсонов, томится в Быховском застенке горячий патриот Корнилов, ушел в отстав-ку пылкий и честный граф Келлер, застрелился Крымов, убит доблест-ный Карпов. Кто остался? Остались и продолжают где-то копошиться те, кто предал Государя, те, кто сегодня носил Царские вензеля и был, как ребенок, счастлив назначению в Свиту или в генерал-адъютанты, а завтра рвал с себя в угоду толпе вензеля, драпировался красной материей и свои речи начинал лживыми словами: "Я демократ и друг народа. Моя идея -- народовластие. Я социалист и революционер!"
   "Что же? Выбирать их, готовых менять ежеминутно свои убеждения? Их, ищущих, где жареным пахнет, и способных продать честь и достояние России?!"
   Рана была ужасная, и Саблин за эти три месяца поседел и постарел на двадцать лет. Остались только юношески гибкая талия, осанка старого военного, да стальным блеском воли горели серые глаза.
   Кругом суетилась толпа. Люди веселились, как никогда. Кинематогра-фы были полны народом, в театрах шли спектакли. Мария Федоровна ежедневно пела в концертах, и это веселье, когда у лавок с хлебом стояли часами длинные очереди, когда уже не было сахара, когда мясо стало редкостью и половина магазинов стояли с заколоченными окнами, казалось пиром во время чумы.
   Правительство старалось урегулировать продукты, быть справедливым. Но весь народ сверху донизу стал безчестен, открылись ходы и возможности добывать муку и продукты со стороны, явилась протекция, и каждый тащил к себе все, что мог, создавая запасы на черный день. Каждый чувствовал и понимал, что черный день наступал.
   Советская власть наложила руку на всякую собственность. Начались повальные обыски, ревизия банковских сейфов, а вместе с этим начался повальный грабеж. Состояния в золоте, бриллиантах и бумагах перекла-дывались из одних карманов в другие. Это делалось беззастенчиво, про-сто, нагло, на глазах у всех. Чтобы спасти хоть часть имущества, надо было дать крупную взятку комиссару, наряду красной гвардии, комитету, сове-ту. Если Ленин, глава правительства, брал взятки от Германского императора за предательство России, то как же было не брать этих взяток комис-сарам и прочей власти народно-крестьянской республики? Брали, как никогда, и разврат красных чиновников, достиг в эти дни небывалых раз-меров.
   Саблин постоянно читал Евангелие. В каждом новом декрете он видел подтверждение слов Спасителя и чувствовал, что настают последние вре-мена. Он ждал Антихриста.
  

XLVII

   Письмо от Тани... Его принес Петров, которому доставил его какой-то солдат, не пожелавший назвать себя. Таня устроилась в Тобольске. Она шьет и стирает белье. Она шьет рубахи тем самым солдатам, которые ка-раулят Государя, она стирает белье Царской Семьи. Это дает ей возмож-ность знать все, что делается в Тобольске на "улице свободы". Таня ни на минуту не теряет веры в то, что русский народ поймет страшное преступ-ление, которое он совершил, и освободит и вернет на Престол своего за-конного Императора. Но она становится нетерпеливой. Она боится за неприкосновенность Царской Семьи. Кровавые призраки французской революции ее преследуют.
   "Папа, -- писала Таня, -- вам нужно торопиться, нужно что-нибудь сделать, что-нибудь предпринять. Я писала Тебе, что я не могу назвать теперешнее существование Государя и его Семьи иными словами, как тихий ужас. Когда сравню еще недавнее прошлое с тем, что делается те-перь, я вижу, что раньше все-таки можно было жить -- теперь жить стало немыслимо от тысячи обид, оскорблений, возмутительных и наглых вы-ходок.
   В сентябре в Тобольск от Временного правительства прибыли комис-сар Панкратов и его помощник Никольский. Они собрали солдат, объя-вили им, что они партийные социалисты-революционеры, стоят за народ и за народную власть и что они не могут допустить, чтобы и в заточении Государь жил, как Государь. Панкратов за политическое преступление сидел 15 лет в Шлиссельбургской крепости, а затем 27 лет провел в ссылке в Якутской области. "Как обращались с нами они, так и мы теперь будем обращаться с ними", -- говорил Панкратов. Никольский тоже из ссыль-ных Якутской области, грубый и глупый, неотесанный мужик с повадка-ми палача. Никольский кричал на Наследника Цесаревича и называл его гадкими словами. Бедный мальчик боится теперь выйти из комнаты, боится встретить этого мерзкого человека. Папа, у них система -- отравлять существование Царской Семьи целым рядом мелочей, ранящих глубоко чувствительное сердце.
   Я много насмотрелась наглостей солдатских в Царском Селе после революции, но никогда, никогда я не могла подумать, что наш русский сол-дат может пасть так низко.
   Государю и Государыне было запрещено выходить куда бы то ни было кроме церкви. Никто из народа не допускался в церковь, когда там моли-лась Царская Семья. Единственное место, где Государь и его семья могут быть на воздухе, -- это двор. Там Государь пилил дрова, Великие княжны качались на качелях, а теперь устроили ледяную гору. Солдаты, по науще-нию Панкратова и Никольского, стали делать на доске качелей непри-личные надписи, а ледяную гору уничтожили.
   На днях у них был митинг, на котором они постановили, чтобы Госу-дарь Император снял с себя погоны. Папа, ты знаешь, что такое погоны для каждого из вас! Они еще дороже для Государя, потому что на них вен-зель его отца. В самой грубой и возмутительной форме солдаты предъяви-ли это требование к Государю: "А не снимешь, -- кричали они, -- так мы сорвем их с тебя силою".
   Теперь, папа, Государь ходит в куртке. Всех лиц, проживавших в доме Корнилова, переселили в губернаторский дом, и там стадо тесно и неудоб-но. Теперь они запретили Государю и его семье посещать даже церковь, разрешены только домашние богослужения и то под надзором выборных от солдат.
   Папа, что это за выборные! Вчера священник поминал в молитве свя-тую царицу Александру. Солдаты остановили его грубыми словами и под-няли скандал. Они не ведали, что творили. А я, папа, когда мне рассказы-вали про это, подумала, что это правда: она святая. Все, что было в про-шлом, -- все искуплено этими муками, и будет день, когда русский народ помянет ее во святых своих угодниках.
   Что я пишу такое... Мои мысли путаются. Ужели ей те же страшные муки, которые имела святая царица? Ужели явится Георгий Победоносец на белом коне и сокрушит главу дракона, ужели повторится дивная леген-да святых Георгия Победоносца и Царицы Александры? И что это за змей, поработивший нашу землю? Страшно, папа!
   Я сижу в маленькой комнате неподалеку от их дома и шью при свете керосиновой лампы. Кругом холодная, суровая, сибирская зима. Глубо-кий снег лежит на улицах и через белые, как сахар, пласты его, прочные и крепкие, протоптаны узкие дорожки. Холодно, папа. Когда кто-нибудь идет на улице, то снег так скрипит, что слышно в моей избушке. Старая бабка, хозяйка моя, сидит рядом в каморке. Кот забрался мне на колени и, лежа на спине, мягкой лапкой играет с клубком ниток. У меня хорошо, папа, а каково им?
   Папа, им больше не присылают денег от Правительства. Мы ходим по Тобольску и собираем деньги у купцов и крестьян. Интеллигенция не дает. Папа, русский Царь живет Христа ради! Но он не знает этого, мы скрыва-ем от него.
   Новая власть -- я не знаю, папа, какая она, но, видно, гадкая -- распо-рядилась по телеграфу, что она не намерена содержать Царскую Семью. 10 человек служащих уволены, сахара отпускают по полфунта в месяц на человека. К невыносимым страданиям нравственным им прибавили и муки телесные!
   Папа! Но ведь это же недопустимо! Это позор, которого никогда не простит русскому народу история! Папа, действуйте, работайте. Папа, я что могу -- делаю. В меня влюбился здешний солдат охраны. Он некраси-вый, курносый, маленький, кривоногий, у него лицо изрыто оспою, боль-шой рот с длинными плохими зубами, от него гадко пахнет, он глупый, но он добрый... Я, папа, обещала выйти за него замуж, если он освободит Государя и его семью! Он теперь только и думает об этом.
   Папа, но вы там в России должны действовать! Вы генералы, снискан-ные его милостями. Надо действовать на союзников. Что же они? Так пла-тят они Государю за его непоколебимую верность своему слову? Что же король Георг и королева Александра? Что же Пуанкаре и Фош? Ужели они безсильны и не могут приказать кучке евреев, правящей Россиею, отпус-тить Богом венчанного Царя и не мучить его!
   Папа! Милый, родной, честный папа. На тебя все надежды. Но ведь действовать надо. Если ничего не делать, то ничего не будет..."
   Саблин призвал Петрова и расспросил, какой из себя был солдат, при-везший письмо. Оказалось: невзрачный, кривоногий, курносый, с лицом, изрытым оспою, большим ртом.
   "Умная девочка, -- подумал Саблин. -- И права она. Действовать надо. Действовать, а не ждать!"
  

XLVIII

   Глухой слух. Точно стук из подполья, точно шепот за каменной сте-ной: на Дону у Атамана Каледина все по-старому, полный порядок. Дис-циплинированная армия, жандармы по станциям, поезда ходят по рас-писанию -- тишь, да гладь. Корнилов, неизвестно каким образом, осво-божден из Быховского застенка. Приехал офицер генерального штаба и комиссар с предписанием освободить, и освободили. Предписание так тонко подделано, что никто не усумнился в его подлинности. Корнилов, окруженный своими верными туркменами, идет по степям на юг. К нему примыкают юнкера и офицеры. На юге создается снова Российская ар-мия и эта Российская армия освободит Россию от засилья большевиков!
   Это передал Саблину Ермолов, разыскавший его у Марьи Федоровны Моргенштерн. Он рассказал обо всем.
   -- Надо бежать, ваше превосходительство, -- сказал Ермолов. -- Там и вам работа будет. На ваше имя солдаты и офицеры пойдут.
   Саблин задумался.
   "Да, -- подумал он. -- Надо творить. Надо восстановить старые полки
   и вернуть совесть русским людям".
   Было тут же решено ехать в Ростов, а там, что Бог даст. Ермолов обещался выехать вперед, разведать, побывать у Атамана Каледина, сгово-риться с ним, разыскать Алексеева и встретить Саблина с докладом в Ро-стове. Братья Полежаевы поедут вместе с Саблиным и составят его охра-ну, но будут держаться в стороне и как будто незнакомые, они вывезут с собою и Олю, которая поедет в Смольный институт, только что отправленный на юг.
   -- И я поеду с вами, -- вдруг сказала Мария Федоровна. -- Когда вы поедете с дамой, Александр Николаевич, на вас меньше будут обращать, внимания. Вы будете только буржуй, каких много теперь едет искать сча-стья на юге, если же вы поедете один, то вы будете контрреволюционер и вам не избежать крупных неприятностей.
   -- Поезжай, Муся, -- глядя в большие печальные синие глаза своей подруги, сказал Гриценко. -- Ты права. Ты у меня умница.
   -- Что же вы там делать будете? -- сказал Саблин.
   -- Ростов -- веселый город, и я там всегда найду себе заработок. Мо-жет, там в оперетку поступлю. Это всегдашняя моя мечта.
   -- А ты, Павел Иванович? -- спросил Саблин.
   -- Я останусь. У меня, Саша, старуха мать восьмидесяти лет, как я ее брошу? Проживу как-нибудь. Мы с Мацневым решили скрипеть до кон-ца. Ведь к весне, поди, и Каледин в Москве будет, и вы с Корниловым подоспеете. А то еще на немцев у меня надежда большая. Не первый раз варягам выручать нас. Пусть приходят княжить и володеть нами.
   Саблин отправился в контору Международных спальных вагонов. Оказалось, что билеты на Ростов получить нелегко.
   Все места на все дни, вплоть до второго февраля, были проданы. Зна-комый кассир, не раз продававший Саблину билеты, сказал ему: "Наве-дывайтесь к нам каждый день. Может быть, будут случайные места. Быва-ет так, кто-нибудь записался, а потом передумает, и места остаются. Толь-ко, простите, я вас запишу на чужую фамилию, а то вас ищут. Придумайте какую-нибудь".
   -- Моргенштерн, -- не задумываясь сказал Саблин.
   -- Хорошо. Шведская фамилия. Так даже лучше. Товарищи иностран-цев еще боятся. Ведь поверите, нас спасает пока только то, что на вагонах написано: "Compagnie Internationale" (*-Международное общество). Они думают, что у нас есть что-то общее с их новым богом -- интернационалом, и не трогают.
   Случайное место оказалось на 22 января. Однако тот же кассир предупредил Саблина о том, что поезд дальше Лисок не пойдет, так как, по слухам, у Лисок бой. Казаки дерутся с большевиками. Подробностей кас-сир не знал. В газетах глухо писалось о контрреволюционных замыслах Атамана Каледина и о том, что все должны взяться за оружие и отстаивать землю и мир от генералов, капиталистов и казаков. Были короткие сооб-щения штаба главковерха с знаменательным заголовком: "На внутреннем фронте".
   На этот внутренний фронт и стремился Саблин, и его сердце по-преж-нему молодо билось в ожидании боя и победы!
  

XLIX

   До Москвы ехали благополучно. Мария Федоровна и Оля Полежаева в дамском купе, Саблин с Павликом, Никою и богатым ростовским евреем Каппельбаумом -- в другом купе. Вагон был полон, коридоры заполнены офицерами и солдатами, так что нельзя было открыть двери и пройти в уборную, в уборной было разбито стекло, не было воды, и три "товарища" дружно храпели на полу под умывальником. Если бы не эти подробности, то можно было бы забыть о том, что едут после революции. В купе было чисто, постели, постланные свежим бельем, были опрятны, и ярко горело электричество.
   Саблин был одет в шубу с меховым воротником и мягкую бобровую шапку, одолженную ему братом Варвары Дмитриевны Мацневой, и Каппельбаум принимал его за купца. Павлик и Ника тоже были в штатском. Солдаты, попавшие в коридор интернационального вагона, чувствовали себя смущенными и вели себя тихо.
   В Москве была пересадка. Прямые поезда не ходили, пришлось нани-мать извозчика, взявшего за конец безумную цену: двадцать пять рублей; на Курском вокзале садиться пришлось вечером, и носильщик предупре-дил, что брать места надо будет со скандалом. Действительно, за час до подачи поезда платформа наполнилась солдатами с сундучками и котом-ками, многие и с ружьями, которые, едва только подали поезд, кинулись, давя друг друга, к вагонам и быстро их заполнили.
   -- Вчора вот так-то кинулись, -- рассказывал, проталкиваясь, носиль-щик, -- женщину под рельсы сбросили. Задавило насмерть. Им все ни-чего.
   Однако в интернациональном вагоне опять был порядок. Солдаты не входили в купе и теснились в коридоре. Они останавливали друг друга, говоря, что это вагон иностранный. Они, видно, твердо усвоили, что свое грабить и портить можно безнаказанно, а иностранное боялись -- как бы не пришлось отвечать.
   Опять без приключений добрались до Воронежа, но там остановились, и через час пришел проводник и сказал:
   -- Ну, господа, как хотите, или вылезайте, или обратно поезжайте. Ка-заки под Чертковым дерутся, не пущают.
   Саблин, Павлик и Ника собрались на совет. К ним примкнул молодой энергичный горец, инженер Арцханов, заменивший Каппельбаума, пе-решедшего в соседнее купе.
   Ника стоял за то, чтобы слезть в Воронеже и ехать лошадьми через фронт. В разговор вмешался Арцханов.
   -- Простите меня, господа, что я позволю себе дать вам совет, -- сказал он. -- Сделайте так, как я. Вы куда едете? В Ростов?
   -- В Ростов, -- отвечал Саблин.
   -- Ну вот. И я в Ростов. Мы вернемся на Грязи и там сядем в царицын-ский поезд. В Царицыне все спокойно. Из Царицына поедем на Торговую и по новой ветке в Ростов.
   -- А почему не на лошадях? -- спросил Ника.
   -- Да ведь вы -- офицер? -- спросил Арцханов, в упор глядя на Нику. Ника замялся.
   -- То есть, был офицером, -- сказал он.
   -- Все равно. Попадетесь в руки красной гвардии -- в расход выведут. Притом же с господином помещиком, -- кивнул он на Саблина, -- дама с вами, барышня. Теперь зима, чего вы натерпитесь еще в дороге, а тут мы потеряем всего один день.
   Павлик стал на сторону Арцханова, Саблин молчал, но видно было ему не хотелось попадать на фронт в костюме буржуя и начинать свои похождения с плена большевикам. Решили остаться в вагоне.
   Рано утром выгрузились в Грязях и стали ожидать поезда на Царицын Регулярного движения не было, но по требованию солдат, в огромном количестве переполнявших станцию, начальник станции согласился от-править на Царицын теплушечный поезд.
   -- Вы, господа, ничего не будете иметь против, заплатить поездной прислуге рублей по тридцати, -- сказал Арцханов, -- нам выберут вагон почище и мы своей "буржуйской" компанией славно докатим до Цари-цына.
   Все согласились. Каппельбаум, Арцханов и молодой телеграфный чи-новник явились ходатаями и после долгих перешептываний, хождения в комитет железнодорожников, дело стало налаживаться.
   -- Мы взяток не берем, товарищ, -- сказал в канцелярии комитета мо-лодой железнодорожный служащий на предложение Арцханова заплатить за вагон.
   -- А я вам их, товарищ, и не предлагаю, -- сказал Арцханов. -- Но я про-шу вас принять эти четыреста рублей, собранные пассажирами на партий-ные цели, как знак того, что буржуазия, едущая на юг, сочувствует вам.
   -- А вы знаете, какой мы партии? -- самодовольно усмехаясь, спросил молодой человек.
   -- Большевики, -- сказал Арцханов, -- потому что это теперь единствен-ная партия в России, которая может существовать.
   Молодой человек не понял иронии, но, польщенный, смягчился.
   -- Хорошо, -- сказал он, -- я вам выдам квитанцию в получении денег. Партия, действительно, нуждается. Просветительные цели, то да се, зна-ете, товарищ, деньги всегда нужны, поверите ли, комитет до сего времени даже граммофоном не мог обзавестись. Только, извиняюсь, теплушки вам не найдется. Так, чистенький вагончик вам подберется; знаете, такой, где скота не возили.
   В сумерках зимнего дня пригнали этот вагон, оказавшийся вагоном из-под угля. Но такими пустяками, как угольная пыль, стесняться не прихо-дилось, и пассажиры стали устраиваться в нем на своих вещах.
   Солдатская толпа бушевала кругом. Ей не хватило вагонов и, увидав еще вагон, прицеливаемый к поезду, она кинулась к нему.
   За эти полгода свободной республиканской жизни Саблин привык к солдатским митингам и выражениям, на них употребляемым, и потому нисколько не волновался, зная, что если нет у этой массы вожака, то от слов и угроз до дела очень далеко.
   Не смутило его и то, что солдаты наполнили вагон и стеснили отку-пивших его буржуев. Этого надо было ожидать. Люди ехали на крышах и на буферах, естественно, что они не могли оставить лишь наполовину за-нятого вагона.
   Саблин, устроив возможно удобнее Марию Федоровну и Олю, уселся сам у стены и думал свои думы, лишь одним ухом прислушиваясь к той перебранке и к тем речам, которые говорились в вагоне. Он однако сразу заметил молодого солдата, одетого лучше других, видимо, комиссара или члена комитета, сразу оценил его значение и сосредоточил на нем внимание.
   Поезд тронулся, многие заснули в вагоне, но Саблин не спал.
  

L

   Он вспоминал всю свою жизнь. Вспомнил весенний "бал" у Гриценки, когда он, юный корнет, заступился за Захара, а потом пел с Любовиным и отвозил Китти. Он был тогда ближе к Захару, Любовину, к людям своего взвода, нежели теперь, когда он прожил с ними двадцать пять лет! Чувства и мысли своих лошадей Леды и Дианы, своего Мирабо, на котором он ездил в дни юности, он знал лучше, нежели то, что думают и переживают своими тяжелыми мозгами эти люди.
   Он жил с Китти целую неделю, не отходя от нее ни на шаг, он знал каждый уголок ее тела. И теперь, стоит ему только зажмурить глаза, и он может ощутить сладострастный трепет при воспоминании о полном, ро-зоватом, упругом теле Китти, о ее прекрасных ногах и нежных душистых руках. Сколько раз, покрыв свое лицо ароматными волнами ее золотых волос, он целовал ее затылок. А думал ли он, знал он, что думает, что пере-живает она в эти часы? Он испортил, исковеркал, ее жизнь и даже не зна-ет, где она теперь, жива или умерла. Быть может она следила где-нибудь в глуши по газетам за его успехами, читала про его блестящую конную ата-ку, про ранение, про возвышение и думала: "Он мой! Он мой! Он был моим!".
   Или она давно в земле, и прекрасное тело ее съедено червями, и, вер-но, лежит она в стороне от других, как самоубийца, -- недаром призраки самоубийц его так часто преследовали. Она ушла и потонула в людском море, как тонет песчинка, но легче песчинке, смытой океаном на дальнем севере, столкнуться с песчинкой, смытой в знойной Африке, нежели встре-титься им на земле.
   А сколько, сколько солдат прошло мимо него! Он знал их по фамили-ям, учил их, разговаривал с ними и проглядел их душу, проглядел их страш-ный инстинкт разрушения. Саблин считал, что счастье в творчестве, но, если в творчестве счастье, то ведь и в разрушении, должна быть своя ра-дость.
   И сейчас же он вспомнил Марусю. Никогда наслажденье женщиной у него не достигало такого острого напряжения, как это было в дни его свя-зи с Марусей. Он разрушал ее тело и ее душу. Он перевернул весь ее мир. Она плакала, сгорая от девичьего стыда, а он заставлял ее стоять перед ним обнаженной с поднятыми руками и любовался, как краска стыда раз-ливалась по шее, по груди, заливала все тело, становившееся бледно-ро-зовым. Она страдала -- он наслаждался. А что, если есть наслаждение и дальше, что, если есть наслаждение видеть муки человека и его медлен-ную смерть? Ходят же люди смотреть смертную казнь, ходят годами по циркам смотреть укротителей зверей или каких-либо отчаянных гимнас-тов, чтобы подстеречь минуту их гибели и... насладиться. Стоит, чтобы кого-нибудь задавило лошадьми или поездом, и бежит уже жадная толпа смотреть на остатки разбитого тела, на муки и страдания.
   Смерть и жизнь близко соприкоснулись в последнем спазме наслаждения дающем жизнь новому существу, и в последнем спазме тела, которое покидает жизнь, и в обоих есть что-то общее. Женщина, которая рожает, мучается и иногда умирает. Жизнь и смерть сплетаются в судорожном объятии...
   Светало. В открытую дверь вагона врывался свежий, весною пахнущий воздух, пахло талым снегом, прелым листом и могучим запахом земли воды и воздуха, напоенного озоном.
   "Жизнь и смерть сплетаются в судорожном объятии", -- снова поду-мал Саблин и вспомнил сумерки осеннего дня, чистую белую постель и на ней тяжело утонувшее в подушки тонкое лицо, которое было когда-то столь дорогим, и рядом, в кресле, в куче тряпья, красный, как паучок, ре-бенок, безпомощно шевелящий ручками и ножками...
   "Мойпринц!.. Мой принц!.." --донеслось до него из какого-то далека.
   Было это все! Было и ушло. Исчез Любовин, исчез Коржиков, и где сын Виктор?
   Марусю поглотило на его глазах небытие, а те, быть может, и живы, но Саблин про них не знает и узнает ли когда?
   Tout passe, tout casse, tout lasse!.. (*-Все проходит, все разбивается, все отгорает)
   В этом сила, в этом смысл, в этом возможность жить.
   Все проходит!..
   Проходит страдание, проходит и радость, наслаждение сменяется бо-лезнью, острая боль -- тупою. Жизнь сменяется смертью... Смерть... Да, и смерть проходит, и наступает что-то новое, иное, чего мы не знаем, как не знаем и того, что сменит ощущение данной секунды, данного мига, чет-верти мига, мгновения. Пройдет и большевизм, пройдут все ужасы рус-ского бунта, но старого не будет, -- не будет старого Гриценки, его Захара, Ивана Карповича. А почему не будет?
   Вспомнилась поговорка -- plus (*-Чем больше все изменяется, тем больше остается тем же самым).
   Красный паучок, безпомощно шевелившийся в куче тряпья в домике на Шлиссельбургском тракте, вырос. Ему теперь, должно быть, столько же лет, как вот этому солдату. "Какое у него прекрасное, тонкое и в то же время отталкивающее лицо! Почему он на меня так смотрит, узнал меня, служил где-нибудь со мною? Кто он? Шофер, мотоциклист, радиотеле-графист, писарь? У него тонкие породистые, холеные руки, так странно напоминающие чьи-то другие руки. Чьи? Чьи? В бровях, сурово насуп-ленных, лежит что-то странно милое, так не гармонирующее со всем его наглым видом. Где я видал его, где я встречался с ним?"
   "Что ему от меня надо? Почему собрались там, за вагоном, позванные им вооруженные солдаты, почему он идет ко мне?"
   -- Вы будете не генерал Саблин? -- услышал Саблин обращенный к нему вопрос, и голос послышался ему каким-то далеким и глухим. Точно уши у него заложило, так слышны бывают голоса, когда нырнешь глубоко в воду, и вода зальет уши.
   "Вот оно! -- подумал Саблин. -- Настал и мой черед! -- Он опустил руку в карман, где лежал браунинг, и едва заметным движением большого пальца перевел пуговку на боевой взвод.
   -- Я вас спрашиваю! -- воскликнул солдат, гневно протягивая руку к Саблину.
   И стало так тихо кругом... Саблин слышал, как капала с сучка вода на ноздреватый снег и, пробивая его, шуршала по листьям. Упала одна кап-ля, потом другая.
   "Вот оно! -- мелькнуло в голове у Саблина, и сейчас же сердце сказало ему: все проходит!.."
   -- Да, я генерал Саблин, -- спокойно сказал Саблин, -- что вам от меня угодно?
   Он не слышал того, что говорил после молодой солдат толпе у вагона, но он слышал только, что была сказана ужасная наглая клевета и что сол-даты поверили ей и готовы на самосуд. Саблин слишком хорошо знал пси-хологию толпы и солдата, чтобы ошибиться.
   "Не все еще потеряно", -- подумал он, выхватил из кармана револьвер и, угрожая им, бросился в толпу. Он не ошибся. Толпа расступилась перед ним, и никто не вырвал у него из рук револьвера, никто не схватил его.
   Саблин ловким прыжком перепрыгнул канаву и побежал, делая широ-кие скачки по рыхлому снегу, в лес.
   Саблину было сорок четыре года, но он всю жизнь занимался гимнас-тикой и служил в строю. Он был силен и ловок. Он скоро почувствовал, что кинувшиеся за ним в погоню солдаты бегут тяжело и неумело и что они его не догонят. Выстрелы, раздавшиеся ему вслед, были направлены зря, Саблин не слыхал даже свиста пуль. Он стал бежать спокойнее, вы-бирая направление. Он понимал, что солдаты далеко от поезда не побегут, и, если машинист тронет поезд, то он спасен.
   Но сейчас же Саблин почувствовал, что от солдат отделился кто-то и быстро его настигает. Саблин понял, что тот, кто настигает, так же силен и ловок, как он, но моложе его. Еще десять, двадцать скачков, и он настиг-нет его сзади и тогда собьет с ног. Саблин боялся оглянуться, но инстинк-тивно понял, что настало время стрелять.
   Он быстро остановился и повернулся лицом к нагонявшему. Он под-нял револьвер и прицелился... Туман на секунду застлал его глаза мутною пеленою. Между ним и настигавшим его молодым солдатом, среди тон-ких стволов осин, на мокром снегу заколыхалось странное облачко. В ко-леблющемся тумане утра отчетливо засияли синие лучистые глаза, боль-шие, тоскующие, прикрытые длинными ресницами. Тонкое белое лицо без единой кровинки обозначилось на фоне длинных черных волос, вол-нистыми змеями упадавших на спину, две тонкие руки протянулись к нему.
   "Мой принц!.. Мой принц!.." -- неслось откуда-то издали.
   Это видение продолжалось одну секунду. Саблин успел только поду-мать: "Это потому, что я думал о Марусе!.."
   Эта секунда была роковою для Саблина.
   Сильный удар по кисти выбил револьвер, тяжелые могучие руки навалились на его плечи, охватили его поперек, он сразу был окружен толпою. Его толкали, с него сбили шапку, его ударили по шее так, что у него зазвенело в ушах. Чей-то грубый голос, смеясь веселым торжествующим смехом, сказал:
   -- В штаб генерала Духонина!..
   Саблину показалось, что после этих слов наступила страшная тишина Мутно рисовались тонкие стволы осин и рыхлый снег и небо, сквозь пе-реплет голых сучьев, бледно-голубое, жалкое, точно плачущее небо...
   Ему показалось, что ветви зашумели от набежавшего ветерка и тихо прошептали: "В штаб генерала Духонина!"
   Он понял значение этих слов и тоскливо посмотрел кругом.
   Кто-то, только что подбежавший, ударил его сзади по затылку чем-то твердым, должно быть, ружейным прикладом. В глазах у Саблина потем-нело, он пошатнулся и еще раз услышал ликующие, веселые голоса:
   -- В штаб генерала Духонина!..

1920-1921 и 1922 гг.


ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

I

   Широко раскинулась по-над Доном станица казачья. Белые мазанки, соломенными крышами крытые, точно стадо гусей разбежались вдоль берега обрывистого, уемистого, желтыми песками расцвеченного. Уперлись столбиками рундучков в самый край обрыва и смотрят стеклянными очами, как метет по Тихому Дону, по широкому займищу ветер степной снеговые метели. А кругом них сады. Голыми ветвями стремятся к синему небу яблони черные, вишенья темно-лиловые и вся облепленная старыми черными сучьями белая акация. Машут кому-то ветвями из-за плетней и дощатых заборцев точно кличут кого: "Эй, станичник, нас не забывай!.."Улица широким проспектом протянулась вдоль Дона. Станешь посередине, и туда и сюда упирается она в степь безконечную, безкрайнюю, робкими миражами покрытую. Дома стали неровно. Где гордо выпятились вперед, где укрылись в садовую гущу, точно девушки спрятались за полог древесный, а где и вовсе попрятались за сараями, клунями и банями. Станичный магазин выпер на самую середину площади и гордо уперся белыми с толбочками, из кривого карагача слаженными в большие камни. От Дона в глубь степи где ровными проспектами, широкими и скучными, где уличками кривыми, разбегающимися между садов переулочками, побежали к степи улицы. На площади одиноко стало красное, двухэтажное, многооконное знание и важно глядит на приземистые домики, попрятавшиеся в садах. Каменное крыльцо утонуло в грязи, и над высокою темною дверью висит синяя вывеска, золотыми буквами говорящая, что это четырёхклассное станичное училище, иждивением станицы в благодарную память незабвенного Императора Александра III устроенное. По середине станицы, против спуска к плашкоутному мосту, снятому теперь по случаю зимы, и где тянется по снегу и льду санями наезженная дорога, отступая на площадь, высится красный кирпичный станичный собор о пяти главах, под серебряными куполами. Возле него сад из сиреней, жасминов и высоких пирамидальных тополей, заключенный в деревянную, местами обвалившуюся деревянную ограду, протянутую между кирпичных столбов с медными шарами. Кругом площади, как старухи нищие, опираясь на свои костыли вытянулись галдарейками окруженные лавки станичные. Возле запертых дверей, по узким балкончикам развалились плуги ярко крашенные, бочки керосиновые, ящики, колеса и другой тяжелый товар деревенский.
   Широкие улицы заплыли жирною черноземною грязью. Она доходит до ступицы колес, блестит на солнце, тянется под ветром, и не понять как не уплыли по ней к самому Дону белые домики с пестрыми ставнями и не повалились высокие тополи и кривые плетни. Вдоль домов и плетней натоптана узкая -- двоим не разойтись -- тропинка. Там через большую лужу перекинута скользкая узкая, грязью затоптанная дощечка, там кто-то приладил мостки горбатые и перильце протянул, а там и вовсе нет ни-чего, и прохожие бредут по плетню, цепляясь руками за длинные шаткие колья.
   Чья-то телега застряла посреди улицы, утонув глубоко в грязи. безпо-мощно торчит из нее дышло с висящими воловьими ярмами, и точно всем видом своим говорит она: "Ничаво! Видать, погодить придется..."
   Свиньи целым стадом стали вдоль забора, уперлись розовыми, белой щетиной обросшими боками, в скользкие прохладные колья, подставили грязью залепленные пятнистые спины и животы под солнце и застыли, тупо глядя на землю и поблескивая маленькими черными глазками. Сви-нья -- что! Ей теперь в мокроту предзимнюю самое раздолье.
   -- Кыш, вы! -- замахиваясь длинной палкой, кричит на них седоборо-дый казак, прочищая среди них себе дорогу по узкой тропинке. -- Я вас, проклятые... их!
   Молодцеватый казак в новой форменной шинели без погон, при шашке и винтовке, на рослом, видном рыжем коне с закрученным и завязанным хвостом, утопая по колено лошади в грязи, бодрым шагом, далеко разбра-сывая липкие брызги, обгоняет старика.
   -- Садись, дедушка, подвезу! -- кричит он, скаля зубы.
   -- Ну тя к лешему. Не зубоскаль, обормот! -- замахиваясь на него пал-кой, говорит старик.
   -- Джигитни, старина, покажи гвардейскую развязку, -- не унимается казак.
   -- Олухи! Хронтовики! Дезертиры! -- ворчит старик, разгоняя свиней.
   -- А то на борова, деда, садись. Ишь, боров здоровый! Ничего, что без седла -- довезет.
   -- Пошел к дьяволу, -- кричит старик. -- Управы на вас нет.
   -- И то с ним. Пра, садись. Опоздаешь, слышь благовест-то!
   С синего неба, разливаясь по громадной станице, по широкой темной степи, кое-где блестящей изумрудом озимей, по Дону, прижавшемуся к крутому песчаному обрыву, по виноградным садам, по разливу, поросше-му корявыми ветлами и камышами, несется частый, надоедливый пере-звон тяжелого медного колокола.
   Сполох гудит по станице, сзывая старого и малого, сзывая баб и детей к станичному храму на майдан послушать, что будут говорить приезжие из Новочеркасска люди.
   В солнечном дрожащем мареве под бледнеющим над степью небом ярко, всеми шестью золотыми куполами, горит белый новочеркасский собор, стоящий на крутом земляном утесе. Точно места, воплощенные в белом камне и покрытые золотом, точно дума казачья, горделивая, навис он над степью и далеко виден, сверкающий всеми ярко горящими голова-ми. Между ним и станицей на двадцать с лишним верст залегла широкая долина Дона, поросшая бурой травою, камышами да широкими раскидистыми ивами и дубами.
   По грязным улицам станицы, гуськом, цепляясь за заборы и тыны, по дощатым, залитым грязью, скользким настилам все в одном направлении, к собору, идут женщины в шубках и платках с широкими белыми лицами, темными соболиными бровями и румяными щеками, сытые, сдобные и приветливые. С белых, точно точеных из слоновой кости зубов, слетает шелуха семечек, подсолнечных и тыквенных, жареных. На многих наде-ты дорогие лисьи шубы, крытые сукном, бархатом и плюшем. Казаки, кто в шубе, кто в форменной шинели, одни в погонах, с крестами и медалями, при шашках, в черных прекрасного курпея с алыми суконными верхами папахах, другие без погон, в серых папахах, с ободранными крестами, в шинелях, небрежно надетых и не подпоясанных, с широкими наглыми лицами, молодецкими ватагами подходят к площади, мощенной грубыми каменными плитами. У самой паперти, опираясь на длинную толстую трость с серебряным в виде яблока набалдашником с двуглавым импера-торским орлом на нем, стоит в офицерском пальто и погонах черноборо-дый хорунжий из простых казаков, станичный атаман. Около него столпились почетные граждане станицы. Стоит в голубой атаманской фураж-ке старый с голым лисьим лицом Лукьянов в меховой дорогого меха шубе, стоит в низенькой, старой, измятой армейской папахе, в старой шинели с крестами и медалями за турецкую войну, весь сморщенный, с клочкова-тою седою бородой Пятницков, стоят несколько офицеров в белых пого-нах, штатский с седыми усами в судейской фуражке, сзади них жмутся станичные барышни местной интеллигенции, а левее темная толпа каза-ков и казачек, папахи серые и черные, шинели и шубы, чекмени и теп-лушки, платки и шляпки, гимназические пальто и серые шубки станич-ной молодежи.
   И над всею этою толпою, разливаясь в свежем, пахнущем морозом январском воздухе, густо гудит медный колокол, заглушая отдельные голо-са, заглушая гомон толпы и смех молодежи.
   Сполох несется над Доном.
  

II

   На самой окраине станицы, там, где она тремя улицами, все понижа-ясь домами и вишневыми садами, убежала в безпредельную степь, совсем на отшибе, в густом саду с расставленными по нему колодами ульев, стоит маленькая, точно вросшая в черную землю мазанка, крытая лохматою со-ломенною шапкой, -- это дом дедушки Архипова. Архипову более семи-десяти лет. Он Скобелева хорошо помнит, в Крыму под Севастополем был и мало-мало самого Наполеона не захватил. Он хранитель старых песен и заветов казачьих, он прорицатель и ворожей, ему открыты тайны Библии и Апокалипсиса, и он все точно знает, что было и будет. Газет он не читает, среди людей не бывает, на станичный сход не ходит, горлопанов, что гор-ло дерут и речами заливаются, не жалует, с попом и атаманом не дружит -- с первым потому, что сам он по старой вере живет и славится, как начетчик, со вторым потому, что распустил казаков, воровство развел и стары-ми боевыми играми казачьими не занимает казаков.
   К нему по вечерам ходят молодицы поспрошать, будет ли толк от же-ниха, к нему ходят недужные, изверившиеся в докторах и лекарствах, к нему ходит и сам станичный атаман советоваться по разным делам.
   Он живет вдвоем с правнуком Петушком. Петушку четырнадцатый год он учится в гимназии. Петушок круглый сирота -- отца убили в Восточ-ной Пруссии, а мать с горя померла. Петушком прозвал мальчика дед за его звонкий голос да за добрый, веселый характер. Дед Архипов лошадь держит для Петушка и заботливо из скудных сбережений готовит его стать настоящим казаком.
   Архипов стар, но крепок. Он всегда одет в синие шаровары с широким алым лампасом, в мягкие черные сапоги, по-стариковски стоптанные, в просторный синий чекмень -- в праздники усеянный орденами и медаля-ми, в серую свитку и папаху черного барана. У Архипова в избе чисто под-метено, пахнет мятой и полынью, и сам он сидит в углу под образами, и его желтое морщинистое лицо с седыми длинными волосами и бородою, узкою и благообразною, его тонкий нос и темные глаза кажутся тоже по-хожими на икону.
   Густой гул медного колокола доносится мягкими волнами и заставляет тихо звенеть стекла маленькой горницы. Сполох долетает до окраины ста-ницы и широко несется по степи. Но он не трогает Архипова. Он и так бы не пошел туда, где станичные горлопаны будут говорить "пусты речи и слова", а теперь мешают ему неожиданные, Бог весть откуда взявшиеся, Богом посланные гости.
   Их трое. Два молодых человека и девушка. Все хорошо, по-господски, одетые, но страшно измученные и голодные. Пришли они глухою ночью, часов около двух, как с неба свалились. Едва дошли. Они говорили слабы-ми голосами, и голод глядел из больших, ясных и чистых глаз. Два брата и сестра.
   Старик не допрашивал их, кто они и откуда. Открыл на настойчивый стук дощатую дверь и впустил их из глухой с сияющими большими звез-дами, тихой, безпредельной, пахнущей землею степи.
   -- Спаси вас Христос! -- сказал он тихо и, засветив жестяную лампоч-ку, зорко всмотрелся в шатающихся, как тени, людей.
   Он разбудил спавшего в соседней горнице Петушка, приказал принес-ти меду, хлеба пшеничного и молока и поставил перед гостями.
   -- Кушайте на здоровье, -- сказал он.
   -- Мы, дедушка, -- начал было старший, -- не воры, не разбойники, позволь переночевать, мы можем и бумаги наши показать...
   Но старик перебил его:
   -- Разве я спрашиваю, кто вы, -- сказал он. -- Христос, значит, послал. Голодны вы, крова нету над вами, ну, значит, и накормим и отдыхайте и живите сколько надо. Слава Богу, найдется.
   В комнату Петушка натаскали мягкой соломы и душистого степового сена, барышню устроили на постели Петушка, а молодых людей на полу, и они, наевшись, заснули крепким сном.
   Уже давно гудит сполох по станице, а прохожие люди все еще спят, Петушок поседлал своего бурого мерина и поехал на площадь узнать, в чем дело, старик приготовил гостям кислого молока, хлеба, яиц, наставил самовар и ждет, когда они проснутся.
   Первым вышел молодой человек. Ему было лет двадцать. Красивое, без бороды и усов лицо его было исхудалое и покрытое медным загаром, ко-торый дает зимняя стужа, ночлеги в поле и степной холодный ветер. Он уселся за стол и стал хозяйничать, поглядывая на старика.
   -- Что, -- сказал наконец старик, -- воевать, что ль, пришел?
   -- Воевать, дедушка, -- охотно отозвался молодой человек.
   -- А ты знаешь, сколько еще воевать-то осталось?
   -- Ну, верно, меньше, чем было. К концу, надо думать, дело идет.
   -- К концу, -- протянул старик... -- Ты послушай, что старые люди го-ворят, что степь-матушка по ночам гудёт да старым людям, которые речи ее понимают, сказывает.
   -- Говори, дедушка, я слушаю.
   -- Так... -- протянул старик, придвинулся ближе к столу, за которым сидел молодой человек, налил ему стакан бледного деревенского чая, по-додвинул ломоть хлеба и начал: -- Хочешь верь, хочешь по ветру пусти, потому за речь мою не плачено. А только так оно было, так и сбудется, потому что это от Господа Бога сказано. В тысяча девятьсот четырнадца-том году, значит, заключил наш Император Николай Второй Александро-вич с немецким королем Вильгельмом войну на десять лет. Взмолился Вильгельм, нельзя ли, значит, покороче. "Придет, -- говорит, -- земля моя в разорение от такой долгой войны и не победить мне тогда -- никогда". "Ну ладно, -- говорит Николай Александрович, -- будем с тобой воевать пять лет. Четыре года полностью, а пятый на успокоение, но как мой на-род такой, что его, ежели он развоюется, остановить никак не возможно, то еще пять лет буду я воевать сам с собою, пока вся Россия не погибнет". И спросил, значит, Вильгельм, почему наш Государь погибели желает на-роду своему. И открыл Николай Александрович Библию перед Вильгель-мом и указал на то место, где писано про Содом и Гоморру: "Забыл, -- сказал он, -- народ мой Господа Бога, забыл меня, своего Государя, пере-стал любить любовью христианскою ближнего, и не стало на Руси чест-ных людей, и через то назначено народу русскому очищение огнем и ме-чом". Все, кто Царя предавал, -- погибнут от руки злодеев, все, кто противу царства шел и веру христианскую поносил, погибнут и будут рассеяны по чужим землям. И срок и предел мучениям русского народа показан. Муки показаны до тысячи девятьсот двадцать первого года, когда пере-лом будет. Храмы наполнятся, враги станут друзьями. И будет тысяча девятьсот двадцать второй год лютее всех годов. Казачьи кости будут раз-бросаны по всему свету Божьему и будут такие, что на море погибнут. А Петербургу в тот год быть пусту. В тысяча девятьсот двадцать третьем году загорится звезда над землею -- та звезда будет обозначать начало. И крест Над святым храмом Константина -- над Софиею мудрою православный повиснет, и турки будут заодно с русскими, и кончатся войны на востоке. Враг начертает на всем звезду, и молот и серп под нею. И звезда вознесет-ся на небо, а "молот-серп" обратно прочтутся и тем конец будет. И будет, тогда царствование счастливое Михаила -- и царствованию тому предел осмьнадцать лет".
   Из горницы выглянула девушка. Прелестное лицо ее горело от ветра мороза, солнца, утомления и крепкого сна.
   -- Ну как, Оля, спала? -- спросил ее молодой человек.
   -- Отлично, Ника. Здравствуйте, дедушка, -- сказала девушка.
   -- Спаси Христос. Сестра, что ли, будет?
   -- Сестра, сестра, -- сказала девушка.
   -- Видать, сходствие большое есть. Ну, спаси Христос.
   -- Дедушка, а почему звонят так? Разве праздник сегодня?
   -- И, родная. Какой праздник! Брат на брата идет!
   -- Что же, и здесь большевики? -- спросил Ника.
   -- А ты погодь, -- сказал серьезно старик. -- Вот Петушок, правнук мой, разведку сделает, на чем постановят, погоди и посмотрим, чего вам делать? Может, еще у меня поживете, я схороню вас. Что ж, русские буде-те? А надысь в Каменской полковника Фарафонова свои же люди убили, генерал туда прислан, не то Семенов, не то Сетраков, или как там, едва убежал -- хорошо камышами спасся... Да... На станции Себрякова казаки офицеров убили... Да... хорошо это? А ведь вы... и спрашивать никому не надо -- видать сразу, офицеры. Российские солдаты по Новочеркасску кругом силу взяли, ходят, зверствуют, казаки с ними заодно пошли. Нет, погодить надо, на чем порешат.
   -- А что, дедушка, в Новочеркасске атаманская власть?
   -- Сидел Каледин Алексей Максимович, а что теперь -- никому не известно, с мужиками, сказывают, столковаться хочет. Сидел Каледин, да усидит ли, Христос один знает. Времена тяжелые стали. Сегодня при-сягнут, на завтра предадут. Да вы что?.. Торопиться некуда. Не объеди-те старика. Все свое, не покупное... Да. Отдохните маленько, да порас-спросим людей, а там и видать станет, куда вам лететь!.. Не на огонь же прямо!..
  

III

   Когда Саблин с револьвером в руке бросился в толпу солдат, в вагоне произошло движение. Все солдаты и с ними вместе Ника и Павлик Поле-жаевы выскочили из вагона и бросились за Саблиным. Ника и Павлик не отдавали себе отчета, зачем они бегут. Они были безоружны, они сами должны были бояться солдат, потому что были офицерами, но была ка-кая-то надежда, что, может быть, им удастся быть полезными, помочь от-стоять генерала Саблина. Они видели, как Саблин остановился и прице-лился. Остановилась и вся толпа. Продолжал, не спуская глаз с Саблина, как хорошая борзая собака на зайца, бежать молодой солдат, бежал блед-ный солдат со злым лицом и еще несколько забегали с боков и сзади. Но Саблин не стрелял, а опустил револьвер, и в то же мгновение на него навалилась толпа, и Полежаевы поняли, что для Саблина все кончено. Весь интерес толпы был сосредоточен на нем, и на Нику и Павлика, стоявших в стороне, в лесу, никто не обратил внимания.
   -- Пойдем с ним, -- сказал Ника,
   -- Ничем не поможешь, -- сказал Павлик. -- Надо добывать Олю и бе-жать, куда глаза глядят. Нам нет возврата в вагон.
   -- Но как же так?.. Его-то... Бросить? -- сказал Ника, и губы его наду-лись, а на глазах показались слезы. -- Благородно это?
   -- А что же сделаешь? Ну, скажи сам. Если бы оружие было, можно было бы попытаться стрельбою разогнать их.
   Они стояли в лесу. Молодые сердца бились от негодования и от безпомощности. Едкое чувство стыда от всего виденного было в них. Поднима-лась глухая, жестокая ненависть к солдатам, и жажда мести, кровавой, страшной мести становилась главною целью, главным смыслом жить.
   -- Пойдем на юг, к казакам! -- сказал Павлик. -- Там мы добудем ору-жие. Пойдем и освободим его.
   -- Да, если они раньше его не прикончат. -- Тогда отомстим. -- А Оля как же? -- Конечно, с нами. Сестрою милосердия. Куда она пойдет теперь? Род-ного дома нет, родной земли нет. К казакам! Одно спасение.
   Они нашлю Олю в лесу, недалеко от вагона. Как только она увидала братьев, она замахала им руками, давая понять, чтобы они не шли к же-лезной дороге, и сама, оглядываясь и скрываясь за деревьями, стала про-бираться к ним.
   -- Милые мои! -- говорила она, переводя глаза с Павлика на Нику и с Ники на Павлика, будто желая убедиться, что оба живы и невредимы, -- стойте, стойте, дорогие...
   Она подошла и нервно заговорила.
   -- На поезд и думать нечего возвращаться. Надо бежать, как можно дальше отсюда. Та старушка в платке и жена телеграфиста оговорили вас. Они сказали, что и вы были с генералом Саблиным. Назвали вас его адъютантами. И откуда они это взяли! Кубанского офицера схватили и арестовали, жена его на коленях валялась, просила, чтобы освободили, ее тоже потащили. Всем распоряжался тот молодой солдат с красивым ли-цом. Инженера, который вчера спорил с ними, и его даму тоже забрали, и толстого еврея взяли. Вещи стали перерывать. Я в лесу спрятавшись была, так видала, как они пустые чемоданы выкидывали на дорогу. Вернуться теперь -- на верную смерть. Надо бежать.
   -- Куда бежать? -- сказал Ника.
   -- На юг! На юг! -- сказал Павлик. -- И не медля ни минуты. Солнце светило над лесом, и по солнцу и по оттаявшим стволам, по почерневшим с одной стороны кочкам братья Полежаевы и Оля знали, где юг. Юг и казаки рисовались им благословенною страною порядка, где вновь создается великая Российская армия, где не ходит по городам и де-ревням кровавый туман и где не висят красные знамена с призывами к бунту и грабежу.
   На юг!
   Они шли, избегая селений и деревень, избегая больших дорог. У них, кроме небольшого запаса денег, ничего не было. Их вещи остались в ваго-не. Но они не думали о лишениях. Крепко, глубоко верили они, что там Россия, которая пригреет и накормит.
   К вечеру, голодные и холодные, они подошли к селению. Они выбрали одинокую хату и постучали в надежде переночевать. Старуха и две моло-дые женщины пустили их. Но, приглядевшись к ним при свете лампы засуетились и стали говорить: "Баржуи... нет, лучше уходите, греха бы не было. А деньги есть?.. За деньги хлеба немного дадим и идите... Идите и вам плохо будет и нам в ответ попасть придется. От комиссара наказ: бур-жуев не принимать. Поди, к казакам пробираетесь? А казаки, слыхать, всех солдат истребляют".
   За три рубля они отпустили фунт старого хлеба, закрыли перед ними дверь, и холодная звездная ночь открыла им свои объятия.
   Они провели ее за околицей, зарывшись в скирду немолоченого хлеба устроив в нем нору и согреваясь животной теплотой. На селе неугомонно лаяли собаки, слышались звуки гармоники, пение хриплых голосов. То загорались желтыми огнями маленькие окна избушек, то потухали, слы-шался смех, женский визг, крики и улюлюканье. Молодежь гуляла по селу. До света Полежаевы выбрались из своей норы и вышли в путь. Разбитое тело ныло. Но обогрело солнце, размахались руки и ноги, и стало легко идти, только голод донимал.
   Проезжий мужик провез их верст восемь и денег не взял. Он показал, где граница Донской земли и как ее перейти.
   -- Там, -- сказал он, -- все одно. Советская власть. Но не верилось этому. На Дону власть Ленина и Троцкого! Власть пре-дателей отчизны. Нет, Дон не покорится жиду!
   С надеждою в сердце подходили они уже вечером к первой донской станице. Их обогнал конный казак, по виду офицер, в хорошей дорогой шубе, в большой отличной папахе, при шашке, украшенной серебром. Его сопровождало два казака. Они тоже были в дорогих шубах, один в казачь-ей шапке, другой в низкой бобровой. Офицер внимательно взглянул на прохожих. Это был бледный брюнет с черными стрижеными усами, с тон-ким носом и красиво очерченными выразительными губами. Павлик сейчас же узнал его.
   -- Ника, -- сказал он. -- Это Иван Михайлович Мартынов. Помнишь? Мы его у Леницыных встречали. Он пел баритоном у них. Гвардейский офицер. Вот находка. Я пойду, разыщу его. Мы все от него узнаем.
   -- Павлик, а если он?.. Если он их?
   -- Ну что ты! И казаки с ним. Это, наверно, уже калединцы. Мы спа-сены.
   Но какая-то осторожность заставила их разделиться. Было решено, что Павлик пойдет один, а Оля с Никой останутся за околицей опять у хлеб-ной скирды.
   -- Погодите, -- говорил Павлик, -- я вам хлеба принесу, сала, чая вам изготовим, щей горячих. Иван Михайлович -- душа-человек. Он и Саблина хорошо знал. А помнишь, Оля, как он за тобой ухаживал?
   Павлик без труда нашел хату, у которой остановился проезжий казак. Его рослая нарядная лошадь и такие же две лошади казаков были привя-заны у большого дома, принадлежавшего зажиточному казаку.
   Павлик поднялся на крыльцо и остолбенел, на двери был прибит бе-лый картон, на котором крупными буквами было написано: "Канцелярия
   Камышанского совета рабочих, солдатских, крестьянских и казацких депутатов". "Комиссар".
   Он хотел повернуться и бежать, но дверь широко распахнулась, и в полосе яркого света появился один из сопровождавших Мартынова каза-ков с бумагой в руке.
   -- Вам, товарищ, кого? -- спросил он, с головы до ног оглядывая Павлика.
   -- Есаула Мартынова. Я знаком с ним, -- твердо сказал Павлик.
   -- Как доложить о вас?
   -- Скажите: Павел Николаевич Полежаев, -- сказал смело Павлик. Он понял, что погиб, что терять ему нечего, спасти могла только храбрость.
  

IV

   Иван Михайлович сидел в хорошо убранной комнате за накрытым скатертью столом и закусывал. Большая керосиновая с фарфоровым колпа-ком лампа освещала его лицо. Перед ним стояла бутылка водки, тарелки с нарезанной жирной шамайкой (*-Шамая (шемая) -- краснотелая рыба рода сельдевых. -- Прим. ред.), селедкой и паюсной икрой, громадные ломти хлеба лежали на блюде, тут же стояла миска, накрытая крышкой. Красивая рослая казачка, молодая, белокурая, с длинными густыми коса-ми, накрытыми шелковым платком, стояла в углу и опиралась подбород-ком на пальцы согнутых в локте полных белых рук.
   -- Полежаев, Павел Николаевич, -- сказал радушно Мартынов. -- Ка-кими судьбами? Садитесь. Гостем будете. Зачем в наши края пожалова-ли?.. Прасковья Ивановна, расстарайтесь вторым прибором. Вот, Прас-ковья Ивановна, вы говорили мне, что никогда не видали живого буржуя. А вот он сам к нам и пожаловал. Смотрите, любуйтесь... Ну шучу, шучу.
   Мартынов налил водки Павлику и пододвинул ему блюдо с жирной янтарной шамаей. Он мало переменился с тех пор, как его видал Павлик в Царском Селе. Только свои красивые длинные шелковистые усы остриг и черную мефистофельскую бородку сбрил, отчего лицо его казалось круг-лее и сам он выглядел сытее. Он и действительно располнел. Он был хоро-шо одет, на холеных белых руках с длинными узловатыми пальцами были дорогие перстни и особенно один крупный бриллиант играл при свете лампы. У Павлика мелькнула мысль: откуда эти кольца? Он знал, что Мар-тынов был не богат, что он должен был уйти из гвардии из-за какой-то истории, связанной с денежными затруднениями. Но смотрел Мартынов на Павлика такими же красивыми, в густых и длинных ресницах, карими глазами и в жестах его была прежняя широта и радушие любящего при-нять и угостить человека.
   -- Что же, -- прищуривая глаза и зорко глядя на Павлика, сказал Мартынов, -- к Каледину или Алексееву пробираетесь? А? Много вас туда пробирается. А зачем?.. Павел Николаевич, я вас вот этаким, -- Мартынов показал рукою немного выше стола, -- знал и сестрицу вашу Ольгу Нико-лаевну хорошо знаю и брата и, откровенно скажу вам, я вас очень всех люблю. Ну идете вы к Алексееву и Каледину. Кто они? Республиканцы! А я ведь вас знаю отлично, вы -- монархисты. И вы идете к кому? К французским наемникам. К тем, кто на французские деньги гонит казаков и русский народ уничтожать своих братьев. У нас рабоче-крестьянская власть, у нас Россия, а у вас кто? Мне доподлинно известно, что казаки не пошли с Калединым, у Алексеева только кадеты и юнкера да немного офицеров. Что затеваете вы? Ведь вы меньшинство! Вы то подумайте. В Рос-сии было сто тысяч, да, если не больше, офицеров -- а у Алексеева еле набралось четыре тысячи. А почему? Павел Николаевич, всякий офицер _ монархист, это аксиома. И я монархист, как монархист и вы.
   -- Так что же, -- сказал Павлик, -- Ленин и Троцкий монархисты?
   -- Кто знает, кто знает! -- сказал, качая головою, Мартынов. -- Вы подумайте только, кого большевики упорно уничтожают, -- эсеров и каде-тов. Да-с! Эсеров и кадетов. Вот газеты полны проклятиями по поводу убийства Шингарева и Кокошкина, Бурцев томится в тюрьме, а Сухомли-нова выпустили на свободу, Анна Вырубова живет в довольстве. Кто такое Муравьев? -- монархист чистейшей воды. Притом частным приставом долгое время служил. А? Теперь в Бресте мы ведем переговоры с кем? С его императорским и королевским величеством императором Вильгель-мом. Павел Николаевич, идите с нами. Мы с народом. Мы поняли народ. У нас... Помните, когда-то певал я песню, сам ее и сочинил: "Скучно ста-нет -- на Волгу пойдем, бедно станет и деньги найдем!" Павел Николае-вич, справедливо это, что у какого-нибудь банкира, жида паршивого, капитал, мильоны, камни, золото, а у меня, образованного донского казака, умного, красивого, я ведь, Павел Николаевич, себе цену знаю, -- как го-ворится: шиш в кармане и вошь на аркане. Почему? Переместить надо. Умные, молодые и смелые, -- вот кого выдвигают большевики в первую линию. Идемте с нами, а?
   Мартынов пил рюмку за рюмкой и хмелел. Но хмель у него выражался в болтливости, более ясном уме, радушии и широких жестах.
   -- Прежде чем решиться идти с вами, -- сказал Павлик, -- я бы хотел точнее знать, что такое большевики? У меня составилось о них в Петро-граде несколько иное представление.
   -- Прасковья Ивановна, расскажите буржую, что такое большевики, -- сказал Мартынов, обращаясь к молодой женщине.
   -- Ну что вы, Иван Михайлович, -- стыдливо закрываясь рукою, ска-зала казачка.
   -- Большевики -- это... Все позволено.
   Мартынов к самому лицу Павлика протянул свою украшенную коль-цами руку.
   -- Ревизовал я сейфы в Петрограде. Изволите видеть, что получил? По праву! По праву сильного, ловкого, умного! Посмотрите на Прасковью Ивановну -- дочь священника. По-старому -- жених да невеста, да еще отдали бы за меня либо нет, а я притом уже женат, а ведь она любит меня, давно любит, -- а теперь объявили реквизию женщин, и... моя, голубка, по праву красивого. Павел Николаевич, осуществление воли, -- вот как я понимаю большевизм. Теперь комиссаром на Дону -- Миронов. Вы изво-лите его знать? 3-за-м-м-ечательная личность. Я вам биографию его расскажу. Он товарищ мой по училищу. Мы оба Михайловского Артиллерийского и оба духом либеральным еще со скамьи Воронежского корпуса заражены. Бакунина и Кропоткина тайком читали. Теперь, позвольте вас спросить, почему, когда пишет Кропоткин, интеллигенция благоговеет и навытяжку стоит: анархист, революционер, ну а когда приходят Ленин и Троцкий и говорят: "исполнить то, что написано", и является трудовой народ и исполняет то, что ему твердила интеллигенция вот уже больше полвека, она ужасается и вопит на весь мир. А? Я пришел и взял. Потому что я хочу и могу. Я взял золото, камни, взял женскую ласку и любовь, потому что я силен и умен. Миронов -- ума палата. Он молодым офице-ром на Японскую войну пошел, да не в артиллерию, где все-таки безопас-нее, а в армейский казачий полк. Пешком с казаками в атаку ходил. Геор-гиевский крест заслужил -- вот он, Миронов! По возвращении смело, от-крыто выступил против всех наших болячек. Ну слыхали, верно... и жалованье казакам не выдавали, и денежные письма утаивали, и лошадей не кормили, да, все это было и против всего, значит, Миронов выступил. И... пострадал за правду. Он был выгнан из полка. Усть-Медведицкая ста-ница выбирает его своим станичным атаманом. Миронов горит на этой должности. И сгорает. Ведь в России-то говорили: "с сильным не борись, с богатым не судись", а Миронов против сильного шел, богатого обижал. Все верховое казачество его знает и благоговеет перед ним. Ну скажите, кому атаманом быть: Миронову или Каледину?
   -- Но, сколько я слыхал, Круг казачий дважды выбрал Каледина своим атаманом, -- сказал Павлик.
   -- Круг, Круг! Вы слыхали, что сказал Ленин представителям Союза казачьих войск, которые явились к нему, когда узнали, что Ленин посы-лает карательную экспедицию на Дон. "Ваш Круг, -- сказал Ленин, -- пред-ставлен лишь офицерством и буржуазными элементами, и в нем не слыш-но голоса трудового казачества". Так-то, Павел Николаевич. Сегодня ни-чью Миронов должен сюда быть. Хотите, я познакомлю вас с ним и оставайтесь у нас. Помяните мое слово, и месяца не пройдет, как мы сме-тем с лица земли и Каледина, и Алексеева, и красное знамя трудового ка-зачества будет развеваться по всему Дону сверху донизу. Каледин держит-ся только в Новочеркасске, держится лишь потому, что его не трогают. Подумайте, товарищ, -- и власть, и богатство, и роскошная жизнь, и при-волье, и женщины -- все вам, если пойдете с нами. Вы смотрите, я вас не неволю, другие расстреливают таких, как вы, я даю вам свободный выбор. Я отпускаю вас в стан врагов! А? Вы голодны, устали, замерзли, кочуя по полям. Я даю вам тепло, сытость, вы отдохнете. На днях решено приступить к формированию красной армии, нам нужны инструктора. Ну? Я жду ответа. А?
   -- Я не могу идти с большевиками, -- тихо сказал Павлик. -- Они не-мецкие шпионы, они изменники, их никто не выбирал, они захватили власть.
   -- Басни, Павел Николаевич, буржуйские басни, ложь и клевета. А хотя бы и так. А вы к кому идете? Там немецкие деньги, у вас французские -- все не русское дело творить вы идете.
   -- Французы -- наши союзники, а немцы -- враги.
   -- Павел Николаевич, а идея?
   -- Идея -- Россия!
   -- Царя я бы понял. Но Россия с Керенским или Россия с Лениным -- не все ли равно? Оставайтесь. А?
   -- Иван Михайлович, -- вставая, сказал Павлик, -- вы дали мне обе-щание отпустить меня, и я ухожу.
   -- Идите. Я спокоен. Вернетесь к нам, когда увидите, где правда.
   -- Правда там, где трехцветный флаг и нет ни крови, ни грабежа, ни насилия.
   -- А если вы и там найдете кровь, грабеж, насилие и воровство?
   -- Под русским флагом? -- с возмущением воскликнул Павлик.
   -- Под русским флагом, -- настойчиво, устремляя свои красивые глаза на Павлика, сказал Мартынов.
   Несколько секунд оба молчали. Мартынов не сводил глаз с Павлика.
   -- Ну, -- сказал он, -- когда-то, очень давно, я был влюблен в вашу мать. Я был тогда совсем молодым офицером. Во имя ее, идите. Идите только скорее. Ночью приедет сюда со своею дивизией Миронов, и тогда вам не уйти. Прасковья Ивановна, соберите гостю хлеба, яиц, шамайки, сала...
   После этого пять дней Павлик, Ника и Оля шли по ночам по степи. Они выбирали направление по звездам. Павлик становился лицом на Полярную звезду, потом поворачивался кругом, они выбирали какой-либо предмет, бугор на балке, дерево, копну и шли, пока хватало сил. Они отыс-кивали казачьи шалаши "летовки", в которых казаки живут во время по-левых работ, и там, забившись в старую прелую солому, проводили день, прислушиваясь к тому, что было в степи. Пустынная глухая степь жила в эти дни особенною жизнью. По далеким шляхам были видны фигуры кон-ных казаков, они гнали лошадей, скот, птицу, скрипели тяжелые возы, запряженные большими серыми волами, станицы и хутора суетились и не по-зимнему жили.
   Запасы, данные Мартыновым, давно истощились, питались случайно найденными корками хлеба, пустыми колосьями. Наконец утомление, голод и холод заставили их рискнуть подойти к станице, и темною ночью они постучали у одинокой хаты, и то, что они услышали, вселило им на-дежду на спасение от голодной смерти в степи. Услышали они сказанные старческим голосом слова: "Спаси Христос!"
  

V

   -- Это кто же говорит-то? Высокий, да худой такой, да патлатый?
   -- Член правительства.
   -- Та-ак. Офицер?
   -- Офицер. Есаул. Выборный войсковой есаул.
   -- Так... Видать сразу. К старому порядку гнет.
   -- А в новом-то что хорошего? Пуд пшеницы почём пошел? Тринадцать рублей! -- это вместо восьми гривен.
   -- Мелкой разменной монеты совсем нету. Вч?ра три рубля по всей ста-нице бегал, разменять не мог.
   -- Корец молока -- два целковых. Свобо-о-да!
   С паперти, освещенной яркими, по-весеннему бьющими лучами солн-ца, неслось:
   -- Господа! Если не хотим потерять наши вековые вольности казачьи, надо становиться на защиту Тихого Дона, отстаивать родные курени от насильников, идущих из Москвы. Не первый раз седому Дону становить-ся в оппозицию Московской власти, с царями не ужились, неужели допу-стим теперь немецким агентам и шпионам поработить казаков, неужели потоптаны будут нивы казачьи и поруганы наши храмы!
   -- Никогда! -- слышалось в густой толпе, сгрудившейся возле большо-го храма.
   -- Не выдадим родные могилы!
   -- В слободе Михайловке, при станции Себряково, -- одушевленно говорил оратор, -- произвели избиение казаков, причем погибло, по слу-хам, до восьмидесяти одних офицеров!
   -- Ох! Грехи, -- проговорил беззубый старик в погонах урядника и с медалью за турецкую войну на сером чекмене домодельного сукна.
   -- Развал строевых частей достиг до последнего предела, и, например, в некоторых полках Донецкого округа удостоверены факты продажи ка-заками своих офицеров большевикам за денежное вознаграждение, -- гре-мел оратор, взглядывая на бумажку. -- Большинство из остатков уцелев-ших полевых частей отказываются выполнять боевые приказы по защите Донского края!
   -- Повоевали и будя! -- сказал молодой казак в толпе казаков, одетых в форменные шинели без погон, и засмеялся.
   -- Господа, -- раздавалось с паперти, и голос оратора истерическим воплем несся над толпою. -- Я повторяю вам речь, сказанную вчера на Кругу нашим выборным атаманом Алексеем Максимовичем Калединым, тем самым, которому, вручая Атаманский пернач, сказал наш выборный помощник атамана Митрофан Петрович Богаевский: "По праву древней обыкновенности избрания войсковых атаманов, нарушенному волею Пет-ра Первого в лето 1709 и ныне восстановленному, избрали мы тебя нашим войсковым Атаманом". Господа! В те майские дни свободы мы вернулись к тому славному, счастливому времени, когда казаки горделиво говорили: "Здравствуй, Царь, в Кременной Москве, а мы, казаки, на Тихом Дону!"
   -- Ишь ты! Царя вспомнил, -- сказал тот же молодой казак. -- Это что же, опять под офицерскую палку да на польскую границу под двуглавого орла становиться.
   -- Господа! Если не будет сокрушен немецкий милитаризм, то Виль-гельм по частям заберет нашу федеративную республику, начиная с Украи-ны, которая этой федерации так добивается! Кто идет с большевиками? Немцы и пленные мадьяры, латыши и китайцы посланы разгромить Дон и уничтожить, с лица земли стереть самое имя казака.
   -- Неправда! -- раздался голос из толпы одетых в форменное платье казаков. -- С большевиками идут казачьи вожди Голубов и Подтелков. Идет трудовое казачество освобождать Дон от засилья калединцев, идут рука об руку с трудовым народом.
   Томительная тишина наступила на площади. Было так тихо, что вдруг отчетливо стал слышен весенний писк воробьев и частая капель воды по темным лужам с крыш торговых рядов, окружавших площадь. Оратор поник головою и, казалось, растерялся от этого крика.
   -- Я не убеждать и не спорить с вами пришел, а пришел передать призыв Круга и Атамана Каледина вооружаться и формировать станичные дружины на защиту Тихого Дона! -- сказал он глубоким проникновенным голосом, и на бледном, нездоровом, вдохновенном лице его пламенем загорелись светлые глаза.
   -- Коли атаман Каледин желает блага, то пусть он покинет свой пост. А не добровольческие дружины собирать для защиты буржуев! Нам Голубов с большевиками зла никакого не сделает. Большевики борются против засилья мирового капитала, -- твердо выговорил как бы заученную фразу казак лет двадцати пяти в серой папахе и шинели без погон.
   -- Вы кто такой и от кого говорите? -- спросил оратор.
   -- Я делегат 41-го казачьего полка, -- хмуро сказал выступивший ка-зак. -- Мы порицаем выступление буржуазного генерала Каледина и при-ветствуем товарищей солдат, крестьян, рабочих и матросов, борющихся с буржуазией.
   -- Господа, вы слышали! Ведь это измена казачеству. Таких людей ве-шать надо!
   -- Руки коротки!
   -- Он делегат. Какая же это свобода!
   -- Офицер говорит, так его слушать надо, а когда трудовой казак прав-ду-матку отрезал, так на него окриком.
   -- Каждый могёт свое мнение высказывать.
   -- Господин есаул, -- проговорил, выступая, молодой офицер в солдат-ской шинели с погонами сотника, а его лицо внезапно стало бледным как полотно. -- Позвольте сказать. Сопротивление безполезно. На нас идет вся Россия. Их сила. И вас, и меня все одно повесят.
   -- Так! -- загремел, вдруг вспыхивая, оратор и поднял кверху обе руки со сжатыми кулаками и с силой ударил ими по столику, стоявшему перед ним. -- Так! Это мне наплевать; я повесил не одного комиссара; а вот обид-но будет вам, ничего не сделавшим для Дона, когда вас будут вешать!
   -- Постойте, господа, -- вмешался, поднимаясь на ступени паперти, станичный атаман и поднял свою атаманскую булаву.
   -- Замолчи, честная станица, -- одушевленно крикнул старик с седы-ми усами с подусками, в судейской фуражке. -- Замолчи, честная стани-ца! Атаман трухменку гнет!
   Кругом засмеялись.
   -- Ловко, Парамон Никитич!.. По-старому... уважил... -- раздались го-лоса среди стариков.
   -- Как значит, господа, атаман Каледин, наш выборный атаман, -- вол-нуясь, заговорил станичный атаман, -- и мы его выбирали, чтобы его при-каз сполнять все одно, как закон, и приказ его в том, чтобы, значит, всей станице поголовно подняться и итить оруженною, и, кто могёт, на конях в Новочеркасск на защиту Дона, то полагательно мне, мы должны оный приказ исполнить... И не медля дела, отслужимши молебен, собираться и в поход.
   -- Правильно! В поход! -- закричали несколько человек.
   -- Товарищи! Это братоубийственная война, -- оборачиваясь и разво-дя руками, заговорил бледный офицер, ища поддержки у строевых каза-ков, стоявших отдельною группою.
   -- Ну, чаво там! Повоевали и будя, -- сплевывая семечки, проговорил молодой казак.
   -- Господа! -- воскликнул первый оратор, -- мы должны защищать род-ной Донской край. Пусть гибнет Россия, если это ей так желательно, но мы хотим свободы, той свободы, которой так жадно мы ожидали столько долгих веков.
   -- Правильно, -- сказал, выступая вперед, толстый бородатый казак. -- Россия! Конешно, держава была порядошная, а ныне произошла в ни-зость... Ну и пущай!.. У нас и своих делов немало собственных... Прямо сказать, господа, кто пропитан казачеством, тот свово не должен отдать дурно. Атаман правильно идет к той намеченной цели, штобы спасти род-ной край, а мы -- пригребай к своему берегу... Больше ничего не имею, господа!
   -- Батюшка, отец Андрон, служи молебен, -- сказал атаман, -- вдарь в колокол. О даровании победы на сопротивные.
   Гулко загудел колокол станичного храма, заглушая голоса и споры, широко распахнулись громадные ворота церкви, и в прохладный сумрак стала, давясь и втискиваясь, входить толпа. Строевые казаки повернулись и кучками пошли от храма, расходясь по станице.
   -- А вы что ж! Хронтовики, -- крикнул им бородатый толстяк, заклю-чивший митинг своеобразной речью.
   -- А мы. Пригребай к своему берегу! -- со смехом крикнул рослый молодцеватый урядник и решительно пошел по грязи в ближайшую улицу.
  

VI

   Петушок верно и точно передал дедушке Архипову не только речи "патлатого и долговязого, тонкого, словно журавель" члена Правительства, но и настроение станицы.
   -- Деда, -- говорил он в присутствии Ники, Павлика и Оли. -- Хронто-вики ни за что не пойдут. И такие они злобные стали. Зимовейскому отец говорит: "Ты, Андрей, собирайся, потому должен атаманский приказ ис-полнить", а он, деда, ружье навскидку взял и как крикнет: "убью!" Это на отца-то значит!
   -- Кто же пойдет от станицы? -- спросил Павлик.
   -- Старики собираются. Вот отец Зимовейского мундир достал, жене приказал сухари готовить, Андриян Карпыч тоже за вином послали: в по-ход собираются. Да что с них толку. Напьются и до Новочеркасска не дойдут. Наши гимназисты собрались. Тридцать человек и офицер с ними, Клевцов, шестнадцатого полка; два урядника лейб-гвардейского полка, Щедров, артиллерист, человек шестьдесят всего в нашу дружину наберет-ся. Эти пойдут. Деда, а мне можно с ними?
   -- Что же, ступай, -- хмуро сказал Архипов, -- видно, последние вре-мена настали.
   -- Мы так, деда, порешили, чтобы к Чернецову в отряд. Сказывали ре-бята, он не убит Голубовым, а раненый в Новочеркасске. И отряд его цел совсем. К нему и пойдем.
   -- А нам можно? -- сказали Павлик и Ника.
   -- Отчего же, -- сказал Петушок, -- идемте. Конечно, только вы иногородние, ну только мы, я думаю, и таких примем.
   -- Последние времена наступили, -- ворчал дед Архипов, однако хло-потал и возился, доставая мешки, насыпая их пшеничными сухарями, за-вертывая сало, соль и хлеб.
   -- Что же, -- говорил он, -- прав Господь, прав и Давид Псалмопевец... Тогда, как нечестивые возникают, как трава, и делающие беззаконие цве-тут, чтобы исчезнуть навеки. Ты, Господи, высок вовеки!.. Да... Петушок, и вы, родные мои, помните это.
   -- Петушок, -- тихо сказал старик, -- какие теперя народы на земле существуют? А?
   -- Немцы, -- неуверенно и робея перед гостями, заговорил Петушок, -- англичане, французы, турки...
   -- Еще, еще, -- говорил Архипов.
   -- Египтяне... Японцы... Китайцы...
   -- Еще, еще...
   -- Сербы... Итальянцы... Болгаре... Поляки, -- бормотал, теребя край полушубка, Петушок.
   -- Низложит племя их в народах и рассеет их по землям, -- торжественно сказал Архипов. -- Они не истребили народов, о которых сказал им Го-сподь, но смешались с язычниками и научились делам их. Служили исту-канам их, которые были для них сетью. Проливали кровь невинную... Оскверняли себя делами своими, блудодействовали поступками своими... И передал их в руки язычников, и ненавидящие их стали обладать ими. Враги их утесняли, и они смирялись под рукою их. И возбуждал к ним сострадание во всех, пленявших их... Спаси нас Господи, Боже наш, и со-бери нас от народов, дабы славить святое имя Твое, хвалиться Твоею сла-вою! (Псалом 105, 34, 35, 36, 38, 39, 41,46,47.) Молись, молись, Петушок! Родное дитятко мое, -- молись!..
   Старик обернулся к Павлику, Нике и Оле и сказал:
   -- Все сие будет. Не было, но будет, ибо так написано Богом. Все сие увидите, все перенесете, но доживете и до б?льшого! "Славьте Господа! Ибо Он благ, ибо во век милость Его! Так да скажут избавленные Госпо-дом, которых избавил Он от руки врага. И собрал от стран, от востока и запада, от севера и моря! Они блуждали в пустыне по безлюдному пути, и не находили населенного города. Терпели голод и жажду, душа их истаи-вала в них. Но воззвали ко Господу в скорби своей, и Он избавил их от бедствий их. И повел их прямым путем, чтобы они шли к населенному городу. Да славят Господа за милость Его и за чудные дела для сынов чело-веческих!.. Безрассудные страдали за беззаконные пути свои, за неправды свои. Но воззвали ко Господу в скорби своей, и Он спас их от бедствий их. (Псалом 106, 1-8, 11, 16.) Ну, господа! Ну, Петушок!.. Ах... Петушок, Пе-тушок! Родной мой... Одинокого оставляешь меня... Закусим... и айда-те! С Богом...
   Уже под вечер проводил Петушка и Полежаевых Архипов в "гимнази-ческую" дружину. Провожая до начала станицы, он находился в востор-женном настроении и все напевал старческим голосом:
   Воспрянь, псалтырь и гусли! Я встану рано.
   (Псалом 107, 3.)
  

VII

   В Новочеркасске гимназическая дружина разошлась. У каждого ока-зались родные или знакомые, к которым и пошли отдохнуть и закусить. Полежаевы стояли одни за полотном железной дороги у крутого подъема на Новочеркасскую гору. Их безпомощное положение заметил Петушок.
   -- Ну вот что, господа хорошие, -- сказал он. -- Теперь утро, все одно разведку делать надо. Посмотрите на город наш, а к двенадцати часам при-ходите в кадетский корпус, там наши соберутся, ну мы и обмозгуем, как быть-то и прочее, да и пообедать надо.
   Ночью выпал снег, теперь он таял. Густой неподвижный туман стоял кругом, скрывая дома и деревья. В мутном опаловом свете серыми каза-лись маленькие одноэтажные и двухэтажные домики, тянувшиеся с про-межутками, закрытыми заборами, вдоль широкой улицы, круто подымав-шейся в гору. Посередине был чахлый бульвар. Деревья протягивали в ту-мане черные ветви, низкая решетка бульвара была поломана. По нему двигались редкие пешеходы. Город был в запустении. На панели не хвата-ло плит, и нога вместо камня ступала неожиданно в жидкую грязь, при-крытую пухлым ноздреватым снегом. У большинства домов ставни еще были спущены и от окон веяло крепким сном. Широкие улицы отходили вправо и влево от спуска. На них стояли небольшие дома и так же хмуро гляделись они из-под закрытых ставен слепыми окнами. Ни полиции, ни дворников, ни извозчиков не было видно. Ехал казак на подводе с залеп-ленными густою грязью колесами. Улицы тонули в тумане, и казалось, что там, где кончался туман, кончался и город. В конце подъема раскрылась большая площадь. Маленькие садики были на краю ее и кусты акации, сирени и жимолости протягивали к въезду на площадь покрытые капелью росы ветви. Мутно рисовались по ту сторону площади стройные здания Александровского стиля, высокие тополя бульвара и широкий проспект, большими домами уходящий вдаль. Поперек пути поднималась дикая в два роста человека скала, на ней лежала чугунная бурка, мохнатая низкая громадная папаха и чугунный черный значок, на котором была высечена адамова голова и надпись: "Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века. Аминь"... -- Памятник Бакланову... За ним, закрывая весь город, уто-пая вершинами в волнах тумана и поблескивая там шестью золотыми ку-полами, стоял громадный строгого стиля, вытесанный из дикого, чуть желтоватого камня, собор. Перед его громадою все казалось маленьким и ничтожным. Вправо от него город крутым обрывом спускался в степь, за-крытую мглою, и казалось, что собор висит в безпредельности. Собор был новый. Густая позолота покрывала купол его входной колокольни и пять куполов над зданием слитого с нею собора. Многими низкими ступенями поднимались ко входу с художественными вратами. Камень стен был сы-рой от тумана.
   Большая икона Божией Матери с лампадой была вделана во входную сень. У двери, прислоненные к стене, не гармонируя с роскошью стен с бронзой рукояток, с золотом и красками иконы, с величиною собора, сто-яло шесть гробовых крышек, наскоро сколоченных из сосновых досок.
   Тихо сквозь полуоткрытую дверь проскользнули Полежаевы в собор Там был полумрак и пустота. У низких дверей иконостаса слышалось стройное панихидное пение. Священник в темной ризе стоял у амвона Между двумя громадными квадратными колоннами, покрытыми позоло-тою и живописью альфреско с изображениями святых, на каменном полу стояло шесть простых гробов. Три стояло на низких табуретках, три пря-мо на каменных плитах. Оставив Олю у колонны, с которой в епископ-ском облачении из золота смотрел на нее с саженной высоты Петр, мит-рополит Московский, Павлик и Ника подошли к гробам. Во всех лежали юноши. В серых солдатских рубашках и серых штанах с босыми серыми ногами, с темными густыми волосами, без усов и бород они казались вос-ковыми куклами. Пять были белые, спокойные. Лицо шестого было раз-бито шашкой и все почернело от застывшей крови. Темная повязка прикрывала раздробленный череп. Над этим гробом, на коленях, неподвиж-но, не крестясь и не кланяясь, стояла интеллигентного вида женщина. Она устремила большие, страшные глаза на темное лицо с почерневшей по-вязкой. У других гробов не было никого. Маленькими огоньками тихо го-рели тонкие восковые свечи, прилепленные к краям гробов у изголовья.
   И не то было ужасно, что шесть гробов с юными покойниками стояли в соборе, а то, что они были так одиноки. И от этого одиночества веяло безпредельной печалью.
   У противоположной колонны, где из сумрака купола вырисовывалось строгое лицо Николая Чудотворца, стояло два военных. Один, высокий, скорбный, чуть сутуловатый, с бледным лицом, с небольшими подстри-женными черными усами, в солдатской шинели с георгиевской петлицей и при шашке с георгиевским темляком хмуро и печально, сосредоточен-ным взором глядел на покойников. Павлик и Ника сейчас же узнали в нем атамана Каледина. Сзади него стоял полный полковник с пухлым бледным лицом, с усами и небольшой бородкой. Он часто крестился, и в левой руке его дрожала восковая свеча.
   Священник молился "о упокоении души убиенного раба Божия Петра и воинов, на поле брани убиенных, зде предстоящих и их же имена Ты, Господи, веси"...
   Эти молодые, по всему видно из зажиточных семей, ушедшие люди, были никому не известны. Их где-то кто-то убил, их прислали в товарном вагоне без гробов, и никто не успел их опознать.
   Это зрелище ужасом и тоскою наполняло души Павлика и Ники. Оно говорило им, как безконечно одинок был атаман Каледин в своей свя-щенной борьбе с насильниками русского народа. Только дети пошли за ним. И когда убили этих детей, некому было позаботиться о том, чтобы опознать их и похоронить достойно. Геройский подвиг обращался в мученичество, и дети являлись в этих гробах не героями-солдатами, но великими христианскими мучениками. В новом, страшном свете раскрыва-лась вся драма русской жизни. Против насильников, палачей, грабите-лей, изуверов не встала вся святая Русь, но в рабской покорности склони-ла шею свою под удары палача, и, когда возмутились дети, никто, никто не поддержал их!
   Вспомнились слова дедушки Архипова, и казались они пророчески-ми, и как огонь жгли сердце, и изливали на душу злую тоску:
   ..."Проливали кровь невинную, кровь сыновей своих и дочерей сво-их"... (Псалом 105, 38.)
   ..."Безрассудные страдали за беззаконные пути свои и за неправды свои". (Псалом 106, 17.)
   Неполный хор мягко пел на правом клиросе вечную память.
   Священник прочел отходную молитву и положил венчики на белые лбы покойников. Коленопреклоненная мать все так же стояла над сыном. Надо было закрывать гробы. Два служителя долго возились с крышками, тас-кая их с подъезда. Пришли четыре человека в черных одеждах и начали выносить покойников. У паперти собора стояло трое погребальных дрог с катафалками. Человек пятнадцать музыкантов казаков с ржавыми труба-ми стояли поодаль. Гробы ставили по два на каждые дроги. Наконец тро-нулись. Музыканты нестройно сыграли "Коль славен" и потом, шлепая по растаявшему снегу и подбирая шинели, пошли за гробами и грянули похоронный марш. За шестью гробами шла женщина, низко склонив го-лову, и атаман Каледин с полковником. Сзади вразброд шли музыканты, выбирая сухие места.
   По панели, вдоль домов, ходили люди. Одни останавливались, снима-ли шапки и крестились, другие проходили мимо и отворачивались.
   Павлик, Ника и Оля машинально шли за гробами. Влево показался сад. В тумане стал виден чугунный казак с поднятой шашкой, вскочивший на постамент, -- памятник Платову. Атаман Каледин снял фуражку, перекре-стился и пошел налево вдоль сада. Похоронная процессия свернула на-право и скрылась в густом тумане широкой, обсаженной вдоль тротуаров большими тополями, улицы. Туман растворил в себе гробы. Музыканты разбрелись во все стороны.
   Павлик, Ника и Оля стояли одни, без денег, голодные, в чужом городе, среди чужих людей, в тумане зимнего дня.
  

VIII

   Петушок с гимназистами попал в Чернецовский отряд. Но души отря-да, лихого отважного полковника Чернецова, кумира молодежи, уже не было в живых. С середины января он, с восьмьюстами человек гимнази-стов, кадетов и студентов, едва обученных стрелять, бился с большевика-ми на севере Дона. 17 января он занял станицу Каменскую, 19-го стан-цию и слободу Глубокую, но здесь против детей, не знающих военного дела, выступил Голубов с казаками 10, 27 и 44-го полков. Этими казаками руководили насильно взятые ими офицеры. Это были люди, три года сра-жавшиеся с немцами и побеждавшие их, во главе их стоял пьяница офицер, войсковой старшина Голубов, человек без принципов, необъятного честолюбия, мечтавший стать атаманом. Образы Разина и Булавина витали в его пьяной голове. Ему грезилось настоящее атаманство среди ватаги пья-ной вольницы, с правом приговаривать всякого ослушника -- "в куль да в воду". Он проводил время в пирах по станице среди отчаянных казаков 10-го полка, лучших казаков Донского войска. Ему играли казаки-труба-чи этого полка на трубах, обвитых желто-черными австрийскими лента-ми, взятыми казаками в Ржешове у австрийских улан в сентябре 1914 года ему пели кайенские песенники его атаманскую песню:
   Среди лесов дремучих
   Разбойничий идут
   И на плечах могучих
   Товарища несут.
   Носилки не простые
   Из ружей сложены...
   А поперек стальные
   Мечи положены.
   Ах, тучки, тучки понависли
   И в поле пал туман!
   Скажи, о чем задумал,
   Скажи, наш атаман.
   Смесь романтизма с пьяным разгулом, готовность лгать, издеваться, говорить зажигательные речи, продаться кому угодно, лишь бы играть роль, лишь бы шуметь, лишь бы быть первым все равно среди кого -- Го-лубов был находкой для большевиков. Он забыл свое офицерское звание, забыл воспитание и образование и с упоением играл в Разина. Ему нужна была кровь, нужны были подвиги, чтобы заслужить перед большевиками. Он пошел против Каледина потому, что Каледин его понял и арестовал за пьянство и дерзкие речи. Но он был товарищем с Митрофаном Петрови-чем Богаевским. Он плакал и каялся на груди у мягкого Митрофана Пет-ровича, и тот отпустил его на честное слово. Голубов пошел мстить Кале-дину. Он шел на Новочеркасск с грубым и наглым Подтелковым, с тупым Медведевым. Что до того, что сзади шли матросы и красногвардейцы, ко-торые клялись, что они с корнем уничтожат злобное змеиное гнездо бур-жуазии и контрреволюции -- Новочеркасск, что до того, что от Новочер-касска отстаивать Дон от большевиков выступил его товарищ Чернецов и с ним кадеты и гимназисты, родные братья тех самых казаков, которых он ослепил бурными речами, -- он спал и видел войти в атаманский дворец и править войском по-своему, по-разински. Кровавые потехи грезились ему. Была тут и персидская княжна в мечтах его, и разгул страстей, и песни, и насилия над женщинами.
   20 января его Донцы привели к нему израненного пленного Чернецова. Пламенный горячий патриот, решивший душу свою отдать за спасе-ние Дона, стоял перед пьяным Голубовым. Они были знакомы, встреча-лись раньше в Новочеркасске, бывали в одних домах. Голубов всегда чув-ствовал над собою нравственное превосходство Чернецова, и теперь он решил издеваться над ним. С наглым тупым и жадным Подтелковым он принял Чернецова. Но едва Подтелков позволил себе сказать дерзкое слово про войско, про Каледина и Чернецовскую дружину, Чернецов ударил Подтелкова по лицу. Подтелков убил безоружного, раненого Чернецова... Чернецовская дружина, оставшись без вождя, медленно, с боями, упорно сопротивляясь, отходила к Новочеркасску. Петушок с гимназистами застал ее в Горной. Враг был кругом. Им сейчас же выдали винтовки и по тридцать патронов, маленький пятнадцатилетний бойкий кадет Донско-го корпуса Гришунов облюбовал Петушка и прикомандировал его к своему пулемету.
   -- В бою покажу, как стрелять из него, -- сказал он, -- а пока помогай таскать.
   Большевики наступали на Зверево со стороны Дебальцева и на Лихую со стороны Царицына, рабочие в Сулине и Александро-Грушевском присоединились к большевикам и всячески мешали партизанам. Связи с Новочеркасском не было.
   По глухой степи, размокшей от падающего и тающего снега, с черной землей, пудами налипавшей на сапоги, отходил отряд Чернецова.
   Каждый хутор, каждая слобода и многие станицы были враждебны де-тям.
   -- Баржуи, кадеты проклятые! -- слышали дети на всех ночлегах. -- Из-за ваших боев мы потом беды не оберемся. Вы-то удерете, вам и горя мало, а нам с ними жить.
   Страшно было ночевать среди озлобленного населения. Надо было держаться кучами. Продовольствия не хватало, денег не было. Тянуло до-мой, к этому примешивалось и безпокойство за Новочеркасск, потому что в ясные дни пушечная стрельба была слышна кругом. Патроны были на исходе.
   Эту ночь в Горной не спали. Сбились по окраине хутора, по темным хатам, выставили кругом часовых, и ждали, и слушали. Хутор, в котором ночевали чернецовские партизаны, отделялся широкою балкою от друго-го хутора, где был враг. У чернецовцев была мертвая тишина. Усталые, весь день они рыли в замерзшей степи окопы для последнего боя, голодные, они сидели по хатам.
   -- Господа! Приказ держаться до последнего патрона. А ночью уходить и распыляться по домам. Будем ждать лучших дней, -- говорили офице-ры, обходя своих партизан.
   -- Ведь не вечно же это будет! Образумится народ. Поймут казаки, что они против самих себя идут... -- говорили между собою кадеты и гимнази-сты.
   По ту сторону оврага всю ночь гремела музыка, играла гармоника, пели песни. Там стояли голубовские казаки и красная гвардия, присланная из Петрограда с приказом главковерха Крыленко: "Товарищи! С казаками борьба ожесточеннее, чем с врагом внешним". Там тоже ждали утра, что-бы сокрушить "кадетов" и идти грабить Новочеркасск.
  

IX

   Утро настало ясное, солнечное. Подмерзшая за ночь степь оттаивала, и легкая дымка поднималась над черной блестящей землей.
   Офицеры обходили свою молодежь и говорили: "Господа, берегите патроны. Мы должны дотянуть их до ночи".
   -- А если не хватит?
   -- На штык будем ждать...
   Около полудня со скрежетом прилетела шрапнель и белым облачком разорвалась высоко в синем небе. Несколько пуль просвистало над око-пами и застучали по-над хутором винтовки красной гвардии.
   Нестройными черными толпами, то сливаясь с черной разворочен-ной землею, то резко рисуясь на бурой степи, покрытой травою со сне-гом, не успевшим потаять, показались рабочие и вооруженные крестья-не, сзади на конях ехали казаки. Это наступление не походило на воен-ное наступление, но скорее на движение облавщиков, но ведь и против них лежали люди, не видавшие войны и не знавшие настоящей дисцип-лины строя.
   -- Закладай, Петушок, ленту, вот видишь, в этот паз, -- говорил Гришунов Петушку, -- вот так, ладно. А сюда протянем. Слыхал, щелкнуло, ну вот пулемет и заряжен.
   -- Ты только, Гришунов, не стреляй, -- говорил Петушок, -- ближе подпустим. Когда совсем близко будет -- тарарахнем. Они убегут.
   Маленькою покрасневшею рукою Петушок гладил пулемет, и он ка-зался ему живым и красивым на своих низких, широко поставленных, толстых колесах. Точно лягушка сидела на степи, распластав лапы.
   Свистнул, положив два пальца в рот, офицер и скомандовал:
   -- Прицел четырнадцать! Прямо по цепи, огонь редкий по два патро-на. С правого фланга... начинай!
   -- Пулемету можно? -- спросил Гришунов.
   -- Пропустите десять патронов.
   -- Понимаю, -- весело сказал Гришунов и, обращаясь к Петушку, заговорил: -- Ну вот, гляди, ежели меня ранят или убьют, тебе стрелять при-дется. Здесь нажал -- это значит: с предохранителя на боевой поставил. Ну теперь, благословясь, начинаю. Вот, гляди, упер приклад в плечо, при-цел установил -- четырнадцать -- на тысячу четыреста, значит, шагов стре-лять будем -- так. Сначала пробные выстрелы. Ты хорошо видишь? Гляди, где грязь вспархивать будет пред им или за им?
   Над ними свистели пули. Редкий артиллерийский огонь с большими промежутками посылал в зимнее синее небо белые дымки шрапнелей, они лопались в небе, пули частым жестким горохом рассыпались по полю, и долго гудел улетавший пустой стакан. И пули и шрапнели это были: раны, мучения и смерть, но партизаны не думали об этом, они еще не понимали опасности.
   -- Кочет, а Кочет, -- вполголоса говорил долговязый гимназист своему соседу, пухлому, розовому с румяными щеками гимназисту, выпускавше-му второй патрон. -- Не могу стрелять. Навел, а как увидал -- на мушке человек в черном шевелится. И не могу... Ведь это... убить его приходится...
   -- Ничего, Пепа. Со мною то же было. Навел, и страшно... Убить... А гляжу -- и он в меня целит. И страх прошел. Выцелил, нажал спусковой крючок, ружье дернулось, в плечо ударило. Бо-ольно. Отдача, значит. Мало прижал.
   -- Попал?
   -- Не знаю. Не видать. Только показалось мне: их пули стали реже сви-сать над нами.
   -- Ты стрелял раньше?
   -- Из винтовки? Никогда.
   -- И я тоже.
   -- Глупости, господа. Их бить надо. Их я не знаю, как уничтожать надо, -- нервно заговорил студент с серым землистым лицом. -- На моих глазах ворвались они в нашу усадьбу. Мать, старуху, схватили, сестру. Меня спрятали в поленнице дров, а мне видно и слышно. "Где, старая, -- гово-рят, -- У тебя спрятаны пулеметы, ружья"... Обыск делали, а потом сестра в доме так страшно кричала, с полчаса, я думаю... И затихла. Мать выве-ли. Простоволосую, седую, шатается, бормочет что-то, как сумасшедшая. Ее схватили и в колодезь бросили... Потом несут сестру. В разодранном платье, белая, в крови вся... Мертвая... и ее туда же... А я сижу в дровах и думаю -- только бы спастись. Не жизнь свою спасти. Она мне теперь ни к чему. А отомстить... Пепа, дайте ваши два патрона. Я за вас.
   Он приложился и выпустил два выстрела.
   -- Кажется, попал... -- хмуро сказал он.
   -- Отходят! -- воскликнул Петушок. -- Бегут! Эх, конницы у нас нет! То-то погнали бы!
   Противник скрылся за домами. Стрельба затихла с обеих сторон. Сра-жение кончилось. Партизаны сходились кучками и передавали новости, принесенные пришедшими под утро из Новочеркасска людьми.
   -- Нам, господа, два дня только бы продержаться, а там -- победа! У Алексеева в Ростове сорокатысячная офицерская Добровольческая Армия, он послал в Бессарабию, оттуда идет генерал Щербачев с чехо-словаками.
   -- Господа, я сам видел, в штабе обороны наклеена телеграмма, только что полученная Калединым: "союзный флот прорвал Дарданеллы и спе-шит к Новороссийску".
   -- Спешит к Новороссийску!.. Господа, сколько же это будет?
   -- Ну считай сам! Два дня от Константинополя до Новороссийска.
   -- За два дня не дойдут.
   -- Броненосцы-то?
   -- Так, поди, с ними и транспорты с войсками.
   -- Черная пехота.
   -- Эти покажут красным!
   -- Вот, здорово...
   -- Нет, погоди. Скажем так: четыре дня до Новороссийска. Ну, день на выгрузку -- пять. Два дня до Ростова... Еще неделя... А у нас по трина-дцать патронов!
   -- А добровольцы!
   -- А чехо-словаки!
   Так верилось... Так хотелось верить, что кто-то сильный, могучий, взрос-лый пошел с ними, детьми, спасать Россию. Так не хотелось думать, что на всю Россию, на весь крещеный мир с его союзниками нашлось только восемьсот юношей, кадетов, студентов и гимназистов, принявших на себя славное имя замученного Голубовым Чернецова и пошедших умирать, как те триста спартанцев, о которых они учили в истории и писали в externporalia на ut и на postquam...(*- Упражнения на "чтобы" и "после того как")
   Опять, шелестя и коварно шипя, пронеслась шрапнель и лопнула со-всем близко, позади собравшейся группы. И не успела молодежь что-либо сообразить, как подле них со страшным шумом ударила граната, раздался металлический оглушающий грохот разрыва и клубы темного вонючего дыма, комья земли, брызги воды и осколки, неприятно шуршащие, поле-тели фонтаном вверх. Кто-то жалобно крикнул. Кочетов схватился за грудь и упал, рука его покрылась густою черною кровью.
   -- Господа! Разойдись... В цепь!.. По окопу, -- раздался взволнованный голос офицера.
   -- Носилки!..
   -- Кого... Кого?.. Много? -- шептали побелевшими губами молодые люди.
   -- Двоих убило. Кочетова и Лаврова. Кадету одному ногу оторвало. Он и закричал. Шапкина в плечо ранило -- и не пикнул.
   -- Как незаметно подкралась!
   -- Смотри! Опять идут! Густыми цепями!
   -- Прямо по цепи! -- раздалась команда, и после пролитой крови она звучала тверже, увереннее, и жажда мести за убитых слышалась в голосе безусого офицера, -- прицел двенадцать! По три патрона! Редко... Начи-най.
   Суетился Гришунов, ему помогал Петушок. Слышался взволнованный голос Гришунова:
   -- С пулемета можно?
  

X

   К вечеру пришедшие из Новочеркасска люди принесли страшные из-вестия.
   Атаман Каледин застрелился... Он просил помощи для Дона у Добровольческой Армии. Корнилов ответил, что он держаться дальше в Ростове не может и что, если Дон хочет спасаться, он должен дать ему казаков. Приказали генералу Богаевскому дать все, что он может, на помощь Кор-нилову. У Богаевского нашлось всего восемь казаков. Алексеев и Корни-лов решили идти на восток, там искать счастья и спасать офицеров для будущей Русской армии.
   -- Вот, господа, -- говорил бледный растерянный юноша в полушубке и высоких сапогах, -- последний номер "Вольного Дона". Вот статья Митрофана Богаевского.
   ..."Плакал хмурый, холодный день, а над Доном вал за валом медленно ползли свинцовые сине-черные тучи, и не летние грозы с теплым дождем они несли: зловещие, жуткие -- тянулись они над Доном и сулили ему горе, смерть и разорение"... -- читал студент.
   -- И мы ничего не знали! -- взволнованно сказал Гришунов.
   -- Читайте, Сетраков, -- раздались голоса.
   -- "А эхо страшного выстрела уже гулко отдавалось по всему Дону, дон-ским степям и рекам, и ликовал враг, и торжествовала буйная казачья молодежь, и лишь старые казачьи сердца чутко прислушивались к этому эху, и недоброе почуяли они: донские казаки сами загубили своего лучшего рыцаря казака: первого выборного атамана.
   Протяжно гудит старый соборный колокол: еще недавно звал он на вольный Круг, а теперь, говорят, звонит он по душе Атамана Алексея Ка-ледина; говорят другое: что звонит колокол похоронный звон по донско-му вольному казачеству.
   А по-над Доном, в час ночной, тихо реют тени прежних атаманов.
   Славных честью боевой.
   В ночь с 29-го на 30-е прибавилась еще одна тень, и алая кровь сочится у нее из сердца.
   Это тень атамана-мученика, Алексея Каледина"... Все, господа!..
   -- Но, постойте... Скажите, ради Бога... А союзники, прорвавшиеся через Дарданеллы?..
   -- Ложь... провокация. Дарданеллы крепко в руках у немцев.
   -- А... а... Чехо-словаки?
   -- Ничего не слышно.
   -- Да, сколько... Сколько же у Алексеева войска в Добровольческой Армии?
   -- Четыре тысячи. Половина больные.
   -- Это правда?
   Молчание.
   -- Господа! В цепь. Противник наступает.
   -- У нас одна обойма!
   -- И она для врага!
   -- Правильно.
   Опустели глаза, и яркие точки, пламенем горевшие в них, погасли. Сурово смотрят бледные лица, и сдвинулись хмурые брови, и морщины тяжелой думы легли на белые, юные лбы.......................................................................................................
   "Мама! Что ж ты не молишься за меня... за нас!.. Мама, или ты не ви-дишь, что мы уже ничего не можем сделать, как только умереть для того, чтобы и через двадцать два века говорили о нас, как о тех трехстах лакеде-монянах, которые пали в Фермопильском проходе, защищая Родину? Но там был узкий проход, а здесь безпредельная степь!.. Мама, забыла ты нас!.. Или не слышит уже Господь твоей святой молитвы?
   Алексеев ушел на восток. Куда? На Кубань, в Астраханские степи, в Туркестан, в Индию. А мы?.. Неужели мы бросим родную степь и оставим все на произвол судьбы? Там, сзади, Новочеркасск с его тихими улицами. Там, на Ратной, в семнадцатом номере та, которую я так люблю... Там, в Мариинском институте, сотни наших сестер. Там та, с которой я танцевал шестого декабря и которая мне сказала слова ласки... 6 декабря... А 6 фев-раля я должен умереть и знать, что с нею будет поступлено, как с сестрою того длинного студента с землистым лицом, который поклялся мстить... Там, на Барочной, у самого спуска к Куричьей балке, живешь ты, моя милая, теплая, ласковая мама со своими заботами о курах, о индюках, с поисками квочки и думами о том, переживут ли зиму твои прекрасные персиковые деревья... Там, в комнате с блестящим полом, натертым воском, висит большой фотографический портрет отца, убитого в ту минуту когда он брал австрийскую пушку. Там, над портретом, висит значок сотни, которою он командовал в бою и его Георгиевский крест. А над крестом портрет Императора. Мама! Не убирай его и тогда, когда придут... Там жил дед, и прадед построил этот дом еще при Платове. Ужели никогда, нико-гда этого я не увижу, и те черные люди, что наступают теперь в сгущающемся сумраке, овладеют всем этим. А как же тогда ты, милая мама, как же вы, дама моего сердца с Ратной улицы, и вы, милая Мариинка, сказав-шая мне слово ласки? Как же корпус?.. Месть!.. Месть..."
   -- Нечестивые возникают, как трава, и делающие беззаконие цветут, чтобы исчезнуть навеки...
   -- Что ты, Петушок? -- отрываясь от дум своих, сказал Гришунов.
   -- Это деда говорил. Пусть возникают, как травы, и пусть цветут. Это понимать надо -- ибо исчезнут навеки!.. Гришунов -- нам приказ есть от-ходить... По цепи передали. Давай последнюю ленту. Теперя они близко.
   -- Да, без прицела можно. На постоянном.
   -- Важно.
   -- А уволокешь пулемет-то?
   -- Я-то! Два уволоку, не то что один.
   -- Ишь, как бьет -- вторая пуля подле... Пристрелялся... Видит.
   -- И все ничего. А ты по ему. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Затрещал пулемет и сразу примолк залегший в пятистах шагах враг.
   -- А не ожидал! Ловко!
   -- Последние патроны.
   -- Идем, Гришунов. Вон наши по балке чернеют. Еле видать.
   -- Хорошо. Волоки пулемет. А я ленты соберу, чтобы они неприятелю не достались.
   -- Опять палить стал, а то было перестал.
   -- Он, красногвардеец-то, трусливый. Вот матросы, те побойчивее будут.
   -- Матрос да казак -- первые вояки! -- горделиво сказал Петушок. Черная ночь прикрыла их. Закат давно догорел, и справа заволакивала зеленовато-черная тьма хрустальное небо, и ярко засветилась вечерняя звезда. Морозило и чуть потрескивал молодой ледок под ногами уходя-щей дружины. Сзади всех, нагоняя, шел торопливыми шагами Гришунов, весь увешанный лентами. Перед ним, согнувшись под лямкой, тащил пу-лемет Петушок. Пули щелкали кругом. Иная, сорвавшись на рикошете, долго пела в воздухе, уносясь в темнеющую даль. Красногвардейцы не посмели подняться и преследовать детей-партизан, но усилили свой огонь по звуку шагов и по тем темным теням, которые мерещились им в надви-гающейся ночи.
   -- Петушок, ты что? Спотыкнулся, что ли?
   -- Так... Точно палкой кто по голове ахнул... Больно как!.. Света не вижу!..
   -- Петушок! Ты ранен?
   -- Н-не... Кажись... совсем... убит...
   Гришунов постоял несколько секунд над убитым мальчиком. Так хотелось взять его и унести, чтобы не досталось тело его врагам. Рука Петушка разжалась и выпустила пулеметную лямку. Это движение мертвого тела напомнило Гришунову о главном его долге. "Обоих не унесешь, -- поду-мал он. -- Наши далеко. Эх, Петушок, Петушок, спи, дорогой!"
   Гришунов взял лямку и потянул пулемет по скату балки вниз, туда, где слышался удаляющийся шорох шагов Чернецовской дружины.
   На другой день около полудня дружина вошла в Новочеркасск. Никто не встретил ее, и расходилась она по домам в тяжелом сознании, что меж-ду нею и наступающим врагом уже никого нет больше.
   9 февраля на собрании у вновь избранного Атамана Назарова было ре-шено уходить из Новочеркасска.
   Снова забегали дружинники, собираясь в поход. Они уже шли не для того, чтобы защищать свои семьи и родные дома, а для того, чтобы спа-саться в широкой безпредельной степи.
   -- Э! Спасаться и здесь можно! -- говорили многие и не шли на призыв своих соратников.
   12 февраля в 3 часа дня потянулись через Дон, направляясь на Старочеркасскую станицу, дружины молодежи, офицеров и некоторых старых казаков. С ними, в коляске на паре лошадей, ехал сытый, круглый, черно-усый генерал -- вновь избранный походный атаман Попов. Всего вышло 1500 человек, пополам пехоты и конницы с пятью орудиями и 40 пулеме-тами. Это было все, что дало на свою защиту пятимиллионное население Дона с несколькими тысячами одних офицеров.
   Атаман Назаров с Кругом остался в городе без всякой охраны.
   В 5 часов дня в Новочеркасск вошел Голубов, окруженный трубачами и казаками, а за ними черной лентой тянулись толпы матросов и красно-гвардейцев.
   По городу выкинули красные флаги. Толпы простого народа раболеп-но приветствовали новых властителей. После пятивекового свободного существования Войско Донское перестало существовать и вместо него народилась "Донская советская республика федеративной социалистиче-ской России" -- "Ды-сы-ры-фы-сы-ры" -- во главе с неграмотным Подтелковым.
   Темная ночь спустилась над Доном. Пьяные ватаги искали по домам "кадетов" и убивали их на глазах матерей, убивали раненых по лазаретам, избивали офицеров на улице, казнили Назарова, Волошинова, Исаева, Орлова, Рота и многих, многих других.
   В маленьких хатах вдовы и матери тихо шептали побелевшими устами молитвы о мужьях и детях своих и поминали их и многих-многих иных мучеников: "Их же имена Ты веси". И днем, и ночью -- у Краснокутской рощи, у вокзала, просто на улице -- гремели выстрелы, и жители Ново-черкасска знали, что это "самый свободный в мире народ" избивает детей и образованных казаков.
   Кровавый туман интернационала, носившийся над Россией, полз по Дону, туманя головы, и новые могилы росли за кладбищем на песчаном просторе.
   ..."А по-над Доном, в час ночной, тихо реют тени прежних атаманов, славных честью боевой"...
  

XI

   Солнечный день. Тепло, пахнет весною. В голубом просторе по-весен-нему заливаются жаворонки. Ночью был мороз, но теперь развезло, и по широкому черному шляху, вдоль убегающей вдаль линии телеграфа всюду видны блестящие на солнце лужи и жирные колеи, полные водою.
   Вдоль шляха, прямо по степи, к колонне по отделениям, круто, моло-децки подобрав приклады и подтянув штыки, бодро, в ногу движется уз-кая лента людей, одетых в серые рубахи со скатанными по-старому шине-лями. Издали глядя на нее, можно забыть, что была в России революция, что свален, повергнут в грязь и заплеван двуглавый орел, что избиты офи-церы, запоганено сердце русского человека и в толпы грязных "товарищей" обращена доблестная Российская Армия. Так ровно движется ши-роким размашистым пехотным шагом эта колонна, так выровнены шты-ки, так одинаковы дистанции между отделениями и взводами, так отбиты рота от роты, что сердце радуется, глядя на них.
   Не старая русская песня, солдатская песня, напоминающая подвиги дедов и славу царскую, но песня новая, недавно придуманная, к чести и славе зовущая, несется из самой середины колонны. Не солдатские гру-бые голоса ее поют, но поют голоса молодежи, знакомой с нотами и уме-ющей и в простую маршевую песню вложить музыкальность.
   Дружно, корниловцы, в ногу!
   С нами Корнилов идет.
   Спасет он, поверьте, Отчизну,
   Не выдаст он русский народ!
  
   Корнилова носим мы имя,
   Послужим же честно ему.
   Мы доблестью нашей поможем
   Спасти от позора страну!
  
   В солдатских рядах, с винтовкой на плече, мерно качаясь под звуки песни, идут Павлик и Ника Полежаевы, а рядом с ними на месте отде-ленного начальника Ермолов. Обветренные исхудалые лица полны ре-шимости, и глаза смотрят смело и гордо. Не у всей роты высокие сапоги, многие офицеры-солдаты идут в обмотках, у многих разорвались голов-ки и ноги обернуты тряпками. Бедно одет полк, но чисто. Каждая пряж-ка лежит на месте, а отсутствие однообразия обмундирования воспол-няется однообразием выправки, шага и одинаковым одушевлением мо-лодых лиц.
   Это все или старые кадровые офицеры, за плечами которых семь лет муштры кадетского корпуса и два года военного училища, или кадеты, или юнкера. Если и попадется в их рядах вчерашний студент, то и он уже при-нял выправку, он уже подтянулся и на весь воинский обиход, включая и смерть, и раны, смотрит такими же простыми ясными глазами, как юнке-ра и кадеты.
   Издали, сзади колонны, показался русский флаг, значок главнокомандующего. На легком соловом коне сидел загорелый, исхудалый человек с темными восторженными глазами. Сзади него на некрупной казачьей ло-шади в серой, по-кабардински сдавленной спереди, широкой папахе, уста-ло опустившись в седло, ехал полный генерал с седыми волосами, черны-ми бровями и усами над маленькой седеющей бородкой. Он лениво смотрел по сторонам, и изредка гримаса досады прорезывала его красивое бледное лицо. Это был Деникин, правая рука Корнилова по организации армии и кумир офицерской молодежи после страстной горячей речи в за-щиту офицеров и армии, смело сказанной им на офицерском съезде. Пол-ный человек в коротком штатском пальто, со щеками, густо заросшими седою щетиною, и с темными блестящими глазами ехал в свите Корнило-ва -- это был генерал Лукомский... Живописная красивая фигура молод-ца-текинца офицера, ординарца Корнилова, в пестром халате с тюрба-ном-чалмою на голове резко выделялась среди серых шинелей. Прямой, застывший в неподвижной позе генерал Романовский и рядом ласково улыбающийся с белым, как у монаха, лицом и резко оттененными черны-ми усами и волосами, полнеющий, несмотря на лишения похода, ехал ге-нерал Богаевский, брат донского Златоуста Митрофана Петровича, семь месяцев чаровавшего Донской Круг и Правительство красивыми певучи-ми речами. Несколько офицеров на разномастных конях, полусотня дон-ского офицерского конвоя и несколько текинцев красивой группой со-провождали Корнилова.
   Они ехали куда-то вперед свободною, просторною рысью, прямо по степи, поросшей бурьянами, и их движение в солнечных лучах, легкое, стремительное звало и полки вперед. Невольно все головы Корниловского полка повернулись туда, где ехал Корнилов со свитой, и молодые глаза заблестели восторгом.
   -- Наш Корнилов! -- раздалось по рядам.
   Он вел их по степной пустыне, как водили племена и народы, как во-дили войска герои древности. Он был Моисеем, он был Ксенофонтом и вряд ли Анабазис 10 000 греков в Малой Азии (*-Анабазис (греч.). -- повесть о военном походе. В данном случае имеется в виду произведение Ксенофонта (IV в. до н. э.), в котором описан поход 10 ты-сяч греческих наемников во главе с Киром из Малой Азии в глубь Месопо-тамии и их отступление к Черному морю. -- Прим. ред.) был труднее этого тяжело-го скитания офицеров и детей по Прикаспийским степям.
   Куда он вел и зачем?
   В только что выпущенной декларации Добровольческой Армии об ос-новных ее задачах Корнилов писал:
   "Люди, отдающие себе отчет в том, что значит ожидать благодеяний от немцев, правильно учитывают, что единственное наше спасение -- дер-жаться наших союзников".
   Он ненавидел немцев, и эту ненависть к ним и он, и окружающие его старались внушить всему составу армии. Он верил в союзников, он верил, что французы не забыли миллионных жертв, принесенных Император-скою Армиею для спасения Парижа и Вердена, как ключа к Парижу, в Восточной Пруссии, на полях Варшавы, в Галиции и под Луцком. Он знал что за эти страшные поражения, нанесенные германской и австрийской армиям, немцы должны его ненавидеть, а союзники должны ему помочь. Он не сомневался в победе союзников над немцами и в помощи их Рос-сии. Его цель была сберечь до этого великого дня ядро Российской Ар-мии, чтобы вместе с союзниками восстановить Россию и порядок, кото-рый он хотел водворить в августе, когда шел арестовать Керенского.
   На западе были немцы. Они заключили в Бресте мир с главковерхом Крыленко, и евреи Иоффе и Карахан продавали им Россию. Они мето-дично и безпрепятственно входили в вековые русские земли, они занима-ли Псков, угрожая Петербургу, они входили в Украину и приближались к Донскому Войску.
   Тогда, когда Крыленко отдал приказ: "с казаками борьба ожесточен-нее, нежели с врагом внешним", Корнилов смотрел на большевиков с их Крыленками, Иоффе, Бонч-Бруевичами, Троцкими и Лениными лишь как на орудие немцев и полагал главную борьбу не с ними, а с немцами. Боль-шевиков он рассматривал только как изменников, изменивших России и предававших ее врагу, а потому подлежащих простому уничтожению, как уничтожается на войне всякий, предавшийся врагу. Корнилов понимал, что с четырьмя тысячами офицеров и юнкеров, плохо вооруженных, об-ремененных громадным обозом с больными и ранеными, с граждански-ми беженцами, он не может воевать с Германской императорской и коро-левской армией, и он уходил туда, где бы можно было спокойно отдох-нуть, оправиться и выждать победы союзников, их настоящей помощи и отрезвления русского народа. Он шел от немцев. Немцы шли с запада -- он шел на восток. Никто не знал его планов, никого он не посвящал в свои вечерние думы, когда где-либо в маленькой казачьей хате, разложив карту на столе и засветив свечу, он смотрел на нее узкими косыми блестя-щими глазами. Перед ним открывался тот широкий проход из Азии в Ев-ропу, по которому двигались войска Тамерлана, по которому шел Чингис-хан. Годы молодости вспоминались ему, пустыни и горы красивого зной-ного Семиречья, полный поэтической грусти Ташкент, земной рай -- благодатная Фергана и волшебная сказка мира пестрая Индия. Все это ему с детства было знакомо. Все это было родное ему. Там он мог соеди-ниться с англичанами и образовать с ними вместе новый восточный фронт, выдвинувшись к Уральскому хребту, к Волге. О! Все равно где, но только драться с немцами и победить, победить их во что бы то ни стало!
   Он не верил солдатам и мало верил казакам. Он помнил, как казаки 3-го конного корпуса и туземцы предали его Керенскому, он помнил, как в Быхове солдатская толпа кидала в него камнями и грязью и осыпала ру-гательствами. Он прошел Голгофу крестного пути русского офицерства, а такие вещи не забываются и не прощаются. Он верил только в офицеров. Он считал, что железною рукою безпощадной мести и расправы со всеми изменниками только и можно восстановить порядок, заставить повино-ваться серое безсмысленное стадо казаков и солдат и спасти Россию. А для этого надо было ждать где-то, где бы можно было ждать или того вре-мени, когда союзники придут к нему на помощь, или самому искать этих союзников -- в Персии, в Индии, где угодно. Вся ставка его была на союзников и до дня соединения с ними надо было во что бы то ни стало спасти и сохранить ядро Российской Армии -- ее офицеров.
   Уже давно в сизом мареве дымящейся весенними испарениями степи исчез и растаял значок русский, и группа всадников стала казаться темным пятнышком около колонны авангарда, а Ермолов все смотрел восторжен-ными глазами вдаль, и ему все казалось, что он видит смуглое, загорелое, с узкими прищуренными глазами, незабываемое лицо, низко опущенные на губы темные усы и легкую посадку этого маленького человека.
   Он верил, как верили и все окружающие его офицеры полка, что Кор-нилов спасет Россию. Может быть, ценою их молодых жизней, это все равно, но спасет ее.
   И как бы отвечая на его мысли, в первом взводе молодой сильный го-лос завел добровольческую песню:
   Вместе пойдем мы
   За Русь святую!
   И все прольем мы
   Кровь молодую!
   Близко окопы...
   Трещат пулеметы...
   "Как спасет Корнилов? Корнилов это знает. Он один... -- думал Ермо-лов. -- Ведь не может же быть, чтобы вечно русские люди были зверями. Ведь были же у него, тогда, под двуглавым орлом, в Морочненском полку, эти славные милые люди. Разве не он приходил ночью в окопы и видел коченеющего на стуже часового, напряженно глядящего вдаль. Он гово-рил ему: "Байков, я пошлю тебе смену!" -- и слышал бодрый ответ: "Ни-чего, ваше благородие, достою и так!" Разве не ему рассказывал убитый солдатами же Козлов о подвиге Железкина в бою под Новым Корчиным. Что же сталось с ними? Куда же девались они? Они с ума сошли, они оду-рели от речей, нелепых приказов, издаваемых штатскими главковерхами, от митингов и съездов, их, как быков, разъярили красными знаменами, но, когда увидят они родной русский бело-сине-красный флаг, они пой-мут значение России и вернутся к ним. Там, впереди, как говорят жители, окопались против них полк 39-й пехотной дивизии и штаб артиллерий-ской бригады. Ведь не встретят же они, эти солдаты, уставшие от боев на Кавказском фронте, их огнем. Придут переговорщики, они переговорят, узнают благородные цели Корнилова, увидят его, а когда увидят, они не смогут не полюбить его, и они сольются с нами. И так от села к селу, уве-личиваясь в росте, будет восстанавливаться старая Русская Армия и по-степенно завернет на север и вдоль по Волге, по историческому русскому пути, пойдет освобождать Россию от насильников-большевиков".
   Молодой хор уже подхватил запев, и дружно раздавалась по широкой степи, отвечая мыслям Ермолова, лихая песня:
   Вместе пойдем мы
   За Русь святую!
   "Как снежный ком будет расти Русская Армия, будут восстанавливаться старые полки с их вековыми боевыми рыцарскими традициями.
   А что заменит алое знамя грабежа, насилия и крови? "Учредительное Собрание... Республика..."
   И все прольем мы
   Кровь молодую! --
   гремел хор.
   "За Учредительное Собрание? За Республику?"
   Близко окопы...
   Трещат пулеметы...
   -- Строй взводы! -- слышна впереди команда. Ряд серых спин, почерневших от пота, заслоняет горизонт и то место, где виднелось темное пятнышко на степи: Корнилов со свитой. Второе отделение, твердо отбивая ногу, подходит вплотную к Ермолову. У правофлангового пожилого капи-тана с узким и плоским лицом глаза смотрят сосредоточенно вдаль, и в них застыло величаво-молчаливое ожидание боя и смерти. Он коснулся своим локтем локтя Ермолова, и они пошли рядом.
   -- Поротно! В две линии! -- кричит офицер, едущий на маленькой крестьянской лошадке, а сам слушает, что говорит ему, не отрывая руки от козырька, с аффектированным чинопочитанием, подлетевший к нему на статном коне молодой кавалерийский офицер.
   Оттуда, где было на степи пятно корниловской свиты и где тоненькой змейкой вилась колонна авангардного полка, послышались резкие корот-кие удары одиночных ружейных выстрелов, и конный полк рысью пошел влево, удаляясь от дороги.
   Думать было некогда, надо было действовать.
  

XII

   Военный глаз ожидал за стройными колоннами пехоты увидеть малень-кие аккуратные патронные ящики с красными флажками на них, за ними длинный ряд лазаретных двуколок с белыми навесами и алым крестом, по-том двуколки и небольшое количество парных повозок штатного обоза, строго выровненных, сопровождаемых жидкою цепью обозного караула, но вместо этого он видел за маленькими частями армии, не превышавшей численностью пехотного полка военного времени, целое море в несколько сот повозок. Запряженные крестьянскими и казачьими лошадьми, круто-рогими серыми громадными волами, где в два, где в три ряда, по широкому шляху и прямо по степи они медленно тянулись за полками, и даже не во-енному наблюдателю становилось ясно, что обоз съедал армию, и не обоз был для армии, а армия была для обоза, служила его прикрытием.
   Около половины повозок были заняты ранеными и больными добро-вольцами, вывезенными из Ростова. Корнилов не позволил оставить в Ростове на "милость победителей" ни одного офицера, ни одного солдата своей армии. Все знали, что "милость победителя" -- были издеватель-ства, мучения и лютая смерть.
   При них пешком, на подводах или верхом двигались чины врачебного персонала и сестры милосердия. Одни были одеты по форме, с передниками с алыми крестами, другие были в своих шубках, пальто и городских шляпках. С ними ехали жены, сестры и дети офицеров, которых тоже нельзя было бросить, так как и их ожидали издевательства и смерть.
   Всем этим громадным транспортом заведовал, волнуясь и сердясь, вы-сокий исхудалый, бритый, без усов и бороды, человек с издерганными нервами, страдающий ранами и болями каждого офицера и не находя-щий себе покоя. Это был Алексей Алексеевич Суворин, автор книги "О новом человеке", верящий в индийскую мудрость и не могший вместить всей простоты ужаса войны, человеческих мучений и смерти.
   При обозе, в извозчичьей пролетке, обложенный кульками и чемода-нами с французскою казною, ехал исхудалый и сморщившийся инициа-тор создания Добровольческой Армии -- генерал Алексеев. У него были свои думы и свои планы кампании. Он тоже верил в союзников, но его вера не была так страстна и сильна, как у Корнилова. Его уже постигли разочарования. Он видел равнодушие к судьбам России и эгоизм чехо-словаков, он видел, как миллионеры и тузы Ростова жертвовали рубли, приберегая миллионы для встречи победителей, он перенес всю горечь отказа Каледина дать из складов обмундирование и снаряжение для доб-ровольцев. Он понимал, что Каледин был связан по рукам и по ногам Правительством и Кругом, где шумел безпринципный Агеев и где большинство держалось мудрого правила: пригребай к своему берегу, но простить этого Каледину он не мог.
   Алексеев менее враждебно смотрел на немцев и думал уже, что все равно, кто бы ни помог России и ее Добровольческой Армии, лишь бы помог.
   Он думал о Кубани и казачестве. Прилежный ученик Академии, он счи-тал, что база будущей России где-то в пространстве безпредельных сте-пей Азии и даже Индии невозможна. Он не искал рукавиц кругом себя, когда они были за поясом. Едучи в обозе, беседуя по-стариковски со ста-риками казаками и в Ольгинской, и в Хомутовской, и в Кагальницкой, и в Мечетинской, он убеждался, что казачество в корне своем было против большевиков. Если в Ольгинской их провожали выстрелами, а под Ка-гальницкой был и целый бой, в котором казаки позорно держали нейтра-литет, то это было поверхностное озорство, принесенное строевыми каза-ками с фронта, усталость и боязнь серой, тупой и жестокой солдатской массы. Алексеев полагал создать базу на Кубани и на Дону, а там, что Бог Даст. Москва и Ростов, союзники и чехо-словаки не исполнили своих обе-щаний. Армия должна была опереться на население, и таким населением Алексееву казалось казачество с его тучными плодородными землями. И путь свой Алексеев держал определенно: на Екатеринодар. Но так же, как и Корнилов, ни дум своих, ни планов он никому не говорил.
   Кроме раненых и семей офицеров-добровольцев, в обозе, в экипажах, драндулетах, на линейках, на подводах, а кто и пешком шли все те, кто боялся остаться в Ростове и Новочеркасске, опасаясь мести большевиков за прошлую политическую деятельность, кто бежал от кровавого ужаса Петербурга, Москвы, Харькова и Киева на Дон, а с Дона при приближе-нии большевиков был готов бежать куда угодно, лишь бы быть в привыч-ном обществе, лишь бы не быть принужденным жить по указке хама. На подводе ехал со своею семьею член четырех Государственных дум и председатель двух М. В. Родзянко, шли и ехали многие из тех, кто в кровавые дни "бескровной" мартовской революции своими речами и статьями ва-лил Российскую Императорскую Армию, поносил офицеров, а теперь примазался к добровольцам, превозносил доблесть их подвига и пел гим-ны белизне и чистоте идеи Добровольческой Армии.
  

XIII

   Хмурым февральским вечером, когда одна часть Ростова, платя беше-ные деньги за подводы и сани, вдруг устремилась на мост через Дон, а дру-гая торопливо развешивала запрятанные красные флаги, остатки празд-нования "великой безкровной", когда махровым цветом стали распускать-ся подлость и предательство, когда по Аксайскому тракту печально уходили небольшие дружины добровольцев, а по предместью вспыхивала неизве-стно кем поднятая ружейная стрельба, Оля Полежаева, проводив братьев, вышла на улицу с небольшою котомкою за плечами.
   В сером мареве клубящихся туманом зимних сумерек тускло маячили тени уходящих полков. Глухо слышался мерный топот ног и тяжелое гро-мыхание немногих пушек. Оля пошла за ними. За эти дни скитаний по Рос-сии она усвоила широкий, свободный, вымаханный шаг, научилась разво-рачивать носки, чтобы не скользить на липкой черноземной грязи. Не по-ход ее страшил. А страшило то, что башмаки отказывались служить, что на подошве появились предательские дырки, в которые набивались снег и грязь. Куда идут? Сколько впереди предстоит похода? Никто не знал... Оля шагала по тротуару, стараясь не терять из вида колонны, где шли ее братья. Но вскоре всю улицу запрудили повозки обоза. Поперек шел какой-то гос-питаль. Мимо Оли, загораживая ей путь, тянулись низкие обывательские подводы, и в них видны были молчаливо лежащие фигуры с забинтован-ными белыми головами. Потом проехало несколько извозчиков. Пьяный офицер обнимал на одном из них какую-то женщину и что-то хрипло кри-чал, за ними тянулись подводы с вещами. Оля с удивлением увидела пиа-нино, стоявшее поперек подводы, и мягкие стулики с позолотой, навален-ные за ним. Прошла пешком чья-то семья. Господин в барашковой шапке колпаком с дамой в жакете вели двух маленьких детей. Дама плакала и го-ворила: "Ни за что, ни за что! лучше погибнем в степи!"
   Оля несколько раз порывалась пройти через поток подвод, но всякий раз новое препятствие преграждало ей путь.
   Проехал рысью офицер и кричал на подводы, чтобы они скорее ехали. Сумерки сгустились. Тускло мерцали редкие фонари по Нахичевани. Оля совсем потеряла направление, по которому идти, и первый раз страх за-крался в ее душу. Шли по всем улицам и трудно было разобрать, куда надо идти из обширного города. Широкая телега, запряженная ладною воро-ною лошадью, остановилась перед нею. При тусклом свете скупо горяще-го фонаря Оля увидала, что подвода завалена чемоданами и увязками, что на ней сидит какая-то дама в шляпке и платке и рядом офицер в чистой шинели с блестящими погонами, а лошадью правит студент в черном паль-то с повязкой Красного Креста на рукаве.
   Оля несмело подошла к ним.
   -- Господа, -- сказала она дрожащим голосом, -- вы куда едете? Дама и офицер смотрели на нее и ничего не отвечали. Студент придер-жал хотевшую тронуть лошадь и ответил:
   -- За армией... А вы куда?
   -- Ах! Боже мой! -- воскликнула Оля. -- И мне нужно за армией. У меня там два брата. Я с ними. Из Петербурга. То, что она упомянула Петербург, произвело впечатление на офицера и его спутницу, и они переглянулись. -- Вы кто же будете, моя милая? -- снисходительно спросила дама. -- Я Полежаева, Ольга, дочь камер-юнкера.
   Оля за этот год существования свободной Российской республики, где чины и сословия были уничтожены, научилась ценить и понимать все зна-чение придворного звания своего отца.
   -- А... -- сказал офицер, -- это тех Полежаевых, у которых своя дача в Царском Селе.
   -- Да, -- сказала Оля, -- на Павловском шоссе.
   -- Садитесь, мы вас подвезем, -- сказал офицер.
   Оля взобралась на подводу и устроилась рядом со студентом, лицом к офицеру, спиною к лошади.
   Сначала молчали. Оля смотрела на сытое холеное лицо офицера, на его новенькую, видно, здесь в Ростове сшитую или купленную шинель с добровольческой трехцветной нашивкой и не понимала, почему он не идет там же, где шли ее братья, где шел Ермолов и все другие офицеры.
   Поздно ночью размещались в Аксайской станице. Спутники Оли пригласили ее пить чай. Офицер представился ей и представил ее своей даме. Он был поручиком N-ского гусарского полка Дмитрием Дмитриевичем Катовым.
   -- Адъютант генерала Пестрецова, -- гордо сказал он. -- Где-то он? Го-ворят, расстрелян. Я оставил его еще в июле прошлого года, когда поехал лечиться в Кисловодск. Вера, обратился он к даме, -- Ольга Николаевна Полежаева знала нашего милого Якова Петровича.
   Ночевали в одной избе. Студент, по фамилии Погорельский, имени его никто не знал, был на все руки мастер. Он ходил за лошадью, он настав-лял самовар, ублажал разморившуюся Веру Митрофановну, услуживал Катову и бегал в соседние избы перевязывать раненых. Он был медик вто-рого курса и горел желанием всего себя отдать на помощь ближним.
   Наутро выступили, как знакомые, и казалось естественным, что у Оли есть свое место на собственной подводе Катовых, что Погорельский неумело запрягал и уже в упряжи поил сытую круглую лошадь, что он таскал тяжелые увязки, а Катов сидел на крылечке казачьей хаты и меланхолич-но курил папиросу, пуская кольца дыма к синеющему на востоке небу...
  

XIV

   Дорогой Катов спорил с Погорельским. Он говорил ему в спину, а смотрел прямо в лицо Оли, в ее карие, огнем горящие глазки и на прочную упругость ее загорелой, покрытой пушком щеки.
   Где-то в отдалении мерным ритмом звучала песня добровольцев, и Оле хотелось ее слушать, а Катов говорил, стараясь обратить на себя внима-ние Оли.
   -- Странно, Погорельский, -- говорил он, -- мы оба интеллигенты, вы моложе меня, медик, а я студент-юрист, случайно сделавшийся офице-ром, и все-таки мы друг друга не понимаем? В большевизме есть своя прав-да, ее надо только уловить.
   -- Какая уж, Дмитрий Дмитриевич, правда. Достаточно мы повидали их в Ростове. Один разбой и дикость, -- не оборачиваясь от лошади, ска-зал Погорельский.
   -- Э, нет, нет... Вы знаете... Конечно, Ленин и Троцкий это не то... Это случайность. Но никогда Россия не вернется к старому. Я знаю хорошо мужика и народ. Ему эти капитан-исправники и урядники осточертели. Русский народ -- загадка. Он еще свое слово скажет. Молодая нация и потому здоровая. Затрещит старушка Европа, когда услышит это слово, -- говорил Катов, любуясь сам собою и своим либерализмом.
   -- Это что говорить! Громить умеем, как никто. Пустое место оставим от культуры и подсолнухами заплюем, -- хмуро сказал Погорельский.
   -- Э... тэ, тэ... Нет, батюшка, старый мир отжил свой век, и больше-визм -- это муки рождения нового. Все новое: мораль новая, государствен-ный строй новый, все, все, язык, буквы, стихосложение, искусство -- ар-хитектура, живопись, скульптура, музыка, танцы -- все старые музы на-смарку. Состарилась матушка Терпсихора, седы волосы у Клио -- на покой, милые, в богадельню... Вот как я понимаю углубление революции.
   -- Да ведь, Дмитрий Дмитриевич, нового-то ничего не придумаешь. Мир стар, и история повторяется. Не на головах же ходить.
   -- А почему нет?.. -- горячо воскликнул Катов. -- Не прямо, понятно, на головах, но все-таки послушайте: куда годится теперь христианская мораль?
   -- А как же без нее-то?
   -- Масонство... Или, например, сатанизм. Поклонение дьяволу... Или вот еще это таинственное поклонение дада, дадаизм. А? Что? Не слыхали?
   -- Нет, не слыхал. Да вы-то знаете разве?
   -- Положим, не знаю. А только. Новое. Я понимаю это стремление к уничтожению государства: весь мир, все человечество -- государство.
   -- Да ведь это не вперед, а назад, -- сказал Погорельский.
   -- Как так?
   -- Ну, конечно, обращение в животных, у животных тоже государств нет, -- сказал Погорельский.
   -- Мы уже часть пути прошли, -- с увлечением говорил Катов. -- По-ставьте рядом "Явление Христа народу" Иванова или брюлловское "Раз-рушение Помпеи" с "Убийством сына Иваном Грозным" Репина и вы пой-мете, что отсюда шаг -- и мы подойдем к декадентам, а потом и к кубизму.
   -- Большой шаг, -- сказал Погорельский.
   -- А эти новые поэты! А эти слова. Мы начали: главковерх, комкор, начдив, -- они продолжили: -- совдеп, совнарком, исполком, -- ей-Богу, будущее принадлежит языку короткому. Целые фразы будут лепиться из нескольких букв.
   -- Сумасшествие...
   Олю оскорбляли эти нелепые мысли с оправданием большевиков, а главное, взгляды нездорового любопытства, которыми шарил по ней Ка-тов.
   Кругом была покрытая снегом степь, и в ясном морозном воздухе, пропитанном золотом солнечных лучей, гулко и звонко раздавался шум иду-щего войска. Оля видела вдали Русский флаг Корнилова, видела группы всадников, темные колонны идущих полков, и ее сердце трепетало от люб-ви к той Армии, над которой витали святые для нее эмблемы Родины. Катов был ей непонятен. Офицер, но почему не в строю? Офицер, но по-чему его речь такая странная, не офицерская?.. Он оказал ей приют и гос-теприимство, но почему он ей противен и она боится и презирает его?
   Она старалась, чтобы в узком кузове подводы ее платье не касалось его, чтобы колени их не сталкивались. Она жалась к его жене. Вера Митрофановна молчала. Оля думала, что за взгляды, что за понятия у этого офице-ра, да и офицер ли он? Как попал он туда, куда шли только те, для кого Родина была выше всего?
   Она подняла свои большие глаза и, глядя прямо в лицо Катову, спро-сила его:
   -- Почему вы, Дмитрий Дмитриевич, пошли в Добровольческую Ар-мию?
   -- Я не пошел в нее, а меня пошли в нее, -- засмеявшись, сказал Ка-тов. -- Я еще никуда не записался. Я пока никто. Но, судите сами, куда же мне было деваться?
   Оля не сказала ничего.
   На ночлеге Катов вытащил гитару и запел так странно звучавший в обстановке казачьей хаты и военного бивака сладострастный романс. Оля встала и направилась к двери.
   -- Вам не нравится мое пение, Ольга Николаевна, -- сказал Катов. Оля не отвечала. Она точно не слыхала вопроса. Катов повторил его. Ясные глаза Оли повернулись на Катова. Она точно в первый раз заме-тила высокий рост и статную фигуру хорошо одетого поручика.
   -- Скажите, пожалуйста, Дмитрий Дмитриевич, -- сказала она, -- по-чему вы не в строю?
   -- Я еще не разобрался в политических настроениях полков и потому не избрал, куда мне идти, -- отвечал Катов.
   -- А! -- сказала Оля и взялась за дверь.
   -- А потом у меня порок сердца. Миокардит. Я не могу служить, -- договорил Катов.
   Оля проворно вышла из хаты. Ей было душно. Сердце шибко колоти-лось в груди.
  

XV

   Свежий морозный ветер дул со степи. Солнце ярко блестело назамерзших лужах, на далекой речке, прихотливо извивающейся по балке, поросшей кустарником. Каждый клочок нестаявшего снега говорил о прошедшей зиме, а от свежести ветра пахло весною.
   Оля почему-то вспомнила такой же свежий, с морозом, ветер в старом Петербурге. Только там это бывало лишь в марте, когда во все немецкие булочные прилетали жаворонки. Одни большие, с распластанными кры-льями и длинными хвостами, с маленькими головками и глазами из ко-ринки -- пятикопеечные, другие -- маленькие, с восьмеркой из теста вме-сто туловища -- полуторакопеечные. С войны их не было. Немецкие бу-лочные закрылись. В Петербурге в эти утренние часы было тихо и печально. Не нарушая тишины, но подчеркивая ее, звонил великопостный перезвон. На широкой Кабинетской улице было пустынно. Лужи подмерзли, чер-ные с белыми пузырями, и так славно хрустели, когда наступишь на них каблучком. Оля ходила такими утрами в монастырское подворье на углу Кабинетской и Звенигородской, поднималась во второй этаж в малень-кую церковь.
   Сумрачно смотрели со стен иконы, быстро читал часы дьячок, а в окна лились солнечные лучи, и в открытую форточку слышалось чириканье воробьев, гул и звонки трамвая и цоканье копыт по обнаженной мосто-вой. Выходил старый иеромонах в черной рясе и тускло блестящей сереб-ром епитрахили, и слышались смиренные слова: "Господи и Владыко жи-вота моего!" Тогда не ценила Оля эту тишину, эту ясную радость весны, утра, мороза и солнца, темной церкви и тихой молитвы.
   "Где все это теперь? Кто отнял все это? И весну, и солнце, и ветер, обжигающий поцелуями степи, отнял, -- потому что не до того теперь".
   Гулко и часто гудят пушки. И совсем недалеко от обоза. Обоз стоит в степи, растянувшись по бугру, и ветер треплет белые флаги Красного Кре-ста. Степь пологим скатом спускается к речке, и ясно видны: степная ре-чушка, подернутая тонким льдом, противоположный берег балки, узкая гребля через реку, за нею колеблющееся в тумане утра широко раскинув-шееся село с белыми мазанками хат с соломенными и железными крыша-ми, как паутиной обтянутыми тонким переплетом ветвей фруктовых са-дов и высоких пирамидальных тополей. Выстрелы большевицкой артил-лерии раздаются из-за села, и оттуда, гудя, несутся снаряды и лопаются над пологим скатом.
   В мареве дали, пронизанной золотом солнечных лучей, покрытой лег-ким паром, поднимающимся от земли, маячат темные фигуры жидкой цепи добровольческих рот. Добровольцы идут, равняясь, и издали кажет-ся--в ногу, не ложась. Они не стреляют. То тут, то там, над ними и сзади вспыхивают веселыми белыми шариками дымки разрывающихся шрап-нелей. От села трещит пулемет, два пулемета работают над греблей у до-рожного моста, и над всем селом тарахтят, не смолкая, ружья.
   У обоза, вылезши на бугор, поднимаясь на носки, прикрывая глаза от солнца щитком ладони, смотрят вдаль женщины, старики, дети. Раненые привстали на телегах и смотрят все туда же, где наступают на село их бра-тья, мужья, отцы и сыновья. Катов, взобравшись на телегу, глядит в би-нокль и восторженным голосом передает о том, что видит. Недалеко от него стоят Оля и Погорельский. Они только что перевязали раненного в плечо добровольца, и он затих, лежа на земле под шинелью.
   Шагах в тридцати от Оли стоит маленькая группа. Оттуда доносятся воркующие мягким баском слова молитвы и истерические вопли. Возчики обоза принесли туда двух убитых добровольцев, и там мать плачет над сыном и вдова над убитым мужем. И плач, и слова молитвы, и накрытые шинелями покойники, которых сейчас будут хоронить без гробов в черной земле глу-хой степи, с которых снимут сапоги и те части одежды, которые уцелели, потому что они нужны живым, придают особенную значительность ровно-му и быстрому, молчаливому движению добровольческих цепей.
   -- Хорошо идут! -- говорил Погорельский. -- Не стреляют.
   -- Стрелять нельзя, -- слабым голосом отзывается лежащий доброво-лец, -- У нас всего по тридцати патронов роздано... Возьмем и так! -- со вздохом говорит он.
   -- Что, очень больно? -- спрашивает Оля.
   -- Больно, ничего, -- поднимая на Олю большие лихорадочные глаза, говорит доброволец. -- Обидно, что меня там не будет, когда наши село брать будут. Я бы им задал, негодяям, христопродавцам!
   -- К реке подходят, -- восторженно говорит Катов. -- Лед-то, поди, тонкий, как переходить будут.
   -- Ах, упал один, -- болезненно сжимая руку Оли, вскрикивает Вера Митрофановна.
   -- И то упал, -- раздаются голоса. -- Упал...
   -- Нет, встал. Идет... Снова упал... Ах! Боже мой! Что же это!.. Опять встал... Нет... лежит... Не двигается.
   -- Господи! Да что же наши не стреляют. Неужели же патронов нет! Тяжело ковыляя, опираясь на ружье, с поджатой левой ногой, ступня и низ которой обмотаны окровавленной тряпкой, оставляя за собою по су-хой траве кровавый след, к обозу подошел пожилой казак. Лицо его было бледно, искажено мукой, но глаза горели восторгом.
   -- Братцы! -- воскликнул он, оглядывая собравшихся у подвод, -- православные! Там кажинный человек дорог, кажинный человек нужон... Я бы шел, да вишь ты, проклятая, как ногу повредила. Ходу дать не могу настоящего. Православные! Бери ружье, патроны и айда на подмогу. Их там многие тысячи! Нас самая капля... Истинно, каждый человек нужон. У нас в резерве всего пятнадцать человек осталось!
   Кругом молчали. Катов сосредоточенно, как будто бы это была его обязанность, разглядывал в бинокль. Раненые притихли. Истерично плакали женщины над убитыми. Высоко в небе два жаворонка пели песню любви и счастья.
   Погорельский, сидевший над раненым офицером и щупавший ему пульс, вдруг порывисто вскочил и бросился к казаку.
   -- Давай винтовку! -- крикнул он. -- Давай патроны! Сестры! Перевя-жите раненого. Я сейчас и вернусь, как село возьмем.
   -- Возьмем, родный! Возьмем! -- говорил казак, садясь на землю и от-давая залитую кровью винтовку. -- Ты не сумлевайся. Моя это кровь. Хри-стианская! Не их, поганцев.
   Лежавший, раненный в предплечье офицер тяжело поднялся, взял винтовку, положенную на подводу, и пошел нетвердыми шагами вниз по спуску.
   -- Куда вы, Ермолов? -- крикнула Оля.
   -- И правда, Ольга Николаевна, -- ответил раненый, -- там теперь каж-дый штык на вес золота.
   Катов, смотревший все также в бинокль, вскрикнул:
   -- Ах, Боже мой... Лед ломается! По горло в воде идут! Воображаю, как холодно! В село входят.
   Свежий ветер, дувший с села, донес негромкое, но дружное "ура!".
   -- Глядите, глядите, господа, с фланга из балки идут. Вот показались. Еще... еще... Как красиво!.. Это корниловцы... Там и Корнилов!.. Как хо-рошо!
   -- А вы, Дмитрий Дмитриевич, -- блестя глазами и глядя в упор на Катова, сказала Оля. -- Вы-то что же?!
   Катов отнял бинокль от глаз и посмотрел сверху вниз на девушку. Ни-когда еще он не видел такой красоты. Ветер растрепал ее волосы, выбил их волнистые пряди из-под платка, и она стояла против него в венце чер-ных волос, с громадными, сверкающими возмущением глазами на исху-далом, загорелом лице.
   -- Я что ж, -- растерявшись, проговорил Катов. -- Ну, куда же я пойду! Куда я годен.
   -- Вы офицер, -- задыхаясь, говорила Оля, сама себя не помня, -- вы Георгиевский кавалер, правда "товарищеского" креста. Что же вы!.. бои-тесь?..
   Но Катов уже оправился.
   -- Нельзя, Ольга Николаевна, чтобы все офицеры погибли. Что же тогда с Россией-то станет? Вот Царское правительство не щадило офицеров, и развалилась армия...
   -- Молчите! -- крикнула Оля. -- Ради Бога молчите!.. Вы просто... -- шкурник.
   -- Па-а-звольте, -- начал было Катов, но, оглянувшись кругом, увидел устремленные на него глаза раненых и больных. Он спрыгнул с подводы и пошел в сторону.
   Юноша-донец подскакал в это время на хрипящей и тяжело идущей по степи лошади к обозу и радостно крикнул:
   -- Обозу приказано двигаться на ночлег вперед. Наши взяли селение! Все обратились к нему.
   -- Там их набили, страсть... -- задыхаясь говорил он. -- Пятьсот, не то шестьсот одних убитых! Пленных, почитай, что и не брали. Что ж их брать-то. Они душегубы! Уничтожать их надо!
   -- А наших много легло? -- спросил кто-то.
   -- Нет. И тридцати не будет. Они стреляют плохо. Бегут. Трусы парши-вые. Как корниловцев увидали с фланга, такого чеса задали, не догонишь...
   Возчики возвращались от села. С ними шли подростки-гимназисты и кадеты. Они несли убитых, винтовки и снаряжение.
   -- Господа, -- сказал кто-то. -- Студента Погорельского с вашей под-воды убило. Тут у реки лежит. Надо послать подобрать.
  

XVI

   Селение, занятое добровольцами, было пусто. Грустно смотрели избуш-ки с закрытыми ставнями окон, с разбитыми стеклами. Трупы убитых сол-дат валялись в грязи. Странно было, что эти русские люди в русских шинелях и серых папахах были врагами. В одном месте их лежало кучею человек тридцать, видно застигнутых разом пулеметным огнем. На площа-ди, у белой церкви, стояли, отдельно от большой толпы обыкновенных дленных солдат, двенадцать человек с красными нарукавными повязка-ми. Это были комиссары и коммунисты. Вчерашние писари и музыканты полка, они в эти дни руководили серым солдатским стадом, углубляя ре-волюцию и разжигая страсти во имя полного уничтожения России.
   Их караулили четыре мальчика-кадета и юноша-прапорщик. Они сосредоточенно, хмурыми детскими глазами глядели на пленных и крепко сжимали винтовки. Они их захватили в церкви, куда те спасались, и выта-щили, обезоружив, на площадь. Прапорщик, по фамилии Лосев, в числе комиссаров узнал своего родного брата, двумя годами старше его, и те-перь с недоумением смотрел на него и мог только сказать:
   -- Ах, братец!..
   -- Ну что, братец! -- со страшной злобой заговорил пленный. -- Рад? А? Ну расстреливай брата, наемник французских капиталистов! А? За по-мещичью землю деретесь! То-то у нас с тобою земли много! Не поделили... Драться пошли!
   -- Не разговаривать там! -- грубо окрикнул кадет, подходя к Лосеву. -- Я те поговорю, жидовская подхалима!.. Штыком кишки выпущу!
   Лосев мрачно затих.
   По улице красивым галопом, на хорошей кровной лошади скакала оде-тая в мужское платье молоденькая девушка. Ее бледное лицо с большими серыми, узко поставленными глазами было ненормально оживлено. Это была баронесса Борстен. Два месяца тому назад на ее глазах солдаты-де-зертиры сожгли ее имение, привязали ее отца к доске и бросали на землю доску с привязанным бароном до тех пор, пока он не умер и глаза не выле-тели из орбит. На ее глазах солдаты насиловали ее мать и ее двенадцатилетнюю сестру. Ей грозила та же участь. Но вдали показались германские войска, и солдаты, бросив ее, разбежались. Она поклялась отомстить. Она пробралась на Дон и поступила рядовым в Добровольческую Армию. Ли-хая, красивая, отличная наездница, она скоро снискала себе общее ува-жение. Мало кто знал ее историю. Ее считали ненормальной за ее суро-вую ненависть к большевикам, но добровольцы преклонялись перед ее сверххладнокровием в опасности. Когда она видела серые шинели без погон, задранные на затылке папахи, челки неопрятных волос, по-жен-ски выпущенные на лоб, наглые еврейские фигуры в офицерских френ-чах с алыми повязками на руках, странная усмешка кривила ее нежные, еще пухлые губы, и зубы хищно показывались из-за них. В серых глазах загорался огонь. Страшные воспоминания бороздили ее мозг. Сверхчело-веческая страсть загоралась в глазах, и редкий доброволец мог тогда пря-мо смотреть в эти мечущие искры прекрасные глаза. Зрачок почти исче-зал в сером стальном райке, и тем острее горел из него жестокий внутрен-ний огонь. В эти минуты ее руки становились железными. Даже лошадь под нею, чувствуя напряжение ее воли, становилась покорной и, казалось, понимала, без указания мундштука, ее желания.
   Баронесса Борстен в такие минуты видела что-то, чего другие видеть не могли.
   Она подскакала широким галопом к группе комиссаров и круто оста-новила коня. Караульные ее знали.
   -- Это что за звери? -- спросила она.
   -- Комиссары, -- отвечал высокий худощавый кадет.
   -- Отчего же они не расстреляны?
   -- Не могу знать, -- хмуро сказал кадет. -- Видно, некому.
   -- Вы слыхали приказ Корнилова. Война идет на истребление. Или они нас, или мы их должны истребить.
   -- Слыхали, -- потупляя глаза, проговорил кадет.
   Лицо баронессы озарилось восторгом. Улыбка скривила прекрасные губы. Она медленным, отчетливым движением отстегнула большой тяже-лый маузер, висевший у нее на боку, прикрепила его к футляру, обратив в ружье, и бросила поводья лошади.
   Комиссары смотрели на нее, и животный ужас выступил на лицах. Но никто не шевельнулся под ее мрачным взглядом. В нем эти слуги интер-национала, еще вчера разрезавшие в этом самом селе живот священнику, вытянувшие оттуда кишку, прибившие ее гвоздем к телеграфному столбу и гонявшие и волочившие священника кругом столба до тех пор, пока он не вымотал всех своих кишок и не упал мертвый, -- прочли свой приго-вор. В страшном блеске внезапно сузившегося зрачка они увидали выс-шую силу.
   -- Отойдите, господа, -- тихо сказала баронесса караульным. -- Не мешайте совершиться суду Бога.
   На большой площади, в углу которой гомонила толпа пленных солдат-большевиков, в селе, по которому еще там и тут гремели выстрелы, ее сло-ва прозвучали глубоко и четко.
   Баронесса медленно, гибким женственным движением приложилась и, не сходя с коня, вдруг ставшего неподвижно, как статуя, выстрелила. Без стона рухнул стоявший дальше всех солдат, с идиотски напряженным лицом смотревший прямо на баронессу и не понимавший ничего.
   Неторопливо следовали один выстрел за другим, пока не упали все две-надцать.
   Баронесса, не спеша, сложила свой маузер, повесила его на бок, с ти-хим вздохом, подобным вздоху удовлетворенной страсти, подобрала по-водья и, еще раз окинув потухшим, усталым взглядом убитых ею больше-виков, шагом поехала по селу...
  

XVII

   Туманные весенние сумерки надвигались на село. Начинало морозить. На западе степь горела закатными огнями и полнеба было красным, на востоке ярко засветилась одинокая звезда. Село наполнилось стуком ко-лес, криками погонщиков и распорядителей. В полутьме сновали кварти-рьеры и раздавались голоса.
   -- Это Георгиевский полк?.. Корниловцы -- с полем!.. Это офицерский батальон сделал!.. Где юнкера?.. Корнилов благодарил... Я видел на лице его улыбку... Он никогда не улыбается... Как хорошо шли партизаны... Видали Маркова? Первый бросился на штурм... С такими не пропадешь..
   Где Корнилов?.. Как всегда в избе со всеми... Нет, обходит раненых. Он отдал свою избу раненым... Он их не забудет никогда... С Корниловым мы не пропадем... Теперь, господа, мы с патронами... и с винтовками... Мож-но будет вооружить тыловых лежебок... Господа шкурники, на линию!..
   Молодые голоса звенели по селу. Приятели отыскивали в темноте друг друга, перекликались, радуясь встрече.
   -- Женька, ты жив?.. Как видишь... А говорили, тебя убило... Известия о моей смерти сильно преувеличены!.. Кто же из наших?.. Ермолова цап-нуло немного, но опять в строю... в штыковую атаку ходил...
   Запах победы примешивался к терпкому запаху крови, соломенной гари и полыни. В маленькой пустой хате казака в полутьме размещался взвод добровольцев.
   -- Видали, что с церковью сделали? -- оживленно рассказывал загоре-лый юнкер. -- Я вошел, еще светло было. Вонь от нечистот в притворе. Иконы порваны и исцарапаны штыками, в уста Спасителя у царских врат вставлен окурок. На престоле дохлая собака и на ней раскрытое Еванге-лие.
   -- Жиды, -- отозвался от стола мальчик-кадет.
   -- Нет, и свои русские "товарищи" тут старались. Господа, нет гаже человека, который начнет ругаться над религией.
   -- Дьявол радуется и руководит им, -- сказал юноша.
   -- Ну, какой там дьявол! Хулиганы, и только.
   -- Нет, дьявол, -- убежденно сказал первый.
   Говорившие посмотрели на него. Это был худой, очень высокий, долговязый юноша, с юной русой бородкой на щеках и подбородке. На его рубахе был университетский значок.
   -- Дьявол? -- спросил его маленький коренастый кадет в погонах сво-его корпуса. -- Вы верите, Сторицын, в дьявола?
   -- Я много читал по этому поводу. Есть, господа, целая наука: демоно-логия. В средние века ею крепко занимались. Дьявол именно там, где свя-тость. Тут ему наибольший интерес искусить и совратить христианина. И в церкви -- лучшее поле деятельности для дьявола. Я сам сколько раз за-мечал за собою. Стоишь, молишься. Вдруг взгляд падает на коленопре-клоненную впереди женщину. Она склоняется головою до земли. Глядишь на юбки ее, обтягивающие ее формы, и воображение сладострастно дорисовывает остальное. Поднимешь глаза -- на амвоне стоит священник со святыми Дарами, и чудится, скорбный свет идет от чаши. Другой раз при-слушаешься, что поют на клиросе. Дополнишь воображением и опять жутко станет: это дьявол.
   -- А зачем поют такие вещи? -- сказал молодой прапорщик. -- Я, го-спода милые, откровенно вам скажу: ни в Бога, ни в черта не верую. Все это отсталость.
   -- Беневоленский, да вы большевик! Вы и церковь осквернить способ-ны, -- раздались голоса с разных концов хаты.
   -- Никогда-с! У меня развито уважение к чужому мнению. Хочешь веруй, хочешь не веруй -- это твое дело. Будь ты хотя дыромол, я мешать не стану. Твое дело. И дыру твою осквернять не буду. С молодых лет мое пра-вило: живи и жить давай другим.
   -- Вы большевик или толстовец, -- сказал Сторицын.
   -- Ничего подобного. Большевики именно жить-то другим и не дают, -- сказал Беневоленский.
   -- Вы слыхали, что они со здешним священником сделали? -- сказал Сторицын.
   -- Ну?
   -- Комиссары обвинили его в том, что он сносился с нами и нам помо-гал. Потом искали церковную утварь. Молчит. Тогда ему разрезали живот прибили кишку гвоздем к телеграфному столбу и вымотали все кишки, я сам видел труп. Он лежал в пыли ничком. Грязные, побуревшие, облип-шие пылью кишки толстым слоем были намотаны на столб. Я думал, ка-кие страшные муки он должен был перенести при этом. Вдвоем с санита-ром Котелковым мы перевернули его. Бледное лицо его было так спокой-но, так прекрасно в длинной гриве седых волос и с широкой большою бородою, что хоть уснувшего святого с него пиши.
   -- Он и есть святой мученик, -- сказал кадет.
   -- Беневоленский, -- сказал Сторицын, -- вы семинарию окончили. Скажите, испытывали христианские мученики в самые тяжелые времена гонений такие страшные пытки? Что с вами, Беневоленский? Вам дурно? Отчего вы так побледнели?
   -- Где он?! Скажите -- где он. Господа! Это мой -- отец! -- вскакивая и хватаясь за стол руками, воскликнул Беневоленский.
   В хате наступила тишина. Беневоленский со Сторицыным вышли из хаты. На их место вошли Павлик и Ника Полежаевы и их взводный ко-мандир поручик граф Конгрин. Зажгли огонь, и тусклая лампочка, в ко-торой было мало керосина, осветила группу молодежи, сидевшую на ска-мьях, на полу, на печи, за столом. Румяный кадет, мальчик лет четырна-дцати, вошел, проталкивая перед собою толстую бабенку в плахте, с круглым лукавым лицом. Это была хозяйка дома, которую он отыскал на сеновале, закопавшеюся в сене.
   -- Господа, вот нам и хозяюшка, -- сказал он. Бабенка осматривалась кругом и недоумевала.
   -- Та вы що ж, хлопци, вже ж православнии будете?
   -- А то кто же?
   -- Так казали, що вы кадети.
   -- Кадеты мы и есть.
   -- Добре, добре. А що ж це казали, що у кадетив одно око серед чола, а вы люди, як уси люди.
   -- То-то, тетка! Давай угощенье.
   Румяный кадет потащил свою находку в кладовую, а добровольцы вернулись к только что пережитому ими ужасу.
   -- Господа, -- сказал бледный красивый юноша, с лицом девушки, бе-лыми волосами ежиком и синими глазами, мягко глядящими из длинных ресниц, -- господа, что за ужас приходится переживать! Два часа тому на-зад мы с прапорщиком Лосевым арестовали в церкви двенадцать комис-саров, по показанию солдат, тех самых, которые замучили священника. Среди них оказался родной брат Лосева. Подъехала баронесса Борстен и всех двенадцать уложила из маузера. Вы знаете, как она стреляет! Каждая пуля между бровей, математически точно. Она уехала. А прапорщик Ло-сев теперь плачет над убитым братом-комиссаром. Оторвать нельзя. Что же это происходит? Я учил историю, но такого ужаса, кажется, никогда не было...
   -- Мы молоды, -- тихо заговорил юноша-студент. -- У каждого из нас какое ни на есть было счастье. И вот разрушили его! Ну, я понимаю, при-шел бы враг. Немцы завоевали бы Россию и стали бы обращать ее в свою колонию, в навоз для немецкой расы. А то свои!.. Там замучили отца. Здесь брата убили на глазах у брата. Что же это!
   -- У нас, -- задумчиво ероша отросшие волосы, заговорил граф Конг-рин, -- было имение. Дом-дворец построен еще при Екатерине, и два века мои отец, деды и прадеды терпеливо собирали в него все, что было до-стойно хранения. В прекрасной дубовой библиотеке хранились такие ред-кости, такие уники, что ученые всего мира знали о ней и приезжали раз-бирать их. У нас была коллекция миниатюр XVIII века и фарфора. В картинной галерее были вещи, которым позавидовал бы Эрмитаж. Кругом парк с фонтанами, с прудами, с лебедями. Склеп с костями предков. Око-ло замка были службы. Мы имели свой сахарный завод, и на скотном дво-ре было четыреста голов лучшего племенного скота. У нас было полтора-ста лошадей и прекрасные племенные жеребцы. Кругом на двести верст все население безплатно пользовалось нашими бугаями, жеребцами, боровами и баранами, и весь уезд богател племенным скотом. На заводе работало восемьсот человек и всякий имел доход от нашего имения. У нас была больница и школа при имении, все безплатное... Я возвращался с фронта, когда наш полк разошелся. Я знал, что они отберут земли, но по-чему-то я верил, что они пощадят то, что их же кормило. Когда я подъез-жал к имению, я не узнал места. Громадный парк вырублен, дом стоял пустой и обгорелый, и, кроме черепков и разбитых статуй, я не нашел ни-чего. Скот, жеребцы были порезаны... У разоренного склепа лежали опро-кинутые, вывернутые гробы, и я видел костяк в обрывках екатерининско-го мундира и свежий труп моей матери, который растаскивали собаки. Это сделала проходившая через село банда дезертиров-солдат, руководимая евреем. Господа, я пришел сюда, чтобы умереть, но перед смертью я натешусь местью.
   Все молчали. Румяный кадет принес котел с дымящимся картофелем и
   каравай хлеба.
   -- Не все красные черти слопали, -- весело воскликнул он, -- осталось кое-что и нам.
   Добровольцы придвинулись к столу.
   Пожилой человек, худой, с глубоко впавшими глазами и щеками, про-резанными морщинами, пододвинулся к графу Конгрину.
   -- У меня, -- сказал он, -- не было ни имения, ни замка, ни скота, ни лошадей. Я писатель и жил своим трудом. За тридцать лет упорного труда я устроил себе уютное гнездышко в наемной квартире в Петрограде, на пятом этаже. Там у меня тоже была библиотека, -- о, не уники -- а просто любимые мои авторы стояли в прочных, коленкоровых переплетах, висе-ли портреты моей жены и моих детей. Один сын у меня пропал без вести в Восточной Пруссии, спасая Париж, другой застрял где-то на Румынском фронте, третий юнкером убит в Москве в октябрьские дни... Дочь в Каза-ни. Мы жили с женою тихо и никого не трогали. У нас был любимец се-рый кот Мишка, был теплый угол... Но изволите видеть, я писал в буржуазных газетах, и ко мне под видом уплотнения квартиры поставили пять матросов-коммунистов. Через три дня у меня ничего уже не было. Библио-тека была разодрана и пожжена, как вредная, портреты изгажены и уничтожены. Мой серый кот убит. Мы ютились с женой в последней малень-кой комнате и каждую ночь слышали шум оргии в нашей квартире, тре-щала мебель, неистово бренчал рояль, звенело стекло, и хриплые голоса грозили нам смертью. Мы не выдержали этой жизни и бежали. В Бологом дикая толпа дезертиров-солдат оттеснила мою жену, и как я ни искал, я нигде не мог ее найти... И вот я поехал на юг, чтобы искупить свою вину. Да, господа, каюсь! Я виноват. Всю свою долгую жизнь я мечтал о револю-ции. Я писал статьи, бичующие старые порядки, и звал народ к оружию... На свою голову!
   Никто ничего не сказал. Лампа коптила, потухая, и в хату вползала тем-нота. Вдруг из угла раздался певучий, задумчивый, точно женский голос. Это говорил кадет с лицом девушки и с волосами, торчащими кверху.
   -- А у меня, господа, личного ничего не было. Я сирота... Но у меня была Россия -- от Калиша до Владивостока, от Торнео до Батума. У меня был Царь, за которого я молился. У меня был Бог, в Которого я верил...
   Он замолчал. Казалось, он плакал.
   -- Будет! Все будет. Будет единая, неделимая, будет великая, будет свя-тая Русь! -- громко воскликнул граф Конгрин. -- Корнилов с нами!
   Кругом стола раздались громкие воодушевленные голоса.
   -- С нами Корнилов!
   -- Корнилов!
   -- Да здравствует Корнилов!
   Лампочка вспыхнула последний раз и потухла. Маленькая тесная хата погрузилась в глубокую тьму. Яснее стали выделяться квадратные окошеч-ки, заставленные геранью и бальзаминами. Звездная холодная, зимняя ночь заглянула в них...
  

XVIII

   -- Ольга Николаевна, устраивайтесь с нами. Вам незачем возиться с этими наглыми буржуями.
   Оля, входившая пешком в селение, за обозом с ранеными, оглянулась.
   Говорившая была среднего роста и средних лет женщина. Все в ней было среднее, умеренное и вместе с тем благородное и красивое. Оля вгляде-лась и узнала.
   -- Сестра Валентина! -- воскликнула она. -- Валентина Ивановна! Ка-кими вы судьбами!
   -- Долгими, Олечка. Но я слышала то, что у вас вышло с Катовым, и слава Богу. Я так боялась, что вы увлечетесь этим современным мужчи-ной. Я вас устрою. Сестра Ирина, -- обратилась она к худой, седой, мона-шеского вида, одетой во все черное женщине, -- позвольте вам предста-вить -- Олечка Полежаева, тоже наша царскоселка.
   Это было маленькое, но организованное женское царство. Старшей была сестра Ирина, но всем распоряжалась смелая, энергичная, не знаю-щая усталости сестра Валентина. Раненых и больных было так много, пе-ревязочных материалов, лекарств и белья было так мало, что надо было все создавать самим.
   Долго стучались они из хаты в хату, ища приюта для своих раненых, молчаливо лежавших на подводах с глазами, устремленными в бледнею-щее вечернее небо.
   -- Занято, -- отвечали им. -- Пятая рота Добровольческого полка сто-ит. Поищите, сестрица, на той стороне.
   -- Занято беженцами...
   -- Штаб бригады.
   -- Канцелярия батальона, -- говорили из хаты.
   Усталые лошади шлепали ногами по грязи, скрипели колеса. Сестры терпеливо искали места своим раненым и себе.
   -- Ах, сестра Валентина, -- вздыхала Ирина. -- Никто не думает о ра-неных. Они не нужны. Они обуза.
   -- Корнилов думает, -- спокойно отвечала сестра Валентина. -- Он нас не забудет.
   И точно в подтверждение ее слов, в сумраке вечера, появился конный офицер конвоя Главнокомандующего.
   -- Это вы, Миша? -- спросила сестра Валентина.
   -- Валентина Ивановна, вам и вашим раненым вот в этот проулочек. Шесть хат с левой стороны. Не видали Алексея Алексеевича? -- сказал, подъезжая на худой измученной лошади, офицер.
   -- Он вперед поскакал.
   -- Я думал, уже вернулся. Он был в штабе.
   Еще через час, после утомительной работы разгрузки раненых, когда одних пришлось вынимать и носить на носилках, другим помогать, тас-кать солому, сестры заканчивали работу.
   -- Этого не носите, -- тихо сказал вялым голосом бледный юнкер. -- Он скончался.
   -- Что вы, Ватрушин!
   -- Говорю же. Холодный совсем. Все на меня наваливался. Страш-ный... -- с раздражением сказал раненый.
   Когда всех устроили, озаботились подводами на завтра, накормили, согрели и напоили раненых, была уже глухая ночь. Оля, шатаясь от уста-лости, вошла в хату, отведенную для сестер. У нее слипались глаза. Ма-ленькая хатка была ярко освещена, на большом столе стучала швейная машинка, а Ирина, Валентина Ивановна и француженка Адель Филип-повна, невеста Миши, сидели за столом в ворохе холста и полотна.
   -- Олечка, вы не слишком устали? -- сказала сестра Ирина.
   -- Постойте, господа, мы ее прежде накормим, -- сказала Валентина Ивановна.
   Она встала от работы и достала с печки котелок с похлебкой, чайник и
   кружку.
   -- Кушайте, Олечка, а потом поработаем до утра. Посмотрите, какое богатство нам Миша доставил. Реквизнули где-то. Надо рубахи раненым пошить, бинты поделать, а то страшно сказать, сегодня двоих перевязы-вать пришлось, -- так газетную бумагу вместо ваты наложили. Вши нача-ли заводиться. Стирать не успеваем. И вам надо, Олечка, рубашечку сшить У вас ведь другой нет?
   -- Нет... Я с самого Ростова не могла ее помыть. Ведь когда моешь да сохнешь, приходится платье на голое тело одевать. А там у Катовых негде было, -- грустным голосом сказала Оля.
   -- Ну вот! Берите ножницы. Кройте по моему рисунку.
   Зимняя долгая ночь тянулась безконечно. Сон пропал, и торопливо бежали мысли, а руки, покрасневшие от напряжения и уже натрудившие-ся, все резали, резали то грубый холст, то полотно. Оле вспомнился ее гро-мадный бельевой шкап в Царском Селе и полки, на которых воздушными кипами, в кружевах и прошивках с продернутыми насквозь пестрыми кра-сивыми ленточками, лежали дюжинами рубашки и панталоны. Кто-то их носит теперь? Оля вспомнила Царскосельский парк и ту бледную изло-манную особу, которая смотрела на нее сквозь стекла золотого лорнета. Какая она была ужасная. Может, она носит теперь ее белье?
   Монотонно стучит швейная машинка. Остановится, помолчит и сно-ва стучит, точно пулемет... "Пулемет... Пулемет", -- повторяет вслух Оля, и ее глаза слипаются, а ножницы падают с опухших пальцев.
   -- Олечка, вы спите, -- говорит ей Валентина Ивановна. -- Отдохните немного.
   -- Нет. Я ничего, -- встряхиваясь, говорит Оля.
   -- Давайте теперь будем вместе резать бинты и сворачивать их. Третий час уже. До утра недолго. А утром на походе, в подводе заснем. На сол-нышке славно выспимся!..
   Перед глазами крутится длинными полосами полотно, шуршит и потрескивает, сворачиваясь в большие цилиндры.
   -- Всех раненых завтра утром свежими бинтами перебинтуем, -- гово-рит со счастливой улыбкой сестра Валентина, -- То-то обрадуются! Ведь вот у Ермолова, -- даже и не рана, а так пустяки. Плечо прострелено. А не перевяжи вовремя, выйдет нагноение, Боже упаси, руку по плечо отни-мать придется.
   Вздрогнула Оля, и сон пропал у нее. "Руку по плечо отнимать придет-ся", -- подумала она.
   "Какой он хороший, Ермолов! Настоящий герой старого времени. Он так мало говорит и так много делает. От него веет давно забытыми роман-тическими образами истории, и он так не похож на героев нового време-ни, политических болтунов в офицерском платье, с жестами и замашками демагогов. Про Ермолова нельзя сказать, как теперь говорят про многих офицеров: "Он хорошо говорит. Он умеет влиять на толпу". Как-то раз Оля спросила у него: "Какой вы политической партии?" Ермолов посмот-рел на нее: "Простите, -- сказал он, и лицо его вспыхнуло, -- я -- офицер. Этим все сказано". Оля тоже покраснела и сказала: "Теперь, в граждан-ской войне, все офицеры придерживаются какой-нибудь партии. У нас есть полки монархические и полки республиканские. Корнилов и Алек-сеев не раз заявляли, что они республиканцы. Будем считаться с тем, что теперь есть, а не с тем, что должно быть".
   "Если это так, -- сказал Ермолов, -- то это ужасно. Надо распускать Добровольческую Армию. Она порядка и тишины России все равно не даст. Когда мы одолеем большевиков и Корнилов диктатором войдет в Москву и соберет Учредительное собрание, монархические полки пойдут валить Корнилова и объявят новый поход против полков республикан-ских. Предоставим партиям вести между собою грызню из-за лакомого куска власти. Плохо, если руки подумают, что они голова, и будут делать то, что им хочется, а не то, чего требует от них голова".
   Это было дня три назад, в большой красивой казачьей станице -- пер-вой станице, где их хорошо приняли, и Оля помнила каждое слово этого разговора. Она почему-то подумала тогда: "Любит ли он меня?" Вспыхну-ла, посмотрела в большие, блестящие, ясные, серые глаза, не умеющие лгать, и прочла в них то, чего он не смел сказать. После этого разговора не было дня, чтобы они хотя на минуту не встретились, чтобы он не отыскал ее в громадной толчее подвод и движущегося народа, чтобы она не увида-ла его стройную высокую фигуру в рядах Корниловского полка и сердце ее не забилось сильнее.
   Из всех полков Добровольческой Армии -- Корниловский полк всего дороже Оле, и значительную часть той любви, которою горело ее сердце к Государю Императору, она перенесла на этого маленького смуглого чело-века, с узкими косыми блестящими глазами, которого считают Наполео-ном России...
  

XIX

   Поход Добровольческой Армии к Екатеринодару по количеству совер-шенных подвигов и перенесенных страданий не имеет себе равного во всей военной истории. И прежде всего потому, что Добровольческая Армия не была армией.
   Всякая армия всегда организуется и устраивается по определенным принципам военной науки. В ней есть особое отношение числа солдат к числу офицеров, в ней есть конница -- как ее глаза и уши, как сила мо-рального воздействия, как орудие преследования и уничтожения непри-ятеля, в ней есть пехота, есть разных видов артиллерия, средства связи, технические войска, понтоны, аэропланы и прочее. После великой вой-ны ни один уважающий себя генерал, а тем более генерал генерального штаба не позволил бы себе выступить в поход, не имея всего, что нужно для армии, не обеспечив себя снарядами и патронами, не устроив позади базу со складами, магазинами, фабриками и заводами, не наладив лазаре-тов, госпиталей, летучек, перевязочных пунктов и не снабдив их врачеб-ным персоналом, перевязочными средствами, индивидуальными пакета-ми и хирургическими инструментами.
   Добровольческая Армия состояла в дни похода на Кубань почти исключительно из офицеров. В ее солдатских рядах стояли полковники и капитаны, командовавшие на войне батальонами и полками. В ней за солдат, кроме офицеров, были юноши-юнкера и мальчики-кадеты и лишь изредка попадались старые солдаты, оставшиеся верными России. Это делало ее сильной духом в боях. Никакая другая часть не могла так наступать, не могла так блестяще решать самые сложные тактические за-дачи, так смело делать неудержимые лобовые атаки и так математически точно, по часам, делать самые сложные обходы. Она состояла из профес-сионалов военного дела, притом больше половины этих профессионалов прошли трехлетний практический курс на войне. В этом отношении она была подобна полкам старых времен, когда солдатское дело было ремес-лом и когда солдат воевал всю жизнь. Добровольцы этой эпохи в боевом отношении уподоблялись героям Фридриха Великого, суворовским чудо-богатырям, наполеоновской старой гвардии.
   Но в большинстве добровольцы были изнежены предыдущей жизнью как офицеры, были избалованы и потому сильно страдали от невзгод по-хода, легко заболевали. Строго, сурово дисциплинированные в строю и в бою, они позволяли себе "сметь свое суждение иметь" вне строя -- и служба охраны, разведки, караульная служба и особенно внутренний порядок в частях были невысоки...
   По понятиям народа, армия была кадетская и в политическом и в буквальном значении этого слова, буржуйская, господская, помещичья -- и ее враги, большевики, при своей агитации против нее это все использовали. Армия вела к проклятому царизму, армия шла против пролетариата, стре-милась восстановить прежние отношения между слугами и господами, вер-нуть под офицерскую палку, снова отдать помещикам землю.
   Поэтому армия в крестьянских селах и деревнях была встречаема недружелюбно. Присутствие в ней офицеров разных полков и понятий вно-сило политический сумбур в ее ряды. Это усиливалось еще тем, что при армии двигалось много партийных вождей, бывших членов Государствен-ной Думы, писателей и публицистов, тех людей, которых однажды, на походе, Корнилов весьма метко назвал обломками политического хлама. В армию внесена была политика, а политика исключает армию, как армия исключает политику.
   В Добровольческой Армии почти не было конницы. Маленькая груп-па офицеров и казаков, небольшой отряд полковника Глазенапа, который ему удалось довести до Ростова, -- вот и вся конница... А между тем и ме-стность -- равнина, и характер войны с неорганизованными, легко под-дающимися панике бандами, требовал многочисленной и лихой кавале-рии. При армии двигалось шесть орудий и на всех них имелось всего 1000 снарядов. Армия не имела в достаточном количестве шанцевого ин-струмента, инженерного имущества, средств связи. В ней были только люди, которые все это знали и которые могли, как только им дадут воз-можность, создать весь сложный механизм армии. Шла душа Российской армии, лишенная тела. Были пружины, но не хватало колес, которые эти пружины должны были двигать.
   При Добровольческой Армии почти не было врачей, санитаров, про-фессиональных сестер милосердия. Их заменяли жены и сестры чинов армии, аристократки-беженки, собравшиеся на юг. Они несли свои обя-занности с величайшим мужеством и самоотвержением, но у них часто не хватало элементарных практических знаний.
   Медикаментов было мало. Перевязочных средств почти не было, не было антисептических материалов, и ничтожные раны оканчивались смертью.
   Корнилов все это знал. Но он и шел не затем, чтобы воевать. Он шел, чтобы унести душу Российской армии до лучших дней, когда можно будет вернуть ее здоровому телу.
   Всякая армия имеет базу, откуда она питается, и имеет надежные, тщательно охраняемые пути сообщения с этой базой. У Добровольче-ской Армии базы не было. Ее база была -- пролетка генерала Алексеева с сундуком, набитым деньгами, далеко не достаточными, однако, что-бы долго питать армию. Ее база была -- вера в доброту русского чело-века и в великое "Христа ради". Ее база была -- глубокая непоколеби-мая вера в то, что Россия погибнуть не может, что она снова будет ве-ликая, единая и неделимая. Этою верою были проникнуты все -- от ее вождя до последнего рядового офицера. Ее база были союзники, кото-рые должны победить немцев. Ее база была эта победа союзников и вера в то, что тогда союзники спасут душу Российской армии. Никто тогда не задумывался над тем, нужна ли будет англичанам и французам сильная и могущественная Русская армия тогда, когда они победят нем-цев.
   Всякая армия имеет определенную цель действия и для этого подбира-ет пути, по которым стремится к этой цели. Добровольческая Армия этой цели не имела, -- кроме отдаленной и туманной, -- спасти Россию от боль-шевиков. Она шла, во всяком случае, от этой цели, потому что с каждым днем удалялась от Москвы и сердца России.
   Наконец, всякая армия имеет определенного врага, которого разведы-вает, отыскивает и с которым борется. Она имеет, таким образом, фронт, фланги, тыл. Добровольческая Армия определенного врага не имела. В феврале и марте 1918 года власть народных комиссаров еще не дошла до юго-востока России. В Царицыне сидел совдеп, который не считал себя обязанным исполнять приказания Ленина и Троцкого, у Ставрополя ко-мандовал скопившимися здесь и случайно осевшими войсками, двигав-шимися с Кавказского фронта, кубанский фельдшер Сорокин, ловкий демагог, полуобразованный, начитавшийся верхов человек, не лишенный понимания военного дела. Он колебался, с кем ему идти -- с народными ли комиссарами или с генералом Алексеевым, и пока что действовал и против тех, и против другого.
   На путях Добровольческой Армии, между Тихорецкой и Владикав-казом, в бронированных поездах и шести составах эшелонов, самодер-жавно царил маленький круглый Автономов, типичный провинциаль-ный актер, когда-то, и очень недавно, просто шалопай-футболист. Окруженный экзотической, интернациональной свитой шулеров, он играл в салоне-вагоне своего эшелона в карты, налагал контрибуции на Армавир и Владикавказ, говорил речи своим солдатам и сражался с Добровольцами только потому, что они своим походом сокращали ли-нии его разъездов и возможность получать хабару деньгами и натурой. Это был железнодорожный Стенька Разин, вместо расписных челнов имевший красные теплушки и салон-вагоны. Он тоже не считался с интернационалом, воссевшим в Москве, не считался отчасти потому, что самую связь с Москвою наладить по тогдашнему смутному време-ни было нелегко.
   Все это знал генерал Корнилов, и потому он считал возможным идти на восток без базы, без лошадей, без пушек, без снарядов, без патронов без медикаментов... без солдат.
   Корнилов знал, что, когда колебания у Сорокина, Автономова и тысяч им подобных кончатся в пользу России, он получит и базу, и лошадей, и пушки, и амуницию, получит и солдат... Он шел, чтобы спасти русское офицерство до этого момента.
  

XX

   Люди создают планы, и современникам эти планы кажутся весьма остроумно придуманными и сулящими несомненный успех. Но в планы и рассуждения их вмешивается какой-то маленький привходящий эле-мент -- все изменяется, принимает иные формы и приводит к другим результатам.
   Корнилов делал ставку на союзников, на их помощь после победы над немцами и на офицеров, как на единственный оставшийся здоровым эле-мент в России. Он считал, что большевики не способны ни к какой орга-низации, что буржуазные круги и особенно военные и офицеры будут са-ботировать их власть и что Россия вернется к разумному решению: бро-сить врагов Родины и обратиться к тем, кто ей желает спасения. Это было так разумно, что, казалось, иначе и быть не могло.
   Но Корнилов не учел того, что к нему после целого ряда тяжелых ски-таний и мытарств прибыли лучшие офицеры Российской армии, которые мало были склонны думать о будущем, но думали о настоящем и хотели не спасать свою шкуру, а драться и умирать или побеждать. Корнилов не учел того, что Павлик и Ника Полежаевы и поручик Ермолов верили в свои молодые силы и стремились их отдать на служение Родине, что Бе-неволенский хотел мстить за замученного отца, что граф Конгрин нико-гда не простит разорения его родового гнезда и страшного надругатель-ства над прахом его матери и предков, что баронесса Борстен стала не-нормальной от сцены истязаний ее близких и что все эти Павлики, Ники, Ермоловы, Беневоленские, графы Конгрины и баронессы Борстен видят в каждом русском солдате и русском крестьянине своего обидчика и смертельного врага и не могут быть спокойными.
   Корнилов, снисходительно допуская в свой и без того большой обоз подводы с политическими деятелями и журналистами, упустил из виду, что их мозги не могут заснуть и быть парализованными на все время по-хода, он не учел, что в их головах будут рождаться непрерывно планы спа-сения Родины, и против воли своей он будет вовлечен в исполнение этих планов.
   Вступая на землю кубанских казаков, Корнилов не учел того, что ку-банцы могут увлечься стройным видом его полков, вспомнить былую славу своих отцов и пойти с ним освобождать свой край от поборов Автономова и набегов Сорокинских шаек.
   Наконец, вряд ли Корнилов мог допустить, что его товарищи по Ака-демии Незнамов, Балтийский, Лебедев, Раттель, Бонч-Бруевич станут преподавать основы стратегии Лейбе Бронштейну для того, чтобы тот разрушал великую Россию во славу III интернационала и мировой револю-ции, или что его бывший начальник фронта генерал-адъютант Брусилов и его ближайшие начальники на войне Клембовский, Зайончковский, Парский, Сытин, Гутор и другие всю силу своего образования и ума поло-жат на формирование Красной армии в противовес его Добровольческой Армии.
   Корнилов не мог этого знать наперед и не мог учесть все эти причи-ны, а потому он и не мог предвидеть того, что заставит его изменить планы.
   Люди могут, конечно, отрицать Высший Промысел и участие воли Божией в их делах. Люди могут в ослеплении своей гордости говорить, что Бога нет и что все зависит от них, но в исторических судьбах народов, да и не только народов, но даже единичных людей случается так много неза-висимо от воли этих людей и чаяний народов, что даже самые скептики должны, в конце концов, признать, что крупные события истории мира совершаются помимо их воли и направляются из неведомого и непости-жимого Разума, который, как его ни называй, останется Богом.
  

XXI

   Без хорошей обуви и одежды... К Корнилову бежали в чем Бог помог вырваться из рук осатаневших солдат. На пути подвергались неоднократ-ным ограблениям и раздеваниям, приходилось прибегать к самым фанта-стическим маскарадам, и в вербовочные бюро генерала Алексеева явля-лись в опорках, рваных пиджаках и ветром подбитых пальто, а снабдить добровольцев обмундированием, от которого ломились ростовские скла-ды, Донское правительство отказало: самим, дескать, понадобится. Да и косо смотрело на добровольцев тогдашнее войсковое правительство, в котором многие колебались между Калединым и Подтелковым, стреми-лись углублять революцию, в этом видели заветные свои цели и добро-вольцев называли кадетами, буржуями и контрреволюционерами.
   Почти без денег... Алексееву консорциум московских банков обещал миллионы и не дал ничего, та же история повторилась и в Ростове. Рекви-зировать было нельзя: в Москве силы не было, в Ростове не позволили бы казаки.
   Плохо вооруженные и без военных запасов шли добровольцы по глу-хой степи. В феврале и марте стоит в прикубанских степях самая тяжелая для похода погода. То светит яркое солнце, тепло, как летом, в небе поют жаворонки, то вдруг задует суровый ветер из Азии, полетит пурга, наметет сугробы снега чуть не в аршин, а назавтра все это тает, звенит безчислен-ными ручьями по степи, растворяет рыхлую почву, и по колено уходит в нее нога пешехода. А еще через день мороз, все сковано льдом, степь бле-стит, как остекленная, и мокрую со вчерашнего дня шинель насквозь про-дувает морозный ветер. А потом весенний теплый дождь, и снова мороз. Ничтожные ручьи по балкам, которых летом совсем и не видно, раздува-ются потоками, несутся струями мутной желтой воды, бурлят, пенятся, и в них приходится по грудь и по пояс искать переправы. Мосты, где они были, снесены, обходные пути за много верст. Кругом озлобленное население. Оно не разбирается, кто большевики, кто "кадеты". Приходят, требуют ночлега, внимания, отнимают хлеб, подводы, лошадей. Ясно -- враги. Отойти от колонны, отстать -- рисковать быть убитым неизвест-ною рукою. Добровольческая Армия была так малочисленна, так ничтож-на по своему фронту, что она не оттесняла врага, заставляя его отступать а входила в него и постепенно становилась окруженной врагом со всех сторон. Она вела бои на все стороны, и ее громадный обоз всегда сопро-вождал большой арьергард.
   Она таяла от боев: убитыми и ранеными, еще более таяла от болезней, но численно она увеличивалась. Светлая вера добровольцев в спасение России, страстная любовь к Родине, величайшие подвиги мужества, со-вершаемые на глазах у всех, увлекали станичную и слободскую молодежь, и новые добровольцы становились на места тех, кто уходил в вечность. Эти люди имели одно военное качество -- храбрость. Но они не умели стрелять, не умели даже зарядить винтовку. Их приходилось обучать на походе, показывать приемы, лежа в какой-нибудь канаве или за валом в резерве во время боя. Армия и воевала и обучалась, и это отзывалось на ее боеспособности. Чудо-богатыри, вышедшие из Ростова, исчезли из ее ря-дов, их сменяла молодежь без воинского воспитания, без впитавшихся в плоть и кровь годами корпуса, училища и войны понятий о рыцарской чести и доблести.
   С 23 февраля начались бои. Первый большой бой был у села Лежанки. А потом и пошло: 1 марта дрались у Березанской, 2-го -- у Журавского хутора, 3-го -- у вторых выселок этого хутора, 4-го -- у Кореновской, 6-го -- у Усть-Лабинской и т. д. Станица, хутор, случайная роща, плетень, балка, высоты -- отовсюду стреляли винтовки, трещал пулемет, грохотала артил-лерия, везде маячили неизвестные конные люди, обходили с фланга, по-казывались в тылу. Все надо было брать с боя. Все были обстреляны. Се-стры милосердия видели близкие разрывы шрапнелей, гранаты рвались в пятистах шагах от обоза, и раненые с землистыми лицами и глазами, пол-ными невыразимой муки, прислушивались к гулу орудий, совсем недале-кому треску пулеметов и ружей и ждали, когда новые пули и осколки ста-нут пронизывать и рвать их еще не зажившее тело. Беженцы были обстре-ляны. Над их головами пела свою ядовитую песню пулеметная пуля, и с бледными лицами и застывшими печальными улыбками на щеках матери прижимали к себе детей и ждали, когда и чем это кончится.
   Муки казались дошедшими до предела, но каждый новый день прино-сил еще новые страдания и следствием являлось утомление армии. В ар-мии народилось страстное желание отдохнуть, найти теплый кров, све-жее белье, возможность помыться и поспать спокойно, не слыша выстре-лов, не ожидая боя.
   Подобно тому, как в Японскую войну Ляоян зачаровал общественное мнение и казался неприступной твердыней, о которую разобьются япон-цы и откуда начнется наступление Маньчжурской армии, так в Добро-вольческой Армии, сначала в обозе, среди беженцев и раненых, а потом и в строевых частях, такою обетованною землею стал казаться Екатеринодар. Взять Екатеринодар... и начнется спасение. Соединиться с кубански-ми казаками, только что оставившими под напором большевиков этот самый Екатеринодар, и поднимется вся Кубань. А поднимется Кубань, встанет и Терек, захватит волна и Дон, и казаки освободят Россию!
   Это значение Екатеринодара и казаков усиливалось и тем, что по мере углубления Добровольческой Армии в Кубанскую область в ее рядах ста-новилось больше казаков. Из Екатеринодара к Добровольческой Армии шла конница, которой так недоставало Корнилову. Все это заставило Корнилова изменить свой план, уходя без боя, и повернуть на Екатери-нодар. 14 марта, у аула Шенджи, южнее Екатеринодара, Добровольче-ская Армия соединилась с генералом Покровским и кубанскими кон-ными полками.
   Кубанцы торговались за власть. Они не хотели покоряться доброволь-цам, но признали власть Корнилова, и Добровольческая Армия стала втрое сильнее.
   Пошли на Екатеринодар.
  

XXII

   Шли горами. Мягкие отроги Кавказских гор безконечными цепями спускались в степь и расплывались в ней. По краям балок росли кустар-ники, в низинах было болото, ручьи журчали по каменным блестящим скалам, по мокрой топкой земле.
   15 марта густой низкий туман окутал землю, и шел мелкий пронизывающий дождь. Без песен, промокшие насквозь, густыми рядами шли добровольцы по грязной теснине, спускаясь к бурной вздувшейся реке. Мо-ста не было. Передовые дозоры, молодые офицеры, помялись на берегу и потом решительно пошли в воду и провалились по горло... За ними пошла колонна. Потом обоз. Сестры и легко раненные, которые могли стоять, вставали на телегах и стояли, держась друг за друга. Ледяная вода залива-ла ноги, мочила и сносила солому из телег, от толчков люди падали, лопа-лись повязки, открывались и сочились кровью раны. Тяжело раненные, больные, в лихорадочном бреду, въезжали в реку, вода мочила их спину, поднималась до боков, на секунду захлестывала белые страдающие лица, заливала большие воспаленные, лихорадочные глаза...
   -- Пошел, пошел! -- кричали в ужасе доктора и санитары.
   -- Господи! Что же это такое! -- говорили сестры в мокрых юбках и кофтах, сами падая на телеги и стараясь приподнять над водою головы умирающих.
   Раненые не стонали. Что испытывали они в эти мгновения кошмар-ных грез, претворенных в явь, никто не знал и не мог передать!
   За рекою был крутой глинистый подъем с наезженными красными ко-леями и со скрипящими под ободом колес круглыми камнями. Когда под-нялись, широкая степь развернулась за балкой. Был перевал. По перевалу гулял ледяной ветер. Дождь сменился снежной пургой, и температура упала на несколько градусов ниже нуля. Мокрые шинели, мундиры, рубахи, шаровары, сапоги, обмотки в несколько минут замерзли и ледяным панцирем покрыли людей. Офицеры и солдаты стали останавливаться, каза-лось, вот-вот они замерзнут, и степной мороз остановит биение сердца Добровольческой Армии.
   -- Хороши, господа панцирники! -- вдруг весело воскликнул Ника и ударил кулаком по груди брата. Лед треснул и шинель стала ломаться.
   -- Так, так! Тузи друг друга! Согревайтесь, господа! Прыгайте, бегай-те, -- кричали пятидесятилетние генералы и сами дрались и возились, как дети.
   -- Вперед! Вперед!
   Дружно, корниловцы, в ногу!
   С нами Корнилов идет.
   Вспыхнула песня и, ширясь, понеслась к небу. Могучая воля человека, частица Божества, торжествовала над жестокой природой.
   Опять спуск. Опять несущаяся в стремнине река, пена, кипящая у кам-ней и в излучинах у темных берегов, неведомая глубина и холод.
   Послали двух пленных искать брода и нашли по грудь в воде.
   Красивый молодой генерал, в белой папахе, в черных погонах Добровольческой Армии, с улыбкой на лице, как будто бы собираясь сделать какую-то шалость, уверенными ловкими шагами хорошо тренированно-го человека, по обледенелому спуску сошел к реке и пошел, раздвигая ру-ками ледяную воду. За ним спокойно пошла колонна.
   -- Сы-ро-ва-то! -- блестя веселыми глазами, сказал на середине реки генерал и улыбнулся счастливой улыбкой. В этой улыбке помимо его воли отразилось неосознанное счастье совершаемого подвига, и с губ его со-рвалось слово, ставшее историческим.
   С этого дня имя генерала Маркова, уже известное добровольцам, как имя безстрашного и смелого генерала, стало на устах у всех как имя чело-века, шуткою победившего природу.
   -- Да, сыровато, -- дрожа и булькая, повторил его маленький сосед, захлебываясь в потоке, и, когда вышли наверх, на перегиб горного хребта, на ледяной ветер, когда обмерзли снова и готовы были пасть духом, услы-хали недальние выстрелы и увидали в рассеивающемся, гонимом ледя-ным ветром тумане, летящем над горами, как клочья паровозного дыма, так знакомую фигуру Корнилова. Он, обледенелый, как и все, скакал впе-ред на выстрелы.
   К ночи вошли с боем в большую Ново-Дмитриевскую станицу и всю ночь по улицам ее гремели выстрелы: добровольцы выгоняли большеви-ков из теплых хат и вели кровавый бой за каждый угол, где бы можно было обогреться, приютить и накормить раненых.
   Два дня, 17 и 18 марта, у Ново-Дмитриевской шел бой, и раненых су-шили, перевязывали, а умерших хоронили под звуки то затихавшей, то начинавшейся снова орудийной канонады, ружейной и пулеметной тре-скотни.
   Оля устремляла глаза к небу и, забывая, что она и холодная, и голод-ная, и мокрая, молила об одном: "Господи! Когда, когда же конец всему этому!.."
   И во всем отряде стала одна мысль, одна мечта: -- Екатеринодар...
   Одним он рисовался в виде теплой хаты с мягкой постелью с перинами и подушками. Над постелью висят иконы, горит лампадка. Тепло, сухо, сытно и можно спать, сколько хочешь. Другим виделись хорошо обстав-ленные комнаты, ярко горящее электричество, ванна, чистое, охотно одол-женное каким-то неведомым богатым екатеринодарским жителем белье, хороший обед -- этакий настоящий малороссийский борщ с бураками, красный, с жирными сосисками, кусками ветчины и сала со шкурой, гра-фин водки, курица с соусом, какие-нибудь оладьи или ватрушки со сметаной. Третьим грезился кинематограф, обрывки томящей душу музыки на пианино, пестрая вереница картин, говорящих о какой-то чужой, спо-койной, яркой жизни, где нет безконечной степи, перевалов, ручьев, ле-дяного ветра, голода и холода, где не видно косых недружелюбных взгля-дов, где не нужно расстреливать комиссаров, где не стонут раненые... Чет-вертым грезилась встреча с теми, кто был тут недалеко в обозе, кто думал о них и о ком думали и кого не удалось видать во все эти жуткие дни. Пя-тые мечтали о прекращении мятущих душу кошмаров, которые схватыва-ют в лихорадочном бреду и идут не прекращаясь, но все усиливаясь и на-яву. И не знали они, что было кошмаром и что явью. Кошмаром ли был горный поток, подхвативший подводу и унесший из-под наболевшего тела солому, сделавший мокрым шинель и одеяло, и явью были какие-то свет-лые духи, летавшие перед глазами, распростершие серебряные крылья и певшие неведомую песню блаженства...
   Все мечтали об отдыхе от боев, о том, чтобы оправиться и сорганизо-ваться, одеться и вооружиться и тогда воевать.
   27 марта подошли к Екатеринодару и с мужеством отчаяния осадили его своими небольшими силами.
  

XXIII

   О! Эти думы!.. Думы без конца... Думы о любимом... Он простился вче-ра вечером, забежав на минуту к лазаретной хате, и сказал то, что давно было на его устах и чего, не сознавая того, ждала и хотела Оля.
   День был солнечный, радостный, весенний. Было тепло, пахло зем-лею, и трава выпирала тонкими иголками из земли, а почки на кустах си-рени пухли на глазах. Днем переправлялись через Кубань, и был бой у Елизаветинской. Оле кто-то сказал, что Ермолов убит. Остановилось серд-це, и руки безпомощно опустились. Оля не могла больше работать. Она вышла из хаты, села на рундук у заднего крыльца и смотрела вдаль. Сзади догорало в степи солнце, и спускался золотой полог над голубеющей сте-пью, перед нею был небольшой сад с молодыми вишневыми деревьями и яблонями со стволами, обмазанными белою известкой. В углу, в сарае, копошились на насестах куры и недовольно клохтали, точно спорили из-за места. Свежею сыростью тянуло от земли. На мокрых дорожках отчет-ливо были видны маленькие следы -- Олины следы. Она ходила к забору и смотрела на туманное пятно внизу, пятно густых садов, пирамидальных тополей, домов и церквей. Это Екатеринодар, который добровольцы пойдут завтра брать.
   Так много за эти дни было смертей, страданий и мук, что, казалось, притупилось, огрубело и закалилось сердце. После ледяного похода на ее руках умер мальчик-гимназист, высушить его серую шинельку со светлыми пуговицами так и не удалось. Он все звал маму, все просил затопить ка-мин и согреть и обсушить его платье. "Мама! -- говорил он, -- я больше не буду. Я никогда, никогда больше не буду купаться в одежде".
   "Где его мама!? Кто его мама? Знает ли она о том, что его зарыли на окраине станицы, там, куда не долетали пули? Найдет ли она его? И как найдет?"
   Умер суровый и хмурый Беневоленский. И не мучился долго. Принес-ли его с разбитою прикладом грудью. Он харкал кровью и поводил по сто-ронам глазами. Все хотел что-то сказать и не мог. И только перед самой смертью он наконец выговорил: "Здесь не удалось отомстить -- отомщу на том свете... вот"... И затих.
   В конной атаке убита шрапнелью баронесса Борстен, легендарный палач комиссаров и коммунистов.
   Графа Конгрина хоронили вчера. Простудился, зачах и завял в какие-нибудь три дня...
   "Ну что же? И он... Все... Все, должно быть, погибнут. И почему он должен жить, когда те погибли? Да и для чего жить?.."
   И также, как тысячам других людей, с нею вместе страдавшим и грезив-шим о Екатеринодаре, Оле стало казаться, что жить стоило и что счастье ее ожидало бы в Екатеринодаре. А теперь, когда его нет, когда и его отняла неумолимая судьба, ей и Екатеринодара не нужно. Ничего не нужно.
   Еще так недавно было счастье. Была культура, была красота. Был дом, в котором спокойно и безбоязненно жилось, были картины, музыка, те-атр. Все это было просто, доступно, все это радовало и украшало жизнь. Это вошло в плоть и кровь и стало потребностью.
   Не далее как три дня тому назад сестра Ирина вечером сказала санита-ру Федору: "Федор, ты бы хотя на гармошке нам поиграл. Так тошно без музыки".
   Тогда это не ощущалось. Тогда раздражала гармоника. В гостиной сто-ял рояль, лежала скрипка Ники, грудой навалены были ноты и самый воз-дух был пропитан музыкой и пением... А опера... А "Евгений Онегин"!!.
   В мутном мареве дали показались гирлянды огней Екатеринодара. Бо-лью сжалось сердце, а память сладостью прошлых мгновений смущает ум... "Слыхали ль вы... Слыхали ль вы за рощей глас ночной... Певца любви... Певца своей печали"...
   Закроешь глаза, и грезятся вздохи далекого оркестра... Показалась де-корация дома и сада, березы на первом плане и широкая русская даль по-лей и пологих холмов. И призывный голос, сплетающийся с другим голо-сом. Как хороша, как проста была жизнь!
   .. .Мягкий свет скупо просачивается сквозь опущенную занавесь спаль-ни, и кротко глядят из угла лики святых на иконах, где догорает лампадка. У окна благоухают цветы. Узкая девичья постель тепла и уютна. Впереди целый день красоты. Без усилия, стоит только прикоснуться к маленькой пуговке электрического звонка, явится толстая приветливая Марья с под-носом, на нем кофе со сливками, с маслом и булочками, со всем, чего толь-ко она ни захочет. За нею шумный и ласковый ворвется Квик...
   ...Урок рисованья... На столе в мраморной вазе букет редких цветов. За ним драпировка. Перед Олей вода в стакане, палитра медовых красок на руке и на плотной ватманской бумаге нежными пятнами воскресают цве-ты. Учительница, милая Вера Николаевна, рисует тут же рядом. Незамет-но подкрались часы прогулки.
   Нева... Красивая линия дворцов и на том берегу низкие стены гранит-ной твердыни, золотой шпиль и темные воды или белый простор широ-кой реки. По набережной мчатся санки. Пара вороных рысаков под си-нею сеткой, четко стуча копытами, несется навстречу. В санях в красивом манто, в накидке из соболей разрумянившаяся веселая женщина и рядом с нею офицер в шинели с бобровым воротником. Это граф и графиня Палтовы... Казачий офицер Маноцков на чудном караковом коне в одном тем-но-синем чекмене и легком кавказском башлыке, накинутом небрежно на плечи, скачет, догоняя сани. Навстречу идет матрос гвардейского эки-пажа. Что за красавец мужчина! Молодая русая борода расчесана и лос-нится, фуражка с георгиевскими лентами надета набок, и на черной ши-нели горят золотые пуговицы и алые петлицы...
   Как красив милый, родной Санкт-Петербург!
   Дома -- почта. Письма со всех краев света. Лондонские кипсеки, фран-цузские иллюстрации и милые письма старой няни из деревни на серой бумаге и в грязном конверте. Мамины письма из Италии, где среди ска-зочной красоты умирала милая незабвенная мама.
   Из душевных переживаний, тонких и красивых, слагалась жизнь. Не страдало тело, но за него мучилась, страдала и парила душа. Тело забы-валось и о нем было неприятно и неприлично говорить. Тонкая поэзия Бодлера и Мюссе, фантастические искания Эдгара По, недоговоренность сложных романов Оскара Уайльда создавали иной мир, не похожий на мир земной. Ярко среди него светила религия и вера, но и вера полна была тайной влекущей мистики, и в ней стремились отрешиться от тела и заглянуть по ту сторону бытия... Слушали рассказы о чудесах, о виде-ниях, о таинственных пророчествах. Сама смерть была обставлена так, что была красота и в смерти. Помнит Оля красивый гроб, утопающий в белых розах, нарциссах и гиацинтах. На белой атласной подушке зави-тые парикмахером лежат кольцами золотые волосы. Белое лицо с обострившимся носом кажется выточенным из мрамора и трепещут на нем тени черных ресниц. Кругом красота черных траурных туалетов, блеск эполет и перевязей, девушка в черном платье и мальчик в пажеском мун-дире на коленях у гроба. В гробу Вера Константиновна Саблина. У гро-ба -- Таня и Коля.
   Потом война. И в войне была красота. На фронте в конной атаке уби-ли Колю, и в смерти его был незабываемый подвиг... Убит был веселый и безпутный Маноцков, и про его лихое дело писали в газетах. На войне умирали, мучились, страдали, но в столицу и смерть, и страдания прихо-дили, претворенные в красоту подвига, и про смерть забывалось.
   Теснила и жала война... не всегда подавали те булки к чаю, которые хотелось, забрали рысаков по военно-конской повинности и сдали их в артиллерию. Запаздывали лондонские кипсеки, и французские иллюст-рации приходили неаккуратно, многие номера были потеряны. Из дерев-ни письма не доходили. Были заминки, были неудобства, но жизнь шла все такая же сложная, духовная, полная тонких переживаний.
   Но пришла революция. Были сорваны родные русские цвета и на ме-сте их под самым окном нависла красная тряпка. Увезли в далекую Си-бирь Государя и его семью. Отец скитается неизвестно где и четвертый месяц о нем ничего не слышно. Нет ни писем, ни газет. Братья бежали. Генерала Саблина схватили солдаты и тащили куда-то, и из всего сложно-го красивого мира остались Павлик и Ника, сестра Валентина, Ермолов и молодежь, обреченная на смерть.
   Как-то сразу простая и красивая жизнь стала сложною и безобразною. Мелочи жизни выплыли на первый план, и тело, не заметное в прежней духовной красивой жизни, подняло голову и заговорило властно и требо-вательно. И чтобы не опуститься, не забыть заветов красоты, приходи-лось бороться с самою собой. Голод, отсутствие привычного комфорта, слоняние из угла в угол в толпе, страдания ближних, страдания своего тела, грязь -- все это убило красоту и поставило Олю лицом к лицу перед тем страшным, что называется жизнью.
   Павлик украл у крестьянки полотно, и из него шили рубахи для ране-ных и сестер и Оле сшили из этого полотна рубашку. Третьего дня сани-тар, по просьбе сестры Ирины, с дракой отнял у казака каравай белого хлеба, и его поделили между больными и ранеными и сестрам дали. Каж-дый вечер были ссоры из-за ночлега, каждое утро была перебранка из-за подвод и едкие, колючие слова срывались с уст сестер, отстаивавших сво-их раненых.
   Днем мокли и мерзли, днем голодали, ночью не могли уснуть от насе-комых, не имели постелей и валились вповалку на пол, забываясь тяже-лым сном без грез. Тело страдало, тело стремилось побороть душу, и душа отчаянно защищалась... И в этой сутолоке и тесноте душа хотела грезить, и ночью, выйдя на холод степи и глядя на звездное небо, Оля повторяла стихи Бодлера, Оля грезила прошлым, мечтала об опере, и ей так понятна становилась мольба сестры Ирины: "Федя, ты бы хоть на гармонике поиграл!"
   Ведь вернется все это? Не навсегда же вытравила красоту и любовь кро-вавая революция! Вернется.
   ...Но если и вернется? К чему ей это, если нет его. Все вернется, но он никогда не вернется!..
   Как проста и красива была жизнь прежде...
  

XXIV

   "Что это!.. Господи, что это?.." Это идет Ермолов. Живой, здоровый, даже не раненый. Левая рука после первой раны заложена за борт шине-ли. Значит, все сочиняли о том, что он убит. Забилось сердце Оли и посла-ло краску на похудевшие щеки. Ноги задрожали от волнения, и глаза за-туманило слезами.
   -- Я вас ищу, Ольга Николаевна, по всей станице, -- сказал Ермолов. -- Урвался из боя, воспользовавшись ночною тишиною и тем, что нас сме-нили и отвели в резерв, и решил повидаться с вами. Мне так много нужно вам сказать.
   -- Говорите, Сергей Ипполитович. Я вас слушаю, -- сказала Оля. Они сели на обрыве на краю сада. Внизу, уже поглощенная мраком ночи, туманами клубилась долина Кубани, и сверкали вдали, горели и переливались огни Екатеринодара, точно чешуя сказочного змея.
   -- Командира убили... -- коротко, вздыхая тяжелым, глубоким вздо-хом, проговорил Ермолов.
   -- Кого... Нежинцева? -- спросила Оля.
   -- Да... его.
   -- Когда?
   -- Сегодня. Под самым Екатеринодаром. В улицах был бой... Ах, Ольга Николаевна, все не то... Третьего дня командир просил уволить его от ко-мандования полком. Полк не тот. Нас, старых добровольцев, осталось очень мало. Молодежь не знает боя. Спутались. Ну, и... драпанули... Вы знаете Нежинцева. Какой это был удар для него! Он покончить с собою хотел. От стыда за полк... Ну вот и покончил.
   Ермолов сказал последние слова глухим голосом. Мука звучала в них.
   -- Дают пополнения. А того не понимают, что Корниловскому полку пополнения должны быть особые, а не необстрелянные мальчишки. Нельзя позорить светлое знамя Корниловского полка. Нежинцев это по-нимал. Ольга Николаевна! Идея Добровольческой Армии -- это идея Рос-сии. Борьба чистоты и правды против насилия и лжи... А я боюсь... если так будет дальше... у нас будет... Тоже ложь...
   Ермолов закрыл лицо руками. Он, казалось, плакал. Но, когда он ото-рвал ладони от глаз, глаза были сухи.
   -- Корнилов приезжал. Он стал на колени над Нежинцевым, поцело-вал его и перекрестил. Мне пришлось провожать Корнилова и остаться при нем до вечера... Мы все обреченные на смерть. И он обреченный...
   Оля взяла руку Ермолова и тихо гладила ее своею ладонью.
   -- Ольга Николаевна... Я покаяться пришел. Я сегодня поймал себя на подлой мысли... Неужели я... шкурник...
   -- Что вы, Сергей Ипполитович... Придет же в голову!..
   -- А вот, слушайте... У Корнилова наблюдательный пункт на ферме. Ферма -- одноэтажный домик в три окна по фасаду, стоит над обрывом реки. Фруктовый сад подошел к самому обрыву, а внизу весь Екатеринодар. Бой идет в садах. Красная артиллерия ведет ураганный огонь. Я на-считал семьдесят пять выстрелов в минуту. Мы молчим. Отвечать не из чего. Пушек почти нет, снарядов мало... Смотрю я на Екатеринодар, и вдруг мне так ясно стало, что в Екатеринодар нам войти нельзя. Екатеринодар -- это ловушка. Войдем мы в него, -- нас теперь и четырех тысяч нет, -- и погибнем там... Не удержимся. В уличном бою растаем. И тут я посмотрел на Корнилова. Он страшно исхудал. Черные седеющие волосы прилипли к желтым вискам. Нос обострился, глаза ввалились и из глазных впадин, прищуренные, узкие, острые глядят несокрушимою волею. Понял я, что он решил войти во что бы то ни стало. И он войдет. И себя погубит и нас погубит, но войдет... Я понял его... И вот тут-то...
   Ермолов шепотом скороговоркою договорил:
   -- Я подумал... А если бы его не стало... Если бы его убило... Он умер бы... Но спаслась бы Добровольческая Армия. Спасена была бы идея... Я спасен бы был... А?.. Что!.. -- нервно вскрикнул Ермолов... -- ведь это... Это... Ведь я же шкурник... Такой же, как Митенька Катов, как все те тыловые герои!!.
   -- Успокойтесь, Сергей Ипполитович. Это минутная слабость... Это нервы...
   -- Не говорите мне, Ольга Николаевна, -- нервы. Да, все нервы. И у Митеньки Катова -- нервы. Человек оставляет позицию, человек бежит с поля сражения, человек мародерствует... Это... Нервы... Нет! Нет! Бичуй-те меня, Ольга Николаевна, назовите меня трусом. От вас я все снесу! И мне легче станет.
   -- Именно вам я никогда этого не скажу, -- сказала Оля. -- Я глубоко верю в вашу доблесть, я знаю и видела вашу храбрость... Я... люблю... вас...
   Жесткая, грубая рука сжала ее маленькую огрубевшую руку.
   -- Ольга Николаевна!.. Это не шутка... не фраза... Не нарочно сказан-ное олово. Для утешения...
   -- Нет, нет, -- горячо сказала Оля, еще крепче сжимая его руку. -- я сказала, что думала, что чувствую. Я никогда не лгу.
   -- Тогда и я скажу вам... Мы особенные люди и нам можно отбросить условности света... Мы люди без будущего. У нас и прошлое убито... Толь-ко сегодня... ни вчера, ни завтра... Ольга Николаевна, я полюбил вас то-гда, когда вы пришли к нам в Ростове на этапную роту. Помните, как вы остались стоять на Таганрогском проспекте и я вышел к вам, прося зайти обогреться. Вы шатались от усталости и голода. Вы доверчиво оперлись на мою руку и прошли в наше помещение. Я угощал вас чаем...
   -- О! Какая я была тогда ужасная!
   -- Потом, помните, я устроил вам две комнаты для вас и братьев. С тех пор я только и думал о вас. Я знал, что нельзя этого делать, знал, что ни к чему это, а вот... думал... думал... Разве сердцу запретишь. Молодое оно... Никого не любило...
   -- Ну хорошо! Ну хорошо!.. Милый, -- ласково сказала Оля, когда Ер-молов поднес ее руку к губам и горячо поцеловал ее. Слезы упали на руку. Так странно было чувствовать, что сильный богатырь Ермолов плакал.
   -- Так вот... Слушайте... Что может предложить, о чем может просить обреченный на смерть?.. У меня ничего нет. Прошлое -- прошло. В на-стоящем -- эти прекрасные миги сегодняшней ночи... В будущем -- смерть! Ну... и пускай смерть! Но если я буду знать, что вы, Ольга Нико-лаевна, любите меня... солдата... добровольца... То мне и умирать станет легко.
   Тонкая девичья рука крепко охватила его шею. Пухлые губы до боли прижались к его губам.
   -- Ну, милый! Зачем так?! А Бог!
   -- Да, Бог! -- сказал Ермолов.
   Оля сняла с шеи маленький золотой крестик. Она перекрестила Ермо-лова, и лицо ее было серьезно, как у ребенка, когда он молится.
   -- Он сохранит вас! -- сказала Оля и одела крест на шею Ермолова. -- Носите его и помните: он сохранит вас.
   Долго они ничего не говорили. Он не выпускал ее руки из своей и смот-рел в ее лицо. Большие, отразившие блеск звезд глаза Оли были темны и блестящи. Взглядом своим она вливала в него мужество своей девичьей русской души.
   -- Я пойду, -- сказал, наконец, Ермолов. -- Пора. До свиданья.
   -- До свиданья... Любимый...
   Оля обняла Ермолова и поцеловала его.
   -- Да хранит вас Господь!
   Ермолов стал спускаться по тропинке, направляясь в долину, где еще горели огни Екатеринодара.
   Оля осталась на краю обрыва. Она молилась и думала: "Господи! Спа-си его!.."
  

XXV

   Утро занялось совсем летнее, теплое с голубыми туманами над ре-кой, с золотом горячих лучей, бросающих длинные прохладные тени, с духом крепким и бодрящим. С первыми лучами солнца загремела ар-тиллерия большевиков. Сестры и беженцы толпились на краю стани-цы, прислушиваясь к бою. Он шел пятый день. Все знали, что малень-кий отряд Корнилова дошел до полного утомления. Около половины офицеров, казаков и солдат было ранено и убито. Снаряды и патроны были на исходе, свежих сил не было. К большевикам подходили под-крепления, и вся "армия" Сорокина была в Екатеринодаре и подле Ека-теринодара.
   -- Возьмут сегодня Екатеринодар, -- сказал Катов, чисто вымытый и хорошо одетый, выдвигаясь из кучки санитаров. -- Уж у меня такое пред-чувствие, чутье такое, что возьмут.
   -- Дал бы Бог, -- проговорил старый кубанский казак. Из-под густых, кустами, седых бровей он остро и зорко следил глазами, как плотнее са-дился в долину туман и обнажались колокольни и купола собора, крыши вокзала и зданий Владикавказской дороги. -- Дал бы Бог. У меня три вну-ка в обход с Эрдели пошли. Да вишь и четвертый-то дома не сидит, все просится... -- он показал на мальчика десяти лет, бодро стоявшего подле него. -- А только, взять-то возьмем, да удержим ли? Сила-то его большая, да и народ кругом подлец.
   Оля, стоявшая тут же, задумалась. "Не тоже ли самое говорил ей вчера Ермолов? Если в Екатеринодаре погибнет Добровольческая Армия, то что же делать! Что делать с ранеными, с самими собой!"
   -- Как бьет по ферме, -- сказал раненный ночью офицер. -- Вчера там был штаб Корнилова. Хорошо, если сегодня его нет там.
   -- Где это? -- спросили несколько человек.
   -- А вон, глядите, над Кубанью. Так и засыпает... Вон видите малень-кий белый под железною крышею домик с двумя трубами. Сад кругом.
   -- Я вижу в бинокль его значок. Он покосившись стоит прислоненный к кустам, -- сказал Катов. -- Ну да, конечно, это его флаг. А вот сейчас... Не вижу... он упал...
   -- Упал значок Корнилова?.. -- с ужасом в голосе спросил раненый офицер. -- Упал наш Русский флаг?!
   -- Ну да что же особенного? Лежит, должно быть, в пыли...
   -- Боже! Боже! Что же это такое! А людей вы не видите?
   -- Нет, они, верно, за домом. Да чему вы так взволновались?
   -- Нет, ничего... Это так только. Я... загадал.
   Люди приходили и уходили. Сестры заглядывали к раненым, поправ-ляли подушки, давали воду, хлопотали о чае. Внизу неровно шел бой. Не было той постоянной стрельбы, которая была все эти четыре дня, но перестрелка вспыхивала в садах на несколько минут, вялая, безжиз-ненная, и сейчас же обрывалась. Точно обе стороны не желали больше воевать.
   -- По-моему, -- сказал Катов, -- вчера перестрелка была глубже в ули-цах. Сегодня она больше по окраинам. Не отошли ли наши?
   -- Сегодня наши должны взять Екатеринодар, таков приказ Верховно-го, -- вяло сказал офицер с перевязанною рукою.
   От Екатеринодара подходили люди. Это были любопытные, подошед-шие от станиц на разведку, раненые, могущие сами добраться до перевя-зочного пункта, но между ними попадались и здоровые добровольцы. Они подходили к обозам и садились подле телег. Их лица были землисто-се-рые, безжизненные, глаза смотрели в землю. Они неуверенными движе-ниями доставали табак, сворачивали папиросы и закуривали. И по тому, как двигали они руками и ногами, вяло и машинально, можно было по-нять, что голова их не тем занята.
   -- Корнилов убит...
   Кто сказал? Никто не заметил, но все услыхали. Посыпались вопросы.
   -- Нет, ранен, -- сказал кто-то, не поворачивая головы.
   -- Убит, -- сказал длинный кадет с совершенно иссохшим лицом. -- Только скрывают. Я сам видал. Умер. Лежит на берегу Кубани.
   -- Как? Где?.. Вы сами видали?.. -- раздались голоса. Кое-кто ближе пододвинулся к кадету.
   -- Ну даже!.. Пропала Россия... И флаг его, трехцветный... Святой Рус-ский флаг за фермой, в пыли лежит, весь грязью запачканный... Никому не нужный!.. Пропала Россия, -- со слезами в голосе воскликнул раненый офицер.
   -- Да, постойте! Говорите же толком!.. Вы сами видали? Где же вы были?
   -- А подле фермы. Я помощник телефониста.
   -- Но позвольте, кто же вам позволил уйти? -- грозно спросил Катов. -- Это, молодой человек, дезертирство!.. Да! Вы ответите!
   -- Оставьте, право, -- бледным усталым голосом сказал юноша. -- Вы же ничего не понимаете. Наши отходят уже... Не к чему драться.
   -- Да скажите, в чем дело? -- спросил раненый офицер.
   -- С утра начался его обстрел, -- печально заговорил кадет. -- По фер-ме бил. Он еще с вечера пристрелялся. Штаб перевели ниже. Просили Корнилова перейти. Он остался. Он уже, господа, мертвый был.
   -- Как? Да что вы говорите!
   -- То есть он еще живой был, но как бы мертвый. Я ночью пять раз ему телефонограммы подавал. Он все ходит и чай пьет. На меня посмот-рел -- так, ей-Богу, господа, я много ужасов видал, а такого взгляда не забуду. Он на меня смотрит, а видит совсем не меня. Он уже, что там видит.
   -- Просто, устал человек, замучился, -- сказала сестра Валентина.
   -- Нет, сестрица. Нет, я точно видел. Особенный это взгляд. Это не усталость!
   -- Ну... Дальше.
   -- Часов около шести сменялся патруль около фермы. И сейчас же начался и обстрел. Значит, заметили они патруль. Ведь, господа, там всего три версты до него было. Прилетело несколько шрапнелей, лоп-нуло -- недолет дали. Только пули, слыхать, пропели. Вторые закопа-лись сзади фермы, значит: в вилку взяли... Вышел генерал Деникин и говорит другому генералу: "Ну, тут нечего дожидаться! Дело ясное!" И спустились они под горку, к реке. На откосе сели. За ними генерал Богаевский с адъютантом своим вышел, тоже сел с Деникиным. Я посмот-рел: вижу флаг его стоит прислоненный к кустам и так от сотрясения, или что, вот-вот упадет. Я и подумал: "Надо крепче поставить, а то не хорошо: Русский флаг и в грязи..." Да... А тут взрыв в самой ферме. Мы так и ахнули. Адъютант Верховного, Долинский, выбегает. Трясется весь. Голос дрожит... "Верховный... Верховный", а что Верховный -- и не сказал. Опять убежал в хату. Ну тут казаки и туркмены бросились. Долинский с туркменским офицером Резак-беком выносят Корнило-ва, крови нигде не заметно, только лицо белое, как у покойника. По-несли на берег. За доктором послали... Пришел доктор, осматривал его долго. Потом... вижу: все шапки сняли... Крестятся... Ну, я понял... Кончился. Пошел к его флагу. Гляжу: лежит в пыли, грязи... Знамя наше святое... Телефон разбило... Ну я пошел... Слышу только: Деникин ко-мандование принял. Алексеев приехал. Он ему так и сказал: "У нас, мол, давно с Лавром Георгиевичем это условлено, ежели что случится..." Алексеев промолчал.
   Раненый офицер порылся на груди, достал ржавый, старый, истертый кожаный бумажник и вынул из него вырезку из газеты.
   -- Исполнил генерал Корнилов то, что давно решил, -- торжественно сказал он. -- Помните, что сказал он в августе: "Тяжелое сознание неми-нуемой гибели страны повелевает мне в эти грозные дни призвать всех русских людей к спасению умирающей Родины, всех -- у кого бьется в груди русское сердце, кто верит в Бога, в право, в храм... Предать Россию в руки ее исконного врага и сделать народ рабами немцев я не могу, не в силах, и предпочитаю умереть на поле чести и брани, чтобы не видеть по-зора и срама Русской земли..." И года не прошло. Корнилов умер! Ужели нам придется увидеть позор и срам Русской земли?
   В станицу въехал казачий офицер.
   -- Господа! -- сказал он, ни к кому не обращаясь, -- собирайте обозы и легко раненных, которые могут идти сами и кого можно везти рысью без перевязки... Приказано отступать от Екатеринодара.
   -- Куда? -- спросили несколько человек.
   -- Туда! -- неопределенно махнул рукою казак. Лицо его выражало отчаяние.
   -- А тяжело раненные? -- спросила сестра Валентина.
   -- Главнокомандующий приказал оставить на попечение жителей. Взя-ты заложники...
  

XXVI

   В сумерках Корниловский полк проходил через станицу. Он шел, как всегда, в полном порядке, но без песен. За полком ехала казачья парная фурманка, на ней, на соломе, закутанное в шинель лежало тело Корнило-ва. Караул сопровождал тело.
   Оля только что покончила погрузку раненых своей хаты и пропускала полк, чтобы ехать за ним.
   Маленьким показался он ей. Поредели его ряды. Вот то отделение, где идут ее братья и с ними рядом должен идти Ермолов. Но его нет. Братья идут одни. Их лица серы, скулы выдались, щеки запали. У Павлика один сапог разошелся совсем и перевязан тряпками. Они смотрели вниз и не видали Оли.
   -- Ника, Павлик, -- окликнула их Оля. -- А где Ермолов?
   Павлик мрачно посмотрел на сестру и точно не узнал ее, прошел мимо. Ника вышел из рядов.
   -- Собирайся, Оля, и поезжай, -- сказал он.
   -- Где же Сергей Ипполитович? -- воскликнула Оля.
   -- Да что тебе в нем! Мы все конченые люди. Раньше, позже, не все ли равно.
   -- Ника! Что с ним?..
   -- Он ранен... Тяжело. В живот. Везти нельзя. Его оставили. Жители записаны, и, если что будет, они ответят.
   -- Где?
   -- На окраине Елизаветинской, у казака Кравченко... Да ты что же!
   -- Я пойду туда!
   -- Оля, ты с ума сошла!
   -- Нет. Это вы сошли с ума, что оставили его.
   -- Оля! Он все равно умрет.
   -- Тем более. Он умрет у меня на руках. Умрет без злобы и ненависти, благословляя вас.
   -- Оля, я не пущу тебя!
   -- Не посмеешь!.. Иди... делай свой долг до конца, а я буду делать свой. Я сестра милосердия прежде, чем сестра твоя, а ты солдат-корниловец прежде, чем мой брат. Твое место в рядах полка, а мое при раненых. Я рус-ская девушка и ты русский солдат и мы должны уметь смотреть в глаза смерти!.. Иди!
   Оля обняла Нику и поцеловала его.
   -- Перекрести за меня Павлика, -- сказала она. -- Папа и мама видят нас! Они помолятся и заступятся за нас!.. Прощай... Родной!
   Ника пошел за полком. Он спотыкался и не видел под собою дороги. "Э! Все равно, -- думал он. -- Корнилова не стало, и мы погибнем". Оля пошла к сестре Валентине.
   -- На подвиг идете вы, Олечка, -- сказала сестра Валентина, развязы-вая уже увязанный аптечный чемодан. -- Возьмите бинты и лекарства.
   Она проворно завязывала пакет.
   -- А это, -- сказала она, подавая маленький пузырек Оле, -- если вам будет угрожать что-либо худшее смерти.
   -- Спасибо, -- сказала Оля.
   Они простились просто, без лишних слов и без слез. Все это было бы таким ничтожным перед тем, что совершалось в эту прекрасную весен-нюю ночь, когда народилась молодая луна и сладко пахло древесными почками и землею.
   Оля шла по опустевшей станице. Жители попрятались, и из-за палисадников виднелись хаты с закрытыми наглухо ставнями. Оля одна шла туда, откуда все спешили уйти. Многие казаки торопливо укладывали по-возки и спешили уезжать, боясь кровавой расправы. Оля спрашивала их, где дом казака Кравченко.
   -- Дальше, дальше, по этой улице, -- говорили ей. -- По правой сторо-не, второй с края.
   Луна уже давала свет, и тени тянулись от набухших почками деревьев. Улица спускалась вниз. Попадавшиеся собаки не лаяли, но поджимали хвосты и убегали в калитки.
   Поперек улицы лежал человек с забинтованной головою. Это был ра-неный, которого бросили и который застрелился... В таком же положе-нии был и Ермолов.
   Оля встретила казаков с лопатами. Должно быть, они шли убирать труп самоубийцы.
   -- Где дом Кравченки? -- спросила их Оля.
   -- К раненым, что ль? -- сказал, останавливаясь, казак.
   -- К раненым.
   -- Двое осталось. Третий, вишь, не выдержал. Порешил с собою. Ну, помогай Бог. Второй дом отсюда. Там свет увидаете.
   Через маленький палисадник была настлана деревянная панель в две доски. Сирень в больших бутонах, кистями висевшая с ветвей, протяги-валась к Оле и холодными свежими, еще не пахнущими, но нежными ша-риками мазала по щекам. Оля поднялась на рундучок, открыла дверь и вошла в комнату. На столе горела лампа. За столом сидели казак с казач-кой. Они пили чай. Вдоль стен хаты были положены снопы соломы и на них -- два человека. Один, с темным лицом, лежал, закатив глаза, и не-прерывно, мучительно стонал. Он был без памяти.
   -- Ура! -- крикнул он, услыхав шаги Оли. -- Ура! Все помрем, а возьмем!..
   Другой был Ермолов. Его лицо было белое и странно чистое в этой гряз-ной обстановке. Большая пуховая подушка была положена ему под голо-ву. Он широко раскрытыми страдающими глазами смотрел на Олю. Он был в сознании и узнал ее.
   -- Ольга Николаевна, -- сказал он и попытался поднять руки. Но они упали снова на шинель. Оля заметила, что кисти рук стали большими и резко выделялась кость запястья и голая по локоть худая рука.
   -- Нас бросили? -- сказал он и повел глазами по сторонам.
   -- Милый мой, -- сказала Оля. -- Никто и никогда вас не бросал. Все будет хорошо.
   -- Правда?.. -- смотря в самую душу Оли, спросил Ермолов.
   -- Правда, родной! Все будет, как Богу угодно. Казак и казачка смотрели на Олю.
   -- Вы что же, сестрица, проститься, что ли, пришли? -- спросил казак.
   -- Нет. Я ходить за ними буду. Это мой жених, -- сказала Оля.
   -- Ну так вот что, -- вдруг засуетился старик. -- Это не дело! Не дело это, говорю тебе, старуха. Придут эти самые большевики, хорошего не будет. Схоронить их надо, слышь, старуха.
   -- Да где схоронишь-то? -- спросила старуха.
   -- Где? А на клуне, старая. Теперь тепло. И сестру с ними поместим, а вещами заставим. По утрам молочка принесем, все душу христианскую спасем.
   -- Эх, старый, в ответ бы не попасть.
   -- У, молчи! Молчи, мать! Говорю, душу спасать будем! На ее, мать посмотри, молодая, да красивая пришла, себя не пожалела, а мы что, мы -то старые. Много ли нам и надо-то! А тут душу спасем. Душу!
   Всю ночь Оля со стариком и старухой устраивали на заднем дворе за птичнею и сараями помещение для раненых. Достали постели, матрацы, не пожалели чистых простынь и позднею ночью, когда луна уже скры-лась, раненых устроили в большом сарае за молотилкой и плугами. С ними устроилась и Оля.
   Ермолов лежал в жару, и дыхание его было едва заметное, другой ране-ный, тридцатилетний капитан, метался и стонал. Бред не покидал его.
   Оля, у которой от усталости ломило руки и ноги, вышла из сарая. Ароматная свежесть была разлита в воздухе. Последние звезды догора-ли в холодном небе. Восток клубился розовою мглою. Со степи несло старою полынью, черноземом, могучим запахом земли. Тихие стояли деревья сада. Яблони, как невесты, украсились нежным пухом бело-розовых бутонов, и сладкий волнующий запах шел от них. Внизу ши-роким голубым простором в зеленой раме озимей и ивовых деревьев текла Кубань. Птицы радостно пели на ветвях, приветствуя нарождаю-щееся солнце. Рядом в курятнике встряхивался и кричал еще хриплым голосом петух. За стеною вздыхали лежащие коровы и бык тихо сопел. Кругом были мир и радость бытия. Кругом были богатство и простор, и мать-земля дышала плодородием и могучими животворящими сока-ми, ожидая солнца.
   На низине, у входа в станицу, грянул выстрел... Другой... Раздались пьяные крики и вопли. Оттуда пробежала, поджав хвост, собака и пугливо озиралась, ничего не понимая.
   Большевицкие орды входили в станицу.
  

XXVII

   Саблин шел, спотыкаясь о кочки и корни деревьев. Его толкали сзади, к нему забегали спереди и дышали ему в лицо зловонными ртами. Кто-то схватил его руки, оттянул их назад и туго связал их платком. Каждую се-кунду Саблин ожидал выстрела, спереди или сзади, который прикончит его жизнь. Выстрелы раздавались, но стреляли вверх. Всем распоряжался молодой солдат.
   -- Погодите, товарищи! -- кричал он, -- погодите! Это не такой гене-рал, чтобы его можно было так сразу прикончить. Нет, мы с него допросик снимем, все форменно... Не трогай! Не сметь! -- грозно крикнул он на солдата со злобными светло-серыми глазами, хотевшего колоть штыком Саблина.
   -- Что же беречь его, что ль, будем? Во фронт его превосходительству становиться! -- сказал тот, но отступил под окриком молодого солдата.
   -- Не ваше дело, товарищ, -- властно сказал молодой солдат. -- При-знаю нужным, и во фронт станете. Генерал Саблин -- моя добыча, и я сде-лаю с ним то, что нужно.
   Одно мгновение Саблину показалось, что молодой солдат хочет спас-ти его, что он не враг его, а друг, но эта мысль его не порадовала. "После пинков и оскорблений как жить?! Для чего жить? Это русские люди, это русские солдаты, которых я так любил, -- подумал Саблин, -- это Русская армия, которая была для меня всем".
   -- И вы, товарищи, полегче. Это и при царском режиме не дозволя-лось, чтобы арестанта оскорблять, а когда народно-крестьянская власть -- покажи революционную дисциплину. Мы одни можем судить его и зна-ем, какой муки достоин этот человек.
   -- Ишь ты! Комиссар! -- протянул солдат со злыми глазами.
   -- Да, и не только комиссар, но и член ЦИКа, -- с достоинством сказал молодой солдат. -- Будете безобразничать, я самому Троцкому напишу.
   -- А нам плевать на твоего Троцкого! Что он, жид паршивый, преда-тель! -- сказал солдат с бледными глазами.
   -- Товарищ! В вас говорит темнота и ваше пролетарское происхожде-ние, только потому я не предпринимаю никаких мер. Помните, что это уже контрреволюция.
   -- Оставьте, товарищ, -- заговорили кругом солдаты. -- Ну что в самом деле шебаршишь. Он комиссар, не знаете, что ль.
   -- Те же, господа, только из хамов, -- прошипел солдат, но оставил Саблина в покое. Он отошел от него и издали погрозил кулаком. -- Ну подожди, -- он выругался скверным русским словом, -- ну подожди! Вы-пусти ты мне только генерала, своими руками разорву.
   -- Не безпокойтесь, товарищ, -- сказал молодой солдат, и такая усмешка скривила его лицо, что Саблин понял, что его не только ожидает смерть, но и самые ужасные муки. И он стал мысленно молиться Богу.
   Саблина привели на поезд и посадили со связанными руками в вагон, куда набились вооруженные солдаты. Молодой солдат продолжал распо-ряжаться. Поезд сейчас же тронулся и минут через двадцать пришел на большую станцию. Здесь Саблина вывели и перевели в классный вагон mixte, посадили в купе второго класса, и с ним село четыре вооруженных солдата, два -- у окон и два -- у дверей. В соседнем купе поместился ко-миссар.
   Вагон долго стоял на месте, потом его передвигали с одного пути на другой, прицепляли и отцепляли, и он снова стоял. В окно то видна была небольшая станционная постройка, то голые ветви акации сада, то степь, по которой гулял и мел снежинки ветер. Солдаты сидели молча и клевали носами. Воздух в купе становился тяжелым и спертым. У Саблина от го-лода, побоев и дурного воздуха кружилась голова, и временами он терял сознание. Странная вещь -- он о смерти не думал. Он так примирился с нею, что она выпала из его дум. Он думал о том, что его знает в России множество солдат, что среди тех, которые его арестовали, нашлись люди опознавшие его, что он всегда был честным и заботился о солдате, как никто, а теперь его обвинили солдаты в том, что он продал свою позицию за сорок тысяч. Но злобы против солдат у него не было. Ему казалось, что все они сошли с ума, не выдержав напряжения трех лет войны, окопной жизни, ожидания смерти, удушливых газов, потеряли веру в Бога и теперь захвачены бредом безумного учения.
   Лицо комиссара не шло у него из головы. Оно отталкивало, оно и притягивало. "Неужели, -- думал Саблин, -- это говорит во мне животное чув-ство благодарности за то, что он не дал солдатам убить меня". Саблин вспо-минал усмешку, искривившую рот комиссара, и понимал, что он спас его для чего-то худшего.
   "А все-таки спас, а все-таки жизнь!.." -- думал Саблин. За окном, по степи ходили петух и две курицы. Они показались Саблину прекрасны-ми. "Как это, -- подумал он, -- я раньше не замечал, сколько красоты в курах". Крадется кошка -- какая красавица! Зелено-серая с черным узо-ром. Ветер вздул на ней пушистую шерсть, и она кажется большою и тол-стой. "Сколько грации в ее движениях, как напрягаются мускулы ее бе-лых лапок! Ведь и она думает что-то, рассчитывает свои движения и вы-пускает маленькие коготки, чтобы крепче держаться за землю. Что она думает?.. Петух недовольно потряс головою и лапою разгреб песок, точ-но расшаркался. И тоже думал о чем-то. В маленькой головке с красным гребнем копошится мысль"... Рядом тяжело вздохнул солдат и снял с потного лба серую папаху. "И он думает, -- подумал Саблин. -- Моя го-лова на пол-аршина от его, а я не знаю, о чем он думает, и он не знает ни моих дум, ни моих переживаний. А что, если все это только кажется, а ничего нет? Что, если и петух с курами, и серая кошка, и солдаты -- толь-ко плод моего воображения? Я вижу сны. И во сне передо мною рисуют-ся прекрасные картины, самые сложные постановки, а ничего нет. Что, если и тут ничего нет и все это только кажется, и жизнь есть сон? Но я могу потрогать петуха, могу гладить кошку, я могу описать их, заранее сказать, какие они. Да, более совершенный сон, который творят все чув-ства, а на деле ничего нет. Я один... Но и солдат рядом может так же ду-мать, что он один, а я его сон, его представление. И если все это сон, то где же пробуждение?..
   Смерть. Жизнь только сон, а смерть есть пробуждение от жизни, есть действительная жизнь освобожденного духа. Ну что же, если суждено прекрасному сну моей жизни завершиться кошмаром, пусть так. Тем радост-ней будет пробуждение.
   Боюсь я смерти? Если бы не верил -- боялся бы. Но я верю, что после смерти мое "я" останется, и потому не боюсь. Как хорошо было бы уви-дать там тех, кого я так любил в жизни. И больше всего мою мать. О! Как давно это было! Фотографии женщины в старомодном платье с турнюром и стянутой талией, прическа с локонами, спускающимися с висков, ниче-го не говорят мне. Но таит мое сердце сладкий запах ее духов и очарова-ние особенной ласки -- женской и в то же время чистой, духовной, рав-ной которой нет. И кажется она и теперь прекрасною, как ангел. Кто зна-ет, не она ли встретит его первою за рубежом?
   Звенящим стоном долетает из прошлого вопль Маруси: "Мой принц!.." Сколько недосказанного осталось между ними, сколько невыясненного! что, если там можно будет обо всем поговорить?! Что, если там встреча-ешь друг друга, как путники после долгой разлуки встречаются с теми, кто оставался дома, и идут безконечные пересказы о том, что было? Там он падет ниц перед Верой и выплачет ей свое горе. Землю и земное нес Саблин и на небо, потому что слишком любил он землю... "Коля! И ты меня встретишь!"
   О смерти как о конце, Саблин не думал, он думал о смерти как о нача-ле. Страдания? А что такое страдание? Когда его ранили -- это были стра-дания, но, когда у него болели зубы, это были еще большие страдания. Когда его ударяли сегодня по затылку и по лицу, это было ужасно, и кровь кипела в нем от оскорбления и безсильной злобы, но, когда его сволочью и мерзавцем обругал Любовин, когда Коржиков у тела несчастной Мару-си сказал ему нетерпеливо: "Да уходите же!" -- это было более ужасным оскорблением, и даже теперь кровь заливает его лицо при одном воспо-минании об этом. Все относительно. А главное: -- tout passe, tout casse, tout lasse (*-Все проходит, все исчезает, все отмирает) -- все проходит...
   -- А что, господин генерал, -- глядя на него, сказал конвойный сол-дат, -- тяжело вам с руками назади. Давайте, я развяжу. Не убежите ведь.
   -- Вы верите, -- сказал Саблин, в упор глядя солдату в глаза, -- что я мог продать позицию за сорок тысяч рублей? Что я истреблял солдат для своего удовольствия? Вы меня знаете?
   -- Так точно, знаю. В корпусе был у вас. Мы вас оченно даже обожали.
   -- Так зачем же мне бежать? Сами понимаете, что бежит тот, кто опасается чего-либо, кто виноват, а тот, кто ни в чем не виновен, зачем ему бежать?
   -- Это точно, -- протянул солдат. -- А только вы его не знаете... Коржикова...
   Кровь отлила от лица Саблина, и он спросил задыхаясь:
   -- Кого?
   -- Да комиссара-то, что ль... Коржикова... Страшный человек. Демон. Он онадысь офицера сам убил. Увидал погоны под шинелью, подошел в толпе, вынул револьвер и убил. Он, ваше превосходительство, жестокий человек. Хуже мужика. Даром что барин... Да вы что? Эх ослабли как! Товарищ, надо бы генералу чайку согреть, а то, вишь, грех какой! Сомлел совсем.
   -- От устатку это, -- сказал его сосед. -- Ну тоже и переволновались.
   -- Да и есть, гляди, давно ничего не ели.
   -- Да, покормить надоть.
   Потерявшего сознание Саблина солдаты уложили на диван, и один из конвойных пошел за кипятком и хлебом.
  

XXVIII

   Четверо суток везли Саблина на север. Он находился в полузабытьи. Конвойные сменялись каждый день. Его поили чаем и давали ему хлеба. Два раза приносили жидкий невкусный суп. На пятые сутки, утром,
   Саблин мельком сквозь полузамерзшее стекло вагона увидал красные казармы, занесенную снегом канаву перед ними и понял, что его привезли в Петербург. Коржикова он не видал все эти дни.
   "Если я знаю, кто для меня Коржиков, -- думал Саблин, -- то Коржи-ков, вероятно, не знает, кто я для него. Если бы ему сказал тайну его рож-дения тот рыжий социалист, то Коржиков бы выдал себя, а он ничего не сказал... Но почему тогда он не позволил солдатам отправить его "в штаб генерала Духонина", а привез сюда, в Петербург?" Саблин решил молчать, что бы ни случилось.
   "Христа замучили и распяли, но вера Христа и его учение о любви живы уже двадцать веков. Офицерство Русское хранило заветы рыцарства и сдер-живало солдат от насилий и зверства. Оно идет на Голгофу и крестную казнь, но идея рыцарства от этого станет еще выше и сильнее. И я должен гордиться, что я не только генерал свиты его величества, не изменивший своему Государю, что я не только георгиевский кавалер, но что мне Гос-подь даст счастье мученической смерти!"
   Саблин в эти дни испытывал то светлое чувство, какое испытывали первые христианские мученики. Душа его просветлела, тело с его чувства-ми ушло куда-то далеко, и весь он горел ожиданием чего-то радостного и великого, что соединит его с Христом...
   Поезд остановился на Николаевском вокзале. Было около полудня, когда Саблина вывели из вагона и через густую толпу солдат и народа про-вели на Знаменскую площадь. У подъезда их ожидал автомобиль. Сабли-на посадили между солдатами на заднее сиденье, несколько солдат с ру-жьями стало на подножки, Коржиков сел рядом с шофером.
   "Какого страшного зверя везут, -- подумал Саблин. -- Как расточи-тельна народная власть! Во времена "царизма" преступника скромно от-правили бы между двумя конвойными, а тут..."
   Занесенный мокрым снегом, из снеговых сугробов, величаво смотрел на вокзал чугунный Александр III, и безобразный памятник вдруг стал понятен Саблину, и он посмотрел на него с любовью. Громадный царь -- мужик, царь -- великан и телом и духом, тугой уздой сдерживал успокоен-ную Россию. Он знал и понимал Россию. Он смотрел на тот путь, кото-рый он задумал и который вел на восток. Он отвернулся от запада и за-стыл в величавом спокойствии.
   Автомобиль объехал памятник и свернул по 2-й Рождественской на Суворовский проспект. Знакомые улицы, родные дома смотрели на Саб-лина. Все было по-старому.
   Так же насупленно и густыми грозящими тучами было обложено без-радостное небо, также сырой туман скрадывал дали и пропитывал сыро-стью тело. Только снега стало больше и бросало автомобиль на ухабах. Не видно было правильных куч его вдоль тротуаров, панели не были посыпа-ны песком. Магазины и лавки стояли пустые с разбитыми стеклами и за-колоченными окнами. Кое-где видны были длинные очереди, и ожидав-шие топали ногами от холода, стояли с бледными, не покрасневшими от мороза лицами и равнодушно смотрели на ехавший автомобиль. Трамвай не ходил, и рельсы были занесены снегом. Автомобиль обогнал не то из-возчика, не то собственные сани. Сани были без номера, но лошадь, голодная и худая, еле бежала, и на кучере был рваный армяк и серая папаха, в санях сидел высокий человек с седою бородкой и бледным одутловатым лицом. Саблин узнал в нем знаменитого профессора военных наук, а по-том генерала, занимавшего видный пост. В толстой наваченной солдат-ской шинели без погон и петлиц и в фуражке, обвязанной башлыком, он ехал по привычному пути к Академии, где он провел столько лет.
   У Академии толпою стояли люди в шинелях и папахах и слышался молодой смех и шутки.
   "Они живут, -- подумал Саблин, -- им и горя мало. Они считают себя правыми и идут с жидами создавать III интернационал, раздувать всемир-ный пожар классовой революции и уничтожать Россию. А на юге их род-ные братья так же собираются, так же смеются, шутят и готовятся идти спасать эту Россию!
   Для меня и для тех, кто на юге, дорога Россия со всеми ее красотами, с ее верою православною, с попами, дворянами, офицерами и солдатами, с купцами и сидельцами, с торговками и мужиками, нам дорог наш быт, который вынесли мы из глубины веков и от которого веет былинами про богатырей и победами над природой, над татарами и поляками, над шве-дами и турками, над англичанами и французами...
   Им дорога утопия. Им желателен мир, где люди обращены в скотов и, сами того не понимая, они вкладывают шеи свои в жидовское ярмо..."
   Грязными показались постройки офицерской школы. Стекла в боль-шом манеже были выбиты и подле него не видно было изящных всадни-ков, гарцевавших на прекрасных лошадях.
   Автомобиль пересек Лафонскую площадь, въехал в ворота и покатил-ся между громадных поленниц дров. У ворот стояла толпа людей в черных пальто, перевязанных пулеметными лентами и вооруженных разнообраз-ными винтовками. На большом крыльце, у колонн, притаились облезлые пулеметы с вложенными лентами. В углу двора, у правого квартала, се-рым чудовищем стоял броневик и с его круглой башни хмуро глядела туск-лая, инеем покрытая пушка.
   Молодой человек в черной фуражке, из-под которой выбивались чер-ные кудри, с маленькими усиками на бледном лице, в черном студенче-ском пальто, поверх которого нелепо, задом наперед была надета богатая сабля с новеньким георгиевским темляком, при револьвере, подошел к автомобилю и спросил:
   -- Это кто, товарищи?
   -- Товарищ Коржиков, -- важно сказал, вылезая из автомобиля, Кор-жиков. -- Я привез генерала Саблина.
   -- Вас ждут, товарищ, -- почтительно склоняясь, сказал молодой чело-век и побежал к высоким дверям.
   -- Пропустить! -- крикнул он, стоявшим у дверей и курившим папиро-сы красноармейцам.
  

XXIX

   В Смольном институте была толчея людей, вооруженных с головы до ног. В обширном вестибюле у колонн и по широкой на два марша лестнице
   сновали вверх и вниз матросы, солдаты и вооруженные рабочие. Женщи-ны, по большей части молодые, с остриженными по шею волосами, в ко-ротких юбках и шубках, многие с револьверами у пояса, окруженные мат-росами и красногвардейцами, сидели за столиками на площадках и про-веряли пропуска. Другие озабоченно перебегали по коридору с какими-то бумажками и исчезали в комнатах, из которых суетливо щелкали пишу-щие машинки. Два солдата несли бельевую корзину с ситным горячим хлебом, и их сопровождали вооруженные матросы. Все эти люди были чем-то озабочены, но вместе с тем и веселы. Слово "товарищ" порхало сверху вниз и звучало радостно и непринужденно.
   Навстречу Саблину несколько солдат проволокли вниз избитого и окровавленного юношу. Лицо его было залито кровью, и Саблину показалось, что он мертв. На него, кроме Саблина, никто не обратил внимания. Хоро-шо одетая девушка с энергичным интеллигентным лицом, Саблин назвал бы ее барышней, сидевшая за столом на первой площадке под часами, спро-сила у Коржикова:
   -- Товарищ, ваш пропуск! Вы к кому?
   -- Это, -- выскочив сзади, почтительно заговорил молодой человек в черном, -- товарищ Коржиков с пленным генералом Саблиным к товари-щу Антонову.
   -- Пожалуйте, товарищ, в 37-й номер. Коржиков стал подниматься наверх.
   Смольный институт с широкими коридорами и классами на две сто-роны был полон солдат, рабочих и матросов, слонявшихся по коридорам.
   Всюду было грязно. Валялись бумажки, отхожие места издалека дава-ли о себе знать крутым зловонием. На стеклах дверей были небрежно на-клеены записки. Над дверями и на дверях остались старые синие вывески с золотыми буквами: "классная дама", "дортуар", "VI класс"...
   У комнаты классной дамы стояли часовые, два матроса. Один насто-ящий, старый, лет тридцати, с желтым худым лицом, другой -- мальчик лет пятнадцати, на котором мешком висела черная шинель и нахлобуче-на была слишком большая по его голове матросская шапка с черными лентами.
   Они свободно пропустили Коржикова.
   -- Оставьте генерала пока здесь, -- сказал Коржиков, и Саблина ввели в просторную комнату. В ней уже были люди самого разнообразного зва-ния и вида. Все обратили внимание на Саблина.
   В комнате было неопрятно. По углам и вдоль стен валялись солома и матрацы, подушки, старые ватные пальто и узелки с вещами. Воздух был сырой, холодный, прокуренный, полный табачного дыма, испарений гряз-ного человеческого тела и запахов пищи. Видно было, что здесь давно люди живут, спят и едят и комнату редко проветривают.
   На столе лежали куски черного хлеба, стояли эмалированные кружки и стеклянные стаканы с мутным грязным напитком, от которого пахло прелым веником, и большой чайник. Всех сидевших было тринадцать че-ловек: двенадцать мужчин и одна дама. Большинство были одеты когда-то хорошо, но теперь их пиджаки и штаны от валянья на полу смялись и запылились, рубашки пропрели и у многих не было галстуков. Дама сидела в зеленой ватной кофте, видно с чужого плеча, но была завита, и крас-ные, горевшие болезненным румянцем щеки ее были напудрены.
   -- Профессор! -- крикнул с угла стола очень худой, весь издерганный молодой человек с бритым лицом. -- Представьте нас генералу.
   Тот, кого назвали профессором, был чистенький опрятный старичок, с тщательно разглаженными седыми бакенбардами на сухом желтом, по-крытом мелкими морщинами лице. Он был в черном длинном сюртуке и смятой накрахмаленной манишке и в стоптанных с дырками сапогах.
   -- Господин генерал! Ваше превосходительство, -- сказал он слабым, красивым голосом, и в его светло-серых выпуклых глазах появились сле-зы. -- Вы попали в коммуну забытых. Дай Бог, чтобы и вас забыли, потому что... -- он запнулся.
   -- Оставьте, профессор, тревожить тени умерших, -- сказал молодой человек. -- Нас здесь было сорок четыре человека. Мы попали сюда со вре-мен Великой Октябрьской революции, когда восторжествовал пролетари-ат. У нас было четыре генерала, рядом в отдельной комнате помещался ве-ликий князь, три депутата Думы, шесть членов Учредительного собрания, шесть юнкеров, пять офицеров, четыре студента, пять барышень-курсисток и восемь людей разного звания. Нас всех обвиняли в контрреволюции, в сочувствии Керенскому и помощи его войскам. Генералов, офицеров и юнкеров вывели в расход, остальных убрали кого в Кресты, кого в крепость, а нас оставили. Профессор, называйте буржуев.
   Профессор, оправившись от охватившего его волнения, начал опять говорить.
   -- Я, генерал, заволновался, -- сказал он, -- потому что вы -- генерал. И мне стало страшно за вас. Я не переношу смертной казни, я всю жизнь возмущался против нее, писал громовые статьи, а когда Толстой высту-пил со своим: "не могу молчать!" -- я прочел его статью студентам и по-страдал за это.
   -- Вы знаете, генерал, -- сказала грудным густым контральто дама, отрываясь от папиросы, -- большевики ему предлагали палачом стать и расстреливать буржуев.
   Профессора передернуло.
   -- К делу, господа, -- крикнул молодой человек.
   -- Генерал, вы видите людей с издерганными нервами, больных, -- заговорил снова профессор. -- Вы попали как бы в камеру умалишенных. Вот тот молодой человек, которого всего передергивает, это Солдатов, вы слыхали, знаменитый художник старой школы. Ему тоже предлагали фу-туристом стать и писать плакаты на вагонах, прославляя выгоды совет-ского строя. Дама -- это Подлесская -- известная пианистка.
   -- И все-таки выйду и напишу то, что задумал, -- сказал тот, кого на-звали Солдатовым. -- Моя первая картина, с которой я выступлю на пере-движной выставке по освобождении, будет называться: "Смертник". Я нарисую того артиллерийского генерала, которого, помните, взяли от нас в ночь 30 октября. Новенький китель, защитные золотые погоны, Георги-евский крест, Владимир на шее. Бледное лицо. Никогда не забуду! И матросы кругом... Потом я напишу картину: "Выборгские мученики"...
   -- Постойте, Солдатов, надо же всех представить, -- сказал его сосед.
   -- Зачем? Просто -- буржуи и саботажники.
   -- Садитесь, генерал, сюда, без церемоний, -- сказала дама, -- я вас напою чаем. Вы голодны, устали.
   -- Да. Я устал, -- сказал Саблин и удивился сам своему голосу, так он ослабел от голода и безсонных ночей.
   -- Напейтесь чаю и прилягте. А после пообедаем: тут кормят недурно даже мясо иногда дают, тут лучше, чем в Крестах, а потом мы постепенно и познакомимся. Все хороший народ. Одно слово -- буржуи!
   Саблин сел на край скамейки, и ему дали кружку с теплым чаем.
   Его сосед, пожилой человек с очень худым и бледным лицом и длин-ной волнистой жидкой седеющей бородой, в пенсне, оказавшийся бога-тым домовладельцем города Павловска, нагнулся к его уху и зашептал:
   -- Вы видите, в углу сидит рыжий, с круглым лицом, в веснушках, да... Его опасайтесь. У нас подозрение, что он коммунист и нарочно подослан. А остальные свои люди, настоящие буржуи!..
   После чая Саблин прошел в соседнюю комнату, которая оказалась умывальной младшего класса институток, потому что в ней были низко приделаны умывальники с металлическими кранами, подложил под себя на асфальтовом полу свое пальто и заснул крепким, тяжелым сном без сно-видений.
  

XXX

   В одиннадцатом часу вечера за Саблиным пришли два красноармейца.
   -- Генерала Саблина на допрос! -- воскликнул один из них.
   -- Прощайте, милый генерал! Храни вас Господь, -- сказала Подлесская.
   Саблин поднялся и вышел. Обед, который и правда был сытный и достаточный, и чай его подкрепили. Голос окреп. Нервы были в поряд-ке. Саблина провели по коридору и ввели в большую комнату, вероятно, бывший институтский класс. В комнате, кроме небольшого стола со сту-лом, стоявшего посередине, и шкафа со старыми бумагами в углу, не было никакой другой мебели. Паркетный пол был заплеван и заслежен гряз-ными сапогами. Над столом, спускаясь с потолка на проволоке, тускло горела одинокая лампочка с потемневшим закоптелым колпаком. Углы комнаты тонули во мраке. В большие многостекольные окна гляделась холодная зимняя ночь. Топот шагов и голоса людей, не переставая и но-чью ходивших по коридору, доносились сюда глухо. Красногвардейцы, приведшие Саблина, остались у дверей. Саблин подошел к столу и сел на стул.
   Прошло четверть часа. В коридоре часы пробили одиннадцать. Красногвардейцы стояли у дверей, опираясь на ружья, и по временам тяжело вздыхали. Это были обыкновенные петербургские рабочие с хмурыми лицами, один был безусый, другой -- в рыжих щетинистых усах.
   В дверь торопливыми шагами прошел человек невысокого роста, с конопатым некрасивым лицом, бритый, нескладно сложенный, с длинны-ми, как у обезьяны, руками и короткими ногами. Он решительно подо-шел к Саблину и остановился у столика. Саблин смотрел на него.
   -- Ваше превосходительство, -- заговорил он, -- вы в наших руках. Мы можем сделать с вами все, что хотим.
   Он замолчал, как будто ожидая протеста или возражений. Саблин ни-чего не сказал.
   -- Все, все... до смерти включительно... -- выкликнул маленький чело-век, ероша на голове густые вьющиеся рыжеватые волосы. -- Но мы мо-жем вас и помиловать, мы можем вас вознести на такую высоту, на какой вы не были при Царском правительстве. Правда... тогда вы делали, что хотели, теперь вы будете нам служить и мы будем следить за тем, чтобы вы нам не изменили. Мы не обещаем вам, что мы вас не повесим по ошибке, но мы обещаем вам, что мы прикончим с вами безотказно, если вы по-пробуете нам изменить. Вас, ваше превосходительство, обвиняют в том, что вы пробирались на юг к генералам Алексееву и Каледину, чтобы идти против Советской власти. Это обвинение настолько доказано, что мы не нуждаемся в дальнейшем допросе.
   -- Я и не отрицаю этого, -- сказал спокойно Саблин, оглядывая с голо-вы до ног маленького нескладного человека. -- Я ехал к Донскому атама-ну Каледину, чтобы помогать ему в священной борьбе за свободу России.
   -- Ну вот... Вы напрасно ехали. 30 января атаман Каледин застрелился. Он понял, что он шел против народа, что он был игрушкой в руках ино-странного капитала, и он покончил с собою. На Дону -- рабоче-казацкая власть. На Дону -- Советы. Ваше превосходительство, сопротивление без-полезно. Атаман Дутов разбит и окружен в Оренбурге, Алексеев бежал из Ростова. Весь народ признал власть народных комиссаров, единственную после Царской законную власть.
   -- Вы считаете Царскую власть законной?
   -- Безусловно. Я служил в охранной полиции Его Величества. Но ко-гда Государь отрекся, ваше превосходительство, Временное правительство не имело никакого права захватывать власть в свои руки. Единственная выборная власть, которая была законна: это Советы. Князя Львова и даже Керенского, несмотря на его широкую популярность во всех слоях обще-ства, не признал никто. Ленина признали все.
   -- Вы звали меня сюда для допроса или для выслушивания обвине-ния? -- перебил Саблин.
   -- Ни для того, ни для другого, ваше превосходительство. Мне прика-зано передать вам лестное предложение вступить в революционный воен-ный совет и помочь нам своими знаниями, как специалист, создавать на-родную красную армию.
   -- Вы социалисты? -- сказал Саблин.
   -- Да, мы большевики. Мы коммунисты.
   -- Так для чего же вам армия? Ведь социалистическое учение отрицает армию, дисциплину, начальников.
   -- Совершенно верно. Но обстоятельства не позволяют еще нам про-вести наше учение в полной чистоте. Английский и французский капита-ли ополчились против нас. Они формируют безчисленные белогвардей-ские банды, и завоевания революции в опасности. Нам нужно сделать весь народ способным к обороне, милитаризировать страну. Мы хорошо знаем способности вашего превосходительства, и я имею поручение от Совета народных комиссаров, в частности от председателя реввоенсовета това-рища Троцкого, предложить вам занять большое место в народной крас-ной армии. Я не знаю какое -- это подробности. Военного министра, ко-мандующего фронтом -- не меньше.
   -- Я могу видеть товарища Троцкого? -- сказал вставая Саблин.
   -- Для чего?
   -- Чтобы дать ему в морду за его гнусное предложение! -- воскликнул Саблин таким громовым голосом, что часовые встрепенулись.
   -- Ах, ваше превосходительство, ваше превосходительство, -- качая головою, сказал маленький человек. -- Жаль мне вас очень, потому что много хорошего я про вас слышал.
   В комнату вошел красавец матрос. Он был очень высокого роста, пропорционально сложен, мускулист и силен. Черные волосы вились и природными локонами лезли на лоб и на брови. Большие масляные глаза смотрели открыто. На нем был черный гвардейский бушлат без погон и шаровары, заправленные в щегольские сапоги. Отвагой и удалью дышало от его широкого красивого лица. Он подошел к маленькому человеку и сказал:
   -- Ну как, товарищ Андрей, уломали генерала? Тот пожал плечами.
   -- Господин генерал, -- сказал матрос, и Саблин почувствовал запах тонкого вина. -- Идите, не колеблясь... Во-первых, -- идея: вся власть -- Советам, русскому народу. Ведь это тоже: единая, неделимая! Не всегда жиды верховодить нами будут, когда-нибудь и сами сядем на них. А потом жизнь, вам скажу, разлюли-малина. Прекрасный пол, вино и прочее. Я женат на генеральской дочери и кроме того успехи имею. И вам мы бы таких пролетарочек социализнули -- пальчики оближете. Армия будет настоящая. Можно и в морду заехать и все прочее, лишь бы не контррево-люция. Да... господин генерал, рекомендую!
   -- Я пойду доложу ваше решение в Совет, -- сказал маленький чело-век. -- Не передумали?
   -- Ох, господин генерал, передумайте. Жалко вас. Ведь иначе выбор один -- лицом ли, спиною, а к стенке... Гибнет цвет России. Одно упрям-ство.
   -- Я сказал, -- стиснув зубы, проговорил Саблин.
   -- Хорошо, я доложу.
   Маленький человек вышел вместе с матросом.
   Саблин стал ходить по комнате взад и вперед. Он останавливался у окна. За окном был сад, заиндевелые старые липы и дубы протягивали кривые черные сучья, запорошенные снегом, глубокие сугробы лежали в саду. За каменного стеною с каменными беседками широким белым полотном рас-стилалась Нева, и на том берегу тускло светились окна в маленьких доми-ках на Охте.
   "Разбить окно и броситься с третьего этажа на снег, -- подумал Саб-лин. -- Быть может, есть и шанс, что не убьешься. А дальше что? Опять погоня, крики, улюлюканье, выстрелы, побои, оскорбления..."
   "Претерпевый до конца, -- той спасется!"
   "Христос терпел и нам терпеть велел", -- вспомнил Саблин наставле-ние своей няни и отвернулся от окна.
   В коридоре стучали ружьями и сапогами. Большой отряд, человек двад-цать матросов, вошел нестройною толпою в комнату и окружил Саблина. За ними быстро вошел среднего роста рыжеватый еврей в закрытом воен-ном френче, шароварах и сапогах с черными кожаными голенищами. Он держался очень прямо, и голова его была задрана кверху. Маленькая бо-родка торчала вперед. На тонком носу было пенсне.
   -- Генерал Саблин, -- властно сказал он, -- вы отказываетесь служить нам своими знаниями и опытом... Значит, вы не поспели еще. Погодите, голод научит вас. Вот как поторгуете газетами на улице, послужите швей-царами, побегаете по банкам, ища грошового заработка, узнаете нище-ту -- станете сговорчивее. В Петропавловскую!.. В Трубецкой!.. Впредь до распоряжения!.. -- гневно крикнул он. И не успел Саблин что-либо ска-зать, как еврей вышел быстрыми твердыми шагами.
   В ту же ночь Саблина перевезли на грузовом автомобиле в Петропавловскую крепость и заточили в одиночной камере в небольшом двухэтаж-ном доме за Монетным двором.
  

XXXI

   Широкими степными шляхами, бурьяном поросшими, мутными ре-ками, в камышах притаившимися, запрятавшимися между балок крытых и извилистых, станичными глухими проулочками среди плетней затеряв-шимися, садами пахучими от духа вишневого цвета, сирени и черемухи, заросшими и тенистыми, полными мечтательной тайны шел шепот по Дону. Тихий и въедливый. С оговоркой, с оглядками, недосказанно гово-рили по станицам и хуторам, по белым мазанкам и кирпичным под желе-зо выведенным домам, по казармам и школам, везде, где стояли станич-ники, о том, что новая власть комиссарская "не тае" будет, "не подходяш-ша для нашего казачьяго обихода".
   Темными весенними ночами приходили из степи молодые исхудалые люди с горящими, как у волков, голодными глазами, крестились на ико-ны, садились на лавку и говорили тихо и вкрадчиво о донской старине, о вольности казачьей.
   -- Да разве такое бывало, -- говорили они. -- Иногородние сели на горб казакам и правят, а по какому такому праву? И кто их выбирал?
   -- Заслужили, значит, свое, -- мрачно, глядя в сторону, говорил хозяин хаты и ближе подвигался к рассказчику.
   -- В Персиановском лагере церковь осквернили, над иконами святы-ми надругались... -- тихо говорил пришелец.
   -- Митрополита по городу таскали... -- добавлял он, помолчав.
   -- Офицеров перебили. А за что? Не такие же они казаки? Не наши сыновья или братья? -- уже смелее досказывал он.
   -- И кто! И кто делаит-то все это? Подтелков, а кто он, Подтелков? Слыхал ты его? Ума-то его пытал -- что ли? Знаешь его способности? Он только вино жрать и здоров, -- наконец высказывал затаенную свою мысль и хозяин хаты.
   В Новочеркасске освободили из тюрьмы Митрофана Петровича Богаевского, помощника атамана Каледина, и привезли его в кадетский корпус.
   -- Рассказывай про былую славу нашу и вольность, -- сказали ему казаки-голубовцы.
   Без малого три часа говорил Митрофан Петрович. Это была его лебе-диная песня. Хмуро слушали его казаки. Тяжко вздыхали. Отвезли потом назад на гауптвахту. А когда пришел к ним Голубов и стал свое говорить про советскую власть, раздались из рядов гневные окрики:
   -- Довольно... Завел нас, сукин сын! Замотал сам не знает куда. Косились казаки на матросов и красногвардейцев, распоряжавшихся по Новочеркасску, косились, но молчали. Особняком держались. Своими казачьими караулами заняли музей и институт, не позволили осквернить собора. Чувствовалось, что разные люди стоят в городе и по-разному ду-мают. Из станиц перестали возить хлеб и мясо на базар, и стало красное воинство недоедать.
   Красноармейские банды, руководимые Подтелковым, Антоновым, Сиверсом и Марусей Никифоровой, расползались по железным дорогам. Это были красные дни красной гвардии. Дисциплины не признавали, вож-ди были выборные, да и их не слушались. Поход был кровавый хмельной праздник, охота на жирного буржуя, сплошной грабеж и издевательство. Путешествовали эшелонами, выходя из вагонов лишь для боя и грабежа. Тут же в вагонах везли и награбленное имущество, степных дорог не при-знавали и от железнодорожных путей не отходили.
   В Новочеркасске свирепствовал Голубов, Подтелков и Медведев, мрач-ный триумвират, в Ростове фон Сиверс расстреливал с балкона Палас-отеля между рюмками ликера юнкеров, под Батайском шарила Маруся Никифорова -- кавалерист-девица, собственноручно пытавшая пленных; путями юго-западной дороги, в Донецком бассейне "правил" гимназист Антонов, а в 20-ти верстах от Новочеркасска за разлившимся Доном, за голубыми водными просторами по станицам робко сидели комиссары из местной голытьбы, из лавочных сидельцев и аптекарских учеников и до смерти боялись казаков. Там шло все по-старому.
   А могучая степь по-весеннему дышала, поднималась зеленью трав, вста-вала утренними туманами, играла днем волшебными миражами среди неоглядного солнечного простора и несла свои думы и рассказывала свои сказки казакам.
   Настало время пахать, и "Господи благослови!" -- запряг казак боль-ших круторогих волов в плуги и вышел в степь поднимать Божью ниву. Наступило время работать в зеленых виноградных садах, и пошли казаки и казачки завивать лозы и устраивать "кусты", чтобы привольно было зреть винограду.
   И в степи необъятной, и в садах прохладных, молодыми ярко-зелены-ми листочками лоз покрытых, услышали казаки вековечную правду. Тени предков явились в грезах сонных на степных шалашах и по крутым садо-вым откосам, рассказал о ней плеском синих волн Тихий Дон, разливший-ся по всему широкому займищу, и фронтовики, ходившие всю зиму па-нычами, стали заботно оглядывать плуги и бороны, стали выходить на свои паевые наделы. Хмарь и туман проходили. Лозунги и резолюции, шумные митинги казались тусклыми и ненужными, стыдно становилось содеян-ного.
   "Эх! -- говорили они. -- Не на кого опереться. Что ж, его сила. Большевики-то весь русский народ. Кабы было на что опереться, стряхнули бы мы всех комиссаров".
   Историк, который будет изучать противобольшевицкое движение, дол-жен будет остановиться на следующих причинах, положивших начало оздоровлению юга России весною 1918 года. И первая причина была, ко-нечно, та, что поборы, насилия и убийства, касавшиеся только горожан, "буржуев", офицеров и бывшие выгодными для казаков, так как давали им добычу, -- коснулись и самих казаков. В марте большевики отправили из Новочеркасска матросов в станицу Кривянскую за мукою и скотом для продовольствия гарнизона. Коммуна стала осуществлять свои права. Их встретили топорами и дубьем. Был послан карательный отряд. Из-за Но-вочеркасского вокзала стали обстреливать Кривянскую артиллерийским огнем, сожгли до трехсот хат, но казаков не испугали, но озлобили. И при-шлось бы смолчать казакам, пришлось бы им покориться, если бы не сложились в это время все обстоятельства благоприятно для восстания.
   Вторая причина была та, что явилась надежда у лучших казаков, что порядок восстановить можно, а у худших казаков явился страх ответственно-сти. Темные, глухие, неясные неслись по степи слухи о немцах, уже пришед-ших на Украину и повсюду восстановивших порядок. Это приближение гер-манских частей генерала фон Кнерцера сыграло двойную роль. Оно дало возможность опереться на немцев, создать из полосы, ими занятой, надеж-ную базу, с другой стороны, дало возможность возбудить патриотизм среди казаков и поднять их для того, чтобы не допустить немцев поработить себя.
   Третья причина была та, что на Дону вместо людей расплывчатых ре-шений и соглашательского характера, шатающихся между властью и де-мократией, явились люди сильного характера, твердой воли, страстные патриоты, способные владеть умами казаков. Такими людьми были Геор-гий Петрович Янов и полковник генерального штаба Святослав Варламович Денисов. Эти люди знали, чего хотели. Они сознавали, что Россия временно рухнула, провалилась в кошмарное небытие, разложилась на составные части, из которых ни одной русской не было. Создать из Вой-ска Донского такую русскую часть стало идеею этих людей, и этой идеей они увлекли казаков.
   Если к этому прибавить, что с востока шли, правда, весьма смутные слухи о том, что из Сибири идет адмирал Колчак, а на западе упорно гово-рили, что с немцами идет генерал Щербачев со всею Румынскою армией, то ясно станет, что на Дону создавалось настроение боязливое, прибли-жался тот "ответ", которого так боялись все впутанные в кровь и преступ-ление казаки.
   Эти-то условия, то есть то, что, во-первых, большевики сняли с себя маску и стали грабить и разрушать казачьи хозяйства, не признавая каза-чьей собственности; во-вторых, что появление твердо дисциплинирован-ных германских частей на Украине и восстановление там порядка и соб-ственности ободрило одних и испугало других; в-третьих, что на Дону появились честные волевые люди, которые в это трудное время взяли на себя власть и сумели осуществить ее, опираясь на казаков же, а не на офицеров и "буржуев"; в-четвертых, слухи о Колчаке и Щербачеве и создали почву, на которой смог установиться порядок на Дону и могла возродить-ся Добровольческая Армия.
   И без этих условий Добровольческая Армия генерала Деникина никогда не смогла бы ни встать на ноги, ни оправиться, ни сорганизоваться.
   Зашумели по станицам и хуторам дерзкие речи про комиссаров. От-крыто, не потаясь читали на севере стихотворение в прозе донского писа-теля Ф. Д. Крюкова, директора Усть-Медведицкой гимназии, "Родимый край". Пророчески говорил в нем скромный Федор Дмитриевич:
   ..."Во дни безвременья, в годину смутную развала и паденья духа, я ненавидя и любя, слезами горькими оплакивал тебя, мой край родной... Но все же верил, все же ждал: за дедовский завет и за родной свой угол, за честь казачества взметнет волну наш Дон седой... Вскипит, взволнуется и кликнет клич, клич чести и свободы!"
   "И взволновался Тихий Дон... Клубится по дорогам пыль, ржут кони, блещут пики... Звучат родные песни, серебристый подголосок звенит вда-ли, как нежная струна... Звенит и плачет, и зовет... То край родной восстал за честь отчизны, за славу дедов и отцов, за свой порог родной и угол".
   "Кипит волной, зовет на бой родимый Дон... За честь отчизны, за ка-зачье имя кипит, волнуется, шумит седой наш Дон, родимый край..."
   Мартовским ясным вечером, когда над степью легла розовая дымка, а в станице сильнее стал пряный запах цветущих яблонь и вишен, вдруг на станичный бульвар, ведущий к собору и присутственным местам, высы-пала толпа молодежи. Гимназисты реального училища, прозванные шут-никами "реальная сила", несколько офицеров в светлых погонах, казаки-подростки, сопровождаемые большою толпою казаков-стариков и фрон-товиков 9-го Донского полка, шли за старым человеком в судейской фуражке. Это был почетный мировой судья Чумаков. Серые глаза его были полны слез, седые усы безпорядочными прядями спускались к нижней губе, черное пальто моталось над запыленными, длинными складками упадавшими на башмаки штанами. Вся толпа шла к станичному правле-нию, где заседали комиссары, требовать у них отчета в их управлении.
   Молодые голоса запели старую казачью песню, ее невольно подхвати-ли строевые казаки, и по станице полилась широким напевом песня каза-чья. Зазвучала она, зазвенела, заплакала и стала звать восстать "за честь отчизны, за славу дедов и отцов, за свой порог родной и угол".
   Слава нам, Войску Донскому,
   Слава донским казакам,
   Войсковому атаману
   И станицам и полкам! --
   пели в толпе, и в перерывах между куплетами песни молодые мощные басы зычно ревели:
   -- Долой комис-саров!..
   Ночью за глухими ставнями, железными засовами припертыми, в маленьких комнатушках с олеандрами в кадках, мышиными шепотами тре-вожно шептались по углам станичники.
   -- Что-то будет! Ой что-то будет! Не иначе как Чумакова к стенке по-ставят.
   -- Слыхать, с Ростова пароходы идут с матросами и красногвардейцами.
   Липкий страх бродил по темным углам и тревожно прислушивались к ночной тишине, все ждали выстрелов, жуткого треска залпа расстре-лов.
   А наутро облегченно вздохнули. По станице неслась радостная весть. Казаки арестовали комиссаров и пригласили старого окружного атамана управлять ими. В боковой улице слышалась бодрая команда. "Первый, второй, третий"... -- рассчитывались казаки 9-го полка, формируя сотню на защиту родной станицы. У многих на шинелях уже нашиты были пого-ны. Лихой есаул проскакивал вдоль фронта на гнедом коне, и слышалась смелая команда -- "смир-рна"!..
   По Дону, к станице спускался на пароходах "Пустовойтов", "Венера" и "Москва" походный атаман Попов с детьми-партизанами, с тою самою молодежью, которую увел он февральским морозным днем из Новочер-касска.
   И взволновался Тихий Дон!..
  

XXXII

   Сначала движение было стихийное, неорганизованное. Станицы поднимались только для защиты самих себя, изгоняли комиссаров, призыва-ли своих старых станичных атаманов, выставляли посты и заставы на до-рогах и тревожно ожидали мести большевиков.
   Оружия у казаков не было. Советская власть в предвидении возмож-ности восстания отпускала на Дон с фронта полки не иначе, как отобрав от них оружие... Там, где станицы были недалеко от железной дороги, боль-шевистская власть посылала карательные отряды с артиллерией и нача-лись сражения уже не с детьми-партизанами, как то было при Каледине, а со старыми казаками и фронтовиками. Народно-крестьянская власть по-шла против народа и крестьян, и против нее встали те, кто раньше стоял в оппозиции правительству или держал нейтралитет. Помощь оружием и патронами нужна была Дону. Все остальное имелось. Организация была готова, полки еще не потеряли своей спайки, офицеры скрывались, рабо-тая в полях, садах и огородах наряду с простыми казаками, и готовы были явиться в полки по первому призыву -- но нужны были ружья, пулеметы и патроны.
   Станицы Донецкого округа послали ходоков к немцам просить честной рыцарской помощи и помощь эту получили... Хоперцы со своим вождем, подъесаулом Сойкиным, восстали на севере Дона, 2-й Донской округ при-звал Мамонтова, скитавшегося, подобно походному атаману Попову, по степи с гимназистами Нижне-Чирской гимназии, к нему примкнула пер-вая восставшая на Дону станица Суворовская.
   В станице Мигулинской семидесятилетний казак, урядник Лагутин, сел на неоседланного маштака, вооружился самодельною пикою и пошел во главе казаков на красногвардейский полк. Разметал, в плен забрал оша-левших солдат и захватил пушки, винтовки и патроны.
   На юге восстала Егорлыцкая станица и послала гонцов на Кубань ис-кать помощи у добровольцев.
   Казаки готовы были идти с теми самыми "кадетами", которых выстре-лами в спину провожали они два месяца тому назад.
   И стало ясно всему Донскому войску, что пока не объединится, не устро-ится все это движение -- обречено оно на гибель.
   Уже рассеяны были отряды Сойкина и сам Сойкин был убит в первом бою, тяжело приходилось Мамонтову, со всех сторон окруженному врага-ми. Пылали станицы на юге, подожженные карательными отрядами боль-шевиков, есаул Фетисов, на один день захвативший было Новочеркасск должен был отойти, и новыми казнями мстили большевики жителям Но-вочеркасска за свое поражение и тревогу. Притих Новочеркасск. Но и при-тихнув ожидал, когда можно будет снова восстать. Не хватало Дону управ-ления, и это управление явилось в лице "Круга спасения Дона".
   Остатки старого калединского Круга, но остатки сильные и крепкие, не побоявшиеся вылезть из подполья и заговорить громким голосом о правах казачьих, старые казаки десяти свободных от большевиков станиц собрались около войскового есаула Георгия Янова в станице Заплавской и постановили: освободить Дон от большевиков и восстановить на Дону атаманскую власть и старое богатое и привольное житье.
   Они пригласили скрывавшегося в станице Богаевской под видом железнодорожного техника полковника Денисова и поручили ему форми-ровать станичные дружины...
   После февральской революции всю Россию охватило пренебрежение к военной науке. То, что веками считалось непреложными истинами, те-перь смело отметалось новаторами военного искусства: Гучковыми, Ке-ренскими, Крыленко и другими, стремившимися демократизировать ар-мию. Стройная система обращалась в хаос, полки заменялись отрядами, партизанство и добровольчество вводилось в систему. Не избежало этого и войско Донское в печальные дни своего развала. Каледину не удалось восстановить старые полки и дивизии, и ему пришлось хвататься за отря-ды и дружины, за партизан Чернецова и Тихона Краснянского, за гимна-зические дружины Семилетова, за станичные дружины есаулов Назарова и Бокова. Попутно с ними формировались отряды "Стеньки Разина", "бе-лого дьявола" и т. п., о чем объявлялось в газетах и распубликовывалось в специальных объявлениях, расклеиваемых по городу.
   Они погибли. Денисов начал с того, что откинул партизанство и добровольчество и придал станичным дружинам характер старых полков. Он вызвал офицеров и начал с воспитания казаков, собравшихся на защиту Дона по призыву Круга спасения.
   Широкий разлив Дона отделял его от Новочеркасска, и за ним, почти на глазах у большевиков, маршировали, рассыпались цепями, маневри-ровали Денисовские дружины.
   В конце Великого поста партизаны походного атамана Попова соеди-нились с казаками Денисова, а Денисов задумал смелый план прочно за-хватить в свои руки Новочеркасск. Острым военным умом этот малень-кий, рыжеватый человек с красивой характерной головою, не по летам моложавый, подвижной, крикливый, надоедливый и упорный понял, что, если он не поторопится сделать это, сделают это немцы, и тогда на Дону разыграются события, подобные киевским, атаман будет посажен немцами и будет опираться на немецкие штыки. Не о такой свободе от больше-виков мечтали Денисов и Янов. Но Денисов подчинялся Походному ата-ману Попову, зависел от его штаба, являясь только начальником "южной группы", в которую входили созданные им из казаков полки.
   Попов медлил. Он боялся повторить ошибку Фетисова и не удержать-ся в Новочеркасске. Приближалась Пасха. Огнем горели глаза у казаков и молодежи. У многих в Новочеркасске были родители, братья, сестры, всем хотелось во что бы то ни стало встретить светлый праздник вместе, героя-ми войти в этот день в Новочеркасск.
   Денисов учел это настроение и решил вопреки плану, разработанному в штабе Походного атамана, который состоял в нерешительных действи-ях на Александро-Грушевск, -- захватить Новочеркасск. Военным умом своим Денисов учуял, что моральное превосходство на его стороне, а в бою -- он это знал со школьной скамьи -- 2/3 успеха составляет моральный дух войска.
  

XXXIII

   Дед Архипов волновался. Он не признал комиссарской власти, и, ко-гда комиссары сидели в станице, он скрывался на соседнем зимовнике и как медведь отлеживался в берлоге. Теперь он вернулся, чисто прибрал хату, прошел на конюшню, вычистил, напоил и накормил коня, поседлал его седлом с белометальным убором, надел на себя свой длинный темно-синий мундир, нацепил колодку с крестами и медалями, снял со стены старую икону Божией Матери с темным коричневым ликом, обложенную серебром, завернул в шелковый выцветший платок и пошел искать по ста-нице "самого главнокомандующего".
   Он шел неторопливо, ведя за чумбур бурого маштака и поднимая пыль ярко начищенными сапогами с задранными кверху носками. Лицо его было благообразно, седая борода тщательно расчесана, седые волосы кра-сивыми кудрями выбивались из-под синей с алым околышем фуражки. Сбоку висела шашка со старою круглою рукояткою, обвитою по черной коже тонкою медною проволокой. Красный лампас сверкал из-под длин-ных пол мундира-татарки. Была страстная суббота, и ветер гулял по ста-нице, поднимая клубы пыли и завивая их столбами. Великопостные часы отошли в каменной старинной церкви, народ попрятался по хатам. У каждого к великому дню что-либо готовилось.
   Архипов шел важный и величавый, и толстый мерин его шел за ним так же важно, поглядывая по сторонам. Сзади брела косматая овчарка Архипова.
   Встречавшиеся казаки снимали фуражки или козыряли сединам Ар-хипова и говорили почтительно:
   -- Здорово дневали, Архипыч?
   -- Здорово, здорово, -- говорил сквозь зубы Архипов и шел дальше. "И куда это дед собрался, -- думали казаки, -- и со всем хозяйством своим. И Жучка даже забрал".
   А Архипов шел, никого не спрашивая, военной смекалкой рассчиты-вая отыскать "самого главнокомандующего".
   Наконец он увидал дом, у которого стояли поседланные казачьи ло-шади и к которому с двух концов тянулись телефонные черные провода.
   -- Кто здеся стоить? -- спросил он у строевого казака в шинели и при винтовке дежурившего у дверей.
   -- Командующий Южной группой, полковник Денисов, -- отвечал тот.
   -- Полковник, -- сказал Архипов. -- А не енарал? Чудно говоришь. Го-воришь, чего не понимаешь. Енарал будет послезавтрева. Вот что. Подер-жи, милый, коня. Я к нему дело имею.
   И, бросив чумбур казаку, дед Архипов поднялся не по-стариковски бодрыми шагами на крылечко, толкнул дверь и очутился в просторной комнате. За столом над разложенною картою сидел маленький человек с загорелым лицом и, ероша густые волосы, разглядывал карту. Сбоку сто-ял, перегнувшись на стол, очень высокий худой офицер в есаульских по-гонах, с лицом без усов и бороды и с густыми лохматыми русыми волоса-ми. Сидевший у окна на скамье толстый сотник проворно кинулся к ста-рику и, перегораживая ему дорогу, сказал:
   -- Сюда нельзя, дедушка. Здесь военный совет.
   Архипов посмотрел на толстого офицера и, не останавливаясь, спро-сил: "Который здесь самый главный командующий?"
   Высокий есаул выпрямился и смотрел на старика. Полковник, скло-нившийся над картой, вскочил на свои короткие, кривые от верховой езды ноги и с приветливой ласковостью вышел из-за стола навстречу старику.
   -- Ты чего, дедушка, -- сказал он, -- обидел, что ли, кто тебя? Какую нужду имеешь ко мне?
   Архипов внимательными острыми глазами смотрел на полковника, точно изучал его и оценивал.
   -- Денисов? -- сказал он. -- Природной казак... А каких Денисовых? Адриану Карпычу, атаману, как придешься?
   -- Родной внук, -- отвечал полковник.
   -- Так, так... Варлам Денисов, полковник, что семым полком командо-вал, отец приходится?
   -- Отец.
   Старик еще раз зорко окинул глазами полковника Денисова. Морщины, набежавшие на темное загорелое лицо его, разбежались и остались только маленькие черточки, кучками бежавшие к вискам, от которых лицо Архипова лучилось какою-то особенною, светлою, чистою, стариковскою радостью.
   -- Мал золотник, да дорог, -- сказал он медленно и раздельно, как бы оценивая по-своему малый рост полковника Денисова.
   Он развернул принесенную икону Божией Матери и положил ее на стол.
   -- Владычица! -- сказал он, крестясь... -- Пресвятая Божия Матерь! Настал час! Не последний, не конешный час, настал час и будет! Я тебя спросил, а ты меня не спросил, кто я, -- обратился он к Денисову. -- Я Архипов, урядник 48-го Донского казачьего полка и кавалер... Ну, слухай теперь... Было у меня пять унуков... Один погиб, как в Восточной Прус-сии были полки наши... Другой погиб, как Варшаву слобоняли, значит, за поляков погиб. О третьем писали не то убит, не то без вести пропал в Венгрии, ну, понимаю, убит, значит. Живым Ленька не дастся. Не таковской казак. Четвертого свои солдаты убили, как бунты по России пошли. Пятый в Питербурхе остался, в первом Суворовском полку служил и где он, служит аль нет -- не могу про то определить. Полагательно, что обманули его. Просто(й) был парень и до девок охоч. Не иначе как соблазнули его... Ну вот. Оставался при мне правнук мой, старшего внука сын, Петушком его по станице звали. Как атамана Каледина, значит, защищать пошли и при-шел к Чернецову полковнику в отряд Петушок. Вот он самый и есть. При-шел и в бою под Горною душу свою невинную за Престол и Отечество Го-споду отдал. Тело его я разыскал. Изуродовано до точности извергами, ну узнать можно. Похоронил тута... Верно все это, над иконою Божией Ма-тери клянусь... Велика жертва казачья. Положило казачество животы свои за мать Россию... А видать, мало... Бери, ваше высокоблагородие, меня, и с конем моим, Петушку берег его... и со всем пречендалом моим. Послужу по-стариковски... Слушай! Послезавтра на заре в Новочеркасске будешь. И не убойся ничего. Все по-твоему будет. Задумал правильно. Светлая твоя голова. А икону бери, да охранит святым своим покровом Заступница! Аминь, ваше высокоблагородие.
   И, вытягиваясь во фронт и надевая снятую было пред иконой фураж-ку, Архипов приложил руку к козырьку и, рисуясь стариковской выправ-кой, бодро спросил:
   -- Какой приказ есть, ваше высокоблагородие?
   -- Приказ... Ординарцем ко мне... Владимир Николаевич, -- сказал Денисов толстому сотнику, -- прикажите устроить урядника Архипова.
   -- Кру-гом, -- скомандовал сам себе Архипов, повернулся по уставу и пошел из хаты.
   -- Ты видишь, Георгий Петрович, -- сказал Денисов, обращаясь к вы-сокому есаулу.
   -- Я же что говорил! -- горячо воскликнул есаул. -- Жив Дон! Эх и с такими золотыми людьми не отстоять своей свободы, не сказать по-ста-рому, по-казачьему: Здравствуй, Царь, в Кременной Москве, а мы, каза-ки, на Тихом Дону.
   -- Я решился, -- задумчиво сказал Денисов. -- Надо положить предел этим недостойным колебаниям. Новочеркасск нас ждет, мы не можем его обмануть. Ты примешь меры, чтобы Походный атаман и Сидорин не мог-ли помешать. В ночь с воскресенья на понедельник мы пойдем. А там что Бог даст!
  

XXXIV

   Светлое Христово воскресенье в 1918 году приходилось на 22 апреля. Был яркий, солнечный, но холодный день. В Новочеркасских церквах служили заутрени, а потом обедни. Жители из последних средств собрали муку, напекли пасхи, покрасили яйца и шли, чтобы освятить их по право-славному обычаю. На пути их встречали красногвардейские патрули и отбирали от них со смехом и грубыми шутками разговены. Всю ночь хо-дили по Новочеркасску воинские команды красной гвардии, заглядыва-ли в окна, врывались в дома, выходили к Аксаю и тревожно прислушива-лись и приглядывались к тому, что делалось в Задоньи. Они получили из-вестие, что казаки в пасхальную ночь пойдут на Новочеркасск...
   Холодом и сыростью тянуло от займища, пахло болотною травою и мокрым песком. С ветром от Богаевской из Заплав, с Кривянки и с Ольгинской, а по Дону из самого Старого Черкасска доносило благовест церк-вей, видны были горящие светом громадные окна, и в темноте ночи чуди-лись тени искрящихся огоньками свечек крестных ходов.
   "Богу молятся... -- думали красногвардейцы, -- нет, побоятся, не по-смеют напасть".
   Казаки 10-го и 27-го полков были хмуры. Запрятались по кварти-рам. Совесть глодала их. К ним посылали из Задонья, чтобы перешли казаки к казакам. И не смели. Боялись. Сосало под ложечкой. Злая тоска одолевала... "В случае чего, -- решали промеж себя, -- нейтралитет дер-жать".
   Не верили красногвардейцы казакам, казаки боялись суровой распра-вы, стрельбы в спину.
   Из Ростова в эшелонах пришли подкрепления. Там тоже было неспо-койно. Рассказывали, что немцы Таганрог уже заняли и к Ростову подхо-дят.
   -- Он, немец-то, -- говорил в темноте, сидя на полу открытого товар-ного вагона, переполненного людьми, молодой солдат со свиными жел-тыми глазами, прикрытыми белыми ресницами, и завитыми мочальны-ми волосами, -- он не таё. Не то что наш. Ему все ничаво. Сказал -- "хальт" -- и кончено. Ни ты ему что, ни он тебе. Наши и ружья сдают, не стреляют.
   Патруль, пришедший из Новочеркасска, остановился на пути и слу-шал.
   -- Помирит, может, немец-то, -- задумчиво проговорил один из пат-рульных.
   -- Что ж. Под немца можно. Лишь бы не Царь.
   -- А что Царь? -- зевая сказал патрульный.
   -- Да надоело это все...
   И потом долго молчали. Красногвардейцы патруля стояли как истука-ны и, не моргая, смотрели в переполненный людьми вагон. Оттуда шел теплый прелый людской запах, слышалось сонное сопение и хрип. Куд-латый парень сидел и болтал ногами.
   -- Что не спишь-то, товарищ? -- сказал патрульный.
   -- А не спится чегой-та... Он, немец-то, сказывают, в касках... Весь аккуратный. Честь отдают. Этого... как у нас, значит, нету. Порядок...
   -- Да... Коли придет, не похвалит, -- проговорил, потягиваясь, патруль-ный.
   -- На Украине помещикам земли вернули.
   -- Ишь, черт...
   Опять долго молчали.
   -- А звонят как! Стра-асть. Казаки-то, они верующие, -- сказал пат-рульный.
   -- Я тоже когда-то веровал, -- сказал сидящий в вагоне парень. -- Ну теперя превзошел. Все это, значит, и Бог, и леригия энта, и попы началь-ством придумано. Эрунда! Мне учитель один разъяснил. И так это ясно выходит: человек, значит, превзошел от облизьянта.
   -- Да... Слыхали мы то же... А только у меня, значит, такая дума была. Ну вот он, вот, значит, человек и облизьянт, от которого превзошел он. Ну, а как же? Откелева же облизьянт-то вышел?
   Все замолчали, слышнее стал пасхальный перезвон, прохладная ночь томила своими далекими ликующими звуками и будила забытые, зарос-шие новыми побегами мыслей старые воспоминания. Смутно станови-лось от них, хотелось забвенья, дикого выкрика, хмельного угара, крова-вой потехи.
   -- Все химия одна, -- сказал один из патрульных... Он, аком-то, его и не видать, а через него, значит, все -- и весь мир.
   -- И вагон из акома? -- спросил патлатый.
   -- Кубыть так.
   -- Да ведь он жалезный.
   -- А кто его знать. По-ученому все одно -- аком... Ну пойтить, что ль, пошукать -- не идут ли казаки?..
   Мутило душу. Каждая полоска света, выбившаяся из щели ставня, каж-дый шум разговен за стенами дома возмущал тем, что не отвечал настрое-нию. И, быть может, никогда не был так силен разлад душевный в крас-ной гвардии, как в эту холодную, апрельскую пасхальную ночь.
   С утра стали пить. Надо было забыться. Пьяные ватаги красногвар-дейцев наполнили улицы Новочеркасска и срамною руганью заглушили приветственное "Христос воскресе". Попрятался обыватель. Печально тянулся солнечный голубо-небный весенний день. Все сидели по углам и ждали. Что-то должно было совершиться: либо смерть, либо освобожде-ние.
   По улицам и площадям валялись пьяные красногвардейцы. Неслась похабная частушка, раздавались дикие крики, стреляли из винтовок по пролетавшим гусям.
   На рассвете гулко и резко, совсем неожиданно ударила со стороны Кривянской станицы казачья пушка. Засвистал, зашелестел снаряд и "памм" -- звонко разорвался в розовеющем восходящим солнцем воздухе над самым вокзалом с эшелоном.
   По грязному займищу за Аксаем показались редкие казачьи цепи.
   Заспавшиеся спьяна красногвардейцы туго просыпались и плохо соображали, в чем дело. Послали за казаками 10-го полка, чтобы вышли на разведку, казаки отказались.
   С окраины Новочеркасска, со стороны Александро-Грушевека, от пред-местья, где были бараки пехотной бригады, с так называемого Хотунка прибежали растерянные люди:
   -- К Хотунку движутся конные и пешие казаки. Заметались комиссары. Кто-то приказал двигать эшелоны на север, другой требовал отступ-ления на юг, раздавались споры, и навстречу казакам выходили неоргани-зованные толпы красной гвардии, пытавшиеся вести уличный бой.
   Крепче запирали ставни и двери обыватели, с тревогою прислушива-лись к артиллерийской, ружейной и пулеметной стрельбе, выглядывали опасливо в щелки.
   Проскакал по Иорданскому спуску на буром мерине старик казак с обнаженною шашкою. Сдалась партия ошалевших красногвардейцев. На
   минуту затихла стрельба -- и вдруг радостными ликующими криками визгами восторга из горницы в горницу, в коридоре, в кладовке, в самом подвале, где укрылись женщины с детьми, раздались радостные возгласы:
   -- Казаки в Новочеркасске!
   -- Не может быть?
   -- Да говорю же!
   -- Видал... Сам видал Архипова! Проскакал на буром коню!
   -- Христос воскресе!
   -- Идут, идут... Наши! Гимназисты!
   -- Я Пепу Карпова видал... Сережа Янов тоже. Заплавские казаки под-ходят.
   -- Семилетовские партизаны на Хотунке. Маленький Денисов шел во главе казаков...
   И звучно ударил соборный колокол, и завторили малые колокола, и вышел скрывавшийся где-то епископ Аксайский Гермоген и пошел по Платовскому проспекту высокий, статный, молодцеватый, с красивой седой бородою, развевающейся по плечам, в клобуке с мантией.
   Казаки подходили к нему под благословение, и слышалось радост-ное:
   -- Христос воскресе! Христос воскресе! Воскресал, возрождался и Дон.
  

XXXV

   На другой день, 24 апреля, было жутко. Красная гвардия, никем не преследуемая, оправилась, к ней подошли подкрепления и густыми цепя-ми стала покрываться степь от самого Персиановского лагеря. И стало ясно видно, как много озлобленного врага и как мало силы у полковника Денисова. То верхом, то на извозчике носился по городу Денисов, соби-рая дружины и направляя всех, кого только увидит во дворе или в доме, к Троицкой церкви. Там стояли два казачьих орудия и редкими выстрелами отвечали на грохот большевицских батарей.
   И чем дальше продолжался бой, чем ближе наступали цепи большеви-ков, тем яснее становилось, что казакам не удержать Новочеркасска. Не хватит силы. Крайние бараки Хотунка уже были заняты красногвардей-цами, они продвигались за реку к скаковому полю и надвигались густыми колоннами с севера вдоль железной дороги. Никто не знал, что в Ростове. Казаки колебались. Денисов поспевал повсюду.
   -- Держитесь! -- кричал он. -- Держитесь! Помощь близка.
   И сам не знал -- откуда помощь. Посылали за нею на юг и на восток, к добровольцам и к отряду Дроздовского, но никто не знал о их состоянии и не верилось даже, что они есть.
   -- Держитесь, -- говорил он, соскакивая с извозчика и бегом направ-ляясь к отходящим казакам. -- Вы куда!
   -- Мало нас, -- хмуро говорили казаки.
   -- Достаточно! Назад, назад! За мной!
   Снова ложились казаки и отвечали одиночными выстрелами на несмолкаемый треск перестрелки.
   Солнце перевалило к западу, еще холоднее становилось в голубом про-сторе вечера, и страшная близилась ночь. С левого фланга донесли:
   -- Красная гвардия отходит.
   Не верили казаки. Но все быстрее и быстрее отходили большевики от Хотунка.
   Из-за Краснокутской рощи со степи между Новочеркасском и стани-цей Грушевской грозно рявкнула тяжелая пушка, и густое облако черного дыма поднялось возле большевицских цепей.
   Кто стрелял? Свои или чужие?..
   -- Свои, свои! -- радостно шептали запекшимися губами усталые ка-заки.
   Откуда-то взявшиеся, чудом присланные самим Господом Богом строй-ные полки шедшего с Румынского фронта отряда полковника Дроздов-ского подходили на выручку Новочеркасску.
   И когда надвинулись сумерки, большевиков не было подле Новочер-касска, а в город входили походные колонны отлично выправленной, ли-хой, дисциплинированной молодежи. И, казалось, что весь революционный угар, комитеты, комиссары, эксцессы -- все было сном. Тяжело и мерно стучали сапоги по каменной мостовой, аккуратно были надеты ска-танные шинели, сурово выглядели сухие загорелые лица, и непреклон-ная, неумолимая воля горела в глазах...
   Где-то грянула бодрый марш -- давно не слыханная в Новочеркасске военная музыка.
   Новочеркасск был спасен.
   На другой день казачья конница полковника Туроверова вошла в Рос-тов, и несколькими часами позже ее туда же прибыли эшелоны с герман-скими войсками. Германское командование признало факт занятия Рос-това казаками, и в Ростове стало два коменданта -- немецкий и казачий.
   В эти Пасхальные весенние дни Добровольческая Армия завершала свой отход от Екатеринодара, перешла границу земли Войска Донского и расположилась на отдых в радушно принявшей ее станице Мечетинской. Никто ничего еще не знал о событиях на Дону. Смутные носились слухи, что Дон поголовно восстал, что на Дону избивают комиссаров. От Добровольческой Армии был послан к Новочеркасску разъезд кубанских казаков.
   Весенним прохладным вечером, когда голубели степные дали на во-стоке, а запад, с его поднимающимися к Дону холмистыми просторами, пылал лучами закатившегося в безпредельность степную солнца, когда вся станица благоухала сиренью, акацией и сквозь аромат цветущих садов меньше был слышен острый волнующий запах жженой соломы, хлеба и возвращающихся стад, когда вся улица станицы Мечетинской полна была отдыхающим народом -- одни играли в свайку, другие сидели на рундуках длинными рядами и молчали, мечтая и надеясь, с западного края в улицу станицы въехал разъезд кубанских казаков.
   Худое загорелое лицо кубанского офицера было покрыто густым сло-ем черной пыли, пылью была покрыта и запотелая, точно попоной укры-тая, тупая от усталости лошадь. Блестели радостью глаза офицера, весело звучал его голос, и мощный дух побеждал усталое тело. Толпа офицеров обступила его и казаков.
   -- С Дона?.. Ну что на Дону? -- раздавались голоса нетерпеливых взволнованных людей.
   -- Порядок... -- был короткий ответ.
   -- А большевики?
   -- Большевиков нет. В Новочеркасске -- атаманская власть.
   -- А в Ростове?
   -- Немцы.
   -- Немцы, -- повторяли добровольцы... -- Немцы. И как же они? С казаками-то?
   -- Ничего. Работают вместе против большевиков.
   Все это так не вязалось со всем, что говорили и что слышали, что исповедовали в Добровольческой Армии, как непреложную истину, что некоторое время в толпе добровольцев царило молчание. Ум не мог воспри-нять той истины, что базою армии становилась Украина, занятая немца-ми, и для борьбы с большевиками являлось необходимым заключить в той или иной форме соглашение с немцами.
   И радость известия об освобождении Дона, радость сознания, что, на-конец, является надежда на передышку, на временный отдых, была отрав-лена недоумением, как отнестись к тому факту, что в эти страдные дни существования России и ее армии руку помощи русским людям протяну-ли не их союзники, а их враги -- немцы.
  

XXXVI

   История борьбы России за свободу на юге может быть разделена на три периода.
   Первый -- когда неорганизованные, без тыла и фронта отряды офице-ров и юношей скитались с генералом Корниловым по Кубанскому краю и с генералом Поповым по Задонью, когда главною целью была не борьба с большевиками, а сохранение кадров армии, сохранение ее офицерского состава для будущего. Так хозяин сберегает лучшие семена для нового уро-жая и боится растратить их. Корнилов скитался по закубанскому краю, пока судьба не вовлекла его в осаду Екатеринодара, окончившуюся смер-тью его и тяжелым отходом из Закубанья в Задонский край. Попов, удач-но маневрируя от противника по богатым помещичьим зимовникам, со-хранил свой маленький отряд и привел его на Дон. Первый период, на-чавшийся в феврале 1918 года уходом генерала Корнилова из Ростова и Попова из Новочеркасска почти в один день, закончился в конце апре-ля -- возвращением Попова в Новочеркасск и устройством Добровольче-ской Армии на Дону.
   Второй период был тот, когда у противобольшевицких сил явилась база. Этою базою стала Украина, занятая немцами. В распоряжении Донского правительства и командования Добровольческой Армии оказались бога-тейшие военные склады Юго-Западного и отчасти Румынского фронтов, патронные и снарядные заводы, суконные фабрики и спокойный край, вернувшийся к нормальной жизни. Эта база влияла не только в матери-альном отношении на операции против большевиков, но она оказала гро-мадное моральное воздействие на казаков. Вид отлично одетых и дисциплинированных германских войск вернул казакам желание быть не хуже их. Круг спасения Дона, состоявший более чем на три четверти из про-стых казаков-землевладельцев, разговорами занимался мало. Он вручил судьбы родного края атаману и разъехался, не вдаваясь в критику. Атаман постановил: возврат к старому дореволюционному порядку, и прежде всего начал создавать армию по старой организации и на началах старой дисциплины. В эту пору у противобольшевицких сил на юге России была прочная база -- Украина, были точно обозначившиеся операционные на-правления: на Воронеж и Царицын, и постепенно появлялась правильно организованная, чуждая духу партизанства и добровольчества донская армия, действовавшая по указаниям военной науки. Этот период был наи-более блестящим в истории борьбы на юге и заставил и красное командо-вание встревожиться и изменить многим своим принципам. Период этот продолжался с мая по декабрь 1918 года.
   В декабре 1918 года появились на юге России давно жданные союзни-ки и началась союзническая помощь. Это был третий период борьбы. Со-юзники не сменили германские гарнизоны на Украине и не поддержали спокойствия в этом громадном крае. База была выдернута из-под армий, оперировавших на юге России. Все пришлось создавать снова уже во вре-мя широко развившихся по всему фронту операций и боев. Операцион-ные направления расползлись по всей России и малыми силами Добро-вольческая Армия стремилась охватить и забрать и Украину, и Великороссию, и Кавказ, и Крым. С потерей Украины все довольствие войск и снабжение их легло на союзников и на жителей, что создало громадный тыл и повлекло к гибели всего противобольшевицкого дела. Развивая опе-рации в крупном масштабе, Добровольческая Армия не могла отрешить-ся от духа партизанства и добровольчества, которым она была проникну-та. Она не учла того, что противник ее вернулся к старым принципам во-енного искусства, и хотела победить его "новой тактикой и новой стратегией", выработанными в боях с Сорокиным и Автономовым, Думенко, Жлобой и другими кустарями военного дела и совершенно не при-годными для борьбы с Клембовским, Сытиным, Гутором, Незнамовым, Свечиным и другими профессорами Императорской военной академии. Этот период был самым кровопролитным и тянулся с января 1919 года по март 1920 года.
   В первый период борьбы большевицское командование, во главе ко-торого стояли дилетанты -- Троцкий, Крыленко, матрос Дыбенко, вах-мистр Думенко, солдаты Ворошилов и Минин, кое-как справлялось, бла-годаря своей многочисленности, с действовавшими против них "белогвар-дейскими бандами". Дружины Сойкина, смелые партизаны Чернецова, отряд Белого дьявола, даже Корниловская "армия" -- без базы, без ору-жия и без патронов мало пугали народных комиссаров и в основу борьбы они клали агитацию, не нарушая народного демократического характера своих армий с выборными начальниками из случайных людей или просто из жестоких и храбрых солдат Императорской армии.
   Во второй период гражданской войны, когда на Дону стал работать правильно организованный штаб и когда постепенно, железною волею генерала Денисова, станичные дружины стали заменяться полками, орудия были отобраны от владевших ими станиц, считавших их своею военною добычею, были созданы батареи и управление артиллерией, когда вместо отрядов явились фронты и вместо случайных полувыборных вождей, офи-церов, захвативших в свои руки командование, стали опытные боевые ге-нералы, когда операции под Воронежем и Царицыном приняли плано-мерный характер -- Троцкий учел, что социалистическая армия, постро-енная на милиционных началах, не годится и что приходится признать что существует военная наука, и обратиться к специалистам.
   Троцкий не задумался над тем, чтобы самому изучить военное дело. Он пригласил к себе профессоров академии и сел за книгу. Это не было методичное изучение военного дела -- это было лишь нахватывание науч-ных верхов. Троцкий начинял себя квинтэссенцией военной премудро-сти, ловил афоризмы и аксиомы великих полководцев. Те, кого он со школьной скамьи презирал, -- Александр Македонский, Юлий Цезарь, Мориц Саксонский, Валленштейн и Густав Адольф, Фридрих и Петр Ве-ликий, Румянцев и Суворов, Наполеон и Скобелев -- все империалисты и императоры, открывали ему в коротких чеканных фразах секрет победы. В большом черепе, прикрытом вьющимися волосами, прочно укладыва-лись принципы "науки побеждать".
   Троцкому сказали, что организация не терпит импровизации, и на пя-том всероссийском съезде Советов Троцкий летом 1918 года выступил со смелыми, горячими словами:
   "Мы не сомневаемся, -- говорил он, -- что для красной армии эпизо-ды подавления восстания левых социалистов-революционеров в Ярославле и изгнание красноармейцами чехо-словаков из Сызрани послужат уро-ком для укрепления дисциплины. Красная армия, построенная на науке, она нам нужна. Партизанские отряды -- это кустарнические, то есть ре-бяческие отряды; это для всех ясно. Нам необходимо упрочить дисципли-ну, при которой такого рода авантюры стали бы невозможны, этот опыт даст возможность всякому солдату понять и всякий солдат это поймет, что кровопролитие и братоубийство возможны при отсутствии дисциплины. Красная армия есть вооруженный орган советской власти, она служит не себе, не тому или другому кружку, а служит рабоче-крестьянским целям". Самостоятельно действовавшие отряды стали расформировываться, и на их место появлялись полки, дивизии и армии.
   Троцкий узнал, что воля одного лица может передаваться не больше как пяти лицам, а вследствие этого неизбежно нужна военная иерархия и ар-мия не может быть демократична, потому что она аристократична по са-мому своему существу, так как стадо львов, руководимое бараном, слабее стада баранов, руководимого львом. Троцкий стал искать этих львов среди генералов и офицеров Императорской армии и не стеснялся выдвигать солдат, отличавшихся военным глазомером и смелостью операций. Он призвал Брусилова и Клембовского, он стал заискивать в Поливанове, и он же возвеличил вахмистра Буденного...
   Он узнал, что les gros bataillons ont toujours raison (*-Большие силы всегда себя оправдают) -- и на смену полу-добровольческим полкам он приступил к мобилизациям, наборам и военному обучению молодежи. Он создал "всевоенобуч", на который возла-гал большие надежды.
   Ему сказали, что в обороне погибель, а потому всегда атакуй, что недо-рубленныйлес вырастает скоро, что sans ипе cavalerie experimentee etsuffisante les armees marchent en aveugle et sont compromises (*-Без достаточной и искусной кавалерии армии бродят вслепую и могут быть рассеяны) -- и он испытал это на своей шкуре три раза подряд. В районе Богучара, Бутурлиновки и Новохоперска его большие части заматывал всегда наступавший смелый гене-рал Гусельщиков с Гундоровским казачьим полком. На глазах Троцкого недорубленная армия Корнилова выросла в громадную Добровольческую Армию Деникина, а конницы Мамонтова, Фицхелаурова, Секретева, Врангеля и Улагая не давали ему возможности оправиться у Царицына, Камышина и Балашова.
   И Троцкий задумал создать так недостававшую ему красную кавалерию.
   Троцкому стали нужны специалисты военного дела. Он стал искать их между генералов, томившихся в заточении по тюрьмам и крепостям, укрывавшихся под чужими фамилиями, голодавших, нищенствовавших, продававших газеты и спички на улицах. Он стал вызывать их, суля сытую и хорошую жизнь, беря семьи заложниками, обещая власть и славу, грозя расстрелом и пытками, и многих соблазнил и привлек на службу под красными знаменами РСФСР.
   В дни поисков "спецов" кавалерийского дела вспомнили о генерале Саблине.
  

XXXVII

   Первое время Саблин ожидал смерти каждый час. Он прислушивался ночью к шагам в коридоре и молил Бога лишь об одном, чтобы Он дал ему силы смело встретить смерть. По ночам при малейшем шуме он вставал, прогонял сон и ходил взад и вперед по камере. Маленькое окошко за ре-шеткой скупо обозначалось в стене. Шум утихал, и ни один звук не при-ходил в камеру из внешнего мира. Саблин томился до утра. Ему чудились выстрелы, стук автомобиля, крики -- минуты казались часами. Наступал рассвет, гасло электричество, голубоватый свет лился в окно, холод ско-вывал члены усталого, разбитого тела. За Саблиным не приходили, он оста-вался жив. Так проходили дни, недели.
   Саблин думал о том, что он сидит в той самой камере, где томились прежние узники Петропавловской крепости. Он испытывал то, что ис-пытывали смертники, о которых он иногда читал в книгах. Когда-то, и как будто не так давно, он смотрел на эту самую крепость из окна дворцо-вого зала и ему грезились призраки, выходящие из крепости. Когда-то он ходил с Марусей по набережной против крепости и Маруся возмущалась и жалела тех, кто сидит в казематах. Саблин вспоминал то, что он читал и что рассказывала ему Маруся о последних часах приговоренных к смерти. Как это не походило на то, что делали теперь с Саблиным. Тогда был суд и приговор, торжественно объявленный. Преступник знал, что его казнят.
   Он мог надеяться на помилование, но эта надежда была ничтожна. Теперь не было ни суда, ни приговора, и Саблин только подозревал, что он обре-чен на смерть. Тогда обреченный пользовался известным комфортом. Его хорошо кормили, ему давали книги для чтения, ему давали Евангелие. Перед смертью к нему являлся священник и вешали его после целого ряда установленных формальностей, вероятно страшно тяжелых для осужден-ного. Но было в обряде смертной казни и нечто от христианской любви, что, может быть, смягчало суровость казни. Все, начиная с тюремных сто-рожей и кончая палачом, -- священник, прокурор, офицер караула были ласковы со смертником. Они отправляли осужденного на тот свет без зло-бы и ненависти, по своему долгу. Часовые стояли у дверей камеры молча и не оскорбляли и не отравляли последних минут заключенного. Смертник должен был чувствовать, что эти люди против него ничего не имеют, его осудил закон, его осудил и может помиловать только Государь. Все бремя власти лежало на Государе, и, может быть, из этих сложных переживаний смертников, запротоколенных литературой, выросла в известных слоях русского общества ненависть к Монарху и царской власти.
   В камере осужденного была тишина. В определенные часы ему пода-вали пищу, в определенные дни его выслушивал прокурор, к нему заходил священник. К нему допускались родные и близкие. Было ужасное оди-ночное заключение, от которого сходили с ума, но не было того, что ис-пытывал Саблин.
   Он не знал, находится он в одиночном заключении или просто живет в крепости. Все зависло от караула, от солдат. Вдруг днем распахивалась камера и в нее врывались солдаты караула. Они грубо ругались и оскорб-ляли Саблина.
   -- А, буржуй проклятый! Не теряешь буржуйского вида, сволочь, по-стой, мы тебя прикончим, -- кричали они.
   Они щелкали затворами ружей и прицеливались в Саблина, они дела-ли нечистоты в камере и шумной ватагой исчезали. Жаловаться было не-кому и безполезно.
   А на другой день -- двери камер отворялись и все заключенные сходи-лись, знакомились друг с другом и ходили, свободно разговаривая и ругая советскую власть. И солдаты караула ругали ее тоже.
   С Саблиным в одном доме сидели: старый генерал-адъютант, от всего пережитого впавший в детство и мечтавший писать свои мемуары, и ма-ленький суетливый член Государственной Думы, уверенный, что его вы-пустят.
   -- Главное, господа, -- говорил он, -- сохранить себя в этих условиях. Для этого нужен физический труд.
   Член Думы топил печи во всем флигеле, подметал полы и коридоры и исполнял трудную работу. Он был стар и слаб и почти падал от утомления.
   "Это ничего, -- говорил он. -- Это плоть, а дух мой силен, и я еще могу полным плевком плюнуть насильникам и жидам в самую их поганую харю".
   Жила в камерах больная фрейлина Императрицы, целыми часами стоявшая на коленях в углу за молитвой и не выходившая из камеры даже тогда, когда двери отпирались.
   Известий снаружи было мало. Знали то, что говорил караул. Солдаты рассказывали о войне на внутреннем фронте, о победах над Колчаком, над донскими казаками и над Деникиным. Но, судя по тому, что места побед приближались к Москве, надо было думать, что победы были не-важные. Но больше говорили о пайке, о фунтах хлеба, о спекуляции, о сапогах и шинелях.
   А на следующий день свобода кончалась. Новый караул был необы-чайно строг, грозил расстрелами, стучал винтовками, и в доме заключен-ных царила мертвая тишина.
   Кормили очень плохо. Иногда ничего не давали, иногда приносили дурно пахнущую серую, мутную похлебку и желтый чуть теплый напиток, носящий название чая.
   От такой пищи тело таяло. Земные помыслы исчезали, желания пропадали. Первые дни Саблин от голода думал о еде, вспоминал те роскош-ные обеды, которые бывали в собрании и у него дома, стол, уставленный водками и закусками, громадные пироги с сигом и вязигою, различные супы и мяса, потом это отпало. Его радовало, что духом он не падал, что душа его укреплялась в сознании своего безсмертия и предстоящая смерть его не пугала.
   Очень часто, по ночам, Саблин слышал шум грузового автомобиля. Коридор наполнялся людьми, вспыхивали лампочки, слышны была брань, мольба и стоны. Раздавались крики отчаяния, кого-то приводили, кого-то уводили, стучала машина, и казалось, или то было действительно так, сквозь стук машины слышались короткие резкие звуки выстрелов.
   На другой день сторож-солдат, внося хлеб и кружку с водой, говорил сокрушенно: "Вчера еще двадцать семь человек в расход вывели".
   Однажды ночью в камеру Саблина втолкнули босого человека в одном нижнем белье.
   -- Побудь тут покеля! -- сказал втолкнувший его солдат. Попавший в камеру Саблина был юноша с бледным интеллигентным лицом и большими глазами. Он дрожал всем телом. В камере было сыро и холодно, а на нем, кроме белья, не было ничего. Саблин накинул на него свою шинель и обнял его, чтобы согреть и успокоить.
   Эта неожиданная ласка окончательно расстроила молодого человека, и он разрыдался.
   -- Спасите меня! Спасите! -- говорил он, сжимая руки Саблина. -- Ведь меня убьют!.. Я знаю... знаю. Меня взяли за то, что я хотел уйти от них. Меня обвинили в дезертирстве... Спасите меня... Мама, если узнает, с ума сойдет... Я... -- он назвал одну из громких аристократических фамилий. -- Моя мама в Крыму, она ждет меня... Спасите меня... Я все, все сделаю, но только жить... Вы понимаете, я готов им поклониться... Ах, только бы жить, жить... У меня есть невеста... Спасите меня...
   Дверь камеры открылась, солдат назвал фамилию молодого человека. Тот прижался к Саблину.
   -- Ну живо, ты! Некогда нам с вами возиться. Пошел к стенке, -- крик-нул солдат.
   И вдруг молодой человек встал и покорно, неловко ступая босыми но-гами по каменному полу, пошел на зов солдата. Было что-то такое ужасное в этом движении молодого тела в белом белье, в его потухших глазах, в покорности окрику, что-то такое жалко животное, что Саблин навсегда запомнил его и ему все грезился этот одетый в белое юноша с наклонен-ной головою, выходящий из камеры.
  

XXXVIII

   С осени 1918 года очень часто при камере дежурил бритый человек с умными вдумчивыми глазами. Сухое лицо его с большим лбом было нерв-но. Глаза проникали в душу, и было у него два состояния. Одно, когда он сидел часами в углу, молчал и тихо стонал, другое, когда он возбужденно говорил, рассказывал, вспоминал что-то, махал руками. Он заходил к Саблину в камеру и часами сидел у него в углу на табурете то молча, то разго-варивая с Саблиным.
   Их знакомство началось при обходе камер. Саблину в этот день уда-лось добиться разрешения побриться и постричься, и он, чисто вымытый, сидел на койке и думал свои думы.
   Дежурный вошел в камеру в сопровождении часового, посмотрел на Саблина и сказал:
   -- Какой типичный буржуй. И вышел.
   Через полчаса он вошел снова и сел против Саблина на табурет. Он сидел спиною к верхнему окну, Саблин -- лицом к нему.
   -- Вы не обиделись? -- сказал он. Саблин молчал.
   -- Мне ли не отвечаете? Я комиссар и член чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией!.. А впрочем -- все равно. Я ведь такой же бур-жуй, как и вы. Обратил я внимание на вас потому, что вот и издеваются над вами товарищи солдаты, и обречены вы, вероятно, на смерть, и не кормят вас, и вши вас едят, а вы все барин. Барином родились -- барином, поди, и умрете. А они хоть и сверхчеловеки, а хамы. Вы молчите?.. Ну мол-чите, молчите. Я понимаю, что вам противно со мною говорить. Вдвойне противно, потому что я образованный человек. Доктор философии. Но, может быть, вы поймете меня. Я идейный коммунист. Я уверовал в них. Правда. Знаете, я юрист по профессии, был прокурором и вопросом о смертной казни специально занимался. Нравственно или безнравствен-но? Допустимо или недопустимо и если да, то как? Ну сначала пришел к тому заключению, что, конечно, недопустимо. И волновался и шумел. Помните Андреева -- "Семь повешенных" -- благородная тема!! Не прав-да ли?! Ну только потом прочел я его же "Губернатора". И задумался. Вы-ходит дело такое: война. Ежели их не повесят, то они его ухлопают. Как же теперь говорить об отмене смертной казни? А тут подвернулась война и все прочее и у власти оказался Владимир Ильич. Я с ним когда-то газету его издавал, приятели. Заявился к нему, был принят. Ведь это, я скажу вам, -- ум! Планетарный ум. Гений. Что ни слово, то откровение. А меня, признаться сказать, вопрос этот мучил -- о смертной казни. Как же, мол, так: свобода и все прочее, неприкосновенность личности и вдруг... смерт-ная казнь. Я к нему. Он принял меня, выслушал с полным вниманием и говорит: "Да ведь, товарищ, по существу смертной казни нет". -- Как нет! а расстрелы, а пытки? -- А он, знаете, улыбнулся своею веселою улыбкой и говорит: "Вы ничего не понимаете. Смертная казнь -- это обряд. Это пытка, это мука! Суд, прокурор, священник, палач, да вон еще, говорят, прежде в красную рубаху палача наряжали и красный колпак одевали -- это уже инквизицией пахнет. Этого нет. Но, понимаете вы, что некоторые люди нам не нужны и их нужно удалить. Ознакомьтесь с нашими поряд-ками и вы поймете, что смертная казнь отменена". Я получил назначение в чрезвычайную комиссию. Положение, понимаете ли вы! То я по ком-мунистическим столовым шатался, суп из воблы жрал и хлеб из карто-фельной шелухи лопал, а тут -- кухарочка у меня из аристократок оказа-лась, вино на столе, белый хлеб, вчера мороженое кушал. Жена, дети до-вольны.
   Он замолчал. Оживление его как-то пропало. Он завял и бледным го-лосом договорил:
   -- Вы меня слушаете и думаете, что я провоцировать вас собираюсь. Что же, вы правы. У нас все на доносах. Я ведь по душе-то, может быть, первый раз говорю. Потому что и дома: мороженое ешь, вечером в кар-тишки играешь, а ни жене, ни сыну ни гугу про свои мысли: выдадут. Вот ведь положение-то каково! Не знаю, поймете ли?
   Он вышел, но минут через пять вошел снова и опять был возбужден-ный и оживленный.
   -- Тянет меня к вам. Вот посмотрел в ваши большие серые глаза и по-нял, что вы настоящий буржуй. Вы не выдадите меня, не предадите за ку-сок воблы или за ласковое слово комиссара. А то вот и аристократочка у меня кухаркой служит, и руки готова целовать, и все такое, знаете, надрыв в ней истерический. Пять красноармейцев ее изнасиловали, так с того пошло. Мужчинами грезит... Предать готова за лишнюю ласку. А накопи-лось у меня много. Я знаю -- вы выгнать меня хотите, да не смеете.
   -- Я не не смею выгнать вас, а не могу, -- сказал Саблин. -- Вы все равно меня не послушаетесь.
   -- Ну, может быть, я-то и послушался бы. Я человек деликатный, -- сказал комиссар.
   -- Тема, которую вы затронули, меня интересует. Да и всегда интересо-вала, -- сказал Саблин.
   -- О смертной-то казни! Ну еще бы! Так вот, я в чрезвычайке это дело понял. Видите вы... Бывали вы когда-либо на скотобойне? Ужасное, зна-ете, зрелище, а никого не возмущает. Иные кисейные барышни даже ез-дят и кровь горячую пьют, от анемии, дескать, помогает. Быкобойца счи-тается порядочным человеком и всякий ему руку подает. Да, говорят, труд-ное ремесло, но необходимое. И уже он, конечно, не палач. Ну еще бы -- бифштексы, да ростбифы, да филеи разные это чего-нибудь да стоит. Так вот Владимир Ильич и указали, чтобы также, значит, и с людьми. Анти-монии этой разводить нечего. Если хотите, тут немного и от Талмуда есть. Еврей ведь гоя за человека не считает, а за животное. Владимир Ильич и указали нам, чрезвычайкам-то, что всю эту буржуазную канитель: приго-вор, прокурора, священника, палача -- все это оставить надо. Просто -- вывести в расход. Уничтожить, чтобы не было. И конец. У некоторых -- ведь во всяком деле русский человек совершенствоваться и услужить же-лает -- явилась такая мысль! Трупы утилизировать, чтобы и от них филе да бифштексы выкроить. И, знаете, китайцы оказались мастера этого дела. А я, понимаете, ходил с научною целью... Да, представьте себе, гараж ав-томобилей на Гороховой. Пол бетонный, а в углу вдоль стенки желоб про-делан. Приговор вынесен. Тридцать человек в расход. Есть мужчины и женщины. Ночью приводят их в гараж. Полутьма. Две лампочки, уже пе-регоревшие, тускло горят, проволоку видно. Красноармейцы их раздева-ют догола. Одежда и белье теперь цену имеют -- все равно как шкура быка. Они стоят голые, дрожат и уже многие о смерти не думают, а так холодно им и стыдно. Другие плачут, на коленях ползают, руки целуют. И прихо-дит чекист. Есть любители. Ну, конечно, под наркозом. Кокаин либо эфир. Глаза горят, ноздри раздуты. Весь в коже. Черная кожаная фуражка-комиссарка на нем с большою красною звездою, шведская куртка -- это ведь самый модный нынче костюм, сам Троцкий его носит -- кожаные штаны и высокие сапоги. Револьвер этакий большой, сбоку, не то восемь, не то десять зарядов в нем. Вид самодовольный, наглый.
   -- Станови буржуев к стенке! -- кричит, -- которые желают лицом, а кто спиной -- мне безразлично.
   И вот у стенки выстраивается ряд дрожащих голых тел... Да... Видали вы картины Штука... Или вот наши декаденты-мазилки пишут. Боже! До чего безобразно человеческое тело! Большие вздутые животы, тонкие ноги, длинные руки, и все это грязное, немытое, пахнет нехорошо. Чекист ко-жаный подходит -- и кому в висок, кому в затылок, быстро так... Ну со-всем скотская бойня.
   Рассказчик замолчал и опять вышел.
   -- Вы простите меня, -- сказал он, возвращаясь, -- но я без кокаина даже рассказывать не могу. Вспрыснул еще. Я ведь тогда до конца остался. Новые методы изучал. И, знаете, наглость и ум у Владимира Ильича изу-мительные. Тогда, когда была гильотина и палачи, когда были виселица и расстрел -- были герои. И Людовик XVI, и Мария Антуанетта были герои, и героями стали Рысаков и Желябов, и герой лейтенант Шмидт -- их тела отыскивают, чествуют, гражданские панихиды поют, а тут не герои рево-люции или контрреволюции, а просто убойный скот. Я думаю, в пять ми-нут всех тридцать покончил. И вот тогда пришли китайцы и стали разде-лывать тела убитых. Вот совершенно так, как мясник тушу разделывает. Обрубили головы, руки и ноги, выпотрошили животы, все это в железные ящики положили, потом стали рубить на куски. Я смотрел. Куски мяса и не узнаешь что. В Зоологический сад повезли. Зверей кормить. Ловко? Вы подумайте -- полное уничтожение личности. Царское правительство по-весило Каляева или расстреляло Шмидта -- а они остались в памяти, а тут кого, сколько, ну-ка узнай?!
   -- Выхожу я. Утро, знаете, такое бледное, летнее петербургское. Я ведь петербуржец сам. Люблю эту недоговоренность белых ночей, и небо блед-ное за шпилем Адмиралтейства, и сырой холодок с запахом царственной Невы. Ведь иного эпитета, как царственная, хотя оно и контрреволюци-онно, не придумаешь. Да, выхожу я из ворот, а на панели женщины, пять или шесть, старые и молодые. Ко мне. Хватают за руки, на колени кидаются: "Господин комиссар!-- кричат, -- мы знаем, что кончено. Дайте тело! Тело дайте похоронить! Я мать! Я жена... Я сестра... Я дочь!"... Да... ужас-но, знаете. Владимир Ильич обмозговал это все хорошо. Ну возьми-ка тело героя из желудка какой-либо пантеры или полосатой гиены? Вот видите вы теперь разницу между христианской императорской системой и на-шей коммунистической.
   -- Потом... Рассказывали мне, что в дни голода китайцы на Сенной людям продавали это мясо.
   -- Вы знаете, я теперь никакого мяса не ем. Видеть не могу. Увижу -- тошнит. Запах ужасный. Но как систему не могу не приветствовать. Пол-ное отсутствие личности. Скот, а не люди... Вы простите меня, что, может быть, замучил вас, но душу отвел. Дома и то боюсь говорить. Сын у меня, Аркашкой звать, пятнадцати лет мальчишка, двоюродного брата, кадета, чрезвычайке выдал, что он скрывается у тетки, за коробку старых леден-цов Ландрина. Да... я думаю, и меня он, не стесняясь, предаст. Он ведь растет в этих новых понятиях, что люди -- скот... Все ждет, мерзавец, ко-гда крематорий кончат строить. Хочет в стекло посмотреть, как сгорает покойник. "Я ведь, -- говорит, -- папа, знаю, что ничего нет, ни Бога, ни души, это прежнее правительство выдумало, чтобы держать в темноте на-род". А? Каков поросенок! Он и отца предаст, не задумается. Современное поколение. Ленина обожает. Вы простите, что я перед вами -- но вижу, вы старого закала человек. Настоящий барин. Не выдадите, что я думаю. А то у меня слишком накипело. Хотелось хоть рассказать!
  

XXXIX

   Комиссар, от поры до времени навещавший Саблина, солдаты и красногвардейцы, старик генерал-адъютант и другие лица, заключенные в од-ном доме вместе с Саблиным, порою казались Саблину не живыми людь-ми, но порождениями какого-то дикого сна. Жизнь не допускала ни та-ких явлений, ни даже таких рассказов. Пропитанный кокаином, с издерганными нервами комиссар не был нормален. Он жил только в гре-зах, но грезы его были страшными и кровавыми. Он приносил Саблину газеты. Но тяжело было читать безграмотные завывания "Известий" и "Красной газеты", Саблин просил книг и Евангелие, но комиссар пока-чал головой и сказал: "Не могу-с. Понимаете, за это самое могут к стенке. Мой начальник Дзержинский сказал: "Вместе с буржуазией отжили свой век тюрьмы. Пролетариату не нужно четырех стен. Он справится при по-мощи одной". Но в вашей судьбе, кажется, скоро будет перемена к луч-шему".
   И действительно: с зимы Саблину улучшили стол, стали давать много хлеба, настоящий мясной суп и раз в неделю допускали к нему парикма-хера. Ему выдали чистое белье, матрац и одеяло и, наконец, прислали не-известно от кого большую связку книг. Книги были военного содержа-ния. Тактика Бонч-Бруевича, Военная Администрация и уставы. В такти-ке был вложен большой пакет. Надписи на нем не было, но, видимо, кто-то заботился о Саблине со стороны. В пакете была пачка денег и письмо... от Тани. Письмо было старое. Пакет долго валялся где-либо по сумкам, он был покрыт пятнами жира и сырости и надпись карандашом на нем стер-лась. Саблин не мог ее разобрать. Саблин вскрыл пакет и достал из него большую пачку листов, исписанных тонким широким почерком его лю-бимой дочери. На верху первой страницы был нарисован чернилами вось-миконечный крест и написано:
   ..."Господу Богу угодно было, в неисповедимых путях своих, прервать жизнь Святых Царственных Страдальцев в ночь на 4 июля 1918 года...
   ...Не знаю, милый папа, как я опишу тебе все то, что случилось. Мы ожидали этого. Но мы не знали, что это будет так ужасно.
   ...Несколько раз хотела продолжать писать тебе письмо и не было сил. Слезы застилали глаза, и карандаш валился из рук. Начала еще в Екате-ринбурге, кончаю в Москве, потому что видала Пестрецова, он рассказал мне про тебя и обещал доставить письмо. Он обещал тебя освободить.
   Папа! Пестрецов нехороший человек. Он служит у тех, кто убил их, кто уничтожил Россию.
   13 апреля Государя, Государыню и Марию Николаевну отвезли из Тобольска. Мне рассказывали, что император Вильгельм потребовал через своего посланника в Москве, Мирбаха, чтобы Государя и Его семью от-везли в Москву или Петербург, он хотел их спасти. Московские комисса-ры решили убить Государя.
   Янкель Свердлов, председатель Всероссийского Центрального коми-тета в Москве, играл двойную роль. Он сделал вид, что уступил требова-ниям Мирбаха, а сам вошел в сношения с уральским Совдепом, заседав-шим в Екатеринбурге и непримиримо настроенным к Царской семье, и решил предать Государя в его руки.
   Папа! Не первый раз жиду заниматься предательством. Янкель Сверд-лов предал Государя на казнь... Пусть запомнит это история!
   А русские люди? Русские люди молчали или кричали: "Распни его!"
   Свердлов командировал в Тобольск комиссара Яковлева с секретными инструкциями.
   Комиссар Яковлев явился к Государю 12 апреля, в 2?2 часа дня, и по-желал говорить с Государем наедине. Камердинер Волков доложил об этом Государю. С Государем вышла к Яковлеву Императрица и сказала, что она будет присутствовать при разговоре. Яковлев сказал, что он получил при-казание доставить Государя в Москву. Когда Яковлев ушел, Государь ска-зал, что он имеет подозрение, что его хотят везти в Москву, чтобы заста-вить подписать Брестский мир.
   -- Это измена России и союзникам! -- сказал он. -- Пусть лучше мне отрубят правую руку, но я не сделаю этого!
   Императрица была в отчаянии. Наследник был тяжело болен, его нельзя было оставить одного, и Императрица металась по комнатам, не находя себе покоя. Она ломала руки и рыдала. Она прошла в комнату великих княжон. Там был Жильяр и великие княжны Татьяна и Ольга Николаев-ны. Обе сидели с опухшими от слез лицами.
   -- Они хотят отделить его от семьи, -- сказала рыдая Императрица, -- чтобы попробовать заставить его подписать гадкую вещь под страхом опас-ности для жизни всех своих, которых он оставил в Тобольске, как это было во время отречения во Пскове!
   Саблин отложил письмо в сторону и поднял глаза. "Боже, Боже, -- по-думал он, -- до чего подлы люди. Все... И чем Родзянко, Рузский и Алек-сеев лучше этого Яковлева? Там, в страшный день 2 марта, они также гро-зили Государю смертью его семьи, несчастиями России и армии, вымогая у него отречение от Престола... Где же благородство, где же честь? -- и что такое большевики, как не фотография тех, кто их породил!"
   Несколько минут он сидел неподвижно. Голова устала от чтения, мысль привыкла носиться по своей воле, наполняя время странными, удивитель-ными грезами. Саблин вздохнул и снова взялся за письмо:
   "Папа! О себе она не думала. Она думала только о России, о ее чести и существовании. У ней не было и мысли сохранить себе жизнь и спастись за границу ценою интересов русского народа и чести России.
   -- Лучше я буду прачкой! -- воскликнула она, обводя всех блестящими от слез глазами, -- лучше приму смерть, нежели подчинюсь интересам Вильгельма.
   В ней боролись чувства матери и чувства Царицы. Наследника нельзя было оставить одного, но долг Императрицы требовал от нее быть в труд-ные минуты при Государе.
   -- Яковлев уверяет меня, -- сказала она Жильяру, -- что с императором не случится ничего дурного и что, если кто хочет сопровождать его, -- он не будет препятствовать. Я не могу допустить, чтобы император уехал один. Опять его хотят отделить от семьи, как тогда... Хотят вынудить его на не-правильный шаг, угрожая жизни близких... Император им необходим: они понимают, что он один представляет Россию... Вдвоем нам будет легче бороться, и я должна быть около него при этом испытании... Но наслед-ник еще так плох! А если вдруг случится осложнение? Господи, как все это мучительно! Первый раз за всю мою жизнь я положительно не знаю, что делать. Раньше, когда мне приходилось принимать какое-либо решение, я всегда чувствовала вдохновение, а теперь я не чувствую ничего! Но Бог не допустит этого отъезда; отъезд не может, не должен состояться! Я уве-рена, что сегодня ночью тронется лед!"
   Татьяна Николаевна сказала: "Но, мама, надо же что-нибудь решить на случай, если папе все же придется уехать..."
   Императрица все ходила по комнате, говорила сама с собою, строила разные предположения. Наконец она решилась.
   -- Да, -- сказала она, -- так будет лучше: еду с императором. Алексея я вверяю вам...
   Императрица победила мать. Она решила пожертвовать собою, но не допустить хотя бы невольной измены России и союзникам.
   Папа, а французы и англичане обвиняли ее в том, что она хотела за-ключить сепаратный мир! Бьюкенен, дававший золото, чтобы свергнуть Императора, Тома, говоривший льстивые речи толпе бунтовщиков, на ваших головах невинная кровь святой царицы! История не простит этого ни Англии, ни Франции!
   Государь был на прогулке. В душе Императрицы бушевала в это время буря. Семья, Наследник или честь Родины, честь России! Ты знаешь, папа, что для нее была ее семья и особенно Наследник! Ведь вся история Распу-тина была лишь потому, что она испытывала глубокий мистический страх потерять мужа и сына, и это заставляло ее видеть в "старце" чудо спасе-ния от зол. Это -- суеверие, основанное на страхе! И как же виноваты те кто не рассеивал, а укреплял это суеверие! Ах, папа! Она так была несчаст-на в эти часы! Да и всю свою жизнь видела ли она хотя луч счастья? Россия или семья? Верность союзникам, честь своего слова или своя и своей се-мьи жизнь?
   Государь вернулся с прогулки. Государыня пошла к нему навстречу.
   -- Решено, я еду с тобой, -- сказала она. -- И с нами поедет Мария.
   -- Хорошо, если ты этого непременно хочешь, -- сказал Государь.
   13 апреля в 3 часа ночи, еще в полной темноте к их дому были поданы простые сибирские плетенки. Одна была запряжена тройкой, другие -- па-рами. В них не было даже сидений. Принесли сена, в повозку, предназна-ченную для Императрицы, положили матрас. Императрица села с великой княжной Марией Николаевной, Государь поехал с Яковлевым. С ними по-ехали кн. Долгоруков, Боткин, Чемодуров, Иван Седнев и Демидова.
   Наследник и три великие княжны остались одни.
   Дорога была тяжелая. Стояла весенняя распутица. Местами грязь была так велика, что лошади не могли везти, и Государь, и Императрица шли пешком. Яковлев все время боялся, что местные большевики не пропус-тят Государя.
   Папа! И никого, никого не нашлось, кто бы в эти дни спас и спрятал Государя. Где же Россия! Где же русские люди?! Я гналась за ними. Тратя последние деньги, я мчалась по их следам, останавливаясь на тех же ноч-легах, где ночевали и они.
   15 апреля вдали показались ровные ряды огней. Весенний вечер дого-рал. Впереди была станция Тюмень. Там ждал поезд. Папа! Этот поезд метался взад и вперед. Он пошел на восток, потом повернул назад на Тю-мень, потом пошел к Омску. В Омске Яковлев вел какие-то переговоры с Москвой и повез Государя в Екатеринбург. Москва приговорила Государя к смерти.
   10 мая туда же привезли и остальных детей. Царская семья соедини-лась вместе для того, чтобы больше не разлучаться.
   В Екатеринбурге Государя поместили в доме Ипатьева. Это небольшой каменный дом в два этажа. Нижний этаж подвальный и окна с решетка-ми. Государь с Императрицей и августейшая семья помещались в верхнем этаже. Одну комнату занимали великие княжны, две -- Государь с Импе-ратрицей и Наследником, кроме того, у них была общая столовая. В зале помещались Боткин и Чемодуров, в одной небольшой комнате Демидова и в крайней комнате и кухне -- лакеи Леонид Седнев, Харитонов и Трупп. Последнюю комнату тут же, в квартире Царской семьи, занимали комис-сар Авдеев, его помощник и несколько рабочих. Команда охраны из мест-ных екатеринбургских рабочих помещалась внизу. Это были люди грубые, вечно пьяные и натравленные на Государя. Они делали все, чтобы сделать жизнь Государя и великих княжон невозможной. Днем и ночью они на-полняли комнаты Царской Семьи, пели циничные песни, курили, плева-ли куда попало и грубо ругались в присутствии Государя и детей.
   Государь обедал, по собственному желанию, за одним столом со свои-ми приближенными и лакеями. Это была одна семья... Обреченная на смерть... Из двухсотмиллионной России только они... Только они, папа, имели смелость и честность разделить участь своего Царя Мученика!
   На обеденном столе вместо скатерти была никогда не сменяемая кле-енка. Посуда была простая, грубая. Обед приносили из "советской столо-вой". Это был неизменный суп и мясные котлеты с макаронами. Импе-ратрица, которая не ест мяса, питалась одними макаронами.
   Но не это беда. Нет, папа, это все были мелочи в сравнении с теми стра-даниями, которые заставляли испытывать Государя Авдеев и его охрана. Они во время обеда вваливались толпою в столовую, лезли своими ложка-ми в миску с супом, наваливались на спинку стула Императрицы, грубо шутили, старались как бы нечаянно задеть по лицу Государя. Они плева-лись и сморкались, и в их шумной толпе молча и торопливо, давясь куска-ми, съедала Царская семья свой обед.
   Это была утонченная нравственная пытка, перед которою ничто все пытки инквизиции. Это пытка русского хама, пытка животного, которого раздражает благородство его жертвы.
   Конечно, ни о каких регулярных занятиях или работах не могло быть и речи. Выходить можно было только в жалкий сад, окруженный высокою стеною, но и там все были на глазах у охраны.
   Так шли дни, недели, месяцы. Кругом сверкали в богатом летнем убо-ре лесов отроги Уральских гор, струилась речка, блестело как зеркало озе-ро, отражая голубое бездонное небо, отражая правду Божию. И Бог смот-рел оттуда и видел муки того, на кого Он возложил бремя власти, кого Он помазал на царство и кто двадцать два года правил великою Русскою Им-перией, кто был кроток и незлобив сердцем, кто любил Россию и русский народ больше, чем самого себя.
   Я гуляла по этим лесам. Я стирала в речке белье Царской Семьи, я пла-кала о них и я молилась за них! Что могла я сделать больше этого, если вы, генералы, офицеры, если вы, солдаты, вы, сильные и могучие, покинули его. А он вас так любил!!.
   Единственным утешением Царской Семьи было пение духовных пе-сен, и особенно Херувимской.
   Сидела я в садике, ожидая, когда передадут мне узел с бельем. Был теп-лый июньский вечер. Было тихо кругом. Охрана завалилась спать. Комис-сар куда-то ушел. Недвижно висели круглые листочки берез, и белые ба-бочки порхали над примятой травой. Наверху открылось окно. Великая княжна Татьяна Николаевна подошла к нему.
   -- Нет, никого их нет, -- сказала она кому-то. -- Можно с открытыми окнами. Мама, вы начинаете.
   Прошла минута молчания. Мое сердце разрывалось от тоски за них. И вдруг сверху пять женских голосов запели. Сначала долго тянулось, все поднимаясь выше и выше, расходясь и сливаясь, стремясь к самому небу, достигая до Бога, тонкое, воздушное "и"... "Иже херувимы, -- пели Госу-дарыня и княжны, -- тайно образующе!" -- и песнь-молитва неслась к небу и достигала его глубин. Вся душа во мне плакала, и я не могла больше сидеть. Я встала и прошла ближе к окну. У двери стоял часовой-рабочий. Серыми глазами он смотрел в небо и, казалось, весь отдался обаянию цар-ственной песни и что-то далекое шевелилось в его тупых мозгах.
   А песня-молитва лилась и ширилась, и чудилось, что поют ее ангелы духи безплотные, что зовет она образумиться весь русский народ.
   Я увидела слезы на глазах у часового. Я подумала, что русские люди не могут погубить Государя.
   "Ангельскими невидимо дароносима чинми", -- замирало у окна пе-ние. Я рыдала. Часовой выругался скверным словом и пошел от окна. Точ-но стыдно стало ему русского чувства...
   21 июня областным советом Авдеев и его помощник Мошкин были смещены. Они недостаточно жестоко обращались с Государем и его семь-ей. На его место назначен еврей Юровский, а его помощником русский рабочий Никулин.
   Я видала Юровского. Высокий, коренастый, черный еврей. Широкий чуть вздернутый нос, темная борода, усы, лохматые волосы. Темные не-приятные глаза. Он распоряжался у дома. Прежнюю охрану переселяли в соседний дом, а в дом Ипатьева привели десять человек. Я видела, как они входили в калитку. Папа! Это -- больше половины не русские люди. Они угрюмые, мрачные... Настоящие палачи.
   В ночь на 4 июля, около 12-ти часов, Юровский вошел к спавшей Цар-ской семье и сказал, чтобы все оделись. "Вас сейчас повезут из Екатерин-бурга", -- сказал он.
   Все оделись, умылись и надели верхнее платье. Юровский предложил им спуститься в нижний подвальный этаж. Государь и великие княжны захватили с собою подушки, чтобы положить в экипажи. Когда спуска-лись вниз, на лестнице было темно. Императрица споткнулась о камен-ные ступени и больно ушибла себе ногу. По темным комнатам Юровский провел их в самую большую, где окно было с решеткой. Там горела лампа.
   -- Обождите здесь, -- сказал Юровский.
   Государь просил, чтобы им принесли стулья. Сверху подали три стула. На них сели Государь и Наследник. Рядом с Государем и немного позади стал Боткин. Императрица села у стены -- возле окна. Рядом с Императ-рицей стала Татьяна, три великие княжны прислонились к стене, справа от них стали Харитонов и Трупп, в глубине комнаты Демидова с двумя подушками в руках. Они стали так, машинально, сбиваясь вместе, ближе друг к другу. Они думали, что сейчас подадут экипажи, но скоро догада-лись, в чем дело. Юровский и Никулин -- еврей и русский рабочий, став-ший рабом еврея, распоряжались. Лампа светила тускло. В пустой комна-те было грязно и неуютно. Как только все разместились, в комнату вошло семь человек охраны с револьверами в руках и комиссары Ваганов и Ермаков, члены чрезвычайки.
   И все поняли, что настал конец.
   Прошла, папа, может быть, какая-нибудь секунда, но что должны были все они пережить в эту секунду!
   -- Ваши хотели вас спасти, но им этого не пришлось, и мы должны вас расстрелять, -- сказал Юровский и первый выстрелил из револьвера. И сейчас же затрещали выстрелы злодеев.
   Все упали без стона, кроме Наследника и Анастасии Николаевны, кото-рые шевелились, а Анастасия Николаевна страшно стонала. Юровский до-бил из револьвера Наследника, один из палачей -- Анастасию Николаевну.
   И сейчас же стали сносить убитых на грузовой автомобиль и увезли в глухой рудник, в лес.
   Город спал... Нет, папа, клянусь, я не спала. Я знала, что это будет... И это было. И никто не спал... Кто мог спать, когда убивали Царя! Когда жестокие Иудеи распяли Христа -- были и Матерь Божия и Мария Маг-далина и апостолы, и Иосиф Аримафейский умолил отдать ему тело и по-хоронить по обычаю. И воскрес Христос.
   Когда убивали их, была низкая смрадная комната, тускло освещенная лампой, был притаившийся в горах спящий город. Их тела, говорят, руби-ли на части и жгли в бензине и обливали серной кислотой.
   Папа! Этого ужаса Бог никогда не простит ни русским, ни евреям!
   Нас освободил Колчак. Но к чему это было? Юровского не нашли. Да если бы и нашли?! Их не воскресить и муки их не залечить. Было след-ствие, были допросы, снимали показания, искали хотя что-либо от них. Ничего не нашли!
   Папа! Кому-то надо уничтожить Россию. Кому-то надо уничтожить святую веру во Христа и снять красоту любви со всего мира.
   Россия одна сохраняла в чистоте веру христианскую, и на нее обратил свое внимание враг Христа.
   Папа! И я так думаю: нужно было, чтобы ничего не осталось от вели-кого Царства Русского и от Царя, который больше чем кто-либо любил Россию. И они ничего не оставили ни от России, ни от Царской Семьи.
   Только так ли? Осталась память! Память создаст легенды, и легенды сотворят чудо. Они вернут русский народ России и Царя русскому народу.
   Так верит любящая тебя твоя Таня и верю, что так веришь и ты.
   А смерть?.. Моя, твоя, их смерть -- это ничто. И чем ужаснее была жизнь и смерть -- тем прекраснее будет воскресение!
   Они никогда не победят.
   Бороться будут. Побеждать будут, но не победят никогда! Свет побеж-дает тьму и летом ночь короче дня!
   Но как долго еще ждать дня?
   Папа, за тебя молюсь, о тебе думаю. Кроме тебя, у меня здесь никого и ничего!

Твоя Таня".

  

XL

   В середине зимы, когда именно Саблин не мог точно установить, так как несмотря на все старания отмечать и запоминать дни и числа, это ему не удавалось, глухою ночью его разбудили. Пришел наряд матросов с юно-шей комиссаром.
   -- Пожалуйте, товарищ, на новую квартиру, -- сказал ему комиссар.
   Саблин привык к известному остроумию советских служащих, изощрявшихся в различных наименованиях смертной казни, и подумал, что пришли, чтобы покончить с ним. Он стал, невольно торопясь, одеваться.
   -- Не торопитесь, товарищ, мы подождем, -- сказал, закуривая папиросу, юноша. -- Вас приказано доставить на улицу Гоголя, в вашу квар-тиру.
   Саблин не поверил словам комиссара. Он надел свое измятое, изор-ванное пальто и пошел, окруженный матросами, к выходу. Морозный воз-дух опьянил его. Ноги в стоптанных порванных ботинках мерзли. Саблин вздохнул полною грудью. Он давно не дышал свежим воздухом и теперь едва не лишился от него сознания. Он поднял голову. На темном небе ясно горели звезды и месяц висел над собором. Как хороша была жизнь!
   У ворот ожидал автомобиль. Саблина посадили на заднее место, рядом сел комиссар, матросы стали на подножки, и автомобиль, качаясь на уха-бах, выехал из крепости.
   Они свернули на Троицкий мост, и Саблин увидал Неву. На мосту, как и во всем городе, фонари не горели. Город был погружен в странную мглу. Ни одно окно в особняках и дворцах на набережной не светилось, и дру-гой берег рисовался темною неопределенною линией на фоне ясного неба и белой, занесенной снегом Невы. Мост был пуст. Ни пешехода, ни из-возчика, ни автомобиля. Не было городовых, милицейских, никакой стра-жи. Город казался умершим, покинутым. Странно было думать, что это Петербург, тот Петербург, в котором Саблин родился и вырос, в котором весело прожил столько лет и который он так любил. Он оставил его живу-щим нервною суетливою жизнью, промчался по нему тогда, когда ходили патрули, горели на углах костры, и город жил тревожною, опасливою жиз-нью. Прошло около года. Прошла та весна, когда его арестовали солдаты и когда он бежал по лесу и мягко расступался снег под его ногами, прошло лето, которое он знал лишь потому, что душно было в камере, силь-нее был запах нечистот и гниющих тел со двора и иногда ночью слыша-лось, как выл ветер и плескали волны Невы. Наступила опять зима. По тому, что еще мало было снега и большие черные полыньи были на Неве -- начало зимы.
   Как весело бывало в это время в Петербурге на Троицком мосту. Даже в глухие ночные часы весело... А теперь?.. Мертвый город лежал перед Саблиным.
   Автомобиль ехал по набережной мимо спящих дворцов. Двери были глухо замкнуты, окна заколочены, стекла разбиты, и дворцы стояли мрач-ные и нелюдимые. У Зимнего дворца с разбитыми стеклами маячил пе-ший патруль красной армии. Было похоже на то, что комиссар сказал прав-ду: Саблина везли на его квартиру.
   Автомобиль остановился у ворот. Матросы долго стучали прикладами в калитку, наконец, вышел какой-то незнакомый старик. Он, увидав ма-тросов, снял шапку с седой головы и низко поклонился.
   -- Квартиру Саблина! -- коротко сказал комиссар.
   -- Пожалуйте, товарищи, -- услужливо сказал дрожащим голосом ста-рик и повел на черную лестницу.
   На лестнице было темно, и комиссар зажег припасенный им огарок. Саблин подумал, что здесь, будь у него его прежняя сила, он мог бы вы-хватить ружье у матроса, идущего сзади, и переколоть их всех и уже, если суждено умереть от руки своего, то умереть в борьбе. Но он был так слаб, что, вероятно, не удержал бы ружья в руках. Ноги тряслись и неловко на-щупывали ступени, в ушах звенело. Саблин был как после тяжелой болез-ни. И думать было нельзя о сопротивлении и борьбе. И Саблин понял теперь, почему тот юноша, которого втолкнули к нему в камеру, так спокойно и покорно пошел на смерть по окрику солдата. Голод уже сделал все для порабощения воли. Но если нет силы сопротивляться, то дай мне, Боже, силы красиво умереть!
   Опять стучали сапогами и прикладами в дверь и звонили в дребезжа-щий звонок. Дверь открыла, освещая комнату маленьким ночником, жена Петрова -- Авдотья Марковна. Она увидала матросов, и ночник задрожал в ее руке. Она едва не уронила его. Она была бледная и исхудалая, и глаза смотрели, голодные и испуганные.
   -- Хозяина привезли, -- сказал комиссар. -- Очищайте, товарищи, квартиру. Где ночевал всегда генерал?
   -- В кабинете, ваше высокое превосходительство, -- трясясь, сказала Авдотья Марковна.
   -- Веди, товарищ madame, в кабинет.
   -- Там матрос-коммунист устроился, -- прошептала Авдотья Марковна.
   -- Прогоним. Не важная птица, -- сказал комиссар.
   Авдотья Марковна пошла по коридору в гостиную. В гостиной на ди-ване, завернувшись в ковер, спал какой-то субъект. Воздух был тяжелый и спертый.
   Саблин заметил, что все двери были с испорченными замками, многие без бронзовых ручек. Он шел по своей квартире и не узнавал ее. Мебель была поставлена иначе. Даже при беглом взгляде при свете ночника Саб-лин заметил, что многих вещей недоставало.
   Открылась высокая дверь кабинета. При мерцающем свете пламени Саблин почувствовал на себе взгляд синих глаз Веры Константиновны. Портрет был цел и висел на прежнем месте. На его диване, сплетясь в объя-тии, лежало два тела. При звуке голосов и при стуке шагов они зашевели-лись и с дивана поднялись растрепанный молодой парень с идиотским лицом и девушка с остриженными по плечи волосами, с веснушками на толстых щеках и маленькими узкими глазами. Она села на диване и бол-тала босыми, белыми, большими ногами, щурясь на пламя ночника. И здесь был спертый воздух и так непривычно для его кабинета пахло му-жицким потом и нечистотами.
   -- Ну, товарищи, побаловались на господской постели и довольно, -- сказал комиссар.
   -- Куда же мы пойдем, товарищ? Мы здесь по распоряжению Чека поселены. Нас нельзя так гнать среди ночи. Мы коммунисты, -- хриплым голосом, почесываясь, протестовал мужчина.
   -- Я знаю, товарищ, что делаю, -- спокойно сказал юноша. -- Тут ком-нат много. Забирайте свои манатки и пошли отсюда. Я имею точное при-казание из Реввоенсовета.
   -- Да как же это так, -- развел руками парень. -- Ужели же есть такие права, чтобы коммунистов, трудящий народ, можно было середь ночи с постели гнать. Мы, товарищ, не буржуи какие.
   -- Ну, нечего разговаривать, -- сказал матрос, -- а то смотри, выведу в расход и со шкурою твоею.
   -- Товарищ комиссар, -- завопила девица, -- я прошу, чтобы меня не оскорбляли.
   Юноша посмотрел на нее и ничего не сказал. Но вероятно в его молча-ливом взгляде она прочла что-либо угрожающее, потому что быстро стала натягивать на свои не совсем чистые ноги шелковые черные чулки.
   -- А вы, товарищ madame, -- обратился комиссар к Авдотье Марков-не, -- поставьте ночничок на стол и принесите сюда подушки, простыни и одеяло, да приготовьте умывальник, воду и все, что полагается, чтобы генерал ночевал, как у себя дома. А к утру согрейте чаю и подайте завтрак.
   -- Да как же, ваше высокое превосходительство, я это сделаю, -- сказа-ла Авдотья Марковна, -- когда все белье забрали коммунисты эти самые. Вишь, и чулки-то она напяливает барышнины. Вчера пришла, никаких на ней чулков не было, все перерыли, отобрали и рубашечки, и чулки, и все, что я спрятать успела.
   -- Товарищ, -- сказал комиссар высокому матросу. -- Пойдите с това-рищем madame и отберите, что нужно для ночлега. Да предупредите, что завтра с утра обе соседние комнаты освободить придется для караула.
   Пара, спавшая на диване Саблина, удалилась, оставив одну подушку, смятые простыни и пуховое одеяло. Авдотья Марковна вернулась, неся несколько более чистую подушку и еще одеяло и стала устраивать Саблину постель. Комиссар распорядился поставить часового у дверей кабине-та, пожелал Саблину спокойной ночи и вышел.
   Авдотья Марковна молча расставляла посуду, вытряхивала одеяла, разглаживала простыни. Саблин стоял, прислонившись спиною к книж-ному шкафу.
   -- Ну здравствуйте, -- сказал Саблин. -- Как же вы тут жили без меня? Авдотья Марковна остановилась с одеялом в руке, слезливо заморгала, махнула рукою и чуть слышно сказала:
   -- Не спрашивайте, ваше превосходительство. Стены тут слышат... Его-то... голубчика моего, Фаничку-то... мужа... расстреляли... Вот сороковой день завтра будет. А за что!.. Кто их знает...
   И она торопливыми, точно старушечьими шагами вышла из кабинета.
   Саблин остался один. Он взял ночник и подошел к столу. Здесь был заперт им и забыт, когда он бежал, роковой дневник Веры Константинов-ны. Стол был взломан. Шкапчик с бумагами был пуст. Саблин подошел к библиотеке. Книг наполовину не было. Кое-где стояли разрозненные тома. Переплеты были оторваны. Но по стенам вправо и влево от портрета Веры Константиновны чинными рядами висели портреты предков. Ночник давал слишком мало света, но видны были белки глаз и то тут, то там про-ступал белый лоб, шитье мундира, кружево платья.
   Саблин шатался от утомления. В глазах темнело. Он торопливо раз-делся и бросился на свой диван. Сладкое чувство сознания, что он еще жив, что его еще не казнили, охватило его, и он крепко, без снов, заснул...
  

XLI

   Когда Саблин проснулся, был уже день. Угревшись под двумя одеяла-ми, он лежал и долго не мог сообразить, где он находится и что с ним. Временами он думал, что все события последних десяти месяцев -- уход из Петербурга, арест на железной дороге, Смольный, Петропавловская крепость, письмо Тани с вестью о мученической кончине тех, кого он так любил, -- все это было тяжелым сном. И вот проснулся он, и смотрит зим-ний вечер в окно, и ласково улыбается с полотна портрета вечнолюбимая, дорогая Вера.
   Сон подкрепил его. В голове стало яснее. Саблин заметил полное от-сутствие ковров и звериных шкур в его кабинете. Паркетный пол был гол, загажен и заплеван. Местами шелуха от подсолнухов, плевки и уличная грязь образовали такой плотный серый слой, что пол казался покрытым какою-то серою мастикою... Вырванные замки из стола оставили зияю-щие отверстия у дверей шкафчиков и ящиков. Стол был пуст. Бронзовые статуэтки, малахитовый прибор исчезли. У большого мягкого кресла кожа была содрана, и оно стояло с белой, уже просиженной парусиной. Воздух был холодный и тяжелый, а по углам висела паутина.
   Нет. Это все было. И революция, и большевики, и оскорбления солдат, и Коржиков, и тюрьма. Что будет? Неизвестно. Почему его перевезли на квартиру? Может быть, переменилось правительство? Может быть, кро-вавый туман перестал носиться по России? Или его ожидают новые пыт-ки, новые муки?
   Саблин встал, умылся и оделся. Он подошел к портрету. Чья-то кощунственная рука карандашом и чернилами измазала и исчертила сквер-ными надписями белое подвенечное платье Веры Константиновны. Саб-лин тяжело вздохнул и подошел к окну. Знакомый вид открылся перед ним. Наискось должны были быть вывески кондитерской. Их не было. Окна кондитерской были заложены досками. Подле нее, у какой-то две-ри стоял длинный хвост чего-то ожидающих людей. Бедно одетые люди топтались на морозе. Но они смеялись чему-то. Красногвардеец с вин-товкой похаживал подле. Прилично одетый старик пронес под мышкой березовое полено. Две барышни в хороших шубках везли на маленьких санках две доски какого-то забора и грязный мешок, чем-то наполненный. Их лица были исхудалые, но они смеялись. Вправо уходила широкая улица и чуть видна была площадь. Три человека стояли и читали что-то приклеенное на стене.
   Шла в Петербурге какая-то жизнь. И ужас охватил Саблина. Он, петербуржец, не знал и не понимал этой жизни. Точно не десять месяцев прошло, а прошло много веков, и Петербург вымер. Те странные люди, которых видел на улицах Саблин, не походили на петербуржцев. Пробе-жал сытый, но плохо чищенный вороной рысак и в санках сидел молодой человек в серой солдатской шинели, с красной повязкой на рукаве и зо-лотыми звездами на ней. Он обнимал правой рукою богато одетую жен-щину. Но и рысак, и кучер, и молодой человек, и женщина так не походи-ли на настоящего рысака, настоящего офицера и настоящую женщину, что казались карикатурой. Глядя на свою родную улицу, Саблин начинал понимать декадентов и футуристов. Он понимал их кривые дома, угловатых лошадей, изломанные линии в изображении людей. Петербургская жизнь претворялась в картину, и картину скверную, скверного тона, сквер-ного пошиба. В очереди стояла девушка. Она была хороша собою. Но лицо у нее было бледное, больное, на голове была неуклюже напялена старо-модная шляпка, а на теле какая-то кацавейка, из которой по швам торчала вата. Крошечные ножки в башмаках замерзли, и она танцевала дробный танец, чтобы согреться. Рядом с нею стояла толстомордая, скуластая жен-щина, типичная охтянка. На ней была одета изящная бархатная шапочка с белым esprit (*-Перо от цапли), богатый котиковый сак и серые ботики, с трудом напя-ленные на ноги. Она с величавым равнодушием смотрела на свою сосед-ку, и Саблину казалось, что он слышал, как она говорила полным презре-ния голосом: "Баржуйка!.."
   За эти десять месяцев жизнь Петербурга претворилась в карикатуру над жизнью, и Саблину жутко было смотреть на нее.
   Авдотья Марковна заглянула к нему и, увидав, что он встал, принесла ему чай, хлеб и сахар.
   -- Комиссар прислали, -- сказала она. -- Велели вам всего давать. Я сюда подала. В столовой-то коммунисты да мамзели ихние. Вам не осо-бенно будет приятно.
   И только Саблин хотел ее о чем-то спросить, как она ушла, видимо боясь разговора с ним.
   Саблин поймал себя на мысли, что его не возмущает погром его квар-тиры, не коробит то, что его комнатами, его вещами распоряжаются со-вершенно чужие люди и что он ощущает животное счастье пить настоя-щий чай с черным хлебом и сахаром. Он вдруг заметил, что ему приятен свет и простор холодной, грязной комнаты и он не трясется от злобы при виде поруганного портрета любимой женщины и раскраденных бумаг семейного архива.
   "Что это? -- подумал он. -- Воспитание голодом и тюрьмою? Порабо-щение воли, подчинение духа велениям тела? И если я поддался на это и ощутил это, я, сильный, то что же будет со слабыми? Они лизать будут руку, которая будет их избивать".
   Как-то, недели две тому назад, комиссар-юрист, навещавший его в крепости, сказал ему новое beau mot (*-Словцо) Троцкого: "Мы достигли от буржуазии такого подчинения, что, если я прикажу завтра всем явиться на Го-роховую для порки, то у Гороховой построится длинный хвост буржуазии, жаждущей исполнить нашу волю!"
   Это власть голода. Это власть куска хлеба. Но он, Саблин, этому не поддастся. Как бы слаб он ни был!
   В шесть часов вечера дверь кабинета распахнулась и в нее вошел, не раздеваясь, в солдатской шинели на кенгуровом меху высокий плотный человек. В кабинете, как и во всей квартире, горело электричество, и Саб-лин в вошедшем сейчас же узнал генерала Пестрецова.
   Саблин сидел за письменным столом и читал найденный им в библио-теке томик сочинений Куприна.
   Он не встал навстречу незваному гостю и скрестил на груди руки, Пестрецов понял его движение и сказал:
   -- Ну, как хочешь! Не будем из-за этого ссориться. Когда ты выслуша-ешь меня, когда ты все поймешь, ты будешь на меня смотреть совсем ины-ми глазами. Ты многое пережил, Саша, и я пережил не мало. Саша, я два месяца жил тем, что распродавал то немногое, что я имел. Потом и это у меня отобрали, и я шесть дней зимою торговал на улице печеньями, кото-рые делала Нина Николаевна. И вот тогда я получил приглашение на Ни-колаевский вокзал. Там в вагонах Царского поезда я нашел своих товари-щей по академии: Бонч-Бруевича, Парского и Балтийского. Мы долго и откровенно говорили. Саша, tout comprendre c'est tout pardonner (*-Все понять -- простить). Все наше горе в том, что вы не понимаете их. Да, Саша. Ну к чему это! Ты ехал к Каледину и Корнилову! Это было в марте... Да... Ну слушай, милый друг, ведь... Я не знаю... Саша, ты меня всегда считал за умного человека, да... Я знаю, знаю... И я тебя тоже, но прости, мой дорогой, я не понимаю одно-го. Ты молчишь, ну молчи и слушай, слушай.
   -- Я слушаю вас, ваше высокопревосходительство, только потому, что я не могу вас выгнать вон. Сила на вашей стороне, -- слабым голосом про-говорил Саблин.
   -- Ах, Саша! Т-сс! Тише, ради Бога, тише! -- махая ему рукою, сказал Пестрецов.
   -- Не поминайте Божьего имени -- вы, продавшийся дьяволу! -- ска-зал Саблин.
   -- Ах... Все тот же! Но погоди... Ты другое скажешь, когда все узнаешь. Рабоче-крестьянское правительство было вынуждено вступить в Бресте в переговоры с немцами. Армия была разрушена задолго до большевиков. Приказ N 1 составили, правда, в Совете, но утвердил-то его Гучков и дали широкое распространение по всему фронту главкосев, главкозап, главкоюз. Декларацию прав солдата писал Керенский. Керенский насаждал комитеты и выборное начало. Воевать стало невозможно. Мы имели не ар-мию, а толпу мародеров. Не ты ли, Саша, подавал докладную записку и просил об отставке. Если бы не заключение мира в Бресте -- немцы заня-ли бы Петербург и Москву и обрушились бы всеми силами на союзников, никем не связанные. Брестский мир не предал, а спас союзников.
   -- Точка зрения Ленина, получившего за этот мир пятьдесят милли-онов марок от германского генерального штаба, -- сказал Саблин.
   -- Мы не отрицаем того, что Ленин получил деньги от немцев, но он обманул их. Когда генерал Гофман в Бресте стучал кулаком на нашу деле-гацию, Троцкий нашел выход из тяжелого положения и заявил -- "мы не воюем и не подписываем мира" и решено, ты слышишь, Саша, -- решено воевать! И солдаты с нами идут и нам повинуются.
   -- Расстрелами и пытками!
   -- Временное правительство развратило армию, и нам ничего не оста-валось другого, как ввести самую строгую железную дисциплину.
   -- Дисциплина без власти начальников. Дисциплина с комиссарами! -- вырвалось у Саблина.
   -- Ты знаешь, Саша, что сказал Троцкий на подобный же вопрос Балтийского, автора нашего нового регламента: "Если политком посмеет вмешаться в ваши оперативные распоряжения -- я его расстреляю по ва-шей телеграмме моей властью. Если вы вздумаете устроить измену на фрон-те, политкомы обязаны вас расстрелять по моей телеграмме ихней влас-тью!"
   -- Это называется служить не за совесть, а за страх, -- сказал Саблин.
   -- Но, Саша, у кого сохранилась теперь совесть? Поверь, милый друг, что большевики делают русское дело. Оглянись, одумайся, кто против них? Казаки -- всегда готовые бунтовать, прирожденные грабители, Деникин, Дроздовский, ну, скажем, адмирал Колчак, Лукомский, Романовский, Драгомиров. Кто они? Ну еще о Деникине, Колчаке и Лукомском мы слы-хали до войны. Так ведь после Быховского заключения они озлобились. Посмотри теперь, кто с нами! Брусилов -- наш, идейно наш, он полно-стью воспринял народно-крестьянскую власть, и он понимает, что только с большевиками можно создать сильную Россию. С нами Зайончковский -- ты его знаешь -- блестящий генерал, талант, -- с нами Клембовский, Гутор, Балтийский, Лебедев, Свечин, Незнамов, все передовые во-енные умы с нами. Самойлов, мой старый начальник штаба, заворачива-ет фронтом против Деникина и недавно еще говорил мне: "Посмотрим, кто кого! Мои мужички или казаки Антона?!" Саша, то, о чем грезили луч-шие умы нашей академии -- всеобщее обучение военному делу народа, в школах и в деревнях, создание вооруженного стомиллионного народа осу-ществлено Троцким. Лебедев составил проект спортивных ферейнов и во-енного развития юношества, Троцкий создал великий всевоенобуч! Мы, Саша, призваны создать величайшую армию в мире и покорить мир. Нам недостает тебя! И как это счастливо вышло, что тебя успели перехватить и ты можешь быть с нами. Я докладывал о тебе Троцкому, и он очень рад поручить тебе создание красной кавалерии.
   Саблин встал. О, как он был слаб! О, проклятые месяцы, когда он си-дел в крепости и питался теплой водой и ржавым хлебом. Ноги едва дер-жали его тело. Ему хотелось кинуться и задушить этого разжиревшего ста-рика, сидевшего в теплой шинели на диване. Ему хотелось накричать на него, уничтожить и унизить его. Дать ему сначала нравственную пощечи-ну, а потом бить, бить его по лицу, по чему попало за его гнусное предло-жение, за его подлые речи. Но голос срывался, фразы не имели силы и казались ему бледными.
   -- Ваше высокопревосходительство, -- воскликнул он. -- Понимаете ли вы всю гнусность и подлость того, что вы говорите и делаете?! Вы по-могаете Ленину создать армию... Для чего?.. Для России?.. Для России?.. О, если бы им нужна была Россия! Если бы они ею дорожили!.. Им нужен III интернационал. Им нужна революция всего мира, избиение буржуев и капиталистов... уничтожение культуры... обращение людей в скотов и по-рабощение их себе... И вы... вы все... чем лучше вы создадите красную ар-мию, чем больше вы вложите ума, силы воли и таланта, тем больше вы сделаете зла для России... Но слышите!.. Вы никогда, никогда... не созда-дите настоящей армии! Вы вынули из нее душу русскую... Вы уничтожи-ли, вытравили веру из солдата русского... Вы убили Царя, вы заливаете кровью Отечество.
   Голос Саблина сорвался. Он сказал последние слова хриплым шепо-том. Ноги не держали его. Он снова сел в тяжелое дубовое кресло, куплен-ное когда-то на кустарной выставке, с налокотниками в виде топоров и спинкой в форме дуги и рукавиц и тихим голосом произнес.
   -- Смерть... Я знаю, что меня ожидает смерть... Знаю... Я готов к ней... Оглянитесь кругом... Это вы разрушили... Загадили... заплевали... покры-ли грязными надписями красоту... это вы толкнули дикий и невежествен-ный народ на кровь, на убийство и на безудержный грабеж... Вы... вы... Смерть моя скоро. Я знаю... И вот я говорю вам... Никогда! Никогда вы не разрушите России! Слышите: Россия встанет и так прихлопнет вас, что от вас ничего не останется!.. Она найдет своего Царя, но вы, изменившие Родине генералы, сделаете то, что она оторвется надолго от вас и пойдет одна без интеллигенции, без образования пробивать свой путь... Не феде-ративная... но единая и неделимая, не республика, но монархия, не с жи-дами, но без жидов будет Россия... И вы -- вы только на двести лет ото-двинете ее назад, вернете ее к наемным рейтарским и драгунским полкам, которые будут усмирять ваш грабительский всевоенобуч... Антихрист со-крушает великое дело христианской любви -- и вы ему покорились. Здесь, на земле вы сгорите в гиене огненной народного гнева, и, знайте, ваше высокопревосходительство, что если наш народ терпелив и покорен, то он же невероятно жесток в гневе своем и он постоит за свою Россию!..
   Несколько минут в кабинете было молчание. Пестрецов ничего не от-вечал на страстную, сказанную слабым прерывающимся голосом речь Саблина. За стеною было слышно, как в гостиной ругались коммунисты. Наконец Пестрецов встал и заговорил.
   -- Саша... -- сказал он, и старые теплые сердечные тона послышались Саблину в его голосе. -- Ты сказал: смерть... Ты не знаешь, до чего может дойти Ленин, если он узнает, что ты продолжаешь саботировать. Не за-будь: ты обвинен в стремлении пробраться к Корнилову, шедшему вой-ною на республику Советов. Ты не отрицал этого. Это измена народу, и она карается смертью... Вместо смерти я предлагаю тебе отремонтировать твою квартиру, вернуть по возможности все то, что унесено от тебя, два комплекта обмундирования и...
   -- Молчите! Ваше высокопревосходительство! Не злоупотребляйте тем, что вы сильны, а я слаб. Я не изменю Родине никогда! И если я не мог умереть за нее в рядах доблестной Добровольческой Армии -- я готов уме-реть здесь.
   -- Тебя замучают, -- тихо сказал Пестрецов. Лицо Саблина просветлело.
   -- Тем лучше, -- сказал он. -- Чем страшнее муки мои и тех генералов и офицеров, которых вы истязаете в чрезвычайках, -- тем больше подвиг нашего креста. Россия живет не год и не два! И когда встанет она, ей будет на кого опереться и на кого указать молодому поколению! У нас найдутся свои братья Гракхи, свои Муции Сцеволы, и к незабвенной памяти Суса-нина мы приложим память о тысячах мучеников за Русскую землю... И я... как счастье приму муки... И с ними... славу!..
   -- Саша, -- едва слышно проговорил Пестрецов, старческий подборо-док его дрогнул. -- Мне приказано передать, что... твоя дочь Татьяна... арестована в Москве и находится в распоряжении чрезвычайки... Если ты согласишься, она немедленно, в полной неприкосновенности будет воз-вращена к тебе.
   Мучительный стон вырвался у Саблина. Он поднял глаза на портрет Веры Константиновны, ища у нее помощи и совета. Синие глаза ее смот-рели твердо и непоколебимо. В нежной красоте его жены сквозил сталь-ной характер. Она отдала свою жизнь, и она отдаст и жизнь дочери, но не сделает гнусного дела.
   -- Никогда! -- прошептал Саблин. -- Идите вон... Вы... Негодяй!
   Саблин схватился за голову. То, что он увидал, поразило его и застави-ло задрожать всем телом.
   Пестрецов медленно поднял с дивана, на котором сидел, свое грузное стариковское тело, преклонил негибкие колени и поклонился земным поклоном Саблину. Потом он тяжело поднялся и молча шаркающими шагами на трясущихся ногах вышел за дверь.
   Саблин был так ошеломлен, что не мог ничего сказать и остался сидеть в кресле. Через несколько минут после ухода Пестрецова электричество внезапно погасло во всей квартире.
  

XLIII

   Предчувствие тяжелого, неотвратимого угнетало Саблина. В кабинет принесли керосиновую лампу, и Авдотья Марковна подала ему обед.
   -- От комиссара прислали, -- сказала она.
   Обед был разогретый, но даже и по старым понятиям хороший. Был бульон с куском мяса, был кусок вареного судака с картофелем, крыло жареной курицы и два сладких пирожка. Видно, комиссар еще считал дело сделанным и не допускал мысли об отказе.
   После обеда лампу убрали, а Саблин остался в сумраке кабинета. В окна с сорванными портьерами и шторами гляделась светлая зимняя петербургская ночь. Страшная тишина была кругом. Ни один фонарь нигде не горел, ни одно окно не светилось -- город казался мертвым. В нем было так тихо, что когда по Невскому проехал автомобиль, то было слышно в квартире. Саблин знал, что в эту ночь его возьмут, и готовился к этому. Он лег не раздеваясь, чтобы избежать унизительного одевания на глазах издевающейся стражи. Он уснул и тотчас же перед ним развернулся странный сон. Он видел море мут-ной воды. Оно чуть волновалось, и в нем плавали и тонули многие знакомые лица. Саблин плыл, но уже не хватало силы. Он стал тонуть, и, опускаясь на дно, он увидел, что дно завалено пушками, знаменами с двуглавым орлом и костями. И вдруг среди костей он увидал два мертвых тела. Они были привя-заны за ноги к чугунным ядрам, и вода подняла их. В рубашке с погонами Пажеского корпуса и при амуниции колыхался его убитый Коля и в белом бальном платье Таня. Вода колыхала их тела. Зеленоватые лица качались, и вода поднимала и опускала черные ресницы глаз. Утопающего Саблина тя-нуло к ним. Он ощущал во всем теле жуткую сырость и страх перед зелеными мертвецами, родными ему и вместе с тем такими страшными.
   Он проснулся. В комнате было сыро и холодно. И под одеялами Саб-лину не удалось согреться. Зимняя ночь бросала мутный свет в комнату, и как призрак смотрела с полотна Вера Константиновна. Все еще под впе-чатлением тяжелого сна Саблин лежал и думал. Сон был понятен ему. В крепости комиссар ему рассказывал о водолазе, спущенном зачем-то в Севастопольском порту и сошедшем с ума. Он увидал на дне толпу мор-ских офицеров, сброшенных матросами в воду. Матросы привязали к но-гам их ядра, и теперь тела распухли, глаза вылезли из орбит и вода при-подняла со дна морского десятки тел в золотых погонах. Она шевелила ими, и казалось, по словам водолаза, что утопленные офицеры сошлись на дне морском на митинг и размахивали руками. Рассказ комиссара про-извел сильное впечатление на Саблина. Саблин подумал, что вода, виденная им во сне, всегда предвещала ему несчастье. Когда убили Колю, он так же видел воду и так же, проснувшись, долго лежал, под впечатлением сна. "Что-нибудь случится со мною... Но я это знал и на это шел, -- поду-мал Саблин. -- Но Таня! Таня!"
   Саблин стал думать о Пестрецове, о Самойлове, о всех тех крупных именах военного мира, которые ему только что назвал Пестрецов. Они соблазнились. Они пошли за благами мира, пошли за усиленным пайком, за двумя комплектами обмундирования, за квартирой. Как низко падает человек, лишенный собственности! И кто делает это и для чего? Руково-дит ли всем этим зависть обездоленного, дикого пролетариата, желающе-го натешиться над буржуями, корни этого движения в бунтарском харак-тере русского босяка, получившего власть и силу, и русская революция просто безсмысленный бунт, или причины ее глубже и кроются в таин-ственном решении какого-то высшего совета, синдиката еврейских бан-ков, руководимого единою волею, стремящеюся уничтожить христиан-ский мир. Факты двоились. Одни неуклонно и точно показывали Саблину, что он стоит не перед простым бунтом русского хама, но перед систематическим истреблением Русского государства. С необычайным упорством уничтожали и расстреливали все сильное и здоровое, все чест-ное, прямое и не гибкое, все образованное и работоспособное в России. Профессора, ученые, лучшие представители социал-революционной партии гибли под ударами палачей. Гибли лучшие генералы и тысячами истреблялось рыцарское сословие офицеров, уничтожалась честная и не-испорченная молодежь, истреблялись казаки. Саблин, командуя дивизи-ей, присмотрелся к казакам и научился любить их и уважать. Это были русские из русских, это были крепкие, сильные люди, способные создать государственность. Их уничтожали. И, странным образом, в уничтоже-нии всего сильного в России принимали участие не одни большевики. Саблин уже в крепости слыхал о несогласиях в стане белых, о том, что там идет та же работа по уничтожению или обезвреживанию всех сильных, патриотически настроенных людей. Как только какое-либо лицо начина-ло проявлять власть и характер и неуклонно стремиться к великой России, неизменно его облепляла толпа каких-то темных людей, создавались громоздкие совещания, комитеты и власть распылялась и гибло начатое ею дело. В этом разрушении русского дела несомненно принимала учас-тие Германия, но это же делали и Англия, и Франция -- себе же на голову. И невольно зарождалась в голове мысль, что действительно событиями во всей вселенной руководит воля какой-то организации, возглавляемой одним лицом. И это лицо поставило себе целью уничтожить Россию и русский народ, как народ христиански настроенный. Только в России сохра-нилась любовь сердца. Только в России возможны Сонечки Мармеладовы с их любовью к ближнему более, нежели к самому себе, лишь в России осталось "Христа ради" более могущественное, нежели все благотвори-тельные организации мира. И на Россию обратилось мрачное лицо са-таны.
   Но были факты и другого характера. Все могло оказаться гораздо про-ще. Был дикий и разгульный русский народ, не знающий удержу. Была шайка утопистов во главе с Лениным, уверовавшая в возможность сказок Уэльса на земле. Была экзальтированная, неуравновешенная мечтатель-ная русская молодежь с ее постоянным стремлением к правде. И все это превратилось в кровавый русский большевизм. Молодежь русская, как во времена Империи, закрывала глаза на революционные убийства, на каз-ни городовых и сановников, на растерзанные бомбами на улице невин-ные жертвы и видела только произвол жандармов и охранного отделения, так и теперь закрывает глаза на кровь, текущую со дворов чрезвычаек, и считает это неизбежно нужным.
   Кто, как не эта молодежь, сочинила коммунистическую марсельезу, где что ни слово, то призыв к убийству и крови? Мечтательность безпочвен-ного русского интеллигента, с завистью глядящего на сытых и богатых людей, создала ее. А упала она на благодарную почву.
   Из похабной матерной русской ругани, из непробудного пьянства, из отсутствия уважения к своему прошлому родился русский коммунизм. В нем есть и от артели русской, и от шумной разбойничьей ватаги, где кровь сплелась с поэзией и все это сдобрено еврейским цинизмом.
   Русское "наплевать" помогло развиться ему. Русская лень воспитала его...
   "Прав ли я, -- думал Саблин, -- отказываясь стать в ряды и работать с большевиками? Может быть, целым рядом усилий людей честных удалось бы свергнуть коммунистов с их ужасного пути?
   Нет! Невозможно работать в той обстановке, которую они создали. Это пожар на кладбище. Это дом умалишенных. Остается одно -- умереть". Долгим голодом и мыслями о смерти Саблин подготовил себя ко всему. Как понимал он теперь мучеников! Их мужество тела происходило отто-го, что тело умирало раньше, чем наступали муки, и дух торжествовал над ним.
   Проходили минуты, а Саблину они казались часами. Мысль безпоря-дочно металась в голове. Настоящее, будущее было так серо, грязно и бе-зобразно, что смерть казалась лучше. Но прошлое было прекрасно. И Саб-лин гнал воспоминания и старался не думать о том, чем он жил все свои сорок четыре года.
  

XLIV

   Вдруг ярко по всей квартире вспыхнуло электричество. В ночной ти-шине было слышно, как по комнатам проснулись коммунисты и тревож-но шептались и шевелились, что-то укладывая и увязывая. Авдотья Марковна в рваном старом капоте простоволосая заглянула в дверь и испуган-но сказала:
   -- Ваше высокое превосходительство. Сейчас обыск будет.
   Но Саблин понял, что дело уже не в обыске. Настал его последний час.
   На улице стучали машины автомобилей. Саблин подошел к окну. Из большого грузовика выскакивали солдаты-красноармейцы. Сзади него, освещая его своими фонарями, стоял маленький форд. В нем сидели два человека.
   Через несколько минут в кабинет Саблина вошло восемь красноармей-цев. Один был гаже другого. Четверо -- молодые, лет по восемнадцати, с тупыми безусыми наглыми лицами. Пятый рыжий в веснушках показался знакомым Саблину. Узкие свиные глаза тупо смотрели из-под красных век. Шестой был здоровый мужик с обритым лицом. К его мясистому носу и толстым щекам не шли маленькие остриженные усы. Лицо его выражало звериную радость. Двое остальных были китайцы.
   Они всею толпою бросились на Саблина, как будто боялись, что он убежит или окажет сопротивление. Они схватили его, насильно посадили в дубовое кресло и крепко привязали его руки к налокотникам, ноги -- к ножкам, а поясницу -- к спинке. Саблин потерял всякую возможность шевелиться. Кто-то у дверей распоряжался ими.
   -- Поставьте у постели! -- сказал он. -- Поверните немного к окну. Так! Довольно.
   Саблина усадили против портрета Веры Константиновны, и он понял, что, кроме мук физических, его ожидают муки нравственные.
   -- Теперь все уйдите! Вам-пу, приготовь все, как в Харькове делал. Понимаешь! Ожидать в соседней комнате, -- раздавался голос в дверях.
   Кабинет опустел. Саблин оставался в нем один. Вера смотрела на него с портрета, и против воли Саблина мучительно-сладкие воспоминания теснились в его мозгу.
   Смелыми, короткими шагами вошел в комнату молодой человек с блестящими серыми глазами. Он был одет в кожаное платье. Два больших револьвера висели у него по бокам на желтом поясе, стягивавшем черную шведскую куртку.
   Саблин узнал в нем Коржикова.
   Но не только Коржикова узнал он в молодом человеке -- он узнал в нем самого себя. Да. Таким был он в первый год своего офицерства, когда был на вечере у Гриценки. И рост его, и его маленькие породистые руки, и его гордая саблинская осанка, и смелая походка. Так подошел он тогда к Гриценке и заслонил собою Захара...
   Глаза Коржикова неестественно горели.
   Он подошел к письменному столу и оперся на него.
   -- Папаша! -- улыбаясь, сказал он... -- Вот вы и мой. А как отстаивали вас в реввоенсовете. Сам Троцкий был за вас.
   Было слышно, как на улице шоферы ходили подле автомобилей и переговаривались короткими словами.
   -- Вы знаете, кто я? -- вдруг коротко спросил Коржиков. Саблин молчал.
   Коржиков достал из кармана бумажник и вынул две карточки. Он под-нес их к лицу Саблина. Одна была карточка Маруси, другая -- Саблина в молодости.
   -- Это мои папа и мама, -- сказал, подмигивая, Коржиков. -- И папа -- это вы. Чувствуете ко мне отцовскую нежность? А? Гордитесь мною? А? Вы в мои годы были только корнет гвардейского полка и ёрник, а я -- комиссар и член чрезвычайки... Карьера, папаша! Не по-вашему начинаю. Вот смотрю на вас -- похожи на меня. Я -- ваше семя, а у меня к вам ниче-го, никакого чувства. Что этот стол, что вы, все одно и то же.
   Коржиков закурил папиросу.
   -- Курить не хотите? -- сказал он и, подойдя, всунул свою папиросу в рот Саблину. Саблину страшно хотелось курить, но он ее выбросил изо рта.
   -- Как хотите, -- сказал Коржиков. -- Воля ваша. Давайте пофилософствуем немного. Есть у человека душа или нет? По-вашему -- есть, по-моему -- нет. По-вашему -- человек от Бога, по-моему -- и Бога нет. Чело-век, что кролик или там что вошь, родился из слизи и ничего в нем нет. Вот вы, поди-ка, мамашу мою любили, а она-то вас безконечно, и от люб-ви вашей родился я. А я и не знаю вас. Ну так где же душа? Есть у меня приятельница, товарищ Дора. Она в Одесской чрезвычайке все эти дни работала. Она этим вопросом занималась. "Ежели, -- говорит, -- у челове-ка душа есть, так куда же она девается, когда его убиваешь". И вот так она делала. Сядет на стул, расставив ноги, а сзади нее контрреволюционеров голых поставят. И заставляют, чтобы они под стулом между ног ее про-ползали, и, как покажется голова, она в висок из револьвера и бахнет. И смотрит, что будет. Ничего. Понимаете. Только запах скверный. Человек по тридцать в день она ликвидировала и никакой души не видала. Ну так, значит, и Бога нет...
   Вы молчите, -- продолжал, затянувшись папиросой, Коржиков. -- Не возражаете. Вам, поди, неприятно все это. Сын родной и все прочее. Па-мять мамаши и такие дела! Да... Хотите, можно иначе все обернуть? Вот здесь, сегодня ночью, составите бумажку, что вы признаете меня своим законным сыном. Да. И именоваться мне впредь Виктором Александро-вичем Саблиным... А впрочем, зачем Виктором? Я ведь не крещеный. У вас, поди, имена-то родовые. Мне в дедушку надо бы -- Николаем Алек-сандровичем быть. Да... И сами вы предложение принимаете и вступаете в реввоенсовет и в коммунистическую партию. Брусилов сына в конницу Буденного отдал -- и вы меня возьмете в свою красную кавалерию. Звезду, папаша, пятиконечную на вас налепим, поясок командирский на рукав и -- фу-ты, ну-ты -- генерал Саблин присягает служить под красным зна-менем III интернационала! Карьера, папаша!
   Коржиков оглянул портреты предков, висевшие по сторонам портрета Веры Константиновны, и сказал с тою же милою интонацией голоса, как некогда сказала это Маруся:
   -- Предки ваши!.. То-то, поди, обрадуются. А вы, папаша, того... не бойтесь. Ведь их и нет вовсе. Предков-то! Это все ерунда. Традиции рода! Ни к чему это, папаша! Выдумка одна... А эта? Последняя ваша, распутинская распутница... Я ведь, папаша, дневничок ее прочитал, фамильный... Знаете, когда выемку у вас сделали и к нам в чрезвычайку достави-ли, я заинтересовался. Бумаги генерала Саблина. Как же! Может, это го-лос крови? Интерес к делу мачехи. Презабавная история. А что же вы-то! Эх вы, герой! Рыцарь! Папаша, вы, право, странный человек. Тогда де-душку моего, Любовина, отдуть как следует за его дерзости не смогли, потом меня Виктору Викторовичу отдали, Распутина так спустили. Как же это так! Она-то, пожалуй, посильнее была? А хороша! Что, папаша, -- вкусная она в постельке была? Я таких люблю. Я вообще в вас пошел. Толь-ко куда! Дальше вас. Я все испробовал, все испытал. Ну, положим, теперь при нашем коммунистическом советском строе возможности шире ста-ли. Вы, папаша, пробовали когда-либо семилетнюю невинность? И не пробуйте, не стоит. Разбивали мы тут гнездо контрреволюционеров. Шпи-онская организация. Понимаете, отец у Деникина в армии, а мать, жена его, здесь -- и письма обнаружили. Ну, конечно, к нам. Явился я. Она ни-чего из себя не представляла -- отдал ее красноармейцам. А тут девочка бросилась ко мне. Голубоглазая, ресницы длинные, черные волосики, как пух. Руки мои целует. "Маму, маму! -- кричит. -- Спасите маму". Ножки пухленькие, беленькие. Ну я распалился. Понес на постель... Такой, знае-те, испуг, такая мука в глазах, а чувства -- никакого. Холод один. Полчаса я над ней мучился. Вырывалась, кусалась, плакала... Коржиков замолчал.
   -- Что же девочка? -- невольно спросил Саблин.
   -- С ума сошла. Такая дикая стала. Я пристрелил ее... Да вы что побледнели-то? Эк какой! А вы сами, поди, балуясь, никогда птичку на дереве не убивали? Так, синичку какую-нибудь или снегирика? А на деле-то -- не все одно. Вы отец -- я сын. У нас с вами масштабы только разные. Между нами легла великая русская революция, а ведь девочка-то -- это одно из завоева-ний революции... Ну это я так, отвлекся. Развлечь вас, поманить хотел... Папаша, ведь Императорский балет цел. Танцует. И того -- комиссарам-то можно и развлечься. Хотите антикваром быть -- Пельцер к вашим услугам. Да, что! Ублажим... Так как же, папаша? А? Саблины -- отец и сын в крас-ной армии. Сколько солдат и казаков от Деникина к вам перебежит. А? Уж, скажут, если Саблин рабоче-крестьянскую власть признал, ну тогда, зна-чит, хороша она. Правильная, законная власть. Что же, решились? Вы только головой кивните, а там все, как по щучьему веленью, явится. И автомобиль, и артисточка -- сод-ком, как называем мы, -- содержанка комиссара. И золото, и почет! А, папаша? Ведь это, правда, сыновняя любовь говорит во мне. На манер как бы -- голос крови, что ли!..
   Коржиков выжидал ответа. Но Саблин молчал. Он смотрел на Коржикова с таким ужасным выражением страдания и ненависти в глазах, что Коржиков прочел в них ответ.
   -- Ну так... -- сказал он, вставая со стола и отходя в угол комнаты. -- Откровенно говоря, я и не ожидал иного ответа от вас. Все-таки и вы, и я -- Саблины. Вы служите под двуглавым орлом, я служу под красным знаме-нем III интернационала. И оба свое дело понимаем точно... Простите, я вам еще скажу последнее. Если вы не согласитесь, то, кроме вас, погибнет и ваша дочь. Сестрица моя. Вероятно, она красива. Я лично надругаюсь над нею, чтобы показать людям, что гром не придавит меня за кровосмешение, а потом отдам двенадцати красноармейцам-сифилитикам. Поняли? Мое слово твердо! Согласны вступить в партию?
   -- Никогда! -- воскликнул Саблин.
   -- Хорошо-с, -- холодно сказал Коржиков. -- Я принимаю меры.

XLV

   -- Вы любили ее, -- сказал Коржиков. Он стал сзади Саблина и гово-рил почти на ухо ему. -- Вам дорога ее память. Вы смотрите на ее портрет и вам кажется, что она благословляет ваши муки и смерть. Мы изуродуем ее.
   Коржиков вынул револьвер.
   -- Стрелок я хороший. Вместо синего правого глаза пусть будет черная дыра. А вы, папаша, воображайте, что она живая.
   Глухо ударил сзади Саблина выстрел. И в ту же секунду портрет колыхнулся и с треском полетел вниз. Старая рама ударилась об пол и разбилась вместе с подрамником, и полотно, шурша и ломаясь, полетело на пол за шкапик, стоявший под портретом. Это было так неожиданно и страшно, что Коржиков схватился за грудь, у Саблина лицо покрылось крупными каплями пота.
   -- Ну чего вы! -- сказал Коржиков, но голос его дрожал. -- Пуля пере-била веревку. Естественно, портрет и упал. А рама рассохлась. А ловко вышло... А теперь мы... мамашу!
   Коржиков поставил карточку Маруси на шкапик на том месте, где был портрет Веры Константиновны, и приготовился стрелять.
   -- У вас, поди, рука бы дрогнула, -- сказал он. -- Вы бы и в карточку не посмели выстрелить. Как же, мамаша!.. Мать!.. А для меня все одно... -- и Коржиков выругался скверным мужицким словом.
   -- Мамаше я прямо в лоб! -- сказал он.
   Выстрел ударил, но пуля щелкнула на полвершка выше карточки.
   -- Странно... -- сказал Коржиков. -- Никогда этого со мною не случа-лось, чтобы я на семь шагов промазал. В гривенник, знаете, царский се-ребряный гривенник, попадал. А тут. Ну еше раз!
   Но он промахнулся. Саблин сидел и думал. Как перевернули и пере-строили они Россию! Выстрел в петербургской квартире на улице Гого-ля. Неизбежно появление дворника, полиции. "Кто стрелял, почему стре-лял?" Саблин вспомнил, как после того, как Любовин выстрелил в него, немедленно по всему полку поднялась тревога. В квартире корнета Саб-лина стреляли... Событие!.. А тут гремит выстрел за выстрелом, рядом комнаты полны коммунистами и красноармейцами и хотя бы кто-либо полюбопытствовал, в чем дело... Когда же это началось? Когда же стало можно стрелять невозбранно в Петербурге? Да еще тогда, в начале вой-ны, когда он стал вдруг Петроградом и зимою 1916 года на льду Невы У Петропавловской крепости учились стрелять из пулемета. Потом при Временном правительстве, во время "великой безкровной", когда бла-годушный князь Львов сидел с истеричным Керенским в Мариинском дворце, по всем улицам города гремели выстрелы. Убивали офицеров и городовых. Просто так... Спросит кто-нибудь: "Кажется, стреляли?.."
   "Да, офицера солдаты убили..." В прежнее время так собаку убить на ули-це было нельзя. Ну то было при проклятом царизме, под двуглавым орлом, а теперь -- свобода. Стрельба в квартире -- это тоже одно из завое-ваний революции, как и растление малолетних девочек и убой людей, заменивший смертную казнь.
   Выстрелы под ухом, частые, бешеные, раздражали Саблина, но и развлекали его. Он страстно хотел, чтобы Коржиков не попал в портрет Ма-руси. Не может сын стрелять даже и в карточку матери. Мистика? Пускай мистика! Но если он промахнется, значит, прав я, а не он. Значит, Коржи-ков не кролик, родившийся из слизи, но в нем безсмертная душа. Пороч-ная, мерзкая, но безсмертная, и тогда между ним и мертвой уже Марусей тянутся невидимые нити и доходят до Саблина. Седьмая пуля ударила подле, а портрет не шелохнулся.
   -- А, подлюга! -- сказал Коржиков, -- ну погоди же! Разделаюсь я ина-че... Постойте, папаша! Не торжествуйте. Ваша песня впереди! Гей?! -- богатырски крикнул он, как умел кричать в свое время и Саблин, -- гей! Люди! Товарищи! Сюда!
   Красноармейцы ввалились в комнату.
   -- Вам-пу! Готово? -- спросил Коржиков.
   -- Есть готово, товалища комиссал, -- отвечал китаец. Желтое лицо его было безстрастно.
   -- Как в Харькове? Снимешь? -- сказал Коржиков.
   Китаец закивал головой. Косые глаза его были без жизни. Плоское жирное лицо казалось маской.
   -- Тащите, товарищи, генерала на кухню. Отвяжите его, -- приказал Коржиков.
   Красноармейцы набросились на Саблина. Они были грязны и оборва-ны. От них воняло потом и испарениями грязного тела, и Саблин, обес-силивший от всего того, что было, едва не лишился сознания. В глазах потемнело. Он неясно видел людей. Его волокли по комнатам и коридору на кухню. Там жарко горела плита. На ней в большой кастрюле клокотала и бурлила кипящая вода. Саблина подвели к самой плите. Кругом себя он видел жадные до зрелища лица. Красноармейцы смотрели то на Саблина, то на Коржикова и ожидали новой выходки, которая защекочет их канат-ные нервы.
   Кухня была ярко освещена светом тройной лампы. В углу, забившись за подушки, сидела на кровати перепуганная Авдотья Марковна.
   -- Товарищи, -- сказал Коржиков. -- Что, похож я лицом на генерала?
   -- Похожи... Очень даже похожи... Вылитый портрет, -- раздались го-лоса.
   -- Товарищи, это мой отец. Он надругался когда-то над дочерью рабо-чего и бросил ее. Я родился от нее и был им брошен. Это было тогда, когда на Руси был царь и господам все было можно. Чего он достоин?
   -- Смерти! -- загудели голоса.
   Коржиков улыбнулся и, взяв Саблина за кисть руки, поднял его руку.
   -- Товарищи, -- сказал он. -- Вы видите, какие руки у этого буржуя?
   -- Как у барышни, -- сказал рыжий солдат, крепко державший Саблина, охватив его сзади за грудь.
   -- Этими руками, -- говорил звонким голосом Коржиков, -- его превосходительство лущили солдат по мордам во славу царя и капитали-стов.
   В дверях кухни толпились коммунисты-квартиранты и с ними две женщины. Они постепенно выпирались толпою и входили в кухню.
   -- Товарищи, -- продолжал Коржиков. -- Этот генерал не пожелал признать рабоче-крестьянской власти и, переодетый, пробирался к Каледи-ну и Корнилову. Я его поймал и предоставил народному суду. Народный суд приговорил его к смерти.
   -- Правильно! -- загудели голоса красноармейцев и коммунистов.
   В кухне сразу стихло. Саблин услыхал, как одна из женщин шепотом спросила: "Что же здесь его сейчас и порешат? Любопытно очень..."
   Ни в одном лице, а Саблин их видел перед собою больше десятка, он не прочел жалости. На лице Авдотьи Марковны был только смертельный испуг, и она тряслась мелкою лихорадочною дрожью. Одна из девиц, ку-таясь в дорогой Танин оренбургский платок, подошла ближе. Саблин узнал ее. Это была Паша, горничная Тани. Она разъелась, и ее красные щеки отекли. Она была босая, и над коленями висели юбки с дорогими круже-вами из Таниного приданого.
   -- Эти господа, -- сказал в затихшей комнате Коржиков, -- всегда но-сили белые перчатки. Они гнушались нами, простым народом. Мы для них были как нечистые животные.
   В глазах у Саблина темнело. Он уже не видел толпы, не видел кухни. Подле него клокотала вода в кастрюле и трещали дрова. Он ясно видел лицо Паши с синяками под глазами, сытое, довольное, полное жгучего женского любопытства. Он видел ее плечи, укутанные серовато-коричне-вым платком, в котором он так часто видел худенькие плечи Тани.
   -- Мы снимем с генерала его белые перчатки! -- услышал он голос над собою. Но голос звучал глухо, и лица виднелись как в тумане. Было как в бане, когда напустят много пара, и голоса глухо слышны и, хотя говорят подле, слов не разобрать.
   -- Разденьте генерала! -- приказал Коржиков. Красноармейцы стащи-ли с Саблина пиджак, жилет и штаны и сняли башмаки и чулки. Саблин смутно понимал, что наступает конец, но сознание притупилось, и тело потеряло чувствительность. Он стоял босыми ногами на полу и не чув-ствовал пола.
   Толпа жильцов придвинулась ближе.
   -- Значит, здесь порешат, -- сказала Паша. Любопытство и жадность были в ее карих глазах.
   -- Вам-пу! -- сказал Коржиков. -- Орудуй!
   Китаец подошел к толпе и протиснулся вплотную к Саблину. Он взял у красноармейца, державшего Саблина, его руку у локтя и сдавил ее свои-ми цепкими коричневыми пальцами. Потом он сделал то же и с другою рукою Саблина. Кровь перестала приливать к пальцам, и они онемели.
   Тогда китаец быстрым и резким движением опустил обе руки в кипя-щую воду.
   Толпа ахнула. Лицо Саблина стало смертельно бледным, глаза широко раскрылись, и крупные слезы потекли по его щекам. Рот полуоткрылся, но он не издал ни одного стона. Все глаза были устремлены на него. Толь-ко китаец деловито смотрел в кастрюлю.
   -- А, буржуй! И не крикнул! -- с ненавистью прошептал рыжий красноармеец.
   Молодежь смотрела прямо в лицо Саблину и тупо сопела.
   -- Не больно ему, что ли? -- сказал кто-то.
   -- Господи! Твоя воля! -- прошептала Паша.
   Было тихо. Слышно было дыхание людей, клокотала вода в кастрюле и белели в ней, отмирая, руки Саблина. Ярко, по-праздничному, горело электричество.
   Коржиков с восхищением смотрел в лицо Саблина... "А умеют уми-рать эти проклятые буржуи", -- подумал он.
   -- Делжи так! -- сказал озабоченно китаец, передавая руки Саблина рыжему красноармейцу. Он достал нож. На желтом грязном лице от жара и пара проступили капли пота. Медленно, сильно нажимая ножом, он прорезал кожу руки Саблина и стал обрезать ее кругом. Кровь стала ка-пать из-под пальцев рыжего красноармейца и темными каплями падать в кипяток.
   Стало еще тише. Саблин уже не видел окружающей его толпы солдат. Он стоял на ногах. В ушах звенело. Сумбурные мысли неслись в голове. Подбородок дрожал. Все усилия воли Саблин напрягал для того, чтобы не застонать.
   Обрезав кожу, китаец тщательно задрал ее и, постепенно вынимая распаренную руку из кастрюли, снимал с нее кожу.
   Толпа придвинулась еще ближе и, затаив дыхание, смотрела на это, как на какой-то опыт.
   -- Господи! С живого человека кожу содрали! -- прошептала Паша. Она была так близко к Саблину, что Саблин ощущал запах душистой помады, густо наложенной на волосы. От этого запаха вязко становилось на зубах. Но ее лица и своих рук Саблин не видел.
   -- Пальцы-то! Пальцы... -- прошептала Паша. -- Тонкие какие! Кости видать.
   -- С ногтями сошла, -- сказал кто-то рядом.
   Как сквозь туман почувствовал Саблин жуткий холод в руках и острую боль. Их вынули из кипящей воды.
   Потом чем-то теплым, кожаным и мокрым ударили его по лицу, и он услышал наглый смех Коржикова:
   -- Эти перчатки, папаша, я надену, когда буду обнимать свою сестрицу. Потом на сознание Саблина опустилась завеса.
  

XLVI

   Очнулся Саблин от мороза. Его вели босого по снегу. Двое вели под руки, третий подталкивал сзади. Они шли по улице. Саблин видел над го-ловою синее небо и редкие звезды. Большие каменные дома стояли тем-ные. Под ногами резко белел снег. Перед самым лицом торчали его руки. Но Саблин не узнавал их. Черные пальцы были растопырены и горели жгучей болью.
   Но, странным образом, Саблину не казалось удивительным, что его вели под руки босого и в одном белье по снегу улицы ночью. Он шел по своей улице Гоголя. Самые странные и нелепые мысли были в голове.
   "Так можно простудиться, -- подумал он. -- Без пальто зимою... Кожа на руках никогда не вырастет. Руки, вероятно, придется отнять... К чему?.. Меня ведут на казнь. И простуда и руки ничто перед смертью". И все-таки не мог представить себе смерти, то есть того, что ничего не будет... По этой же улице увозили Веру. Был тогда солнечный день и пахло ельником, ко-торым была посыпана торцовая мостовая... Он шел за гробом, и перед са-мым лицом его был громадный венок с белыми лилиями и розами, при-сланный Императрицей. На нем были белая и черная ленты. Ветер играл этими лентами. Рядом с ним шел Коля в черном мундире и каске с белым султаном, по другую сторону -- Таня в траурном платье. Оба плакали...
   Саблин не плакал...
   По этой же улице он ехал на парных санях, с рысаками под сеткой, с Верой слушать цыган. Мороз славно щипал за нос и за уши.
   Тогда и мороз и снег были другие.
   Были люди. Где они? Из сотен родных и знакомых лиц мелькнул перед ним на минуту Пестрецов и тот незнакомый и чужой. Боже! Боже! Вот и жизнь кончена. И никто не знает! Паша глядела любопытными глазами и ненавидела его... Та самая Паша, которая тогда, когда он первый раз при-ехал с войны домой, смотрела на него глазами готовой отдаться женщины.
   И муки его и смерть ни к чему. Никто не узнает и не увидит.
   Вероятно, у него был жар. Он не вполне отчетливо соображал, что с ним делалось и временами совсем не чувствовал острой боли в руках.
   Вошли в ворота. Во дворе шумело два грузовых автомобиля и от их тяжелого ворчания было больно в ушах. Ноги подкашивались. По скольз-кой грязной лестнице спускались в какой-то подвал. Мутно горели ма-ленькие электрические лампочки, висевшие с потолка. Был отвратитель-ный запах гниющей крови, и лежали тела людей в грязном белье. Глухо стучали выстрелы.
   Человек в коже подошел к Саблину.
   -- Поставьте, -- сказал он.
   Саблина поставили у стенки. Он был так слаб, что прислонился спи-ною к кирпичам стены. Стена неприятно холодила сквозь белье. Момен-тами Саблин уже ничего не понимал. Человек в черном, с фуражкой на затылке, подошел к нему.
   Красная звезда была на смятой, сбитой на затылок фуражке. Движе-ния его были вялые. Он точно устал от тяжелой работы и тяжело дышал. Глаза горели больным лихорадочным блеском. Молодое безусое лицо было бледно.
   -- Эге, как обработали, -- сказал он... -- Белогвардеец! Саблин отчетливо услышал это слово. Оно понравилось ему.
   -- Сами прикончите, товарищ? -- сказал человек в черном. -- Устал смертельно. Сегодня -- никакой эмоции. Все офицеры. Никто не умолял, не ползал на коленях. Никто не боялся. Скучно.
   Саблину стало приятно слышать это. "Никто не умолял... не ползал на коленях... Офицеры..."
   "И я офицер", -- подумал он, поднял голову и вытянулся. Лицо Маруси показалось перед ним. Но Саблин понял, что это лицо Коржикова, и придал глазам свое холодное, спокойное выражение.
   -- А умеют умирать Саблины! -- сказал Коржиков, и Саблин почув-ствовал холодное прикосновение дула револьвера к своему виску.
   За стеною глухо урчали и шумели грузовые автомобили. Вся яркая жизнь сосредоточилась в маленьком полутемном сарае, где пахло гнию-щей кровью, серые кирпичи холодили спину, и босые ноги вязли в крова-вой слизи. Кругом лежали трупы. У стен толпились красноармейцы с ру-жьями, и два человека в кожаных костюмах похаживали хозяевами среди этого хаоса.
   "Это Россия!" -- подумал Саблин.
   Это была его последняя мысль.

***

   На рассвете зимнего дня красноармейцы по наряду нагружали тру-пы казненных на грузовые автомобили во дворе чрезвычайной комис-сии.
   Они выносили за ноги и за головы обнаженных покойников и клали их в автомобиль. Кровь текла и падала на грязный снег.
   -- А ведь это генерал Саблин, -- сказал рослый красивый солдат, при-нимая на платформу окровавленный труп в белье.
   -- А вы знали его? -- спросил подававший.
   -- Ну еще бы! Сердечный барин! Хороший, храбрый офицер был. Он нас в атаку на германскую батарею водил.
   -- А ободрали как. Гляньте, товарищ, с рук кожа содрана.
   -- Да... Обработали. А жаль, душевный барин был!
   -- Нонче бар нет, -- сказал сурово первый. -- Чего скулите. Не знаете, где находитесь. Сами еще к стенке попадете.
   Солдат вздохнул и замолчал.
  

XLVII

   Там, на горизонте, море так ласково и сине, что глаз от него нет сил оторвать. Легкий теплый ветер набегает оттуда и несет аромат весны. Бе-лые чайки реют над водою, а синее густое небо нависло сверкающим по-логом и больно смотреть в его глубокую синеву. Там, за морем, жизнь, а не каторга, там спасение и защита от злобы людской, от казней, от смерти, от грязи, от тифа, от вшей, от ненависти и презрения к людям. Там союз-ники, которые поймут, признают, накормят, оденут и спасут. Ведь долж-ны же они!.. Ведь не могут же они не исполнить своего долга... Ведь видят и понимают они все...
   Море входит в залив. Слева высокие горы белыми меловыми обрыва-ми набежали к самой воде. Мелкая зеленая поросль дубового кустарника опушила балки и глубокие долины. По вершинам зеленеют луга. Торчат на полугоре высокие бело-серые трубы цементного завода и под ним рас-ползлись красные крыши заводских построек. Это Стандарт. От Стандар-та в синее море врезается узкий каменный мол с низким фонарем маяка на конце. С противоположной стороны от правого берега к нему подхо-дит другой такой же мол и образует горло бухты. В бухте вода не такая синяя. Волны в ней цвета бутылочного стекла и подле пристаней, тремя темными эстакадами, врезающихся в бухту, вода кипит малахитом и пол-на белой узорчатой пены и пятен.
   Вправо горы отошли от моря. Они ниже, положе и еще веселее. Из зе-лени садов выбегают маленькие домики Станички, видны большие тем-ные здания ванн и санаториев, белые дома улиц и богатые виллы, ото-шедшие от суеты города и утонувшие в нежной зелени по-весеннему оде-тых деревьев. Большой храм стоит на площади, улицы сбегают вниз к зеленому болоту, разделяющему город на две части.
   По левой стороне у Стандарта видны строгие железнодорожные по-стройки, пакгаузы, рельсы и красные вагоны. Деревья тут реже и боль-ше пахнет городом и портом и меньше радости красивых дач, купаль-ных зданий, широких зеленых пляжей. Все сдавилось к самому морю. Рельсы вбежали на молы, и поезда точно стремятся впрыгнуть в самые воды. Вместо домов -- правления и конторы, но и перед ними белые акации раскинули свои кривые ветви, покрытые нежною перистою листвою.
   Этот город никогда не думал ни о войне, ни о крови, ни о массовых страданиях. В нем дымили пароходы, из высокого громадного элеватора текли по рукавам струи белого пшеничного зерна в пароходные трюмы и пахло оплодотворяющим запахом семени. С моря несся аромат шири и свободы. В гавани пахло углем и нефтью. В синем небе радостно трепета-ли русские флаги с торговыми эмблемами, с якорями в углу белой полосы, краснели флаги англичан, виднелись цветные кресты шведов и дат-чан и поперечные полосы французских и итальянских флагов. Стук лебе-док, пароходные гудки, отрывистые крики смуглых левантинцев: "вира" и "майна" смешивались с цоканьем копыт ломовых лошадей по камен-ной мостовой, возгласами носильщиков, свистками паровозов и звоном буферов и вагонных цепей. У пристаней стояли изящные черноморские фаэтоны, запряженные парами крупных, легких лошадей, и смуглые черноусые кучера лихо носились по пыльным, плохо мощенным улицам, раз-возя одетых в белое дам и людей в чесучовых пиджаках и белых пантало-нах и туфлях.
   Так было до войны, почти так было во время войны, так было и во вре-мена республики. Короткое владычество большевиков оставило горы тру-пов молодежи в саду курзала, ужас и ненависть у всех, запакощенные дома, а потом все снова успокоились. Дымили в гавани пароходы. Сновали к Стандарту и к Цементному заводу моторные катера, бороздя малахитовые воды бухты, трепетали на горизонте паруса рыбачьих лодок, и чайки с кри-ком носились над синими волнами. В городе шла суетливая жизнь. Всюду были люди с трехцветным, русских цветов, углом на рукаве, в рваных сол-датских шинелях и рубахах. У больших домов сидели раненые, по улицам гремели русские песни и бодро маршировали добровольческие роты и сот-ни. В горах пошаливали "зеленые", но это мало кого безпокоило. Жизнь срывала здесь, что могла. Работали комиссионные лавки, сыпались "цар-ские", "керенские" и "донские", ели белые булки и мороженое, обедали в гостиницах и ресторанах, что-то покупали, что-то продавали, что-то ме-няли. Меняли больше всего...
   Потом на рейде вместо запущенных русских судов с печально вися-щим Андреевским флагом появились зеленовато-серые гиганты под бри-танским алым флагом, испещренным белыми полосами, на улицах стали попадаться зеленоватые френчи и панталоны, оставляющие колени го-лыми, явился спрос на знающих английский язык людей, явились белые бумажки с изображением Георгия Победоносца и Вестминстерского аб-батства и русские дикари, одичавшие в степных и ледяных походах, стали разбираться в белых фунтах и сиреневых франках.
   Как-то сразу, к осени 1919 года, русские шинели и рубахи были вытес-нены английскими френчами и пальто, мешковато осевшими на россий-ские плечи. Появились тяжелые танки, и жестко застучали по мостовым башмаки, подбитые гвоздями.
   Походить на англичан, служить у англичан стало мечтою многих, и загорелые юноши с орлиным взглядом стали часто задумываться о том, о чем никогда раньше не думали: о валюте. С уст людей, говоривших рань-ше об атаках и разведках, о лихих поисках и славе, жалевших и тосковав-ших по убитым товарищам, стали срываться странные и так не шедшие к ним слова: "я выгодно продал"... "Я разменял фунты на "колокольчики", а "колокольчики" спустил в Ростове на "донские", а здесь думаю купить франки"... Люди с окладистыми казачьими бородами и большими мозо-листыми руками землеробов мотались в поездах между Харьковом, Рос-товом и Новороссийском и что-то продавали и покупали, умещая пред-меты своей торговли в небольшие кожаные чемоданы. Их лица были масляны и озабочены.
   -- При выборном-то начале, да при народоправстве, -- говорил высокий худощавый войсковой старшина с землистым лицом, -- если сам о себе не подумаешь, погибнешь. Ведь пенсий тебе Войсковой Круг не даст за твое депутатство. Надобно самому обеспечить свою старость. Да и что еще будет!
   -- Слыхать, -- сочувственно кивая головою, говорил его спутник, ве-ликан с рыжей бородой едва ли не до пояса, в легком казачьем зипуне, -- Кискенкин Мамант-то отошел уже от Орла, обратно катит.
   -- Ничего, станица, не робей. Они на подводах свое увезут, не пропа-дут, -- сказал смеясь войсковой старшина.
   Торгашеская нация только прикоснулась к нетронутой черноземной силе, как уже заразила ее своею страшною болезнью, носящею название "business" (*-Торговля).
   И была она хуже тифа. Английские френчи и рыжие пальто кусали российских обывателей хуже вшей, и крепко забивалась в голову надоедли-вая заботная мысль о необходимости самообеспечения.
   Голубое море вдали под небом было полно таинственной ласки и ма-нило в далекие волшебные края. На рейде стояли темные пароходы. Ползло по рукавам элеваторов пахучее оплодотворяющее зерно, стучали лебедки и медленно ворочались краны, сгружая тюки с серо-зелеными френчами и мягкими широкими пальто.
  

XLVIII

   Это случилось неожиданно и молниеносно быстро. Сводки Добрармии были коротки и сухи. "Под давлением превосходящих сил противни-ка наши части заняли новые позиции к югу от Харькова"... Украина под генерал-губернаторством Драгомирова таяла, как мороженое на солнце в жаркий день. Никто не ожидал, как вдруг явилась угроза Таганрогу и Ро-стову. Бодрый "Осваг" -- осведомительное агентство -- продолжал по вечерам у станции показывать в волшебном фонаре портреты Деникина и генерала Бриггса, сцены въезда в Харьков и занятия Киева, жертвы чрез-вычайки, лихое улыбающееся лицо знаменитого партизана Шкуро, но обыватель уже не толпился перед ним, но спешил к окну, где на раскра-шенной карте цветною шерстинкой показывался новый фронт. И фронт этот стремительно падал, как барометр перед бурей. Чаще стали произно-сить новое, не слыханное раньше имя Буденного, и природные конники казаки и лучшие кавалеристы всего мира вдруг с испугом говорили о рей-дах никому не ведомого вахмистра Нижегородского драгунского полка.
   Первой ласточкой, прилетевшей в Новороссийск "оттуда", с отступав-шего фронта, был Дмитрий Дмитриевич Катов.
   Он декабрьским, по-летнему теплым вечером сидел в Новороссийске в беседке, на маленьком дворике у сестры милосердия Александры Пет-ровны Ростовцевой, в обществе Нины Васильевны Ротбек и рассказывал свои впечатления.
   -- Ростова и Новочеркасска ни за что не сдадут, -- говорил он, проже-вывая ватрушку, -- атаман и Войсковой Круг торжественно заявили, что они не покинут Дона... Бои, однако, идут под самым Новочеркасском... Как бы наши основательно не драпанули... И я рад, что хорошо знаю ан-глийский язык и мне удалось устроиться здесь при миссии. И вам, Алек-сандра Петровна, я советую уложиться и уехать.
   -- Но куда? -- спросила Нина Васильевна.
   -- Ах, милая Нина Васильевна, ну куда хотите. На Принцевы острова, в Сербию, в Париж... В Аргентину. Только подальше отсюда. Уверяю вас: у меня нюх -- тут "драпом" пахнет.
   --Да разве здесь может быть хотя какая-либо опасность? -- спросила Александра Петровна. -- Разве у нас нет армии? Ведь это временные неудачи..
   -- Не верьте "Освагу". Это все та же старая манера -- все скрывать. Уве-ряю вас -- очень плохо. Казаки не желают драться, Кубанская рада недо-вольна Деникиным и мутит кубанцев. Все наши герои оказались просто грабителями. Шкуро...
   -- Не говорите, Дмитрий Дмитриевич, про Шкуро, -- сказала Нина Васильевна, -- я никогда не забуду, как он меня спас и вывел из Кисло-водска. И не меня одну. В то время, как все трусило и готово было драпать и сдаваться, он со своими волками шел под огнем и охранял нас. Он ры-царь, Дмитрий Дмитриевич.
   -- Ах, эти мне дамские рыцари, -- брезгливо морщась, сказал Катов. -- Русских рыцарей не бывает. Рыцари только англичане. А русские -- хамы, хамы, хамы и трижды хамы. Я стыжусь, что я родился русским. Мой вам совет: на Принцевы острова!
   -- На Принцевы острова, -- задумчиво сказала Нина Васильевна. -- это странно. Когда мы с Пиком были молоды, мы все мечтали по-ехать пожить на Принцевых островах. Волшебной сказкой, какими-то островами Принцессы Грезы казались нам острова на Мраморном море. Все манило туда. А теперь -- туда уже переехало много русских из Одессы и Крыма, а мне что-то не хочется... Да и что я там буду делать?
   -- Шляпы! Шляпы, милая Нина Васильевна, те же ваши художествен-ные колпачки, в которые одет весь Новороссийский -- я бы сказал beau monde (*-Свет), но его нет. Все жены новороссийских спекулянтов, -- восклик-нул Катов.
   Нина Васильевна вздохнула.
   -- Как странно, -- сказала она. -- Декабрь месяц, ночь, луна и тепло. Сегодня на Воронцовской продавали фиалки. Море так красиво блестит под луной, и красные, зеленые и белые огни судов бросают трепещущие отражения... Так хорошо!.. А почему-то так нерадостно и тяжело на серд-це. Боже! Когда же кончится это метание по белому свету! Из Петрограда в Киев под защиту немцев, оттуда в Кисловодск. Из Кисловодска пеш-ком, в легких туфельках и шелковых чулках в Анапу, потом к французам под крылышко в Одессу. Оттуда кошмарное путешествие на рыбачьей лод-ке сюда! Я не могу видеть распущенных немецких солдат с их сдвинутыми на затылок касками и сигарами в зубах, когда они на улицах продавали большевикам ружья и пулеметы, я дрожу при виде сизой французской шинели и вспоминаю, как растерянно бежали эти рыцари из Одессы при приближении толпы уличной сволочи. Я никогда не забуду, как меня гру-бо оттолкнули от поручней французского парохода и я едва не упала в воду. Одессу мы никогда не простим французам. Я боюсь русских солдат и ка-заков. Я верю только офицерам. Так неужели мне суждено разочароваться и в них!
   -- Скажу одно: торопитесь запастись билетами на Константинополь... ваши офицеры уже драпанули к Ростову, -- повторил Катов.
   Недели две спустя Катов таинственно и на ухо сообщил Александре Петровне, что он видел членов "державного", как он называл членов вер-ховного казачьего Круга, которые с узелками и увязками озабоченно шны-ряли по Новороссийску и справлялись о пароходах.
   -- Пора, -- сказал он. -- Я знаю, чем это пахнет. Когда капитан поки-дает корабль, то пассажирам давно пора сделать то же.
   Шерстяная ленточка в окне "Освага" падала слишком быстро, чтобы можно было оставаться спокойным. Сообщали о победах генерала Пав-лова и Донцов на Маныче и спешно эвакуировали Екатеринодар. Кто-то из самовидцев, пришедший пешком из Ростова, рассказывал, что все пути заставлены товарными вагонами с разным имуществом. Он видел в раз-битом солдатами вагоне плюшевую мебель и чучело тигра, а рядом пеш-ком и на подводах по непролазной грязи тянулись раненые, женщины и дети.
   По степи двигалось целое калмыцкое племя со стариками, женами и детьми, с табунами лошадей и стадами быков, шли громадные калмыцкие станицы. Калмыки не желали оставаться у большевиков на верную смерть и уходили впереди быстро отступавшей армии. Никто не знал, куда идут. Никто не распоряжался. Главное командование меняло планы чуть не ежедневно. То шли в Грузию, то в Новороссийск, то собирались драться снова, но уже было ясно, что драться не будут.
   Тифозные умирали на подводах и в дорожной грязи. Женщины броса-ли мертвых детей на ночлегах, и утром без слез и стонов снова шли в гро-мадной толпе, где перемешались люди всех званий и состояний.
   Этот самовидец говорил Александре Петровне, что муки казаков были так велики, что если бы он был на их месте, он стал бы не красным, а пунцовым.
   С конца февраля Новороссийск стал наполняться беженцами и вой-сковыми частями.
   Стало ясно: случилась катастрофа.
  

XLIX

   Братья Полежаевы и с ними Оля с Ермоловым отходили последними за арьергардами русской армии. Перед ними шел громадный казачий кор-пус. Десятки тысяч лошадей растоптали шоссе, и на каждой версте валя-лись трупы погибших от безкормицы коней. Чем ближе подходили Поле-жаевы к Новороссийску, тем чаще попадались лошадиные тела. Кое-где наполовину раздетые лежали трупы людей: солдат, добровольцев и бежен-цев, женщин и детей. Попадались низкие, наскоро сделанные холмики могил, без крестов и надписей. Валялись повозки с поломанными колеса-ми, разбитые ящики, полные тряпья и домашней рухляди. Там, где шоссе подходило к железной дороге, были видны безконечные ряды красных вагонов и холодные пустые паровозы.
   Громадный богатый край вдруг кинулся спасаться к морю и тащил накопленное веками богатство, надеясь спасти его и устроиться с ним и на него где-то на новом месте. Где будет это спокойное "где-то", об этом никто не думал. Будущее было призрачно, настоящее кошмарно, и каждый спе-шил уйти от этого настоящего.
   Синее море -- сказка русского детства и волшебный край, который должен быть за синими морями, заставляли двигаться сотни тысяч к мор-скому берегу. Для большинства весь смысл движения сводился к вечно живым русским: авось, небось и как-нибудь. Было все равно, куда идти, -- потому что оставаться было нельзя. И было как в сказке: направо пой-дешь, -- смерть найдешь, налево -- голову сложишь, прямо -- коня поте-ряешь. И шли прямо. Как-то так случилось, что в минуту несчастья нигде не стало друзей. Впереди Грузия наершилась штыками и готовилась встре-тить пулеметами, сзади Кубань провожала пинками, союзники отмалчи-вались и ругали русский народ. А русский народ, изнемогший в борьбе, лишившийся державного хозяина, потерявший веру, метался в кровавой злобе и не знал, что делать и куда идти. Вожди без авторитета молчали. Правительства и выборочная демократия торопились самообеспечиться и уехать подальше, пользуясь депутатскими прерогативами, а народ -- офицеры и солдаты, казаки и калмыки, отупевшие от постоянных боев, измученные тифом, голодные и босые, брели, отдавшись полному равно-душию.
   Никто не знал, почему отходят, никто не знал сил неприятеля, кото-рый преследует, но шли стихийно -- без приказов, без ночлегов, без квар-тирьеров, шли только для того, чтобы спасти себя и свои семьи.
   Оля за эти два года возмужала и выросла. У нее от перенесенных стра-даний стали большими глаза и худым лицо, но сильными руки и крепки-ми ноги. Она стала походить на тех казачек, с которыми она жила, помо-гая им в полевых работах. Кравченко оберегли ее и Ермолова во все время пребывания большевиков. Оля выходила Ермолова, и, когда доброволь-цы 2 августа 1918 года заняли Екатеринодар, Ермолов снова вступил в ряды Добровольческой Армии.
   Дорога спускалась в широкую долину. Вдали сверкало голубое море, дымили пароходы на рейде и видны были белые дома Новороссийска. Какой-то франт в длинных брюках завяз на размытом месте с подводой, груженной вещами, и не знал, что делать. На подводе под зонтиком сиде-ла молодая женщина в белом платье. Франт толкал ладонью круп лошади и жалобно повторял: "Милая, ну! иди же!.. ну, иди же, милая!" Но лошадь выбилась из сил и только хвостом отмахивалась.
   -- Бросьте вы ее, -- сказал Павлик, -- опоздаете с нею на пароходы, к красным попадете.
   -- А как же вещи? -- растерянно сказал франтоватый человек, -- это все наше достояние. Вы думаете, мы опоздаем... Но как же!.. Нас никто не предупредил. Мы жили на даче... Это все, что мы успели собрать... Вы ду-маете, мы не достанем билета? Нам хотелось бы каюту.
   -- Бросайте все, -- сказал Ермолов, -- потому что иначе и сами погиб-нете.
   Лицо дамы сжалось от боли. Она заплакала. Молодой человек стоял в грязи и разводил руками. Полежаевы и Оля прошли мимо. И долго слы-шали с дороги: "Милая, ну иди же!.. Ну иди же, милая!"
   -- И сколько людей погибло теперь из-за вещей, -- сказала Оля.
   -- Вся борьба идет из-за собственности, -- сказал Павлик.
   Они вошли в город. Улицы, ведущие к морю, берег моря и молы, у ко-торых дымили суда, были заполнены верховыми лошадьми. Одни стояли с седлами, другие -- без седел, со стертыми больными спинами, с облеп-ленными кровью высокими холками и обнажившимися от худобы хреб-тами. Гнедые, рыжие, вороные, серые они сгрудились сотнями и покину-тые хозяевами даже не расстроили строя и стояли по шести. Тут были ма-ленькие маштаки-землееды, с большими некрасивыми головами, но преобладала рослая Задонская лошадь, равной которой по боевым каче-ствам нет во всем мире. Сотни лет любовно разводилась и выращивалась она в приволье Манычских и Егорлыцких степей, она поразила всех в Ве-ликую войну, сохранившись во всей своей силе и красоте, и она донесла казаков до синего моря по весенней растоптанной степи, через снега и бураны, через разлившиеся реки. Она стояла теперь, как солдат на часах, и ждала своей смерти. Между полками стояли табуны маток с чистокров-ными жеребцами, их охранявшими. У ног костистых кобылиц жались исхудалые жеребята. Все лошадиное имущество Российской Империи было согнано сюда в надежде спасти его от красноармейской руки. Здесь сто-яли лошади с таврами "Д. В." -- войскового Провальского завода, с бук-вою "К" -- знаменитых Корольковских зимовников, с удилом на левом стегне, с сердцем, пронзенным стрелою... Отдельной группой стояло две-надцать жеребцов. Несмотря на худобу, они сохранили благородство форм чистокровной лошади и блеск тонкой, нежной шелковистой шерсти. Под-ле них ходил в волнении пожилой человек в белом просторном пиджаке и коротких серо-синих штанах с алым лампасом. Это был знаменитый коннозаводчик Себряков со своими лучшими скаковыми лошадьми. Эти же-ребцы -- были его семья. Одни уже дали потомство, которое прославило его конюшню, другие только еще начинали скакать, но уже были извест-ны. Он любил их, как детей. Они столпились около него. Один -- светло-рыжий, могучий, немолодой жеребец -- положил ему морду на плечо и косил на него громадный темный агат глаза. Себряков читал в этом глазе глубокую лошадиную думу, которая была ему понятна. Молодой гнедой жеребец, стоявший поодаль, под седлом, вдруг подошел к старому и, по-ложив свою точеную голову на шею рыжему, также устремил взгляд бла-городных глаз на старого коневода. Они будто спрашивали Себрякова -- "ну что? Ну как решилась наша участь?" Старик то смотрел на лошадей, то оборачивался к морю. От моря, проталкиваясь между лошадей, бежал к нему человек. Это был сын коннозаводчика. Рыжий жеребец увидал его раньше старика, насторожил маленькие уши, приподнял голову и тихо заржал. Точно спросил опять: "Ну что?"
   Все лошади подняли головы, устремили красивые тонкие, рыжие, гне-дые, темные уши к морю, и все заржали, сдержанно, вопросительно.
   Голова старика упала на грудь.
   -- Ну что, Пепа? -- спросил он юношу.
   -- Лошадей не берут ни за что. Меня и тебя обещали подождать полча-са. Идем. Я насилу протолкался среди лошадей. Идем, батюшка, -- зады-хаясь, проговорил молодой человек.
   -- Так не берут, говоришь, лошадей-то? -- тихо спросил старик.
   -- Нет, батюшка. Да я сам был на кораблях. Там не то что лошадь -- кошку и ту погрузить некуда. Сейчас!..
   -- Ну, хорошо! Ты иди, Пепа!.. Иди, родной... А я... Старик перекрестился и поцеловал сына.
   -- Вот, -- сказал он, -- котомку возьми. Там деньги... Беги, родной, ска-жи, чтобы обождали... А я сейчас... Вот с ними прощусь.
   Сын нерешительно пошел под гору...
   Когда он отошел шагов на полтораста, старый коннозаводчик подо-шел к рыжему жеребцу. Он отвел его в сторону и, поставив, отошел. Же-ребец стал как на выводке. Он поднял благородную голову и насторо-жил уши. Передние ноги, цельные, чистые, он составил вместе, а задние раскинул, откинув хвост. Он знал, что им любуются. "Да, -- думал ста-рик, -- таким он был в 1909 году, когда на скачке трехлеток взял все пер-вые призы.
   Таким он был, когда в Москве он взял самые большие призы и поразил прыжками на стипль-чезах... Таким я вывел его на всероссийской выстав-ке, окруженного шестнадцатью масть в масть, шерсть в шерсть в него трех летками, его детьми. Такой лошади нет и не будет. Ты простишь меня, Бе-нарес?"
   Старик вынул из кармана тяжелый наган, подошел к жеребцу и вло-жил дуло в ухо. Жеребец покорно подставил ухо старику, точно понимая всю необходимость операции.
   Глухо ударил выстрел. Жеребец метнулся в сторону и тяжело рухнул на пыльную дорогу. Старик побледнел и осунулся. Он подошел к гнедому. Это был его любимец. Равного ему по формам не было на целом свете. Так, недавно англичане на скачках в Ростове любовались им и удивля-лись, как могут быть в России такие лошади.
   -- Прощай, Рустам! -- сказал старик. -- Прости меня. -- Он дрожащей рукою застрелил своего любимца.
   Лицо старика стало желтым, и морщины, еле видные раньше, густою сетью покрыли запыленное лицо. Глаза его слезились. Он подошел к тре-тьему. Это был золотисто-рыжий сын Бенареса и Горыни, трехлетний же-ребец. Он, увидав старика, потянулся к нему нежными серыми губами и стал лизать руку, державшую револьвер. На нем было седло сына старика. Эта лошадь была баловень семьи. Она всходила на крыльцо их дома в сте-пи, проходила в комнаты и в столовой с тарелки ела сахар. Она знала свое имя, как собака. Она знала всех членов семьи.
   Старик смотрел на лизавшую ему руку лошадь и плакал. Все в ней любил он. И упругое, блестящее темно-серое копыто, и стройную вытянутость тонкой ноги с отбитыми жилами, и могучую выпуклую грудь, и тонкую шею, и благородную голову. Он должен убить его! Но он не мог убить. Так по-детски доверчиво, по-лошадиному ласково, без жен-ской хитрости, без людского заискивания, безкорыстно лизал ему руку молодой жеребец, что рука с револьвером упала у старика, и он запла-кал.
   Потом он поднял голову, отошел к убитому Бенаресу и сел на его труп.
   -- Прости меня, Господи! -- прошептал он. -- Ты дал мне их, Ты и отнимаешь!
   Он медленно поднес револьвер к своей голове и так же, как вкладывал его жеребцам, вложил себе в ухо...
   Тело дернулось. Белая фуражка упала на землю. Кровь полилась по пиджаку, и старик повалился с мертвой лошади.
   Сын подбежал к нему. Несколько мгновений он стоял над телом ста-рика, блуждающим взором глядя на него, потом всплеснул руками, вско-чил на молодого рыжего жеребца и поскакал полным ходом по улице, рас-талкивая жавшихся к домам лошадей. Последний пароход под английским флагом отчаливал от мола. На молу стояли густым табуном рыжие каза-чьи лошади. Они теснились к морю и смотрели большими темными гла-зами на казаков, наполнявших палубу. Они все ждали, что за ними при-дут, что их возьмут. Сняли трапы. Отцепили канаты. Зашумел, в малахит обращая синие воды, пароходный винт.
   -- Прощайте, родные! -- крикнул кто-то из казаков.
   Из толщи лошадиных тел с колеблющимися от ветра, как спелая рожь летом, гривами поднялась одна лошадиная голова. Шея вытянулась впе-ред, раздулись храпки серых ноздрей, уши напряглись и огнем сверкнули на солнце глаза. Она заржала. И весь полк лошадей поднял головы, устре-мил шеи вперед, напряг уши, раздул ноздри, и жалобное ржание волною перекатилось по всему молу... -- Прощайте, родимые!..
   .........................................................................
   Плакали казаки. Последняя частица родины, последняя связь с род-ным краем погибала.
   Лошади стояли на молу, устремив вперед головы, и ждали... ждали...
  

L

   На корме парохода, среди казаков, три женщины: Оля Полежаева, Александра Петровна и Нина Васильевна Ротбек. Они сидят на тюках и увязках, на старых грязных седлах и плачут, глядя на берег, покрытый ло-шадьми.
   -- Смотрите, скачет кто-то! -- сказал кто-то из казаков.
   -- На рыжем коне.
   -- Не доспеет.
   -- Неужели не подождут.
   -- Надо сказать капитану, -- раздавались взволнованные голоса.
   -- Говорили уже.
   -- Да как говорили. По-русски!
   -- И по-французски и по-английски говорили, -- сказала Александра Петровна.
   -- Ему бы, сестрица, по-казачьи сказать, он бы скорее понял.
   -- Отчаливает.
   -- Господи! Это невозможно. Ведь это наш офицер. Доброволец, -- воскликнула Оля.
   -- Казак, -- заметил старый урядник.
   -- Шапкой машет.
   -- Смотрите!.. В воду кинулся... Плывет...
   -- Хоть бы остановили пароход.
   -- Ну лодку или круг?.. Ведь погибнет душа христианская.
   -- Мало их теперь погибло!
   -- Видал, калмыки детей в воду кидали.
   -- Упорный народ!.. Сколько их погибло.
   -- Все племя пропало задарма.
   -- Плывет по морю. Эх и лошадь добрая под ним...
   -- Пароход стоит.
   -- Надо задний ход дать...
   -- Один плывет. Лошадь ко дну пошла.
   -- Эх родимая!
   -- Да, что же, лодку! Лодку! Круг бы кинуть.
   -- Я сама за ним кинусь, -- вставая, воскликнула Оля.
   -- Не глупи, Оля!
   -- Надо канатные нервы иметь.
   -- Потонул...
   -- Нет, за волнами не видно. Вот видите, рука.
   -- И недалеко совсем.
   -- Нет, потонул... Не видать.
   -- Пошли полным ходом.
   Пароход проходил бухту. Проплыли мимо фонари маяков, показались в садах красные крыши и белые трубы Цементного завода, зашипела и заплескала, ударяя в борта парохода синяя белогребенная волна, шире раздвинулись берега, в рыже-черное пятно слились табуны лошадей в ули-цах города и на молах и ярче стали сверкать огоньками отражения солнца на синих волнах.
   -- Прощай, Россия! -- сказал кто-то.
   -- Погоди, вернемся еще...
   -- А вон, видите, и другие суда идут. Во-он дымят... Под самым небом.
   -- Поплыла Россия... По морям, морям... По чужим... Эх! Родная!..
   -- Под чужим флагом... Под чужим именем пришлось скитаться... Сво-его не смогла уберечь...
   -- А все не сдалась жидам!.. Не покорилась...
   -- Эх! Родимые! И когда, и где конец! Остатки России уплывали по синему морю. Господи! Господи! Ты видишь!..
  

LI

   Пусто стало на рейде. Ни пароходов, ни военных кораблей, ни лодок, ни фелюг. Не снуют моторные катера от города к Стандарту и к Цемент-ному заводу и странными кажутся длинные молы, не обставленные су-дами.
   Темный дым поднялся над домами, метнулся к небу, раздулся черным клубом и пробились сквозь него языки пламени. Кто-то зажег чужое до-бро. безпокойнее стали кони, а сквозь них протискивались новые толпы запоздалых беженцев, женщин и детей. Еще с горы, остановившись, при-жимая худыми, черными от загара руками плачущих детей к иссохшим грудям, эти женщины смотрели на пустое море и жадным безумным гла-зом шарили по горизонту, ища кораблей. Потом они шли молча, широки-ми шагами спускаясь к городу, не останавливаясь, тяжело дыша, и слезы стояли в застывших глазах. Они сходились со всех концов и торопливо пробирались между лошадей в улицы, мимо опустевших домов. Они шли к морю, наполняли пристани, молы, теснились у берегов.
   Ждали...
   Не могли же их бросить?!
   Проходили часы, набегали волны, шелестели мелкими камушками пляжа, плескались о зеленые, обросшие водорослями с серыми основа-ниями, исщербленные водою и временем столбы эстакад, а они стояли, голодные, ничего не евшие и ждали. Ждали помощи, спасения...
   И в толпе их долго была тишина. Не было слов, чтобы выразить муки их женских сердец, чтобы сказать то, что творилось в их опустелых душах. Синее море сверкало серебристою парчою под косыми лучами спускаю-щегося к западу солнца. Холодком февральской ночи тянуло от залива, и улегались темные волны. В черноту ударилась вода у пустых пристаней.
   На самом конце у тяжелых причалов с железными кольцами с обрыв-ками серой измочаленной веревки капризно заплакал ребенок. Наруши-лась тишина, и раздались крики, вопли, проклятия...
   -- А! Ироды проклятые! Наплодить могли, а уберечь нет! Удрали, сво-лочи, а нас бросили... -- кричала истошным голосом молодая казачка и все поднимала и протягивала вперед, словно показывая кому-то плачу-щего ребенка.
   -- Боже Великий! Что же это будет! -- воскликнула рядом с нею моло-дая женщина, к которой пугливо жалась маленькая четырехлетняя девочка.
   -- А что! Замучат, испоганят, да и убьют... Им что! Черти! Победители!
   -- Живою не дамся.
   -- Господи! И никого, никого!..
   От города несло гарью. Сильнее разгорался пожар. безпокойно мета-лись лошади, и где-то раздался выстрел.
   -- Идут...
   -- Может, наши?
   -- Да, наши! Чтоб им!.. Драпанули, да и конец!
   -- А говорили, пароходы на всех заготовлены. Всех увезут.
   -- Увезли. Сами себя увезли... И с казною...
   -- Ой! Православные! Да что же это на белом свете деется!
   В горах то трещал, то умолкал пулемет, и вдруг показались на пустой и безлюдной дороге быстро несущиеся с криками конные и пешие люди.
   И уже казалось, что это бежали не люди, но какое-то страшное неотвратимое чудовище надвигалось на город, чтобы все и всех пожрать.
   Всплеснулись черные воды, на секунду под ними белым пятном, продолговатым свертком показался ребенок и тихо исчез в зелено-черной глубине.
   -- Господи! Маринка!.. Ребенка бросила...
   -- А что ж! Куда деваться с ими. Я и свово брошу, -- раздался жесткий выкрик.
   Молодая женщина в белой юбке и плюшевой кофте мелким крестом крестила плачущую девочку, цеплявшуюся за ее юбку руками.
   -- Мама! Мама! Не надо! Боюсь... -- кричала девочка, а мать все кре-стила ее, смотрела большими испуганными глазами то на нее, то на чер-ную глубокую воду, и слезы стояли в углах ее глаз.
   И вдруг, точно решившись, она схватила девочку, подняла на воздух, прижала к груди, оторвала и с размаху швырнула в воду. Синее платьице раздулось воланом по воде, мелькнули белые ножки, головка потянула книзу, раздался жалкий тонкий крик, и вода сомкнулась за ребенком и стала тихая, черная, как могила.
   Мать стояла посреди других женщин и смотрела окаменевшим лицом на толпу. Она ждала, что будет, ждала, быть может, что ее схватят, убьют.
   -- А что ж, милые мои, она это правильно. Без дитя-то пропитаешься как-никак, а куда с детями деваться, -- раздался голос из толпы.
   Маринка схватила женщину в белой юбке за руку и шептала ей: "Идем! Идем!.. в горы, к зеленым".
   Они шли сквозь толпу, шли в темневшие улицы города, и сзади них над морем пылал закат, а вправо металось пожарное пламя: горел Стандарт.
   По улицам носились лошади, постреливали в горах и раздавались ди-кие крики -- красноармейцы раздавливали лошадей и врывались в дома, ища добычу.
   В темном сумраке надвигающейся ночи чаще булькала вода и скрыва-ла брошенные жертвы. Матери бросали своих детей в море и расходились по городу, сами не зная куда идти и что делать.
   В темноте ночи их хватали крепкие, цепкие руки, зловонные горячие губы прижимались к их устам, и безумие охватывало их.
   Красное зарево пожара отражалось в темных волнах, на погасшем небе проявлялись светлые звезды, затихало море, а город все больше и больше наполнялся криками, воплями, стонами, чаще вспыхивали огни выстре-лов, свистали в воздухе пули, слышался топот копыт, носились лошади, бегали люди, звенело стекло, и хриплые ругательства неслись по улицам, спускавшимся к морю.
   Таинственно чернели горы и среди голого кустарника там и там видне-лись темные фигуры, карабкавшиеся на кручи, лезшие выше, стремив-шиеся куда и зачем -- сами не знали.
   Над смятенным городом, над черным морем, с тихим шорохом ласкавшимся к крутому берегу, мягко сияли звезды, темным пологом спускалась ночь, отражавшая огни пожаров, недоуменная и тревожная.
   На волнах колыхались детские трупы, а матери разбегались по горам, ища смерти, и пусто было в их женских душах.
   Господи! Господи! Ты видишь!..
  

LII

   Жаркий полдень. Небо густого синего цвета куполом нависло над мо-рем. В мареве тумана, подернутые дымкой, синеющие, как спелая слива, дремали на горизонте фиолетовые горы Малоазийского берега. Розово-золотой берег, точно выложенный перламутром, таил в глубоких далях очаровательные сказки волшебного востока. Между берегом и островом залег широкий пролив. Недвижно застыл на синих волнах серый, тяже-лый, неуклюжий броненосец и под белыми парусами шел мимо острова большой трехмачтовый бриг.
   Гордо надулись его паруса и бросали тени и розовые отражения на си-нюю глубину моря. В белую пену разбивалась вода у его носа и чудилось, что слышно ее задумчивое шипение под белым, золотыми украшениями покрытым килем. Как чайка над морем, как мечта в часы раздумья, как греза детства манил он за собою стройностью мачт и такелажа, и чуди-лось, что несется он в волшебные края невиданной красоты.
   Братья Полежаевы, Оля и Ермолов задумчивыми глазами следили за чудесным бегом его.
   Они сидели на полугоре, на каменном крыльце богатого дома, на ост-рове-игрушке с рощами цветущих миндалей и персиков, среди апельси-новых садов и мраморных вилл. Над ними недвижно нависли листья бе-лой акации и кисти душистых цветов пряным ароматом поили воздух. Две лохматые драцены росли у крыльца, а вдоль выложенной камнем лестницы причудливые агавы разбросали во все стороны мясистые зубчатые листья и чудилось, что они живые, цепкие и страшные, как змеи. Бледно-розовые розы цвели в саду. Пониже, за железной решеткой, горело на солн-це белое, меловою пылью покрытое шоссе, и было больно смотреть на его сверкающую ленту. Временами маленькие ослики пробегали по нему, неся на малиновых бархатных седлах нарядных гречанок в больших шляпках, толстых греков в белых или нежно-сиреневых фланелевых костюмах. Бо-соногие турчонки бежали за ослами. Звонкий смех и женские голоса по-праздничному весело раздавались кругом.
   По то сторону шоссе была дача. Сквозь широко раскрытую дверь, об-витую цветущими глициниями, в лиловом сумраке, какою-то грезою ка-залась зала с мраморным полом, где две девочки, в коротких белых плать-ях и с босыми ногами, сплетясь худенькими нежными руками под звуки неслышной музыки, танцевали странный танец, похожий на польку. И казались они не живыми, но фреской старой Помпеи, воскресшей здесь и движущейся в лиловом сумраке, на мраморном полу пустынного зала.
   За дачей ажурная мимоза раскинула золотые ветви и сквозь ее причудливую рамку глядело синее море и берег, опьяненный тихо шепчущим прибоем, ресторан со столиками и над ними ветви могучих карагачей.
   Праздник весны был кругом. Сновали, шумя тяжелыми колесами, боль-шие белые пароходы, переполненные пестро и ярко одетым народом. С пристаней махали платками и что-то радостно кричали. Весело расходи-лись по золотистым дорожкам к рощам плоских пиний парочки с малень-кими свертками, и их движения казались легкими и гибкими, как движе-ния лани. В жарком воздухе срывался звон мандолины и греческая песен-ка шаловливо порхала у ресторана возле столиков под тентами. Ослы уносили приехавших в горы, откуда так безконечно красив был горизонт, сверкающий перламутровыми берегами рядом с густым, темным, морским сапфиром.
   Острова-игрушки были созданы для мимолетных утех любви. Их на-звали Принцевыми островами, а море назвали Мраморным, и на них были дачи только богатых людей, сады с душистыми цветами, рестораны и кафе, да веселые ослики для подъема на гору, чтобы оттуда любоваться видами на оба материка Старого Света. На них были танцующие девочки, поющие птицы, играла музыка, звенели гитары и неслась песня из каждой таверны. И сюда-то, к берегам нежного моря, под глубокое синее небо прибило бурей страшное, мучительное, кровавое русское горе, нищету беженскую. И не тешила красота вида, но оскорбляла. Не чаровал аромат напоенного цветочною пылью воздуха, но будил отчаяние от сознания своего несча-стия. Не прельщали танцующие девочки и звон гитар и мандолин, но на-вевали мучительную тоску по потерянной Родине.
   В этой красоте, среди апельсиновых и лимонных рощ, люди грезили о белых березах, о тонколистных ивах, о зеленых лугах, покрытых пестрым ковром скромных цветов Русской равнины. Глядя на фиолетовые горы, тонущие вершинами в мареве синего неба, думали о безконечном просто-ре голубо-желтых степей, о едком запахе кизячногодыма. Слушали песни греков, веселые взлеты скрипок, а вспоминали лай деревенских собак в степи ночью зимой, да глубокие снега и маленькие хаты, мерцающие жел-тыми огоньками окон.
   На каменную площадку подле крыльца, окруженную розовыми куста-ми, вошла девочка лет семи. У нее было загорелое худощавое лицо с боль-шими синими глазами. Прекрасные русые волосы покрывали всю ее спи-ну густыми волнами от природы вьющихся прядей. На ней было розовое платьице, местами порванное и грязное. Худые, тонкие ножки были босы и изранены о камни. Ее личико, с маленькими пухлыми губами и плутовски вздернутым носом, было очаровательно. Но глаза смотрели не по-дет-ски серьезно, печально и вдумчиво.
   Она оглядела своими синими глазами Полежаевых, Олю и Ермолова. Ермолов и Павлик были в английских потрепанных френчах с погонами Корниловского полка, в стоптанных, сбитых сапогах, Ника был в старом пиджаке, в платье, купленном на дешевке и плохо пригнанном. Он похо-дил на рабочего.
   Девочка остановилась против них, еще раз осмотрела их, как будто желая проверить свои впечатления, и удовлетворилась ими.
   Она стала в позу, закинула назад ручонки и детским, верным, неустановившимся, но умело выговаривающим слова голосом запела:
   Цыпленок дутый
   И необутый
   Пошел по улице гуля-а-ать...
   Его поймали,
   Арестовали,
   Велели паспорт показа-а-ать...
   Я не кадетский,
   Я не советский,
   Я не народный комисса-а-ар...
   -- Где же ты научилась этой песне? -- спросила Оля.
   -- В Кисловодске, тетя одна научила, -- сказала, потупляя глаза и при-кладывая маленький пальчик к губам, девочка.
   -- Я и еще знаю, -- сказала она.
   Она сделала серьезное лицо, нахмурила брови и запела:
   Вместе пойдем мы
   За Русь святую,
   И все прольем мы
   Кровь -- мо-о-лодую...
  
   Близко окопы,
   Трещат пулеметы...
   Она прервала пение и сама уже пояснила:
   -- В Новороссийске офицер, который с мамой жил, учил меня петь.
   -- А где твоя мама? -- спросила Оля.
   -- Мама утонула, -- печальным голосом сказала девочка.
   -- Когда?.. Где?..
   -- В Одессе. Мы хотели уходить, когда большевики пришли. Сели на лодку, мама ухватилась уже за трап, а француз ее оттолкнул. Она и утону-ла. Так и не видала я больше мою мамочку... Меня французы взяли. Они меня сюда привезли. Они тоже петь учили. Я знаю.
   Девочка снова запела, совершенно правильно грассируя слова:
   Alons enfants de la Patrie,
   Le jour de gloire est arrivИ,
   Centre nous de la tyrannie
   L'Иtendart sanglant est levИ..
   (*-Идем, дети отечества,
   День славы настал!
   Против нас поднялось
   Кровавое знамя тирании.)
   -- Где же ты училась французскому языку, -- спросила Оля, когда де-вочка кончила петь.
   -- Мама учила. Мама француженка была. Она шляпки в Петербурге делала. Я тоже умею.
   -- Что же ты умеешь?
   -- Цветы делать. Мама меня очень любила.
   -- Что же ты тут делаешь?
   -- Ничего. Пою. Хожу по русским.
   -- Где же ты живешь?
   -- Нигде.
   -- Как нигде?
   -- Где добрые люди устроют.
   -- Как же так?
   -- Как птицы. Птичек Бог кормит и меня не оставит, -- повторила она чью-то фразу.
   -- Павлик, Сергей Ипполитович, -- взволнованно воскликнула Оля, -- я возьму ее. Ей надо помочь. Тебя как звать?
   -- Анелей.
   -- Аня. Милая... Да ты сегодня кушала что-либо?
   -- Нет еще. Сегодня все так неудачно.
   -- Постой... Мы тебя как-нибудь накормим.
   -- Чаю дайте... Сухарика. Больше ничего не надо, -- сказала девочка.
   -- Пойдем к нам. Ах ты, бедная моя... И какая красавица!.. Напротив, через дорогу, за открытою дверью, обвитой глициниями, в лиловом сумраке на мраморном полу танцевали, обнявшись, две босоно-гие девочки. Дальше сверкал золотом и бриллиантами берег, и плескалось о него темно-синее, густое, теплое море.
  

LIII

   -- Ты не переменишь своего решения, Ника, -- спросила Оля. -- Ты решился?
   -- Да, -- коротко ответил Ника.
   -- Тебя могут узнать и тогда... -- сказал Ермолов.
   -- Расстреляют. А может быть, и замучают. Я знаю. Но милые, родные мои, вы знаете, сколько разных причин заставляют меня идти на это... Расстреляют... -- а на войне разве не могут убить? Конечно, это не то же самое. Переживания иные, но... Я считаю, что это необходимо во имя Родины. Кроме того, вы знаете, у меня есть и личное дело... Таня Саблина там... -- глухо сказал он.
   Братья молчали. Наверху на балконе девочка пила принесенный ей Олею чай с сухарями. От акаций шел пряный аромат. Море и далекий бе-рег с розовыми горами казались волшебною декорацией.
   -- А как же вы порешили? -- спросил Ника. -- Когда и где свадьба?
   -- В Константинополе через месяц, -- отвечала Оля.
   -- А потом?
   -- Сережа и Павлик едут в Крым к Врангелю. Кажется, там снова бу-дем драться.
   --А ты?
   -- Не знаю. Я не хочу мешать им. Не хочу быть им обузой. Посмотрю. Может быть, останусь здесь. Здесь Ростовцева, Ротбек, кажется, дело бу-дет. Проживу. Женщинам не место в крепости. А ведь Крым это крепость. Но все-таки, Ника, не передумаешь ли и ты? Так жутко тебя отпускать! Что же ты думаешь делать там? Как ты будешь работать?
   -- Я знаю, как трудна будет моя работа. Мне придется служить под красными знаменами III интернационала, носить победную звезду Ан-тихриста... Может, и через кровь придется пройти!.. Но... Во-первых, нужно знать... Чтобы победить противника, нужно узнать его и нащу-пать его слабые места. А мы ничего не знаем. Прежде всего: революция или бунт были в марте 1917 года и как следствие этого в октябре? Если это революция, -- надо ждать, во что выльется она, надо терпеть и бо-роться путем воспитания народа. Если бунт, надо подавить его самым жестоким образом, вернуться к прежнему положению, к монархии и тогда устранить все те причины, которые вызвали этот бунт. Но узнать это можно только в России, кипя в советском кровяном котле... Другой во-прос, который так же мучит меня. Кто наши союзники и кто враги? Есть ли вообще у нас союзники и друзья или только враги? Все то, что мы видели от англичан и французов -- так двусмысленно. А что, если они не с нами, а с ними? Что происходит в России: страшная работа тайных сил, задавшихся целью разрушить Россию, уничтожить лучших людей, потом воцариться над всем миром, или все эти рассказы о масонах, о работе дьявола, о тайных ложах и сложной иерархии -- есть плоды вооб-ражения расстроенных нервами людей и перед нами только обострив-шаяся до последней крайней степени борьба капитала с рабочими? Кто такие -- Ленин и Троцкий? Просто сумасшедшие, мерзавцы, из личного честолюбия, из садизма льющие человеческую кровь, или это послуш-ные слуги кого-то высшего, толкающего их к уничтожению России. Мы ничего не знаем. Достойны они только веревки, или их нужно сжигать на медленном огне? Что такое красная армия? Каков ее быт? Павлик, Ермолов! Ведь служат там русские офицеры, ведь живут там русские люди! Мы видали пленных. Э, нет! Это не то!! Надо войти в их казармы, надо подружиться с ними, войти в доверие и узнать, как стали они такими? В сердце моем будет знамение креста, в душе молитва к Господу о проще-нии. На устах: хула на Бога... Но я открою сердце свое многим и многим и обращу многих. Я иду проповедовать слово Христово в страну одичав-ших людей... Я не верю в то, чтобы здесь что-нибудь вышло. Те же люди, те же помощники: англичане и французы, те же методы, та же "новая тактика и новая стратегия", -- я боюсь, что катастрофа будет хуже Новороссийской... Я, милая Оля, Павлик, Сережа, родные мои, -- стосковал-ся по Петербургу, по северному небу, по белым ночам. И не могу... не могу я больше. Сейчас я иду один... Но, может быть, скоро нас будет там уже много, и мы ударим по больному месту... Может быть, я отыщу там Таню Саблину... Спасу ее...
   Все примолкли. Синее море плескалось о золотой берег. Далекие розо-вые горы были так неправдоподобно красивы. Голубоглазая девочка в ро-зовом платье стояла среди кустов, покрытых розами. Зеленая ящерица застыла на мраморной ступени. По улице бежали ослики с красными бар-хатными седлами и мальчишки гнались за ними. Тихий ветер нес аромат лиловых глициний, и остров был напоен миром и красотою. Но буря была в молодых сердцах. Что нужно делать и как и где лучше умереть, чтобы спасти Родину!! Свою юную и прекрасную жизнь несли они на алтарь оте-чества и не знали, где даст успех эта жертва, где тот алтарь, на который надо отдать ее на сожжение.
   Девочка пела:
   Alons enfants de la Patrie,
   Le jour de gloire est arrivИ,
   Centre nous de la tyrannie
   L'Иtendart sanglant est levИ..
   Ее мать столкнули в воду французы, а она поет марсельезу. Она одино-ка на белом свете, и ей только семь лет, и она поет.
   В кустах чирикают птицы, толстый шмель жужжит над алою розою, возле клумбы нарциссов притаилась желтая птичка, и Отец Небесный питает их всех. Буря стихала на сердце. Розовые горы и сверкающее за горами небо своим безмолвным языком внятно говорили душе о вечном и прекрасном. И понятно становилось, что Ермолов женится на Оле Поле-жаевой, а потом вместе с Павликом едет на фронт к Врангелю в Крым, что Ника едет искать Таню и работать на оздоровление русского народа в са-мой республике Советов. Так надо...
   Девочка поет среди роз те песни, которым ее учили в Кисловодске, Новороссийске и Одессе. Девочка поет, а внизу две другие девочки в рамке из глициний танцуют в лиловом сумраке, и подбегают уже к самому фон-тану на площади серые ослики с красными седлами, и плещет море -- это жизнь...
   Дрожат в розовом тумане, покрытые синим пухом, как спелые сливы, далекие горы и на них грезятся пальмы, караваны верблюдов и стройные минареты.
   Но вся несказанная красота, разлитая кругом, не властна над тремя юношами и одной девушкой, что замолчали, тесно прижавшись друг к другу, на каменных ступенях.
   Ибо все думы их об одном, что смутно мерещится далекой, несбыточ-ной надеждой, сжимая сердце сладкой и острой болью.
   О тебе, пресветлый град Китеж!.. О тебе, Россия!!

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ

I

   У политкома кавалерийского полка Коржикова вечеринка. Собрались: командир полка, несколько коммунистов, два чекиста, члены Чрезвычай-ной комиссии по борьбе с контрреволюцией -- латыш Гайдук и Шлоссберг, со Шлоссбергом его неизменная спутница, чекистка Дженни, и еще две комиссарские содержанки: сод-ком, обе бывшие барышни общества, Мими Гранилина и Беби Дранцова. Всего человек двадцать собралось у Коржикова в недавно занятой им и отделанной для себя квартире в казар-мах полка.
   Несмотря на жаркий июльский вечер окна в квартире закрыты. С буль-варов и с Невы тяжело пахнет нечистотами. Бульвар и улица поросли че-рез камни травою и пустынны. У подъезда дежурят два облупленных авто-мобиля: один -- каретка для отвоза содком, другой, открытый, для чеки-стов, если бы они где-либо понадобились.
   Над Петербургом теплая спокойная ночь. Нева тихо катит темные, гу-стые, холодные волны и сверкает под месяцем серебряными искрами. На ней не видно пароходных огней, и темным призраком застыл у Никола-евского моста низкий и длинный миноносец. В домах нигде не видно све-та, и самые дома кажутся уснувшими вечным сном. У мостов ходит стра-жа для осмотра прохожих, но прохожих нет. Город тих и как бы вымер.
   Было странно убранство квартиры Коржикова. В большом зале на сте-нах портреты бояр в горлатных шапках, боярынь в большом уборе, гене-ралов -- в орденах и звездах, сановников -- в пудреных париках. Под брон-зовой люстрой, в которой электрические свечи не горят, стоит длинный стол, накрытый для ужина, и тяжелые дубовые стулья вперемежку с крес-лами и стуликами, обитыми потертым голубым штофом. Тут же диван, оттоманка -- смесь обстановки столовой, кабинета и залы. Все роскошно и все грязно, запылено и заплевано. Рядом рабочий кабинет Коржикова. Громадный письменный стол с вывернутыми замками и облупленной резь-бой покрыт безделушками богатого малахитового прибора. Но и в нем изъяны. Одной из чернильниц нет, у бронзового медведя отломана лапа. На столе немного бумаг, кипа номеров газеты "Известия", какие-то спи-ски. Тут же тяжелое кресло, большой диван и два книжных шкафа с выбитыми стеклами и без книг.
   Во всей квартире, несмотря на лето, холодно, неуютно, сыро и пахнет испорченным водопроводом. Мебель точно неизлечимо больна и в тоске по своим настоящим владельцам доживает свой век.
   Накрытый стол заставлен винами, закусками и жарким. Но ни в убран-стве его, ни в выборе блюд не видно определенного плана. Подали то, что достали, что сумел изготовить старый повар при отсутствии многих при-прав. Блюда сдвинуты, как попало. Жареная индейка стоит рядом с земля-ничным кремом, -- и то, и другое уже тронутое; видно, что здесь не ужина-ли, а ели, дорвавшись до вкусной и обильной еды. Бутылки не расставлены по столу, но стоят кустиками в трех местах стола. Тут и водка "Зубровка", и шампанское, и красное французское, и донские вина. Что достали, что уда-лось еще реквизировать.
   Таковы же и гости. И их точно собрали, реквизировали со всей России и смешали в общую кучу. Они рассыпались по комнате и едят как попало. Одни, жадно обсасывая каждую косточку и шумно вздыхая; другие -- робко оглядываясь, точно боясь, что отнимут; третьи -- брезгливо и пренебре-жительно.
   В голове стола, на большом голубом кресле сидит сам хозяин. На нем неизменная, новая, блестящая, черная кожаная куртка, украшенная красными и золотыми эмблемами. Она расстегнута и из-под нее видна красная шелковая рубашка, заправленная в кожаные шаровары, за ко-торые заткнуто два револьвера. Коржиков с ними никогда не расстается. Молодое, исхудалое, изможденное пороком, кокаином, пьянством и раз-вратом лицо его мрачно. Он не в духе. Он в одном из тех тяжелых на-строений, когда для него нет непереступимой черты. Рядом с ним, по правую руку тоже в кресле, сидит командир коммунистического полка Павел Голубь. Это мужчина лет сорока пяти, из старых вахмистров, лы-сый, толстый, кряжистый и могучий. Красное лицо его покрыто морщинами, и из них угодливо смотрят маленькие серые глаза, вечно по-дернутые слезою почтительности. По другую сторону -- нарядный, в чер-ном ментике старой кавалерийской школы и краповых щегольских чакчирах, небрежно облокотясь на стол, сидит "военспец" Рахматов, пожилой кавалерийский полковник, продавшийся III интернационалу. Он небрежно, умеючи, посасывает шампанское из широкого фужера и большими, ясными глазами оглядывает сидящего против него молодого коммуниста. Это тоже "военспец" -- товарищ Николай Полежаев. Он изящно одет в новенький, хорошо пригнанный, английский военный френч с нашитыми на груди красными полосами и вышитыми на рукаве красными и золотыми звездами. Это герой польской войны, восходящее светило Красной армии. Рядом с ним напряженно работает над крылом индейки Осетров. Он сильно похудел, но держится прямо и влюбленны-ми глазами смотрит на Полежаева. Это его теперешний кумир, и за него он готов идти в огонь и в воду.
   Остальные гости -- молодые люди в рубашках-косоворотках с красны-ми нашивками через грудь, подпоясанных красными кушаками, в старых мундирах, в пиджаках сидят, кто за столом, кто на диване. Они сильно выпили, им трудно сдерживаться, но они боятся хозяина и нет-нет погля-дывают на него.
   Два красноармейца в широких, плохо пригнанных рубашках ходят на носках по гостиной и разносят чай.
   Мими Гранилина сидит на маленьком пуфе у окна, возле большой вазы с цветами и, обмахиваясь веером, смотрит снизу вверх на красивого офи-цера -- коммуниста Осетрова. На ней шелковое, с атласом и вышивками, узкое и короткое платье, из-под которого видны тонкие ножки в золоти-стых шелковых чулках.
   На оттоманке лежит Беби Дранцова. Она в полном расцвете своих двад-цати четырех лет. Голова с классическим профилем, с громадными голу-бо-серыми с поволокой глазами, с белым высоким лбом, матовым румян-цем на щеках и темными, по совдепской моде по плечи остриженными и завитыми волосами, полна благородства. Широкие плечи и сильно обна-женная, полная грудь белы. Узкое платье очерчивает ее рослую фигуру с широкими бедрами и стройными, полными ногами. Два года тому назад, на допросе в чрезвычайке, ее изнасиловал красавец матрос, и с того дня она упала в какой-то душевный провал. Она забыла все прошлое. Воспи-тание, религия, семья -- все было брошено. Веселиться, есть, пить, ва-ляться по мягким постелям с этими сильными мужчинами, пахнущими порохом и кровью, которым все можно, получать от них подарки: кольца с пятнами крови, браслетки и брошки, неизвестно откуда добытые, рыть-ся с ними в чужих шкапах и комодах и безстыдно, при них примерять чу-жое белье и платье -- все это стало ее жизнью. Полное жизни тело искало сильных ощущений, и среди комиссарских содержанок она сделалась зна-менитостью.
   Рядом с нею, обняв ее за талию, лежит Шлоссберг. Он сильно пьян, раскис, и Беби противны прикосновения его мокрых, скользких, холод-ных рук. Но она не смеет прогнать его.
   -- Товарищ, -- говорит она тихим шепотом, -- вы знаете товарища Полежаева?
   -- Нет. А что?
   -- Мне говорили, что он какой-то особенный коммунист. Даже к жен-щинам никогда не прикасался.
   -- А вам, Беби, поди такого только недоставало.
   -- А что же? И правда. Я думаю, хорош.
   -- Я вам его сосватаю.
   -- А товарищ Коржиков?
   -- Ему-то все равно...
  

II

   -- Вы сомневаетесь, товарищ, -- щуря свои глаза и в упор глядя на Полежаева, говорил Коржиков, -- что это мои предки?
   Вот уже вторую неделю, как Коржиков чувствует себя нехорошо в присутствии этого молодого офицера. Нашла коса на камень. Этот человек, безупречный коммунист, прибывший с польского фронта с самыми бле-стящими аттестациями Тухачевского и Буденного, фаворит самого Троц-кого, странно влияет на Коржикова, и в его присутствии Коржиков чув-ствует свою волю подавленной и злится, встречая холодную усмешку.
   Полежаев говорит ему такие вещи, за которые надо тут же расстрелять, а Коржиков молчит и криво улыбается. Сейчас все пьяны. Не пьяны только Коржиков и Полежаев. Коржикову хочется чем-либо допечь и сбить с толку Полежаева, унизить и раздавить его.
   -- Если бы это были ваши предки, вы бы знали, кто они такие, -- хо-лодно ответил Полежаев, и его ледяное спокойствие волновало Коржикова. -- Вы их перетащили из квартиры генерала Саблина, черт знает как безвкусно и безтолково развесили и думаете, что от этого стали их потом-ком.
   -- Саблин -- мой отец, -- быстро сказал Коржиков.
   -- Не сомневаюсь. Потому-то вы и носите фамилию расстрелянного эсера, -- холодно сказал Полежаев.
   -- Это потому, что я родился вне брака.
   -- А вы знаете, что такое брак? -- насмешливо сказал Полежаев.
   -- У коммунистов нет брака, -- сказал Коржиков.
   -- Так о чем же вы говорите.
   Коржиков помолчал немного и поежился.
   -- Вы знаете, товарищ, -- быстро сказал он, -- что значит по-латыни Виктор?
   -- Да, знаю. Но, вероятно, вы знаете тоже, что значит по-гречески Ника (*-Victor (лат.) -- победитель. Ника (греч.)) -- победа. Сильны еще в вас, товарищ, буржуазные предрассудки, если вас тешат такие пустяки, как имя.
   Коржиков отошел от Полежаева. Он был зол.
   -- При-слу-га! -- зычно крикнул он. Красноармеец подбежал к нему и вытянулся.
   -- Э-э... вот что, товарищ, -- спорхайте-ка в эскадрон и моих песенни-ков и музыкантов, да ж-живо!
   Красноармеец бросился исполнять приказ политкома.
   -- Я для вас, господин комиссар, -- слезливо моргая глазами с опух-шими красными веками, сказал командир полка, -- подготовил оркестр, как у товарища Буденного. Две гармошки и кларнет. Но играют, знаете, изумительно. Вот сейчас сами изволите послушать. И опять же новые пе-сни знают. Частушки эти самые. И про Колчака, и про добровольцев. Са-мые хорошие.
   -- Послушаем, -- небрежно кинул Коржиков.
   На углу стола Рахматов выговаривал, сидя, стоявшему перед ним Осетрову:
   -- Вы, товарищ, доведете лошадей до того, что они подохнут. Ни чист-ки, ни корма.
   -- Да что же я делать могу, товарищ? Корма не добьешься. Я уже специальных людей назначил, чтобы, значит, пороги обивали и просили о на-ряде продовольствия; чистить нечем. Щеток ни за какие деньги не доста-нешь. Товарищи чистить не могут. Как тени шатаются голодные. В ко-нюшнях грязь.
   -- Вот на это-то самое, товарищ, я вам и указываю. Потрудитесь, что-бы этого не было.
   -- Нарядите, товарищ, субботник, хоть конюшни почистить... А впро-чем, -- с досадой сказал Осетров, -- и субботник не поможет. Придут бур-жуи. Ничего не умеют, ни лопат у них, ни лотков, ни тачек. Только нагадят по дворам.
   -- А куда же все девалось? -- спросил Рахматов.
   -- Зимою пожгли. Сами знаете, какие морозы были.
   -- Ну, знаете, Осетров, -- это все отговорки. Вот у Голубя же все какой ни на есть, а порядок.
   -- Голубь кто! Голубь -- царский вахмистр, а я -- коммунист, -- желчно сказал Осетров.
   Пришли музыканты. Их было пять человек. Поднятые с постелей, они пришли немытые, лохматые, грязные и вонючие. На них были ошарпан-ные, плохо пригнанные френчи и шаровары, а бледные лица их носили следы болезней и недоедания.
   -- Вы что, сволочи! -- злобно зашипел на них Голубь. -- Причесаться, подлецы, не могли. Ах мерзавцы! Живо прибраться. Чтоб я такими вас не видал.
   Они ушли на кухню и, когда вернулись, выглядели лишь немного лучше.
   Гармоника издала писклявый звук, к ней пристроился кларнет, загуде-ла другая гармоника, и простой, грубый мотив раздался по залу. Разгово-ры смолкли.
   Звонкий, хриплый, простуженный тенор воплем вырвался из-за сто-нов гармоники и гудения кларнета. Не-то пение, не-то крик разносчика, как кричали в старину по дворам и по дачам ярославцы в белых передни-ках и с лотками на головах, огласил весь зал.
   Огурчик зеленый,
   Редька молодая...
   Являйтесь, дезертиры,
   К пятнадцатому мая!
   Пароход идет,
   Да волны -- кольцами...
   Будем рыбу кормить
   Добровольцами.
   Всех буржуев на Кавказе
   Аннулируем,
   И сафьяные ботинки
   Ух! Да! Реквизируем!..
   -- Славная песня, -- сказал, пошатываясь, Осетров, -- А спойте, това-рищи, "Шарабан".
   Опять заныла гармоника.
   Солдат -- российский,
   Мундир -- английский,
   Сапог -- японский,
   Правитель -- Омский.
  
   Эх, да шарабан мой,
   Американка!
   Не будет денег --
   Продам наган.
  
   Идут девчонки,
   Подняв юбчонки,
   За ними чехи
   Грызут орехи.
  
   Эх, да шарабан мой,
   Американка!
  
   -- Ну, что это за песня, -- сказал, выходя к музыкантам, Полежаев. -- Вот шел я сегодня по Питеру, так иную песню слыхал. Давай, товарищ гармошку.
   Полежаев спокойными глазами обвел все общество и взял мотив час-тушки.
   Я на бочке сижу, --
   пропел он.
   А под бочкой мышка,
   Скоро белые придут --
   Коммунистам крышка!
  
   Едет Ленин на коне,
   Троцкий на собаке,
   Комиссары испугались --
   Думали -- казаки.
  
   Я на бочке сижу.
   А под бочкой склянка,
   Мой муж -- комиссар,
   А я -- спекулянтка!
   -- Здоровая песня, -- прокричал Голубь, -- эко ловко сказано как: мой муж комиссар, а я спекулянтка! В самую точку попал!
   -- Белогвардейская песня, -- презрительно сказал Коржиков. -- Отку-да вы взяли ее, товарищ?
   -- В Петрокоммуне слыхал. На улице "25 октября" мальчики пели.
   -- Видно, Чека еще не добралась, -- вставил Гайдук.
   -- Погоди, доберется, -- мрачно сказал Коржиков. Лицо его потемнело. Все притихли. Чекисты Гайдук и Шлоссберг подошли к Коржикову, готовые схватить Полежаева. Мими с бледной улыбкой на лице присталь-но смотрела на Полежаева. Беби Дранцова приподнялась на локте и с во-сторгом смотрела на него. Среди офицеров тоже произошло движение. "Эх!" -- с досадою воскликнул Голубь, и на серые глаза его навернулись слезы. Один Полежаев остался совершенно спокоен. Он ровными, твер-дыми шагами подошел к фортепиано, открыл его и, не садясь, попробо-вал.
   -- Ну вы! -- повелительно крикнул он гармонистам. -- Оркестр Буден-ного! Нишкни! Заткнись и засохни! Не отравляй моего русского слуха дре-беденью, придуманною хулиганами и контрреволюционерами. Я буду петь!
   Грянул мощный аккорд, и сильный голос потряс весь зал.
   Налей бокал!
   В нем нет вина.
   Коль нет вина, так нет и песен!
   В вине и страсть,
   И глубина,
   В разгуле мир нам будет тесен!
   -- Эй! -- крикнул он, -- товарищ! Бокал мне! Коржиков мягкими кошачьими шагами подошел к нему.
   -- Вы это что же, -- прошипел он. -- Вы забываете, что я здесь хозяин.
   -- Хозяин, -- загремел, не оборачиваясь от рояля, Полежаев. -- Да вы ошалели, товарищ комиссар, слава Ленину, мы живем в коммунистиче-ском государстве, и здесь нет собственности. Подайте мне, товарищ, вина!
   Красноармеец подошел к нему с бутылкой и бокалом. Полежаев мед-ленно, не спуская темных глаз с Коржикова, выпил бокал и заиграл на рояле. Он играл мастерски. Старые русские песни и мелодии русских опер лились с клавиш, будя какие-то неясные воспоминания. "Ах, вы сени, мои сени" -- весело играл Полежаев и лицо его лукаво подмигивало, и вдруг оборвал, и тягучий напев "Ноченьки" зазвучал по залу. Он сорвался на арию из "Жизни за Царя", осторожно, точно дразня, тронул два аккорда Русского гимна и сейчас же весело грянул "Ваньку".
   -- Ну же! Ну! -- крикнул он. -- Ведь знаете же, товарищи, что же мол-чите! А? Ну!
   Понапрасну Ванька ходишь,
   Понапрасну ножки бьешь!
   --Ну!
   Первым пристроился Рахматов, за ним не сдержалась молодежь, Го-лубь старческим дребезжащим голосом подпевал и уже слезы лились по его щекам.
   -- Ничего ты не получишь...
   Пели все гости, и только Коржиков мрачно ходил взад и вперед по залу. Полежаев заиграл "Вниз по матушке по Волге", и хор гостей, уже не ожидая приглашения, грянул могучую русскую песню.
   Разыгралася пого-ода --
   -- Буденный, не ври! -- крикнул Полежаев от рояля в сторону песен-ников.
   Погодушка, она, верховая...
   Ничего в волнах не видно...
   Шире гремела песня. Коржиков ходил взад и вперед под портретами предков и ему казалось, что предки следят за ним глазами. Он понюхал кокаина, и стало еще хуже. Коржиков уже видел, что пели не только его гости, но все предки на портретах открыли рты и пели проклятую русскую песню. Он посмотрел кругом. Все гости пели. Пела и прислуга. Молодой красноармеец, подававший вино Полежаеву, опустил бутылку, широко раскрыл серые глаза и, радостно улыбаясь, вторил песне.
   -- А, и ты, сволочь! -- прошипел Коржиков, выхватил из-за пояса тя-желый револьвер и выстрелил прямо в рот красноармейцу...
   Тот поперхнулся, всхлипнул и упал навзничь на пол, тяжело ударив-шись затылком об угол оттоманки. Вместо рта у него была черная дыра и оттуда, тихо журча, текла темная густая кровь.
  

III

   В зале произошло смятение. Гайдук и Шлоссберг угодливо подбежали к Коржикову.
   -- Контрреволюция? -- прошептал Гайдук.
   -- Она самая, -- сказал гордо Коржиков. Он был не в себе. Он жадно вдыхал тягучий запах крови и холодного порохового дыма и смотрел бе-шеными глазами зверя на Беби Дранцову. Беби билась в истерике на отто-манке. Гости застыли на тех местах, где кто сидел. Музыканты оркестра Буденного сбились в углу и готовы были бежать. Подле них стоял Рахматов, и тяжелая улыбка застыла на его безкровном лице. Один Полежаев сидел на своем месте у рояля и смотрел то на Коржикова, то на труп. Труп лежал у самой оттоманки, и голова его была чуть ниже головы, бившейся на мутаках Беби.
   Коржиков потянулся и в два шага очутился подле Беби. Он нагнул-ся к ней и стал быстрыми, ловкими движениями снимать с нее платье. Она затихла и безумными глазами смотрела на Коржикова. Спали вы-шитые наплечники корсажа, хрипнула передняя планшетка корсета, показалось батистовое смятое продольными складками белье, голубые ленты резинок и шелковые чулки, обнажилось белое, полное, нежное тело. Коржиков снимал все покровы с Беби. Она покорно помогала ему. Еще секунда и подле трупа лежала обнаженная прекрасная женщина. Коржиков нагнулся над нею, стал на колени на оттоманку и опустился на Беби.
   ...........................................................................
   В зале была мертвая тишина. Перед глазами гостей плыл туман. Со-знание отказывалось воспринимать то, что происходило. Труп с про-валившимся черным ртом, большими выкатившимися глазами и бе-лым лбом, на который спутанные упали волосы, черная лужа крови, блестевшая под огнями электрических лампочек, и над трупом в сладострастных объятиях извивались два тела, и стоны Беби сливались с тяжелым дыханием Коржикова. Мими Гранилина сидела в кресле с за-крытыми глазами, она была в обмороке. Красноармейцы глядели на Коржикова с тупою жадностью зверя и часто облизывали сухие, по-трескавшиеся губы.
   Полежаев обернулся к роялю и заиграл печальный мотив. Заглушая стоны страсти, он запел вполголоса:
   Господу Богу помолимся,
   Древнюю быль возвестим,
   Так в Соловках нам рассказывал
   Инок святой Никодим.
   Жило двенадцать разбойников,
   Жил Кудеяр атаман...
   Много разбойники пролили,
   Крови честных христиан.
   Коржиков встал. Сконфуженная Беби с красным лицом торопливо одевалась. Голубь потирал потные руки и не знал, что сказать.
   -- Да, -- проговорил он, наконец, хриплым голосом, -- видали мы виды! Коржиков посмотрел на него с мрачною злобою.
   -- Молчать! -- загремел он. -- Полицейская подошва!..
   -- Товарищи, нам надо уходить, -- сказал Рахматов. -- Товарищ ко-миссар не в себе.
   Коржиков не удерживал. Полежаев продолжал петь, ни на кого не об-ращая внимания. Его слушал один Осетров. Он стоял над роялем, и по красивому тупому лицу его пробегали какие-то тени. Полежаев кончил играть и встал из-за рояля. Осетров пошел к выходу. В зале кроме Полежа-ева и Коржикова не было никого.
   -- Товарищ, я попрошу вас остаться, -- сказал Коржиков. Полежаев посмотрел на Коржикова, как на пустое место, и тихо сказал:
   -- В законе сказано: "и лучшего из гоев убей!". А это, -- он показал глазами на труп красноармейца, -- разве лучший?.. Эх вы!..
   -- Вы знаете... -- растерянно воскликнул Коржиков. -- Вы знаете... Значит... вы тоже... посвященный...
   Полежаев встал из-за рояля.
   -- Товарищ! -- воскликнул Коржиков, -- поедемте в чрезвычайку.
   -- Когда-нибудь в другой раз, товарищ, -- холодно сказал Полежаев. -- Сегодня что-то не хочется. Нет настроения.
  

IV

   Полежаев занимал три комнаты в роскошном особняке. Он сумел их обставить с привычным комфортом. Вернувшись домой, он ощупью, при свете луны, нащупал дверь своей спальни и прошел в нее. У него был вес-товой красноармеец, но он не будил его. Раздеваться пришлось в темно-те -- электричество ему полагалось только зимою на два часа. Раздевшись, он лег на хорошую мягкую постель и почувствовал, как он весь дрожит мелкою дрожью.
   "Так нельзя... -- думал он. -- Нельзя же так... Так меня надолго не хва-тит, если я не буду спать. Вся игра на нервах, а если нервы не выдержат? А где же выдержать, когда работать приходится в сумасшедшем доме. Кор-жиков уже подозревает меня. Сорваться так легко! А между тем сегодняш-ний день дал мне так много. Они русские все. Русские, а не интернацио-налисты, русские, а не коммунисты. Может быть, Гайдук, Шлоссберг, Мими. Вторые два не в счет -- они сумасшедшие. Но и Рахматов, и Го-лубь, и Осетров, и музыканты Буденного, и офицеры -- они любят Рос-сию и тоскуют по прошлому. И не смеют ничего сказать, потому что навис над ними жестокий террор. Компания негодяев, подобных Коржикову, держит их в вечном напряжении страха такими выходками, как сегодня. Но мы должны стать выше их, и сегодня это мне удалось".
   Судорога отвращения пробежала по его телу. Представился ему труп и над ним дикое торжество похоти. "Надо особенным родиться, особенным воспитаться, чтобы дойти до этого".
   В казарме висит вечная ругань. Поносят Бога и, особенно, Божью Ма-терь, самыми скверными словами. Такие же пишут и стихи, такую же со-здают и литературу. Испуганные, постоянно трепещущие за свою жизнь, ежедневно десятками расстреливаемые в чрезвычайках, робко жмутся подле красноармейцев офицеры и боятся всего... Боятся и все-таки рабо-тают, командуют, учат, дрессируют голодных, оборванных людей, ведут их в бой и умирают под красными знаменами! И никак не подойдешь к ним, ничего не выпытаешь, ничего не узнаешь. После сегодняшнего и песни петь не посмеют. Их держат Коржиковы, Гайдуки и десятки мер-завцев в вечном страхе. Вся Россия трепещет и в диком ужасе грабит, во-рует, сладострастничает и лукаво смеется, сама ужасаясь своей мерзости".
   Полежаев улегся спокойнее и повернул лицо к окну. Окно светлело. Короткая июльская ночь приходила к концу. Рассвет наступал. Холодком тянуло от окна в нетопленную, сырую комнату. Полежаев лежал без сна. События последних трех месяцев встали перед ним с болезненною четко-стью.
   Длинное путешествие сначала кочегаром на пароходе, потом грузчи-ком в Одесском порту. Томительный переезд по железной дороге в Петер-бург. Случайная встреча с Осетровым, осторожный разговор с ним и за-пись в Петрокоммуну. Там Полежаев получил коммунистический паспорт и изучил коммунистический катехизис. Отправка на польский фронт. Здесь Полежаев увидал, что польская война для многих явилась выходом из тяжелого, мучительного положения быть насильно мобилизованными и воевать со своими за III интернационал. Польская война была нацио-нальной войной.
   Офицеры, генералы и многие солдаты уже понимали, что самое существование Польши грозит самостоятельности России, и большинство шло к границам Германии в расчете на то, что тогда Россия, соприкоснув-шись с Германией, выздоровеет и окрепнет. Полежаев за время пребыва-ния на западном фронте сделал ценные наблюдения. В его сознании со-ветская Россия разделилась на категории. Верхи -- Троцкий и Ленин -- несомненно искренно стояли за III интернационал. Им нужно было раз-рушение России, Польши, Германии -- всего европейского мира, всей культуры, чтобы на месте ее создать новый мир, новую культуру. И они ни перед чем не останавливались. Им нужны были такие люди, как Дзержин-ский, Петерс, Коржиков, товарищ Дора, им нужны были люди, не брез-гавшие кровью и способные быть зверями, и они их ласкали.
   Но уже следующая ступень была только возмутительная человеческая подлость. Клембовский, Зайончковский, Бонч-Бруевич, Далматов, Пестрецов, Самойлов -- служили ради выгод и спасения своей шкуры. Они рассуждали просто. Всегда, при всяком правительстве есть высшие и низ-шие. Есть генералы, сенаторы, банкиры, имеющие свои дома, сытую жизнь, утехи любви, -- и есть плебс, стоящий с протянутой рукой по глу-хим улицам, ютящийся по ночлежкам, умирающий от голодного тифа в неурожайные годы в Казанской, Саратовской, Самарской и других губерниях, расстреливаемый жандармами на Ленских приисках... Это не-избежно при всяком правительстве, но для самих себя надо стремиться быть генералами, сенаторами и иметь спокойную сытую жизнь. То, что теперь в ночлежках ночуют их товарищи, люди их круга, что расстрелива-ют интеллигентную молодежь, а не взбунтовавшихся каторжан, -- это уже подробность. Для своего "я" подробностью является и самое название Россия, и под красным знаменем можно также хорошо устроиться, как и под двуглавым орлом. И они оберегали свое "я". Они сумели закрыть гла-за на страдания ближних. Когда им говорили, что жизнь стала невозмож-на, они отвечали: "Ничего подобного. За деньги можно все достать". И у них было и молоко, и масло, и белый хлеб, и птица, и они жили почти так, как раньше.
   Когда им говорили о расстрелах, они отвечали, что всякий переворот неизбежно требует жертв. Если бы не было противодействия советской власти, не было бы и расстрелов. Расстрелы и чрезвычайки спасают Рос-сию от хаоса. Они усыпили свою совесть, составили свой круг единомыш-ленников и, как преступники, связались круговою порукою общего пре-ступления. Когда порою просыпалась в них совесть, они говорили: "Мы это делаем для будущей России, чтобы для нее спасти культуру". Их было много. Полежаев с ужасом узнавал все новые и новые имена людей, кото-рые служили Ленину не только за страх, но и за совесть.
   Бывая на вечеринках, заходя по делам в советские учреждения, он встречал множество знакомых, людей света, образованных и культурных. И не то ужасало Полежаева, что они служили III интернационалу, -- По-лежаев понимал, что не служить они не могли: сила солому ломит, -- а то, что уже находили они хорошее в нем, примирялись с дикою, неестествен-ною жизнью и видели какие-то достижения, которых Полежаев никак не видел. Особенно ужасала его молодежь Советской республики.
   Одна барышня, милая, образованная, кончившая курсы, убежденно говорила Полежаеву, что советская власть все-таки ведет к чему-то ново-му. В этом новом она видела хорошее.
   -- Возьмите, -- говорила она, -- положение женщины. Раньше она была рабыня. Сколько было унизительного в этом гадании девушки: выйду за-муж или нет, в этом улавливании женихов. Свахи и смотрины были еще совсем вчера. Эти балы, вечера, куда зовут женихов, -- ведь это ужас! Те-перь этого не нужно. Брак благодаря большевикам стал так прост, фор-мальности для брака и для развода настолько примитивны, что девушка не боится попробовать брака. Семейной драмы нет. Нет мук жизни с не-любимым человеком, нет унизительных сложных хлопот о разводе, и море слез высушено разумными декретами народных комиссаров.
   Полежаев указывал ей, что этими декретами совершенно разрушена семья. Он говорил ей, что теперь пропала красота невинности, красота любви и осталась только грязь порока. Он говорил ей о том, что большин-ство девушек стали проститутками, что многие больны нехорошими бо-лезнями.
   -- Оставьте, пожалуйста, -- упрямо твердила барышня. -- Да, это не-счастье, но это временно. Это вызвано тяжелыми условиями жизни, до-роговизной, плохим пайком. Вот кончится война с белогвардейцами, наладится транспорт и все станет по-иному. То, что вы видели в браке, -- святость таинства, красоту невинности -- простите меня, это пошлость.
   Она же восхищалась тем, как опростилась жизнь.
   -- Плотское отошло в сторону. Раньше, казалось, без белой булочки и чашки кофе работать нельзя. Мясо ели каждый день, над вегетарианцами смеялись. Теперь все стали вегетарианцами. И знаете, от многих болезней избавились. Мы действительно стали равны тем труженикам, которые раньше трудились для нас. Почти каждый день проходишь пятнадцать, двадцать верст в поисках муки или картофеля, и ничего. Беремя дров сне-сешь на пятый этаж, улицу расчистишь от снега. Вы посмотрите -- я стала крепкая и здоровая.
   Напрасно Полежаев указывал ей на умирающих от непосильной тяже-лой работы, на профессоров, которые не могут читать лекций, так как они то стоят в очередях, то рыщут в поисках съестного. Напрасно говорил он, что такой порядок развел опасное для страны тунеядство, никто ничего не делает, и все жаждут пайка, -- она упрямо встряхивала подвитыми, ко-ротко остриженными волосами и говорила: "Это временное, это только пока не наладится новая жизнь".
   Другая, солидная дама, восхищалась постановкою учебного дела у боль-шевиков: "Детей теперь не мучают скучною теорией, но наука поставлена практически. Малыши уже ознакомлены с политическими партиями и лозунгами и они не попадутся так, как попались наши седовласые адми-нистраторы. Их не обманешь, как обманывало народ царское правитель-ство".
   И опять, как только Полежаев начинал говорить о том, что в нетоп-леных, холодных классах, без учебников и пособий, без карандашей и бумаги дети не занимаются, а шалопайничают, что правительство гото-вит не граждан, а хулиганов, что скверная ругань стоном стоит в классах с самыми маленькими детьми, что детей едят вши, что они покрыты пар-шами, что были случаи беременности двенадцатилетних девочек, его оппонентка не соглашалась с ним и упрямо твердила: "Это единичные слу-чаи. Это временно. Нет мыла, нет дров. Вот, погодите, явится мыло, дро-ва, мы вымоем, принарядим детей и вы увидите, что дает свободная школа!"
   Полежаев видел детей на улицах. Плохо одетые и обутые они марши-ровали по грязным петербургским улицам, пели революционные песни и несли большие красные знамена. Их лица были бледны и зелены, и не детская дума залегала между бровями. Его ловили дети на улицах, предла-гая купить то коробку спичек, то плитку шоколада, то золотое колечко. В сумерках летнего дня, в тенистых аллеях бульваров его останавливали де-вочки-подростки, худенькие, бледные, с темными обводами кругом глаз, смотрели на него тоскующими, недетскими глазами и предлагали себя. По манере говорить, по милой застенчивости, по проскальзывавшим французским фразам, Полежаев видел, что эти девочки из хороших, ко-гда-то богатых семей.
   Один профессор при Полежаеве обрушился на русскую интеллиген-цию, укрывшуюся за границей, называл ее саботажниками и говорил, что работать можно. Он восхищался тем живым интересом, с которым его слушают студенты из простонародья, но тут же сознался, что своего на-стоящего научного курса читать не может, а должен упрощать его ниже уровня науки, так как больше половины его слушателей едва грамотны.
   Полежаев вдумывался в эти явления, и страшная мысль закрадывалась ему в голову. "Это потому, что все они -- и милая барышня, и дама, и про-фессор -- боятся сказать правду. Они льстят и превозносят советский строй, боясь лишиться пайка, боясь попасть в чрезвычайку, боясь обыс-ка, расстрелов". В Полежаеве они видят офицера красной армии, всемо-гущего коммуниста и подмазываются и подслуживаются к нему.
   "О Боже мой! -- думал Полежаев, -- но какая же это подлость! В какую пучину подлости и мерзости вовлечен русский народ коммунистами!"
   "А кто они?"
  

V

   Первую роль в государстве и главную роль в армии играли коммуни-сты.
   Коммунистами были матросы, коммунистами считались латыши и китайцы, коммунистами были все члены чека -- чрезвычайных комис-сий, красные юнкера -- курсанты и вся внутренняя охрана, или "вохра". Коммунисты были везде и всюду. Они были самыми преданными слугами советского строя.
   Российская советская федеративная социалистическая республика вовсе не была республикой. Ленин вернул Россию к самым древним вре-менам и построил управление государством по образцам чисто сказочно-го примитива. Во главе -- царь Додон с правом казнить и миловать, с пра-вом самодурствовать и приказывать все, что угодно. Под ним -- услужли-вая дружина покорных палачей и свора доносчиков. Таково было государственное устроение РСФСР, которому удивлялись и с которым считались великие державы. Для того чтобы провести такое управление и иметь возможность казнями и карательными экспедициями подавлять восстания и усмирять недовольных, Ленину нужны были готовые на все люди. Коммунисты -- это была только вывеска. Коммунисты были про-сто негодяи, преступники, босяки и хулиганы. Полежаев сам записался в коммунистическую партию и имел возможность присмотреться к своим товарищам и хорошо узнать их.
   Одни из них были люди с уголовным прошлым. Им жизнь коммуниста казалась прекрасной. В нормальное время они сидели в тюрьмах, в исправительных заведениях, арестантских ротах, жили в ссылке, или на ка-торге. За воровство, за грабеж, за разбои, за убийства. Они знали свои вины, они знали, что им не избежать кары и они превозносили ту власть, кото-рая не только отпускала им грехи их, но ставила преступления в заслугу.
   Другие были юноши-неудачники. Неврастеники с изломанной нерв-ной системой, они в нормальном государстве не смогли бы кончить гим-назии, выдержать экзамена на аттестат зрелости и томились бы пис-цами по канцеляриям, мелкими почтовыми чиновниками на захолуст-ных станциях и была бы перед ними жизнь серая, скучная и томительно однообразная. Попадая в коммунисты, они играли роль. Они становились начальством и, конечно, советский строй им казался иде-альным и они готовы были на всякую подлость, лишь бы он оставался. Они сознавали, что дальше доносов, слежки, лжи, подхалимства, убий-ства безоружных, затравленных жертв по чердакам и подвалам чрезвы-чаек они идти не способны, -- и они составляли ту прослойку, которая давала возможность коммунистам высшего порядка знать о всем, что думают рядовые красноармейцы и обыватели. Они наполняли военные школы, спешно оканчивали их и обеспечивали себе паек и возможность шумной и сравнительно веселой жизни в красных полках. Вина не было, но был кокаин, был морфий, эфир, были женщины с самыми неожи-данными изломами больной страсти. Была кровь, сумрак чрезвычаек, стоны жертв, пытки палачей, вопли женщин, было безстыдство казни, и все это опьяняло и окончательно ломало недалекие умы. Эта моло-дежь, мужская и женская, наполняла чрезвычайные комиссии, стано-вилась добровольными палачами, выступала на митингах с истерич-ными речами, писала статьи в советские газеты, сочиняла стихи, богохульствовала, оскверняла церкви, наполняла театры и концерты и составляла шумную хвалебную рекламу советской власти. Советская власть с нею не церемонилась: при малейшем подозрении в измене лишала пайка и расстреливала. Главы советские называли ее сволочью, но искусственно разводили эту сволочь, потому что она облепляла все здоровое и парализовала его.
   Третьи коммунисты были такого порядка, что с ними самой советской власти приходилось считаться. Это коммунисты от природы. В русском народе всегда жил тип бродяги, не помнящего родства, безпаспортного Спиридона-поворота. Сильные физически, глубоко развращенные, ни-когда не имевшие собственности и потому не признающие ее, они и Им-ператорскому правительству создавали немало хлопот. Они скитались по Волге и по берегам Черного моря и Каспия, нанимались грузчиками на суда и работали сутками, таская тюки с товарами. Они после работ неде-лями пьянствовали по кабакам, спали на берегу моря, купались шумны-ми ватагами в синей влаге и голые созерцали красоты Божьего мира. Они не знали страха ни перед чем. По народному выражению, они были про-жженные. Прожгло их тела южное солнце, прокалил мороз, знали они и голод, и излишества, испытали все превратности судьбы, бывали капита-нами на каботажных судах и умирали от голода в портовых ночлежках. Среди них были люди большой фантазии, широкого юмора, но юмора циничного. Если им случалось убить человека, они умели схоронить кон-цы в воду, они умели использовать украденное и, когда попадались, умели смело лгать. В XVII веке такие, как они, пополняли дружины Стеньки Разина и совершали набеги на Персию, на Астрахань, куда придется. Раз-бойничья песня к ним пристала. Коммунистическому строю им нечего было учиться, они всегда жили коммуною и собственности ни своей, ни чужой не признавали. В XX веке их уделом было бродяжничество, шата-ние по участкам и нелестное прозвание босяков.
   Для них появление и проповедь Ленина явились откровением. Они поняли великое значение для них диктатуры пролетариата, и они стали ее защитниками. Они именно были тем, что нужно было Ленину в его задаче разрушить Россию. Эти босяки в буквальном и переносном смысле, эти народные пустоцветы находились на всех географических широтах Рос-сийской империи и во всех слоях общества. Босяки по убеждениям были и на верхах. Из них сами собой навербовались громадные кадры управи-телей Советской республики: комиссары и председатели чрезвычаек. Все видные, примечательные народные комиссары по идеологии своей были босяками. Им на все было плевать. Они могли рядиться во фраки и в мод-ные в республике френчи, могли отлично говорить по-французски и по-английски, но босяцкая душа оставалась. Чем выше было их образование, тем шире размах презрения ко всему миру и больше заносчивость. До Ленина они скрывали свои инстинкты, они считались нигилистами, в обществе их избегали, но их и побаивались, потому что у многих было не одно нахальство, но и большая воля. Их выходки при прочном имперском порядке не шли дальше подтрунивания над религией, насмешки и сатиры по адресу правительства и того самооплевания, которое все более и более входило в моду и заменяло патриотизм. При Ленине они почуяли для себя широкое поле. Сам Ленин носил в себе следы такого же босячества, но прикрытого идейностью. У сотрудников его этой идеи не было. Насолить чему-то крупному, ущемить большую нацию, дать в морду Англии, насме-яться над Францией и сейчас же раболепствовать перед ними, дарить кра-деное золото, пресмыкаться, чтобы дать новый удар, накопить новый соч-ный плевок. Комиссар по иностранным делам Чичерин, образованный Красин, наглый Литвинов, смелый Боровский, хитрый Копп -- это все были советские вельможи с замашками и природою самого грязного бо-сяка. Надуть, обмануть и не только надуть и обмануть, но тут же насме-яться и нагадить. Они превзошли все меры наглости, и правительства Англии и Италии, и Ллойд Джордж и изящный гр. Сфорца терпели их, потому что за ними стояли такие же босяки всего мира. Они обокрали весь русский народ для того, чтобы на украденное золото купить прессу всего мира, и во всех столицах Европы и Америки они имели свои газеты. Ми-ровой пожар революции, торжество пролетариата, царство таких босяков как они, повсюду было их целью не потому, что они верили, что при таком торжестве пролетариата станет лучше жить, -- они в это не верили, пото-му что видели, каково жилось в России, -- но говорила в них удаль босяц-кая, желание насмеяться и напакостить. Кровь их не смущала. Они гово-рили так же, как низшие их служащие: "Эх вы, Пилаты! Крови испуга-лись!" Честного слова у них не было. Им было все позволено и над своею подписью на актах они смеялись, как смеется босяк, давая показания в полицейском участке. Разорить Грузию, смутить сердца мусульман, под-нять красное знамя восстания в Индии, устроить безпорядки в Ирлан-дии, придумать забастовку в Германии -- для чего? Какая цель, какая вы-года? -- Никакой! Пусть при этом льется русская кровь, расходуется на это сотнями веков скопленное достояние Российской империи -- в высо-кой степени наплевать. Полежаев удивлялся лишь одному -- как не рас-кусила еще их Европа. Или и она уже находилась под страхом босяцкого восстания?
   Во главе комиссариата по внутренним делам стоял Дзержинский. Из-ломанный садист, почти безумный, с глазами газели и душою дьявола. Он сумел собрать вокруг себя самые гнусные подонки общества и создать из них внутреннюю охрану и чрезвычайные суды. Казнь совершалась легко. Они действительно ее отменили, заменив расстрелом, знаменитым -- "к стенке", выведением "в расход". Казнь требовала известной церемонии, обстановки и места. Большевистские расстрелы были просто уничтоже-нием людей где попало -- на лестнице чрезвычайки, на дворе, в сарае га-ража, в подвале, на улице, в лесу, хоть у себя в кабинете, и это не носило характера смертной казни и, странно, даже не устрашало. Просто уничто-жали всех тех, кто не сочувствовал босяцкой власти.
   Полежаева удивлял не самый факт такой смертной казни и свирепость палачей, но его смущало равнодушие к этому жертв и окружающих. Как-то раз тридцать красноармейцев, за попытку к дезертирству были при-говорены "в расход". Это были здоровые, сильные парни. Правда, они недоедали, но все-таки были достаточно крепки. Их обезоружили и по-вели с двумя коммунистами в лес. У коммунистов было по два револьве-ра на поясе. Один шел спереди, другой -- сзади. Ведомых на казнь было тридцать, они были в лесу, они могли напасть и обезоружить своих пала-чей. Они не напали и не обезоружили. В лесу их остановили у большой сосны.
   -- Ну, становись ты, что ль, первый! -- сказал строго чекист. Молодой парень побледнел и торопливо стал к дереву. Чекист застрелил его из ре-вольвера.
   -- Оттащите, товарищи, -- сказал он остальным, и те покорно оттащи-ли труп. -- Следующий, -- сказал чекист, и стал следующий...
   Они перебили так вдвоем тридцать человек, обошли еще дымящиеся кровью тела и дострелили тех, кто еще шевелился.
   Что же это такое? Какая сила с одной стороны, и какая страшная сла-бость -- с другой!..
   Как-то, месяц тому назад, Полежаев сидел в гостях у знакомых на Гороховой. В коммунальной квартире, где в пяти комнатах гнездились три родственные семьи, и в общем было восемнадцать человек, по протекции советских служащих, а в советских учреждениях служили почти все, до-стали настоящие чай и сахар. Кто-то принес с дачи землянику, была мука, и барышни напекли пирожных. Был настоящий "буржуйский" чай. Шу-тили, смеялись, даже пели под пианино и гитару. Много было барышень, был пожилой господин, когда-то страшный либерал, написавший целый трактат против смертной казни. Ночь была белая, светлая, окна открыли и дышали свежей прохладой петербургской ночи. Вдруг неподалеку за-стучал на холостом ходу автомобиль и стали раздаваться редкие выстрелы.
   -- Кажется, стреляют, -- сказала одна барышня с пирожным в руке, садясь на подоконник.
   -- Да, опять, -- сказала другая, подходя к пианино.
   -- Мне Коля говорил, что сегодня двадцать восемь офицеров назначи-ли в расход.
   -- Это их, вероятно, -- сказала сидевшая за пианино и заиграла весе-лую пьесу.
   Полежаев смотрел на них. Лица всех были больные и бледные. У мно-гих башмаки были одеты на голые ноги, потому что чулок не было в заводе.
   Они были истомлены. Но в них цепко притаилась жизнь, и эта жизнь уже не чувствовала того, что рядом убивают.
   Полежаев вспомнил рассуждения чеховского мастерового: "Заяц, еже-ли его долго бить, может спички зажигать, а кошка при долгом битье огур-цы есть..."
   Добились, значит, того, что зайцы стали спички зажигать, а кошка огур-цы есть.
   Но ведь это люди!.. Люди!..
   Значит, и с людьми можно!
  

VI

   Полежаев был погружен в пролетарскую литературу. Перед ним лежа-ли старые советские "Известия", "Правда", "Красный солдат" и пр. Пе-ред ним были сборники стихов советских поэтов, советская беллетристи-ка. Во главе этого дела стоял настоящий писатель-босяк -- Максим Горь-кий, но и он уже не выгребал, более сильные и разнузданные босяки его обогнали. Ловкий и елейно-наглый Луначарский вместе с госпожою Коллонтай развращали души детей.
   Новый слог, новые выражения, разнузданность мысли, хула на Бога были в каждой строке. Тон газетных заголовков, тон известий с фронта был ернический, босяцкий.
   Листая прошлогодние газеты, Полежаев, сам участник наступления Добровольческой Армии к Москве, удивлялся, как лгали газеты. В июне 1919 года добровольцы занимали Харьков, а в газетах республики писали: "Красный Харьков не будет сдан. Империалисты всего мира обломают зубы о красный Харьков"...
   Полежаев задумался. Красный Харьков был сдан и полит еще боль-шею кровью. "Империалисты" поломали немало зубов и были рассеяны по всему миру.
   On ne perit que par la defensive (*-Погибают только те, кто обороняется), -- сказал Наполеон.
   Большевики всегда нападали. Они усвоили босяцкие методы борьбы. Босяка городовой уже в участок ведет, а он все куражится, все кричит пло-щадную ругань и норовит в ухо заехать городовому...
   С глубоким презрением отнеслись большевики к русской литературе и к поэзии. То, что читал Полежаев, не имело ни мысли, ни размера, ни рифмы. Это был безпорядочный набор слов, перед которым фабричная частушка казалась изящным поэтическим произведением. Но этим востор-гались. Об этом писали серьезные, критические статьи, это разбирали с глубокомыслием ученые старые люди. В былое время такую дребедень даже не удостоили бы напечатать в "почтовом ящике", а просто бросили бы в корзину. Здесь, в советской республике, это многим нравилось. Нрави-лась смелость мысли. Площадная ругань по адресу Божией Матери, по-ношение Бога -- прельщали. Их шепотом передавали друг другу даже ве-рующие люди, их показывали из-под полы и ими возмущались, но в возмущении слышалось и восхищение перед дерзнувшим. Озорство увлекало. Наглость слога, стихи по одному слову в строке казались достижениями чего-то нового и великого.
   Молодые люди и барышни зачитывались футуристом Маяковским, цитировали стихи пролетарского поэта Демьяна Бедного, бедного и по форме и по мысли, и преклонялись перед Александром Блоком. В нем видели апостола советской власти. Его поэму "Двенадцать" заучивали наи-зусть. Хула на Бога, грязная безпардонная похабщина, идеализация низ-менных инстинктов человека -- все, что нужно было для великого бося-чества -- все это было в поэме "Двенадцать".
   Кто эти двенадцать? Босяки!
   В зубах -- цигарка, примят картуз,
   На спину б надо бубновый туз!
   Свобода, свобода,
   Эх, эх, без креста!
   Тра-та-та!
   Насилие, убийство, грабеж -- все воспето и оправдано в этой поэме.
   А Катька где? -- Мертва, мертва!
   Простреленная голова!
   Что, Катька, рада? -- Ни гу-гу...
   Лежи ты, падаль, на снегу!..
   Революцьонный держите шаг!
   Неугомонный не дремлет враг!
   В поэме Блока отразилось и то презрение к России, которым отлича-лись босяки -- Спиридоны-повороты. Разве были когда-либо они русски-ми или хотя бы российскими? Они были не помнящими родства, губер-нии небывалой, уезда незнаемого, деревни безымянной.
   Товарищ, винтовку держи, не трусь!
   Пальнем-ка пулей в Святую Русь --
   В кондовую,
   В избяную,
   В толстозадую!
   Эх, эх, без креста!
   В этом "без креста" была вся сила босячества, в нем оказалась и сила большевизма.
   Запирайте етажи,
   Нынче будут грабежи!
   Отмыкайте погреба,
   Гуляет нынче голытьба!..
   Гульба была приманкой для молодецких ватаг Степана Разина, гульба стала и главной приманкой большевиков. Запишись в коммунисты, стань одним из этих "двенадцати" и погуляешь и натешишься вволю.
   Уж я семячки
   Полущу, полущу...
   Уж я ножичком
   Полосну, полосну!..
   Ты лети, буржуй, воробушком!
   Выпью кровушку
   За зазнобушку,
   Чернобровушку...
   Упокой, Господи, душу рабы Твоея...
   Полежаев хорошо познал, что значит это чувство пьяной гульбы и до-бычи. Ему то, что происходило, было противно, но своих товарищей он понимал.
   Была долгая голодовка. Питались из котла какой-то мутной похлеб-кой, сваренной на мерзлом картофеле. И вдруг ворвались в богатый, по-чти не разоренный войною польский городок. Его рота, руководимая ком-мунистами, разбежалась по домам. Раздались крики, вопли, стоны, гря-нул один, другой выстрел, потом все стихло. Улицы опустели. Все разошлись по домам. Прошло около часа -- красноармеец-коммунист, лет тридцати, тип городского извозчика-лихача, веселый, разрумянивший-ся, лукаво ухмыляясь, поманил пальцем Полежаева.
   -- Пожалуйте, товарищ командир... Наши уже гуляют.
   Весь коммунистический цвет роты собрался в богатом доме. Уже успе-ли накрыть стол. Растерянная прислуга металась, нося тарелки, рюмки, стаканы. В углу, на коврах, среди каких-то шелковых стуликов лежали и сидели пять молоденьких девушек со связанными руками. Три были в гим-назических платьях с черными передниками, две -- в чистеньких белых платьях барышень. Они были смертельно бледны, и большими испуганными глазами оглядывались кругом. Они не плакали, все слезы были вы-плаканы.
   Всем пиром распоряжался Осетров, товарищ по полку Полежаева. Носили окорока, где-то раздобытые, на кухне торопливо жарили гусей и баранов...
   -- Вино! Женщины! Песня! -- приветствовал Полежаева Осетров, -- стоило повоевать, товарищ!
   На отдельном столе были свалены золотые и серебряные вещи: порт-сигары, часы, браслеты, кольца, брошки...
   Оргия продолжалась трое суток. Когда она кончилась, и красноармей-цы покидали город, на коврах лежало три посинелых трупа гимназисток, две девушки постарше едва шевелились и стонали, безумными глазами провожая уходящих. Они были испорчены и заражены на всю жизнь. Ком-мунисты, уходя, говорили о том, какой пир они устроят, когда займут Вар-шаву и дойдут до Вены, Будапешта и Парижа!
   ...И идут без имени святого
   Все двенадцать -- вдаль.
   Ко всему готовы,
   Ничего не жаль...
  

VII

   В своих мыслях -- Полежаев не мог вести никаких записок, так как знал, что вестовой был приставлен к нему не столько для услуг, сколько следить за ним и обыскивать его карманы, -- в своих мыслях Полежаев разбил коммунистов на три разряда: люди с уголовным прошлым; невра-стеники, истерики, кокаинисты, морфинисты, словом, полусумасшедшие дегенераты и, наконец, -- бродяги и босяки, люди своеобразного таланта большой силы воли, разбойники по природе.
   К каждой из категорий примазалось очень большое количество людей которые коммунистами вовсе не были, коммунистическим теориям не сочувствовали, собственность чтили превыше всего, но пошли в коммунистическую партию по разным причинам. Одни -- потому что, будучи людьми безпринципными, искали хороших теплых мест и сытной еды; другие -- потому что по природе были рабами и привыкли услуживать вся-кой власти, третьи -- для того, чтобы не умереть с голода и избавиться от преследований, обысков и угроз расстрела, четвертые -- чтобы спасти и сохранить до лучших дней свое имущество, пятые -- для того, чтобы спа-сти и прокормить своих близких: жену, детей, родителей. Не только эти, примазавшиеся к коммунизму люди, но и настоящие коммунисты не ве-рили в то, что такой порядок может долго продержаться. Но настоящие коммунисты старались продлить его всеми силами, а примазавшиеся к ним, напротив, нетерпеливо ожидали, когда все это кончится.
   Примазавшиеся тоже распределялись по своему удельному весу между всеми тремя категориями. Бывшие полицейские, охранники, сыскная полиция примкнули к первой категории; интеллигенция жалась ко вто-рой, усиленно пополняя своим умственным багажом недостаток образо-вания недоучек; крестьяне, рабочие и особенно много казаков примкну-ли к третьей воинствующей категории.
   Коммунисты заполнили все верхи Советской республики. Они сидели во всех советах, они "комиссарили" во всех городах, они были председа-телями и членами всех комиссий от чрезвычайных, занимавшихся сыском и расстрелами, до продовольственных и образовательных, старавшихся кормить и учить несчастный русский народ.
   Ярким представителем первой категории являлся Дзержинский. Сво-им садистским отношением к смертной казни и убийствам, своим уме-лым цинизмом по отношению к жертвам чрезвычаек он покорил сердца самых закоренелых преступников и заслужил уважение всех заплечных дел мастеров. Равного ему по количеству невинно пролитой крови нет в мировой истории. Малюта Скуратов ничто перед ним, французская революция не дала палача, равного ему. В мрачные века инквизиции не было такого холодного отношения к мучимым жертвам. Дзержинский драпи-ровался в тогу мученика, любил говорить, что казнить тяжелее, нежели быть самому казнимому, и руководил самыми жестокими карательными экспедициями и расстрелами, у него была фатальная внешность палача-декадента и, что поражало Полежаева, -- этот человек, пропитанный кровью, пользовался успехом у женщин лучших фамилий.
   Вторую категорию возглавляли Луначарский, Горький и Радек.
   Луначарский с госпожою Коллонтай, женою многих мужей, создавали "детские села", собирали и охраняли, действительно охраняли музеи и коллекции, устраивали "социализацию детей" и отнимали младенцев у матерей. Они холодными глазами смотрели на растленных мальчиками девчонок, на гниющих в сифилисе и детском пороке детей и, захлебываясь, восхищались быстрым усвоением детьми коммунистического катехизи-са. Они уничтожали Россию под корень, они губили будущее России и их незаметная деятельность была самой страшной. Они тщательно вытрав-ляли Бога из сердец детей, готовя гибель русскому народу.
   Их поэты, драматурги, писатели и агитаторы, разъезжавшие в пестро раскрашенных агитпоездах, одновременно с лекциями по сельскому хо-зяйству, творили хулу над Богом, надругались над религией и вместо люб-ви вселяли ненависть.
   По их указанию переименовывались исторические названия и вытрав-лялась из души народной память великого прошлого. Окруженные тол-пою бездарных кликуш они создавали праздники и спектакли, на кото-рых странно смешивались воедино настоящая наука, настоящее искусст-во с развратом самого грубого свойства. Они ставили Шекспира, Толстого, Тургенева, являлись меценатами истинного искусства, наполняли театры простонародьем, щелкавшим семечки и мешавшим играть артистам, они заставляли придворную капеллу играть и петь в Зимнем дворце, они устраивали симфонические концерты для заводских рабочих и Красной армии -- и они же проводили через ряды публики голых девок, чтобы воз-будить зрителей и усилить деторождение.
   Они вместе с Горьким издавали классиков и сажали писателей в пан-сион, подобный дому умалишенных, сажали их на паек и не позволяли свободного слова. Они расстреливали поэтов и ученых.
   Клика ловкачей-футуристов следовала за ними. Они расписывали за-боры нелепыми рисунками, они ставили памятники из кубов и пирамид и внедряли в народ превратное понятие о красоте.
   Их подвиги в этом направлении трудно перечислить. Когда Полежаев думал о них, он скрипел зубами. Их деятельность была хуже, чем Дзер-жинского и Петерса с их чрезвычайками и казнями, потому что они гото-вили впрок, заготовляли рассаду будущих Дзержинских и Петерсов... И что было обидно!! -- профессора, академики, художники, люди с евро-пейскими именами повиновались им. Писали плакаты, статьи, стихи, пьесы, раболепствовали и восхищались новою властью, воспевали висе-лицу и пулемет.
   "Заяц, ежели его долго бить, может спички зажигать. Кошка при дол-гом битье -- огурцы есть".
   Но ведь это были не зайцы и не кошки, а русские академики, профес-сора, ученые, художники, писатели, поэты! Они создавали коммунисти-ческую литературу, они читали лекции о творчестве Демьяна Бедного, они славословили Ленина и ставили его выше Христа, Магомета и Будды...
   Почти вся третья категория коммунистов находилась в красной армии. Они и были ее силой. Они или составляли отдельные части: были матро-сами на не плавающем флоте, служили в отдельных коммунистических полках и батальонах, слушали курсы техники военного дела, руководили латышскими, китайскими, венгерскими, финскими, башкирскими и ка-зачьими частями, или служили на комиссарских, офицерских и, главным образом, унтер-офицерских должностях. Возглавлял их Троцкий. Они боготворили Троцкого за то, что он создал для них привольную, полную разгула жизнь. Они обирали пленных, раненых, убитых и казнимых. И на человека они смотрели, как охотник смотрит на пушного зверя. Войны, походы делались ради добычи. Колчак, Деникин, Юденич -- это было нечто вроде собирательного городового, с которым они всегда боролись и который им мешал грабить и убивать. На юг шли за хлебом, шли грабить богатый Ростов и обирать богатых казаков. Против Юденича шли для того, чтобы защитить красный Питер, где было их воровское гнездо, где был главный их притон. Сражались с Миллером, потому что с ним шли англи-чане, которые могли восстановить порядок и прекратить их вольную жизнь. Шли в Сибирь за хлебом и за золотом. Шли на Польшу, надеясь потешиться в Варшаве и поприжать польских панов.
   "Мы на горе всем буржуям
   Мировой пожар раздуем" --
   пели они и шли определенно грабить на этом пожаре. Нормальным арми-ям было трудно бороться с ними. Они несли с собою панику. Они рас-стреливали тысячами пленных и раненых, они сверхъестественными му-ками мучили офицеров и начальников. Они раздевали до белья на морозе тех, кого они щадили. Война шла на истребление. Они не признавали ни-каких Женевских конвенций, Красного Креста -- все это были для них буржуазные предрассудки. Они грабили жителей, независимо от того со-чувствовали они им или нет, они насиловали женщин и детей, надругивались над храмами и издевались над трупами.
   Это была армия Валленштейна, но без немецкого романтизма и ры-царского благородства, отличавших Валленштейна. Это был сброд. Ар-тиллерия их плохо стреляла, пехота плохо владела винтовкой, конница не умела беречь лошадей. "Военспецы", приставленные к ним, страдали с ними. Несмотря на жестокую дисциплину, на расстрелы за малейшую про-винность, они проматывали казенное обмундирование и напастись на них сапог и одежды не было возможности. Они не чистили и не кормили ло-шадей, плохо берегли оружие. Они имели карманы, полные золота, се-ребра и ассигнаций, и бросали патроны. Они легко подвергались панике и тогда бежали без оглядки. Они не умели нести сторожевой службы, не умели разведывать и заставляли казнями сторожить себя жителей, а раз-ведку заменяли шпионажем. Они не умели обороняться. При атаке на укрепления они гнали впереди себя крестьян, рабочих, пленных белогвар-дейцев, а сами шли сзади с револьверами и ставили пулеметы, из которых безпощадно расстреливали тех, кто повернет обратно.
   Красная армия не была армией в современном значении этого слова, но она была грозна для данного времени, потому что вся Европа устала от войны, всей Европе надоело лить кровь, и нигде не было настоящей ар-мии, которая могла бы противостоять им. Европейский солдат, солдат Добровольческой Армии были солдатами, но не убийцами. Они убивали по необходимости. Коммунисты красной армии были убийцами. Они не только не видели в убийстве греха, но видели удаль, а грабеж и погромы считали нормальным явлением. Кровь их не страшила, слезы их не тро-гали.
   В Петербурге коммунистов водили в только что отстроенный кремато-рий, где им показывали сквозь стекло, как сгорает труп. Это делали с тою целью, чтобы окончательно уничтожить в них веру в Бога, в загробную жизнь и существование души и тем вселить в них безстрашие и убить бо-язнь преступления.
   Но эта армия была опасна и для самого государства. Троцкий пони-мал, что он любимец армии лишь до той поры, пока в армии хорошо, сыт-но и привольно живется. Стоило уменьшить паек, и полки волновались. Подобно шайке разбойников красная армия могла жить лишь при усло-вии постоянного интереса войны. Коммунисты третьей категории, запол-нявшие армию, требовали сильных впечатлений. Стояние по гарнизонам их томило, перевод на положение трудовой армии их оскорблял и работа-ли они плохо. Казарма угнетала их. Они жаждали новых походов, завое-ваний, крови и добычи. Конкубинат с девицами-коммунистками, после потехи над женщинами высшего общества, молодыми еврейками и польками, был слишком пресен и отзывал мещанством. Красная армия должна была постоянно воевать, усмирять и лить кровь.
   Это входило в планы Ленина и Троцкого, потому что приближало на-чало мировой революции.
   Полежаев знал, что главный штаб разрабатывал планы походов на Гру-зию и Малую Азию, что в ближайшее время стояли на очереди -- разгром Польши и Румынии, движение через славянские государства в Италию и Францию, движение на Индию. Чем фантастичнее были планы, чем кра-сочнее поход, тем больше привлекал он красноармейские сердца.
   Товарищи Полежаева -- Осетров, Гайдук, Шлоссберг и сам комиссар Коржиков, мечтали о парижанках, о богатых ювелирных магазинах, о возможности самого утонченного разврата в этих экспедициях.
   Полежаев знал, что Радеку дана задача развратить пролетариат этих стран и подготовить местных босяков для встречи босяков советских. Полежаев знал, что на это были кинуты громадные запасы золота и драго-ценных камней, отнятые у императорской казны, в банках, сейфах и в частных квартирах.
   Товарищи коммунисты смеялись между собою: "Недолго полежит это золото в чужих странах. Скоро пойдем и себе заберем".
   Эти наблюдения и связанные с ними мысли поражали Полежаева. Он видел грандиозную мировую воровскую организацию и он не спал ночей, думая, как все это расстроить и уничтожить.
  

VIII

   Во главе всей работы разрушения России стояли два крупных мерзав-ца: Владимир Ильич Ульянов-Ленин и Лев Троцкий-Бронштейн. Поле-жаев понимал, что с их смертью и особенно со смертью Ленина коммуни-сты-босяки -- третья категория, самая сильная и могущественная -- по-чувствуют, что они лишились защиты, лишились того, кто покрывал собою кровь, ими проливаемую. Ленин перед всем миром оправдывал их преступления. Ленин был выше всего мира. Его планы были: мировая рево-люция, пожар и разрушение всего мира. И потому он для них был выше римского папы, выше английского короля, американского президента, выше французской палаты, значительнее Вильсона, Ллойд Джорджа, Мильерана, Фоша, не говоря уже о таких мелких птицах, как Пилсудский. Ленин плевал на них и с цинизмом русского хама издевался над ними.
   Про него рассказывали, что как-то, после его доклада "о международ-ном моменте и противоречиях Версальского мира", Ленин пробирался сквозь толпу партийных клевретов.
   -- Товарищ Ленин! -- воскликнул кто-то в рабском восторге, -- вы и Вильсон ныне решаете судьбы Земного шара!
   Обычная кривая усмешечка скривила полные щеки Ленина. Узкие глаз-ки обратились в щелки.
   -- Да, да, -- бросил он, на ходу. -- Но причем же здесь Вильсон?
   Ленин первый сказал им, что то, что они считали грехом: убийство, грабеж, насилие -- не грех. Он развязал их от греха, он успокоил их со-весть. Громко, на весь мир, в газетах, листках, по радио, на митингах он заявил, что убийство -- не убийство, грабеж -- не грабеж, погром -- не погром и насилие -- не насилие. Он приблизил к себе и окружил почетом убийц, громил и взломщиков. Грабители и мародеры его именем получа-ли знаки отличия Красной звезды. По его приказу ставили памятник раз-бойникам и предателям. Где-то на Волге умудрились торжественно открыть памятник Иуде Искариоту с веревкой на шее... И все предатели и разбой-ники обрадовались. Они могли рассчитывать, что если так пойдет и даль-ше, и им кто-либо поставит памятник.
   Все эти люди: босяки, убийцы, громилы, как ни крепко уснула их совесть, чуяли, что они делают нехорошее. Они понимали, что настанет когда-либо день, когда придется "ответ держать" в тех злодеяниях, которые они совер-шили, что явится кто-то, кто по заслугам пожалует их -- "среди поля хорома-ми высокими, что двумя ли столбами с перекладиною". Спасал их от этого Ленин. И пока жив был он, пока был он у власти -- вся кровь была на нем.
   И потому-то Ленин мог не бояться ни за свою жизнь, ни за свое поло-жение. Его берегли, как не берегли царя; его охраняли, для него следили, за него брали заложников и шпионили друг за другом. Без Троцкого мож-но было обойтись, Троцкого можно было заменить, но обойтись без Ле-нина было нельзя. Ленин был идейная вывеска на грязном предприятии. Ленин разрушал Россию во имя блага всего человечества. Ленин делал громадный научный социалистический опыт, от успеха которого зависе-ло: быть или не быть социализму в мире. Ленин насаждал социализм и высшую форму его -- коммунизм, и потому он этим научным экспери-ментом покрывал все зло и всю кровь.
   С гибелью Ленина гибло главное: идея и оправдание. Все получало свое настоящее имя и настоящую окраску. Являлся страх потерять награблен-ное и получить возмездие за преступление и, как следствие этого страха, бегство из рядов коммунистов и разложение красной армии. Тогда крас-ная армия теряла свою свирепость, способность нагонять панику и ста-новилась просто скверной армией.
   На Ленина было сделано два покушения: оба неудачных. На каждое Ленин ответил морем крови заложников. Расстрелянных не успевали хо-ронить и штабелями, как дрова, складывали в покойницких и сараях мос-ковских больниц. У тех, кто намеревался еще раз попытаться убить Лени-на, опускались руки.
   Уничтожить Ленина в первые годы его царствования могли только заграничные войска и заграничное влияние. В 1918--1919 годах, когда По-лежаев был в Добровольческой Армии, достаточно было дружной помо-щи союзников, и красная армия сдалась бы и выдала Ленина. Союзники не помогли. Когда Полежаев был у Деникина, он думал, что союзники не помогли по чисто внешним причинам. Солдаты их устали и не хотели во-евать, союзники надеялись, что русские сами справятся со своею внутрен-нею смутою, они не хотели вмешиваться во внутренние дела России, де-мократия Англии и Франции была обманута и верила, что Ленин дей-ствительно стоит за народ и за рабочих. Поступив в коммунисты, Полежаев узнал, что Ленин и большевики всегда упрямо говорили, что союзники не с Деникиным и Колчаком, а с ними, большевиками и Лениным.
   Один серьезный разговор с Рахматовым приоткрыл ему немного заве-су, прикрывавшую причину успехов Ленина.
   Рахматов занимал крупное место по красной кавалерии. Это был опыт-ный кадровый офицер, происходивший из хорошей старой дворянской семьи и во времена империи выделявшийся своим талантом. Полежаев, как "военспец", являясь главным помощником Голубя в деле обучения красных офицеров, часто встречался с Рахматовым. О политике, о боль-шевиках, о советской власти они никогда не говорили. Боялись друг друга.
   Рахматов жил хорошо, сохранив за собою свою квартиру со всею обстановкою. Он пристал к большевикам с первого дня переворота и сразу занял видное место при Троцком. Он обучал Троцкого верховой езде, а когда генерал Деникин с казаками стал наносить удар за ударом красным армиям, Рахматов доказал в реввоенсовете, какую громадную роль играет в гражданской войне конница. Он добился решения создать красную кон-ницу, с железной энергией объездил всю Россию, добыл конский состав и создал некоторое подобие той блестящей кавалерии, которая была в Им-ператорской России. Это по его настоянию всячески заманивали на службу Саблина, у которого в дивизии служил Рахматов и которого он очень вы-соко ценил. Это Рахматов создал Думенко и Буденного, и слава Буденно-го была славою Рахматова. Рахматов был умен и хитер. Он сразу понял, что рабоче-крестьянская власть Ленина и Троцкого больше всего боится появления Наполеона, для нее самое страшное -- появление кого-либо сильного и волевого, и он сумел скрыться на скромной роли "военспеца", прикрывшись Буденным, Думенко и другими знаменитостями из народа.
   Зато Рахматов ни на йоту не изменил своим привычкам. В его квартиру не вселяли коммунистов. У него были старые лакеи и горничные, он ездил по-прежнему на своих рысаках, его автомобиль был в исправности, он ел то, что хотел, а в его погребе были вина и коньяки. Он мог покровитель-ствовать кому угодно. И, закрывая глаза на внешнее безобразие Петербур-га, Рахматов у себя на квартире мог забыть то, что делается в России.
   Рахматов полюбил Полежаева. Он часто приглашал его к себе, пока-зывал ему свои великолепные альбомы снимков кавалерийской жизни и коллекции оружия и редкостей и много и долго рассказывал ему о роли и значении конницы.
   -- Западная Европа спит и глупеет день ото дня, -- говорил Рахматов. -- Она говорит о роспуске армий, об уничтожении войска, о вечном мире. Ее солдаты стали нервными трусами и будет день, когда красная кавале-рия погонит народы Европы.
   Они сидели в кабинете Рахматова. На стене висела громадная карта Российской империи, испещренная какими-то кружками и точками, зна-чения которых Полежаев не знал. Перед ними стоял маленький столик, уставленный бутылками с ликерами. Печенье и свежая земляника лежали в вазочках.
   -- Ешьте, Николай Николаевич, вы это можете получить только у меня, -- подвигая землянику, радушно сказал Рахматов.
   Он тщательно раскурил дорогую сигару и задумчиво проговорил:
   -- Я знаю, что те, которые сидят теперь у Врангеля, проклинают нас с вами. Ведь я многих там знаю. Дело Врангеля погибнет так же, как погиб-ли Деникин, Колчак и Юденич.
   Рахматов затянулся сигарой.
   -- Что не пьете, Николай Николаевич? -- сказал он сердечно. -- Знаю, что томит вас мысль о том, правильно ли вы поступили, став под красные знамена. И меня томило. Думаете: к жидам нанялись, Россию распинаем, Ленину служим... Что Ленин?.. Ленин, Николай Николаевич, подручный, наемник, приказчик; сам он -- ничто. Вы слыхали когда-либо о масонах? Не о тех, которых описывает в "Войне и мире" граф Толстой и которые залучили к себе Пьера Безухова, нет, а о тех, которые правят миром и ко-торые являются злостными врагами Христа. Вы, конечно, знаете о борьбе темного и светлого, вы слыхали о Люцифере, Бафомете, дьяволе и о их тайных силах? В магазине Тузова, в Гостином дворе, вместе с книгами, творениями афонских старцев, рассуждениями епископа Феофана вы могли купить толстую такую книгу "Черная и белая магия". Там и хиро-мантия, там и заклинание духов, целый отдел под страшным названием "демонология", и правила составления гороскопа, и счастливые и несча-стливые дни, и какой камень нужно кому носить, и снотолкователь. Ерунда форменная. Кто-то терпеливо собрал все предрассудки и суеверия темно-го средневековья и напечатал их мелким грязным шрифтом со многими рисунками на потеху старым бабам... Однако дайте вашу руку.
   Полежаев покорно подал Рахматову свою левую руку. Рахматов взял лупу и стал рассматривать ладонь, перебирая ее своими сухими нервными пальцами. Лицо его становилось озабоченным.
   -- Однако! -- сказал он. -- Дайте правую. Вам сколько лет?
   -- Двадцать пятый год идет, -- сказал Полежаев.
   -- Какие оригинальные пучки у основания пальцев... -- говорил как бы про себя Рахматов. -- А такой складки на мизинце я никогда не видал. Теперь 1920 год... Да... 1922 год сулит вам нечто очень крупное, какие-то страшные перемены в вашей жизни. Все прогрессирует, но и тяжело, ох, тяжело будет... На днях... Вот тут, видите, полоска -- кровь... Но вы не убиты и не ранены. Какая оригинальная рука, какие странные линии!!.
   Рахматов оторвался от руки Полежаева.
   -- Вы знаете, что у человека нет свободной воли, -- сказал он задумчи-во. -- Нашими действиями руководит или темная сила дьявола, или свет-лая -- Бога. Так вот масоны-то, знаете, и считают, что темная сила -- это Бог, а светлая -- дьявол... Вы про нашего посланника в Англии Красина слыхали? Ученый, Николай Николаевич, человек. Математик. Так вот он математическими точными выкладками доказал, что весь мир неуклонно подпадет под большевизм, то есть, что то начало, которое противополож-но христианству, восторжествует. Никогда, Николай Николаевич, не сле-дует идти с побежденными. И он искренно пошел с Лениным. Ленин ма-сон, но масон маленький. Он исполняет приказания политического цен-тра и так и ведет себя... Николай Николаевич, масоны везде наверху, и особенно в Англии и Франции. Ллойд Джордж -- масон, Бриан -- масон и, следовательно, Ллойд Джордж и Бриан заодно с Лениным. Вы понимаете, как смеялся Владимир Ильич, когда все белогвардейцы опирались на Англию и Францию. Чем кончилось? -- Наша красная армия была разде-та и безоружна. Колчак, Деникин и Юденич вооружили и одели ее.
   Рахматов взял бутылку с коньяком и, наливая рюмки себе и Полежае-ву, сказал:
   -- Посмотрите на фирму и запомните эту фамилию: Мартелль. Граф де Мартелль -- видный масон. Не коньячный, конечно, а генерал... Он при-ехал к адмиралу Колчаку -- и... чехо-словаки изменили, а генерал Жанен предал на смерть Колчака. Настало время нажать кнопку -- ее нажали -- и Колчака не стало. Перед крушением Деникина Мартелль был у него. Те-перь он едет к Врангелю, и Владимир Ильич спокоен. Врангель не устоит. Масонам страшно казачество. Вот оно и служит у нас, а оно не наше. Креп-ко сидит в нем Христос. Казак и в коммунисты запишется, а все крест носит и ладанку с родною землею и молитвою матери на груди держит. И, помяните мое слово, масоны уничтожат казаков. Вы никогда не думали о сущности Версальского мира? Ведь это тоже масонская штука. Обезору-жить весь мир. Ну, а потом создается красная армия, послушная масонам, создается красная кавалерия в сотни тысяч полудиких всадников, и вся Европа летит кувырком. Так вот, Николай Николаевич, во время этого-то кувырка лучше оказаться наверху, нежели внизу.
   -- Так, Дмитрий Александрович, придется поверить и в Евангелие, и Апокалипсис, -- сказал Полежаев.
   -- А кто же говорит, что не надо верить? -- сказал Рахматов.
   -- Но тогда и в будущую загробную жизнь придется верить и в возмез-дие за грехи.
   -- А что такое грех? -- тихо сказал Рахматов. -- Где Бог -- у масонов или у христиан?
   -- Но почему христиане не уничтожат масонов? -- спросил Полежаев.
   -- Попробуйте... В России средним счетом казнят ежедневно восемь-десят человек, и вся Европа молчит. Но, когда в Венгрии попробовали казнить троих посвященных, вся Европа заволновалась, наше правитель-ство пригрозило казнью тысячи заложников, и венгерские коммунисты остались живы. Вы посмотрите, Николай Николаевич, -- русские люди обратились в стадо обреченных людей, и они послушно творят волю ма-сонов. Скоро пойдет и дальше. И вот и вы, и я, и все мы, коммунисты, правы, потому что против силы не пойдешь.
   Полежаев, чтобы скрыть охватившее его волнение, медленно пил из рюмки коньяк. Сумерки белой ночи входили в окно. Странная тишина была кругом. Громадный город притаился и притих.
  

IX

   Весь ужас положения Полежаева заключался в том, что он постоянно был на людях. Хотя ему и отвели три комнаты, но в том же особняке жили другие люди, по службе Полежаев постоянно сталкивался с людьми само-го различного состояния и положения и ни с кем он не мог откровенно поговорить. В этом страшном государстве никто не смотрел друг другу в глаза, никто не говорил того, что думает. Всякий следил за другим, и друг не мог ручаться за друга, отец не верил сыну. И в этом одиночестве среди людей был великий ужас.
   Советская машина работала вовсю. Масса различных комитетов, управлений, союзов, комиссий и "главков". Всюду за столами с машинками и без машинок сидели сотни советских чиновников и чиновниц. Они часами го-ворили, но впечатление было такое, что машина работала на холостом ходу, что стучали колеса, ходили озабоченно взад и вперед поршни, сновали зо-лотники, свистели маховики, но безжизненно висели передаточные ремни и вся оживотворяющая работа механика станков стояла мертвой.
   Люди месяцами ходили и метались из учреждения в учреждение с ка-кими-то бумажками, чтобы получить какой-либо пустяк. Из "главсахара" в "главбум", из "главбума" в "главкожу" -- всюду добивались пропусков, разрешений, и одно учреждение разрешало, а другое запрещало, и люди вертелись, как белки в колесе. Свободная торговля была уничтожена, ме-шочников пристреливали на вокзале и на путях и избивали прикладами, лавки стояли заколоченные, с магазинов были содраны вывески, а на Сен-ной и в Александровском рынке целыми днями гудела толпа, и торговали чем угодно.
   И походило все это на сумасшедший дом.
   Так же было и в казарме. Казарма напряженно жила целый день, а на поверку выходило, что ничего в ней не делалось.
   На другое утро после вечеринки у Коржикова в эскадронах поднима-лись вяло от тяжелого долгого сна. Июльский жаркий день давно насту-пил, безпокойно звенели цепями недоуздков лошади, теплый ветер по-рывами налетал на полковой двор и крутил пылью и старой соломой, а в эскадроне -- люди все потягивались и не вставали. На голодное брюхо трудно было вылезать из постелей.
   Два молодых коммуниста тщетно ходили взад и вперед по эскадрону и звонко кричали:
   -- Вставать! Вставать, товарищи! На уборку!
   "Товарищи", кто кутался в старые рваные одеяла или шинели, кто си-дел в одном белье на койке и озабоченно почесывался. Матерная ругань перекатывалась с одного края эскадрона к другому.
   -- Опять у меня кто-то сапоги спер. Ну погоди, сукин сын Ротов, еже-ли это ты, я тебе задам! -- хриплым голосом говорил рыжий красноармеец с красным, в веснушках, лицом и белыми ресницами на узких, как у сви-ньи, глазках.
   -- Чаво ж, товарищ, на уборку идти не жрамши, -- говорил бледный красноармеец, потягиваясь так, что из-за поднявшейся рубашки показы-валась желтая поясница и виден был провалившийся худой живот.
   Офицер остановился против него.
   -- Ты что же, сволочь, рассуждать, скулить теперь будешь. Дрянь пар-шивая!
   Красноармеец сидел и молчал. Когда офицер отошел, он проворчал: "От такого слышу! Ну погоди, чертов сын! Придет срок -- рассчитаемся! Ишь, жидовские звезды поналепил на рукава и куражится. Все одно, что царский офицер".
   -- Царский офицер, по крайности, дело знал да барин был, а это что -- еврей портной, -- сказал его сосед, худощавый солдат Переяров, один из артистов оркестра генерала Буденного. -- Вчера ночью, у Коржикова-комиссара, играли мы. Да -- все пьяные, растерзанные. Вестовой его что-то ему не угодил, он его тут же застрелил, девку раздевать начал и тут же над трупом скверное дело сделал. Душа-то ведь, поди, христианская.
   -- Это, товарищ, не совсем так, -- натягивая шаровары, сказал его со-сед по койке Лобов. -- Конечно то, что политком сделал, нехорошо, в рас-суждении вестового. А что касается, что душа, так я видал, как сгорает эта самая душа. Ничего, знаете, нет.
   -- Все-таки, грязно.
   -- Вся жисть наша такая, -- со вздохом сказал Лобов. -- Погодите вот, усмирим всех, по-иному пойдет.
   -- Эх, помню я, -- сказал Переяров, -- служили мы в Нижегородском Его Величества полку, на Кавказе стояли. Разве такая жисть была! Утром встанешь, оделся, умылся, Богу помолился -- и чай с белым хлебом. На уборку идем -- лошадь сытая стоит, ее и чистить не надо, с овса и так бле-стит. Ржет, встречает тебя, к руке тянется, любовно так. Я всегда ей либо корку хлеба, либо кусок сахара принесу. Ведь, истинный Бог, по шесть кусков сахара в день давали! А где он, сахар-то теперь?
   -- Что же поделаешь, товарищ. Все белогвардейцы да казаки мешают. Погоди, вот Врангеля генерала усмирим, тогда сахара сколько угодно бу-дет.
   -- Эх! Слыхали мы! Нет, ты пойми! Сахара шесть кусков!.. А то в Пите-ре мы были. Да... На Царский смотр нас вызывали. Зашел я в магазин ба-калейный, а в нем, поверите ли, пастила четырех сортов. А? Каково!
   -- Что же, что пастила. А свободы не было!
   -- Да, а нонче какая свобода! Коли вестового и так, здорово живешь, на тот свет отправил.
   -- Да, поди, били тогда? -- спросил с другой койки молодой круглоли-цый парень, весь в пятнах и прыщах, со спутанными длинными волосами.
   -- Би-или!? -- протянул Переяров, -- ну нет, товарищ. В те времена, ежели кто тронет солдата -- судебное дело. Солдат, значит, было имя зна-менитое -- первейший генерал и последний рядовой носили имя солдата. Вот оно как было! Бывало, Государь Император приедет -- и солнышко над им! Оркестр гремит, а кругом золото, золото!! Ах, было...
   -- Ну что скулите, товарищ, -- злобно сказал Лобов. -- Всегда так было, так и будет.
   -- Э-эх! -- с тоскою сказал Переяров, -- тогда была Россия!
   -- А, ну ее под такую! -- злобно закричал уже одевшийся Лобов. -- Пропади она пропадом и с верою христианской и с Богородицею своею.
   -- Да постойте, товарищ! Вы это чего? -- сказал Переяров.
   -- Чего, чего? А ты сам понимай чего? Ты что говоришь?.. -- последо-вало крупное ругательство, -- ты как это понимаешь?.. А?.. Как?.. Что это по-твоему, контрреволюция или нет?.. Ты что вспомнил?.. А?.. Ты царя вспомнил?.. Ты не иначе, как шпион и предатель трудового народа.
   -- Да постойте, товарищ Лобов. -- Ну с чего вы это взяли. Господи! Да когда же я что-либо против советской власти?! Да вот истинный Бог, с чистым сердцем.
   -- А вы чего Бога поминаете! Плевать на вашего Бога-то, -- задыхаясь кричал, не помня себя, Лобов.
   -- Постойте, товарищ, -- бледнея говорил Переяров. -- Да что я ска-зал? Что комиссар денщика убил. Так туда ему, паршивцу, и дорога. Ишь, значит, не угодил ему. Что девку при всех осквернил -- так на то его ко-миссарская воля. Да разве ж... я... я... да Господи, Твоя воля. Ежели что... Да против советской власти! Да помилуйте, товарищ, ну разве же я не по-нимаю, что это истинная рабоче-крестьянская власть и иначе нельзя...
   Люди выходили на уборку. Переяров, побледневший и осунувшийся, шел за Лобовым и растерянно говорил:
   -- Да помилуйте, товарищ, да что я... Царя-то вспомнил?.. Так ну его к бесу!.. Это так, к слову пришлось... Ну когда же я что-либо такое подумать мог. Господи, твоя воля... Вот напасть еще!
  

X

   Лошадей выводили на коновязь. Были они, несмотря на лето, еще не отлинявшие, косматые, худые с большими животами и выдавшимися у спины ребрами, и шли они, печально звеня цепями недоуздок, как канда-лами. Многие были некованы, с большими отросшими копытами. Те, ко-торые были кованы, имели подковы, заросшие рогом и небрежно при-гнанные. Везде была та же неряшливость, которая сквозила и во всем полку. Лишь изредка, среди плохо содержанных лошадей, появлялась нарядная, с блестящей шерстью, хорошо кормленная лошадь -- это были собствен-ные кони коммунистов -- разбойников по профессии. Чистить было не-чем и люди ограничивались лишь тем, что обдирали с лошадей деревян-ными скребками грязь и затирали их пучками грязной ржавой соломы.
   Командир полка Голубь по старой вахмистерской привычке вышел на коновязь. Он был задумчив. Тяжелые думы бороздили его мозг, но он даже и думать боялся, потому что думы его были: самая настоящая контррево-люция, а он знал, что за это бывает.
   Солдаты эскадронов разделялись на два класса: солдат-коммунистов и солдат-мобилизованных. Голубь знал, что солдата-коммуниста пальцем не тронь. Он на всё сдачи даст, чуть что -- комиссару скажет и тогда с ко-мандирского места можно в рядовые слететь и в чрезвычайку попасть на расстрел. Мобилизованные были быдло. Их и в морду били и пороли...
   "А что толку с этого, -- против воли своей думал Голубь, -- когда все одно настоящего обучения нет. Его в морду вдаришь за контрреволюци-онность эту самую, а он норовит шинель или сапоги на рынке продать, а то и вовсе удерет. В полку три эскадрона -- ну какой же это полк! Так и дивизиона-то хорошего не выйдет. Одна слава, что полк. Зато знамен этих красных добрый десяток и все с надписями и одна надпись гаже другой. А на древке заместо двуглавого орла Царя-батюшки -- антихристова звезда. Господи! И когда все это кончится! Вот я и командир полка, а что толку? Чистка, к примеру... да в прежнее время это понимать надо было. Лошади сытые играли, а теперь... Бывало эскадронный подойдет, скомандуешь: "смирна!" и все это бросится к задам лошадей и выстроится. Морды у людей гладкие, веселые, фуражки набок одетые, от него сытостью этой так и прет, красавцы писаные!.. А теперь -- эскадронный идет, никто и не глянет. Каждый исподлобья волком мимо смотрит. Фуражки на затылки сброшены, вида нет и звезда эта самая антихристова торчит, совесть смущает. А кому служим? Интернационалу... А кто он такой этот самый интернационал, где он живет, кто его знает? Вот смотр, сказывают, на днях будет, парад. Заместо Царя-то батюшки, ясного солнышка, Троцкий объез-жать полки будет. Конь под ним плохой, сидит, как собака на заборе, на голове колпак дурацкий. Господи! Да как же это так вышло, что все кру-гом перевернулось! Да почему же это вся Россия в ничтожество произо-шла?!"
   Среди людей раздались голоса: "комиссар! комиссар идет"... Голубь побледнел от страха. Ему казалось, что комиссар прочтет и самые мысли его.
   Коржиков шел мрачный. После вчерашнего болела голова. Лицо было зеленовато-бледное, под глазами мешки. Никто не сказал бы, что ему все-го двадцать пятый год. Заложив руки в карманы и глядя прямо на солдат, он шел по коновязям. Вспоминая свое пребывание в Донском полку Кар-пова, он видел, что там лошади были другие и не знал, что делать. Дис-циплина была -- красноармейцы перед ним тянулись, даже коммунисты его боялись, -- а порядка не было. Что делать? Составить расписание за-нятий? Но не будет ли это отзывать контрреволюцией, не будет ли слиш-ком по-старому, не озлобит ли коммунистов? И так много говорят, что в красной армии те же порядки, что и в царской, что офицеры много воли рукам дают, что солдаты забиты.
   Он проходил мимо грязной худой лошади, смотревшей на него больши-ми прекрасными глазами. Она, видимо, видала иные дни. Рослая, широко-костная, с тусклою вороною шерстью, с когда-то коротким, по репицу стри-женым, теперь неровно отросшим хвостом, она смотрела на Коржикова, выворачивая темные глаза до белка. Коржиков невольно остановился. Он не знал и не понимал лошади, но и он не мог не заметить породистости кобылы.
   -- Это что за черная лошадь? -- обратился он небрежно к шедшему почтительно сзади него Голубю.
   -- Кобылица Леда... Это генерала Саблина лошадь.
   -- А... -- сказал Коржиков и чуть было не добавил -- "в расход"...
   Лошадь смотрела на него и, показалось Коржикову, смотрела с упре-ком. "Осталось, значит, кое-что и от него. -- И он вспомнил про его дочь. -- Что же не присылают из Москвы. Тогда, после того, требовал, -- писали: тифом больна, послать нельзя". Потом Коржиков уезжал на всю весну, забыл... "Надо будет потребовать, коли жива... Теперь вот лошадь... и чего она смотрит".
   -- Что она смотрит? -- сказал Коржиков громко.
   -- Чего изволите, господин комиссар, -- подскакивая к нему, сказал Голубь.
   -- Ничего, -- грубо сказал Коржиков и пошел от коновязи, пожимая плечами. "Лошадь Саблина, -- думал он... -- Черт знает что такое! Лошадь осталась! Не все ли одно и стол, и диван, и портреты. Что же, что лошадь! А вот смотрела как!.. Неприятно".
   Коржиков пошел со двора. Когда он выходил, его нагнал красноарме-ец. Лицо его было бледное, глаза растерянно шмыгали по сторонам, про-сторный английский френч висел небрежно, как на вешалке.
   -- Товарищ комиссар, -- сказал красноармеец, нагоняя Коржикова, -- позвольте доложить.
   Они вышли на пустынную улицу. Здесь в тени тянуло сыростью, но сильнее пахло нечистотами. Красноармеец оглянулся кругом. Никого не было в переулке.
   -- Сегодня утром... На уборку, значит, мы собирались... Переяров, красноармеец призывной, безпартийный, при всех громко Царя стал поми-нать и прежние порядки хвалить. Соблазн большой... Теперешние дела хаял. Сахару, говорил, по шести кусков при Царе давали... Пастила четы-рех сортов... Вчерашнее происшествие поминал. Говорил: зря человека убили...
   -- Это который Переяров? -- спросил, останавливаясь, Коржиков.
   -- В оркестре товарища Буденного на кларнете играет.
   -- А... -- сказал Коржиков. -- Я ему покажу!
   Он повернул круто назад и, подойдя к воротам, звонко, истерично крик-нул: "Товарищ командир, пошлите сегодня красноармейца Переярова в чрезвычайку для опроса"...
   Переяров уронил торбу с резаной соломой и опустил позеленевшее лицо на грудь. Кругом него все красноармейцы притихли. Все избегали на него смотреть. Переяров понял, что он обречен на смерть, и слезы тихо побе-жали по его исхудалому, изможденному лицу.
  

XI

   Троцкий смотрел на Марсовом поле войска Петроградского гарнизо-на. Он хотел выбрать части для отправления на Крымский фронт.
   Погода была кислая. Темные тучи обложили небо. Ветер дул сильны-ми, холодными порывами с залива. Пахло осенью, морскою водою и све-жестью. Нева глухо шумела, и серые волны бурлили и пенились у высоких каменных устоев Троицкого моста. Навешанная на памятник Суворова красная тряпка, уже продранная, трепалась по ветру. От шедшего ночью дождя по Марсову полю были лужи и оно, грязное и истоптанное людь-ми, было красно-желтого цвета. За Лебяжьей канавкой глухо, по-осенне-му шумели густые липы и дубы Летнего сада. Ветер рвал с них листья. Небольшая кучка любопытных стояла у Инженерного замка, ожидая при-хода войск. Парад был назначен в необычное время -- в четыре часа дня -- военный комиссар утром был занят и ему некогда было заниматься пара-дом.
   Народные комиссары любили парады, но стыдились показать эту лю-бовь. И потому была какая-то небрежность в исполнении всех церемоний парада.
   В половине четвертого по Садовой улице раздались бодрые звуки ста-рого марша русской гвардии "Под Двуглавым Орлом", показался мерно покачивавшийся ряд пехотных музыкантов, предшествуемый громадным турецким барабаном, и за ними стройные ряды хорошо одетого и отлично выправленного полка. Винтовки были подобраны и ровно лежали на пле-че. На людях была новая, хорошо пригнанная амуниция и остроконечные каски в серых чехлах с назатыльниками -- это были латышские стрелки. Командир полка, расшитый по рубахе красными полосами и золотыми звездами ехал на небольшой, сытой, отлично вычищенной лошадке. За ним ехали его адъютант и командир батальона. Полк шел, твердо отбивая ногу по неровной мостовой. Он в полном порядке перестроился во взвод-ную колонну и стал выстраиваться на Марсовом поле у Екатерининского канала. Сухо, веско и отчетливо звучали команды на чужом для русского уха языке, и солдаты выстраивались и выравнивались с точностью авто-матов.
   С Миллионной улицы раздавалось дружное пение молодых голосов. Пели "интернационал". Это шли красные курсанты. Отлично одетые, в башмаках с обмотками, в больших, блином, фуражках не русского, а ка-кого-то шоферского интернационального фасона с большою алою звез-дою на тулье они бодро отбивали шаг, выходя к памятнику Суворову.
   Вставай, проклятьем заклейменный,
   Весь мир голодных и рабов!
   Кипит наш разум возмущенный
   И в смертный бой вести готов.
   Весь мир насилья мы разроем
   До основания, -- а затем
   Мы наш, мы новый мир построим:
   Кто был ничем, тот станет всем!..
   Весело и ярко звучала песня. Батальонный командир, старый кадро-вый офицер, ехал на белой, косматой лошади и хмурил седые брови. Он хотел забыться и не мог. Он хотел слышать другие песни, он хотел не ви-деть кровавых звезд позора на лбу прекрасной русской молодежи. Моло-дые люди были бледны. Настоящего боевого загара юности не было. Много лиц было источено пороком, но пение, звучавшее вдали как красивый припев, музыка, бодрый шаг в ногу увлекали их и они поднимали кверху головы и чувствовали себя героями. Они казались себе молодцами, спо-собными завоевать мир и стать "всем"...
   За ними медленно подавался конный коммунистический полк. Старая жилка строевого вахмистра помогла Голубю подобрать лошадей и скрыть изъяны седельного убора. Непрерывною целодневного руганью, а кое-где и побоями он добился того, что лошади были вычищены, седла скрыли их худобу, и только одного не мог добиться Голубь -- это приличной посадки. Большинство сидело на коротких стременах, подражая казакам, и стоило лошади зарысить, как они валились наперед, болтая локтями.
   Под сумрачным небом на широком поле выстраивались полки и оно покрывалось черными и серыми квадратами. Строевые красноармейские полки были одеты пестро. Были роты, одетые в старые черные мундиры полков гвардии с золотыми гвардейскими пуговицами, замазанными крас-ною краской, были роты в рубашках, во френчах, были роты в штатских пиджаках, надетых на рубашки, без галстука, с патронташами, кое-как обвязанными, у кого на поясе, у кого через плечо. Обувь была различная. Были части в высоких русских сапогах, были в обмотках и башмаках, были в рваных ботинках, жалко утопавших в глинистой грязи. На левом фланге грозно дыбились ошарпанные танки, взятые у генерала Деникина, покры-тые красными надписями гордых лозунгов и названий. Над стройными прямоугольниками колонн реяли большие красные знамена, придавая параду несерьезный вид. Знамен было много и они торчали повсюду. Одни имели вид громадных хоругвей и висели на поперечных палках, другие были расперты на двух палках и что-то кричали своими желтыми на крас-ном поле буквами. Были знамена, сделанные из тяжелого шелка, были просто кумачовые, бархатные, плюшевые, штофные. Казалось, что ков-ры, портьеры, занавески, дамские платья, едва ли не юбки пошли как материал для хоругвей красной армии.
   Парадом командовал Пестрецов. Грузно сидя на большой лошади, чи-сто одетый в английскую амуницию, с большой, похожей на пилотскую, остроконечной каской с красною звездой, он имел внушительный и важ-ный вид. Он объехал с присутствовавшим на параде генералом Самой-ловым ряды полков и остановился на правом фланге возле латышского полка.
   Мелкий дождь срывался с неба и холодною капелью летел, гонимый порывами ветра. Латыши топтались сзади составленных в козлы ружей и перебранивались между собою. Сзади них какой-то рабочий советский полк с красноармейцами, одетыми в пиджаки и в опорки, с посиневшими на ветру лицами совершенно расстроил ряды и начинал расходиться, а офицеры и коммунисты бегали и сочно ругались, загоняя красноармей-цев в ряды.
   На мосту у Лебяжьей канавки стояла группа лошадей, которых держа-ли хорошо одетые красноармейцы. Там же был и Рахматов. Ожидали Троц-кого. Было уже пять, а он не ехал. Очевидно, задержали на заседании ЦИКа, где он был с двенадцати. Это никого не безпокоило, так как в со-ветской республике аккуратность тоже считалась буржуазным предрассуд-ком.
  

XII

   Рахматов, стараясь обходить лужи и грязь, чтобы не запачкать щеголь-ских гусарских лакированных ботиков с розетками на голенище, подо-шел к Пестрецову и поздоровался с ним, отдав честь Самойлову.
   -- А помните, Яков Петрович, -- сказал он, -- наши парады на этом самом поле? Вы тогда полком командовали?
   -- Нет, батальоном, -- хриплым простуженным голосом сказал Пест-рецов.
   -- Вон там была трибуна, украшенная красным кумачом с белыми, под горностай, подбоями и флагами трех цветов. Там вы и с Ниной Николаев-ной познакомились?
   -- Она маленькой институткой была, -- сказал Пестрецов, мечтатель-но улыбаясь.
   -- А какое солнце светило тогда! Летний сад был еще черный с малой прозеленью от набухающих почек, а у Лебяжьей канавки сочно зеленела трава и цвели желтые одуванчики. Все поле было уставлено ровными, ма-тематически точными, прямоугольниками пехоты. Красиво было...
   Пестрецов молчал и подозрительно смотрел на Рахматова. "Уже не провокация ли", -- думал он. Но Рахматов говорил искренно.
   -- Не странно ли, Яков Петрович, -- всего три года отделяет нас от того времени, а будто многие, многие века прошли и совсем новая эра настала. А между тем -- вон посмотрите, на Волынском полку еще те же мундиры, а первая школа красных юнкеров -- да от нее вашим родным Павловским училищем пахнет! Дух старой Русской Императорской армии витает здесь.
   -- Я вижу этот дух только в тех славных победах, которые сопутствуют всюду красной звезде, -- приосаниваясь и выпрямляясь в седле, сказал Пестрецов. -- Красная армия, созданная товарищем Троцким, -- первая армия в мире.
   Но Рахматов не понял его. Он ответил без задней мысли.
   -- Единственная армия в мире, Яков Петрович, потому что Европа всту-пила на опасный путь разоружения.
   -- А что вы скажете о польской армии? -- сказал Самойлов, проница-тельно глядя на Рахматова. Рахматов принял вызов.
   -- Польская армия, -- сказал он. -- Но ее победы -- это победы крас-ных казаков Буденного, которые изменили нам и перешли на сторону поляков. Это победа русских солдат и офицеров генерала Врангеля... А польская армия и французы тут не причем. Русский солдат непобедим. Побеждает его только такой же русский солдат.
   Пестрецов и Самойлов молчали. Они думали и вспоминали то же са-мое, что думал и вспоминал Рахматов. Марсово поле, уставленное вой-сками и гомонившее тысячами голосов, им слишком многое напомина-ло, и это многое было для них печальное и больное.
   -- Вы помните, -- неожиданно для всех и главное неожиданно для са-мого себя сказал Самойлов, -- как точен и пунктуален был Государь. Ров-но в одиннадцать! Минута в минуту!..
   Никто не ответил. Пестрецов боязливо оглянулся и подозрительно покосился на уши своей лошади. В этом проклятом царстве доносов, каза-лось, и лошадь могла донести.
   Все трое тяжело молчали.
   К ним подъехал растерянный полковой командир. На добродушном мужицком лице его была тревога.
   -- Ваше... Товарищ генерал, -- сказал он, -- N-ский полк отказывается ждать... Люди вконец промочили ноги. Многие подметки потеряли. Гово-рят, это одна провокация, никакого Троцкого не будет. Хотят уходить.
   -- Скажите, я латышей пошлю, через десятого в расход! -- процедил Пестрецов.
   -- Да, кажется, едет, -- сказал Самойлов.
Рахматов побежал к лошадям.
   Тяжелый серый броневик с выставленными пулеметами показался за Инженерным замком; за ним ехал красный автомобиль. В автомобиле сидело несколько человек в шинелях и высоких касках.
   -- В ружье! -- крикнул Пестрецов и галопом поскакал на середину поля. Поле всколыхнулось темными рядами. Красноармейцы стали разби-рать ружья.
   -- Стано-ви-ись! -- привычным зычным голосом, забывая все, коман-довал Пестрецов. Ему казалось, что старое Марсово поле слышит его, что сейчас проглянет яркое майское солнце и он увидит ясное лицо Венце-носного Вождя Российской Армии.
   -- По полкам! Смир-рно! -- командовал он в счастливом восторге. Ста-рая голодная Леда поджималась под ним. В ее лошадиной памяти встава-ли другие времена. Ей казалось, что на ней сидит не тяжелый мешкова-тый старик, а полный юного задора стройный Саблин, она напрягала свои больные ноги, раздувала чуткие ноздри и готова была скакать, откинув хвост и выгнув спину, куда ей укажут.
   Троцкий вылезал из автомобиля, протирал запорошенное дождем пен-сне и неловко, неумело брался за путлище, доставая плохо сгибающейся ногой стремя седла.
   Офицеры свиты садились на лошадей.
  

XIII

   Троцкий объезжал полки. На его лице было самодовольство. Сбылось гораздо больше, чем он когда-либо мечтал. Остро и внимательно из-за пенсне смотрели маленькие глаза. Они видели стройные ряды людей, они видели молодые лица юношей и медленно склонявшиеся перед ним алые знамена, но они не замечали, что было хорошо и что плохо в войсках. Он не видел обмотанных тряпками, замазанными грязью ног в полках рабо-чих, он не знал, где хорошо, где дурно пригнана одежда, у кого одет пат-ронташ, у кого его не было. На бледном, одутловатом лице с небольшою бородкой были написаны самомнение и упоение властью, но иногда в гла-зах мелькал страх. Он боялся, что лошадь споткнется и упадет, и потому сидел в седле неуверенно. Большая породистая, темно-гнедая лошадь шла, вытянув шею. Троцкий не мог ее подобрать, шенкеля у него были слабые. Лошадь была на уздечке, и он держал поводья, всю силу управления возлагая на них. Поводья, оголовье, седло были новые, хорошие, взятые с чужой квартиры, но опытный кавалерийский глаз видел, что они чужие, что Троцкий на них себя чувствует нехорошо, что лошадь для него чужая и что он не полководец и вождь, а просто проходимец и вор, укравший и лошадь, и седло, и уздечку, и недоумевающий, почему его не прогонят и не побьют.
   Красноармейцы, курсанты, офицеры, даже коммунисты, смотрели на него со страхом. Бледные лица поворачивались за ним, и старые кадро-вые офицеры чувствовали, как мороз отвращения и страха пробегал по жилам при приближении этого всадника. Они знали, что кивка головы, недовольного взгляда было достаточно, чтобы схватили и уничтожили тут же, на площади. Про смотры, кончавшиеся такими расправами, ходили легендарные рассказы. Страшное слово "контрреволюция" висело в воз-духе, а с кровавых знамен народные лозунги кричали о жестокой классо-вой борьбе и о смерти всем им, имевшим несчастие иметь когда-либо соб-ственность.
   Ехал тот, кого многие считали главной пружиной того, что делается в России, ехал Троцкий, за победы и хорошее настроение частей даривший офицерам золотые часы, бинокли и золотые портсигары с надписями и вензелями прежних владельцев и спокойно разжаловавший командиров полков в рядовые красноармейцы, без суда отправлявший их в тюрьму и на тот свет.
   Сзади него, навалившись большим животом на переднюю луку, на прекрасной вороной лошади, круто подобравшейся на мундштуке, ехал, опу-стив шашку, Пестрецов. Лицо его выражало внимание и угодливость. Он нагибался вперед, стараясь уловить, что скажет Троцкий, и не пропустить ни одного слова. Еще дальше ехала свита. Парад был в мундирах, но Троц-кий и чины его штаба были одеты в какие-то плотные английские, урсовые пальто, штатского охотничьего покроя. В новых, недавно введенных уродливых касках с большими красными звездами, все без погон, они про-изводили тем не менее внушительное впечатление и в связи с тою кровью безсчетных смертных приговоров, которою пахло от них, они казались войскам страшною толпою демонов.
   Троцкий остановился посреди поля и начал говорить речь. Никто из двадцатитысячной массы, собравшейся на поле, не мог слышать и разо-брать ни одного слова из его речи, ветер крутил его слова, и холодный дождь, струями бивший по лицу, заставлял людей щуриться, но речь на-столько вошла в обычаи нового правительства, что без нее никогда и ни-где не могли обойтись.
   Окончив ее, он продолжал объезд.
   Полежаев стоял перед вторым эскадроном конного полка. Он с нена-вистью и отвращением смотрел на приближавшегося к нему Троцкого. Он оглянулся на своих людей. Лица красноармейцев, тупые и голодные, по-бледнели, и страх был на них. Ни тени восторга, любви, уважения -- ни-чего того, что подмечал Полежаев на лицах народа и солдат, когда проез-жал мимо венценосный вождь русского народа -- Божий помазанник. Полежаев вспомнил свой разговор с Рахматовым о демонах и чувствовал, что бесовская сила держит его. Ему так хотелось бы броситься и изрубить в котлеты это отвратительное надменное лицо, а он стоял неподвижно и смотрел на Троцкого и не смел, не смел...
   "О, Господи! Что же это за сила в нем, -- думал Полежаев. -- Знаю, что и другие, мне подобные, пробовали и не могли, не удавалось. Не выхо-дило".
   Близко было бледное лицо, видна была рыжеватая торчащая вперед бородка и маленькие усы, видны мелкие капли дождя на усах и щеках, видно пенсне, на которое тяжело налег толстый борт высокой каски. По-лежаев не видел глаз Троцкого. Троцкий не смотрел в глаза своим красно-армейцам, как всегда открыто, ясно и приветливо смотрел в глаза каждому Государь. Троцкий смотрел мимо глаз каждого. Это проклятое глядение мимо глаз собеседника было во всей этой ужасной республике, оно харак-теризовало республику...
   Мелкою рысью, неловко трясясь и подпрыгивая в седле, проехал Троц-кий к середине площади. Он не выскочил вихрем, как вождь пред свои войска, но прокрался, как вор, оглядываясь и боясь чего-то, и было во всем этом продвижении что-то паршивое и гнусное.
   Дождь усилился. На глинистой грязи полки устраивались для церемониального марша. Резко грянул оркестр латышского полка старый бод-рый Царский марш. Под этот марш, колыхаясь двуглавыми орлами, про-ходили мимо Императора полки его Гвардии. Отчетливо, утрированно отбивая ногу, но не давая той плавности хода и легкости, которой можно добиться только продолжительной муштрой и хорошей гимнастикой, шли мимо Троцкого курсанты. Молодые лица были повернуты на Троцкого, блестящие под дождем красные звезды сверкали. Курсанты шли корот-ким шагом, топоча ногами, как ходят молодые люди, играющие в солдат.
   Пестрецов галопом, салютуя Троцкому, заехал и остановился, почти-тельно наклонившись к военному комиссару. Он хмурился. Он-то, про-служивший почти сорок лет в Императорской армии, видел, что вся эта красноармейская муштра не настоящая, он видел изломанные поясницы, выставленные зады, согнутые колени и морщился. "Такая выправка, та-кой шаг, такая маршировка могут нравиться только жидам", -- думал он.
   -- Отлично идут? А?.. Неправда ли, генерал? -- кинул в его сторону, чуть поворачивая лицо к нему, Троцкий.
   -- Великолепно, товарищ комиссар, -- вытягиваясь, сказал, салютуя шашкой, Пестрецов.
   -- Отлично, товарищи, -- визгливо крикнул курсантам Троцкий. Батальон выждал левой ноги и дружно, как в былые времена кричали
   "Рады стараться, ваше Императорское Величество", -- прокричал, отчеканивая слоги:
   -- Служим народу и революции!..
   Полки шли за полками, и эскадрон Полежаева приближался к месту церемониального марша.
   Полежаеву были видны то стройно идущие ряды старых император-ских солдат, отчетливо отбивающих ногу, то черные ряды рабочих, не мо-гущих поймать ноги, проходящих вразброд с опущенными штыками и плоско лежащими ружьями, и отовсюду слышалось это дружное и резкое: "Служим народу и революции!"
   Оно было непонятно Полежаеву.
   "Если служим народу, так отчего же так боимся этого народа? Отчего приехал Троцкий, имея спереди и сзади броневые машины с пулеметами, готовыми стрелять в толпу, отчего стоит он, окруженный видными чеки-стами, которые ни перед чем не остановятся. Если "служим народу", от-чего ненавидит их этот самый народ, а красная армия вечно борется с кре-стьянами и рабочими? Отчего не народом русским окружены Кремль и Смольный, а наемными латышами, китайцами и венгерцами? "Служим революции" казалось еще более диким и странным. Что такое революция? Возмущение, бунт... Ну было возмущение, и установился после него этот дикий образ правления и первобытный образ жизни, но если служить ре-волюции -- это значит служить новому возмущению, которое должно свергнуть советскую власть... Какая нелепость, с точки зрения народных комиссаров, а вот кричат же, восторженно кричат!"
   Полежаеву казалось, что весь этот парад под хмурым небом и на гряз-ном поле только -- тяжелый сон, что он проснется и, как призраки, рас-сеются эти полки, четко отбивающие ногу по жидкой растоптанной гря-зи, и только будет звучать бодрый пехотный марш Русской Император-ской гвардии.
   Как во сне открылось перед ним пустое пространство. Он увидал удаляющийся первый эскадрон, за ним в серой дымке тумана -- розовый дом принца Ольденбургского и низко нависшие косматые тучи. Он вынул шашку из ножен и, скомандовал: "марш!", эскадрон тронулся и пошел за ним, приближаясь к Троцкому.
   На мгновение Полежаев забылся. Ему стало казаться, что он камер-пажом ведет эскадрон за собою, что сзади него нарядные солдаты с розо-выми румяными лицами. Он оглянулся. Голодные лошади устало, враз-брод, брели по грязи. Серые лица солдат хмуро глядели из-под фуражек блином, на которых сверкали блестящие кровавые звезды.
   -- Салютуйте! Салютуйте же! -- хриплым голосом крикнул ему Голубь. Полежаев машинально деревянным движением поднял к подбородку и опустил шашку. Он повернул голову. На фоне темной зелени Летнего сада стояла группа всадников. Сзади нее были две броневые машины. Из этой группы выделялся один. Полежаев увидал большую рыжую каску, как колпак лежащую на голове, и под нею маленькое лицо с козлиной бород-кой. Ему показалось, что он увидал демона, что каска прикрывает рога. Холодная дрожь пробежала по телу, и Полежаев прошептал про себя: "Го-споди, прости! Прости и помилуй!"
   -- Отлично! Товарищи! -- послышалось из свиты, и сзади Полежаева красноармейцы ответили: "Служим народу и революции!"...
   Полежаев проехал мимо Троцкого, и теперь видна стала кучка народа у берега канавы и по шоссе и деревья Летнего сада.
   У выхода с Миллионной улицы на Дворцовую площадь батальон кур-сантов перегородил дорогу кавалерийскому полку, и Полежаев остановил-ся. Курсанты шли с песнями. В одной роте звонкий тенор тихо заводил:
   Наш могучий Импера-атор,
   Память вечная ему-у!..
   И хор дружно подхватывал:
   Сам ружьем солдатским правил,
   Сам и пушки заряжал...
   Эта рота удалялась, и голоса ее хора заглушали и покрывали звуки торжественного интернационала, который не пела, а ревела вся следующая рота:
   Никто не даст нам избавле-енья --
   Ни Бог, ни царь и не герой,
   Добьемся мы освобожде-енья
   Своею собственной рукой!.
   Эта рота прошла, а следующая дружно пела старинный, более двухсот лет существующий в России Петровский марш:
   Русского Царя солдаты
   Рады жертвовать собой,
   Не из денег, не из платы,
   Но за честь страны родной!..
   "Какой сумбур, какой ералаш теперь в России, -- подумал Полежаев. -- Разберись, что происходит в умах этой молодежи".
   Сзади певшей роты раздались свистки и громкие крики:
   -- Довольно! К черту!.. К... -- непечатная ругань повисла над ротой.
   -- Пой похабную!.. Поха-абную! -- кричал кто-то зычным, неистовым, властным голосом.
   И хор грянул песню про то, как принимали сваху... Тоже не новую пе-сню, а старую, созданную из циничных созвучий. Новых песен не было. Новые были только частушки, а под них нехорошо было ходить... Полк Полежаева тронулся вперед. Впереди первого эскадрона играл "оркестр товарища Буденного" -- две гармошки. Кларнета не было. Кларнет пол-торы недели тому назад за контрреволюцию был "выведен в расход".
  

XIV

   Был хмурый ноябрьский вечер. За окном бушевала непогода. Нева за-вывала под порывами западного ветра и гневно плескалась о каменные перила набережной. Дождь крупными каплями ударял в стекла. В печах звенели вьюшки. В холодной нетопленой гостиной квартиры Полежаева было сыро и темно. Электричества не отпускали, дрова надо было беречь до настоящей зимы.
   Полежаев сидел за прекрасным роялем и играл на память, стараясь забыться. Он прочел в советских известиях о занятии красными войсками Крыма, о "бегстве" генерала Врангеля "с капиталистами, попами, поме-щиками и белогвардейцами". Известия были краткие, но ликующие. Га-зеты превозносили товарища Фрунзе, но Полежаев знал, что Фрунзе тут был не причем. Он знал...
   Сам Бог был против них. Бог прогневался на русский народ и не хотел ни его спасения, ни избавления. Слова Рахматова сбывались. Граф де Мартелль был у Врангеля, и дьявольское колдовство совершилось. Пропала последняя надежда, и безцельными и ненужными казались шестимесяч-ная мучительная работа в красной армии и шестимесячный ежечасный риск своею жизнью. Что толку в его разведке, в его знаниях, когда никого не осталось, кому можно бы передать эти знания. Полежаев знал, что все фонари на Севастопольской набережной были увешаны трупами офице-ров и рабочих, которые не успели уехать. Он знал, что Крым был отдан красной армии, и он понимал все значение этих слов. Тоска за Олю, за Павлика, за Ермолова томила его. Отчего он не с ними? Живы ли они? Полгода он служит под красными знаменами, полгода странствует по со-ветской республике и ни разу и нигде не наткнулся на следы Тани Саблиной. Верно, погибла. Хорошо, если просто умерла, а если...
   Страдания Полежаева были непередаваемы. Он часто хотел покончить с собой. Спасение казалось немыслимым, а Россия -- погибшей безвозвратно. Все гибло и разрушалось на его глазах. Та конница, которою так гордился Троцкий и которая весною должна была перебросить пожар революции в Западную Европу, гибла от безкормицы и плохого ухода. Не проходило дня, чтобы из эскадрона не вытаскивали конского трупа, и голодные собаки ста-ями дежурили у ворот казармы. Разврат и дурные болезни дошли в полку до крайних пределов. Вши появились в эскадроне и, несмотря на все принятые меры, размножались со страшною быстротою. Города гибли, и Петербург ста-новился все безлюднее и глуше. Жутко было ходить по улицам.
   Молитва и музыка утишали душевную боль Полежаева. За роялем, в холодной гостиной, на память играл Полежаев целые оперы и оперетки, пел старые песни, фантазировал, окружил себя призраками прошлого. Он часто читал в газетах и слышал в речах истеричные выкрики: "к прошлому возврата нет", -- он мечтал об этом прошлом и к этому прошлому он стре-мился.
   В комнате было темно. Но глаз привык к темноте, Полежаев различал диваны, стулья, и кресла, и окна без занавесей, за которыми в темноте гневно плескалась Нева.
   Он играл и пел, позабыв о времени, и не видел, как вечер сменился ночью и стал стихать порывистый ветер.
   Дверь гостиной, как и все двери квартиры, бывшие без замка, отвори-лась, и темная тень высокого человека скользнула в нее и внесла с собою запах лайковой кожи, дождя и воды и холод ненастной осенней ночи.
   Полежаев перестал играть и вгляделся в вошедшего. Вошедший сам назвал себя.
   -- Осетров, -- сказал он. -- Простите, что без зова. Сидел я у коммуни-стов над вами. Слушал, как вы играете. Томит меня тоска смертельно. Послушать пришел. Простите. Играйте что-нибудь.
   Полежаев стал играть на память ноктюрн. Осетров сел в кресло в углу у конца рояля, и темнота скрыла его. Полежаев совсем забыл, что у него гость. Он вздрогнул, когда услышал из угла тихий, непривычно мягкий голос Осетрова.
   -- Спойте, товарищ, -- сказал Осетров, -- ту песню, что тогда у Коржикова пели. Вот про разбойника-то, который спокаялся и в монастырь пошел.
   Полежаев послушно заиграл и запел вполголоса:
   Господу Богу помолимся,
   Древнюю быль возвестим,
   Так в Соловках нам рассказывал
   Инок святой Никодим.
  
   Жило двенадцать разбойников,
   Жил Кудеяр атаман.
   Много разбойники пролили
   Крови честных христиан...
   -- Что, товарищ, это правда или так -- сказка одна? -- спросил Осет-ров, едва Полежаев кончил петь.
   -- Народ эту песню сложил, -- сказал Полежаев.
   -- Я думаю, правда... Ах, товарищ, ведь если бы не правда -- жить нельзя... Томит меня тоска смертельная... Ночью покоя нигде не нахожу. Призраки меня преследуют... Да... было дело так. Незадолго до револю-ции познакомил меня Кноп, офицер один, еврей... Он солдатами убит. При Керенском еще, когда офицеров избивали солдаты. Да. Познакомил меня с женою моего полкового командира... Ну и влюбился я в нее без ума... Натешился вволю. Она и пикнуть не посмела. Я и чекист тепереш-ний, Гайдук, ею владели... Ну только приехал генерал Саблин и запрятал ее невесть куда. Сказывают -- в Финляндию. В прошлом году, значит, Саблина замучили и расстреляли, и лишилась, значит, она поддержки. Мужа ее еще раньше солдаты так, задарма, убили. Тоже в первую революцию, при Керенском. А были у ней, значит, вещи, квартирная обстановка на складе. Знал я про это. И вот сговорился я со Шлоссбергом, и отдали мы приказ от Вечека, чтобы, значит, если кто за этими вещами придет, чтобы арестовать и нам предоставить. В марте этого года приехала. Голодная, без денег -- из Финляндии, значит, прогнали. Девочка с нею восьми лет, ни-чего нет. Одежонка плохая. Значит, уже все продала, ничего не осталось. Предоставили ее в Вечека. Сговорились мы со Шлоссбергом, чтобы для допроса доставить к Коржикову, ну и я там был. Узнала она меня. А все такая же, прекрасная, белая. Старая любовь-то, значит, как говорится, не ржавеет. Затрепетал я весь. Заперлись мы, значит, вчетвером. Коржиков, я, она и девочка. Я притворился, будто покаялся. Ну, только она чувству-ет, ничего не ест, а девочку удержать не может. Голодная, а так чистенькая, розовенькая, видно себе отказывала, а девочку кормила... Мать! Коржи-ков смеется над ней. Девочке конфеты сует и слова нехорошие заставляет повторять. Хулу на Бога и Богородицу говорит. Девочка кричит на него: "Не смей, дядя, не смей это делать. Нельзя про Боженьку так говорить". Она мечется по комнате, как птица в клетке. Плачет, руки ломает. Но мол-чит. Нам это тогда очень все забавно казалось. Коржиков девочку раздел, значит, повалил на диван, насиловать хочет. Она на него кинулась. Кор-жиков мне говорит: "Подержите, товарищ, пусть посмотрит, она лучше тогда, страстнее будет, больше чувства вам даст". Я схватил ее. Насилу спра-вился. Сильная такая стала. Девочка плачет, хрипит... Ну после я на нее навалился. Только чувствую, холодная она. Гляжу -- умерла... И вот с той поры, товарищ, нет у меня покоя. Все она мне мерещится. Вчора вошел я в комнату... Днем... А она сидит в кресле, простоволосая, волосы по спине распущены каштановые. Посмотрела так на меня и одними губами гово-рит: "Отдай девочку! Отдай Валю!"... -- и исчезла... И вот, товарищ, стал я бояться... Спойте еще раз эту песню.
   Полежаев заиграл и запел еще тише, чем пел прежде:
   Много добра понаграбили.
   Много убили в лесу,
   Сам Кудеяр из-под Киева
   Вывез девицу-красу.
  
   Днем с полюбовницей тешился,
   Ночью набеги творил,
   Вдруг у разбойника лютого
   Совесть Господь пробудил...
   -- А если это, знаете, -- сказал Осетров задумчиво и помолчал... -- Совесть, или вот это самое... Бог-то... Я не верил, а только. -- Ну, да вот расскажу, -- судите сами. Помните, приказ такой вышел от народных комиссаров, чтобы, значит, Александро-Невскую лавру ликвидировать. Имущество в народную казну, а помещения для красноармейцев забрать, а в соборе хотели, значит, театр устроить. Приехал и я туда с матросами. Все такой бравый народ. Орлы революции. Забрали мы там попика. Уж очень он народ против нас возбуждал. И так ничего особенного не было в нем. Простой такой, небольшого роста, седоватый, бородка чуть раз-двоенная, вот как Христа рисуют. Отец Василий его звать. Посадили его матросы в автомобиль, а он спокойный такой, будто даже счастлив чем. А чему радоваться? -- на расстрел его везли. Тогда мы на Смоленском поле больше расстреливали. Ему матрос и говорит: "Батя, а ты знаешь, куда и зачем тебя везут?" -- А он говорит: "Этого ни вы, ни я не знаете. Один Господь Бог это знает". Матросы захохотали, весело так. -- "Ишь, -- говорят, -- батя, притворяется, расстреляем тебя, и вся твоя недолга". -- А он опять свое: "Это, -- говорит, -- как Бог укажет, а без Его святой воли ни один волос с головы моей не упадет". И так, знаете, это твердо, сильно выговорил, что мы даже примолкли. И только отъехали -- шина лопнула. -- "Ничего, -- говорят матросы, -- катай без шины". Едем даль-ше. Трясет машину, кидает. На Невском у Думы вторая шина лопается. А автомобиль, надо вам сказать, новый был, недавно из Царского гаража взятый. Постояли, походили, покрутили головами. Шофер говорит: "Я за запасной шиной духом слетаю, тут недалече в Михайловский манеж". -- Матросы говорят: "Не надо, валяй так". Не доехали мы и до Мойки -- лопается третья шина. Да, понимаете, -- история. И вдруг ста-ло нам всем оченно страшно. Ну, как это от Бога? Праведника везем. Один матрос среди нас был, угрюмый такой дядя. Он собственноручно тридцать офицеров живьем потопил. Ядра к ногам привязывал и в воду бросал. Вот и говорит он: "Ну, отец Василий, коли еще шина лопнет или что случится, ступай на все четыре стороны, а я в монастырь пойду, гре-хи замаливать стану"...
   Поехали дальше. И, верите ли, у Александровского сада четвертая шина лопнула, и магнето испортилось. Никуда машина стала. Вышли мы. Ма-трос тот священника высаживает. Шапку снял всенародно: "Благослови-те, батюшка", -- говорит. Руку ему поцеловал, и за ним все матросы один за одним под благословение подошли... Ну, и я тоже. -- "Идите, батюш-ка, -- говорят, -- простите нас Христа ради". -- "Бог простит", -- сказал отец Василий и пошел по Гороховой назад. -- Вот какая история была. Мне бы тогда образумиться, а то вот до чего дошел...
   Осетров замолчал. В гостиной было тихо. За окном шумела Нева и вол-ны то грозно вскипали, то плакали, разбиваясь о гранит.
  

XV

   -- Вы меня простите, товарищ, -- тихо сказал Осетров, -- что так вас утруждаю, а только моя к вам просьба, спойте еще раз. Мысли эта песня во мне освежает.
   Бросил своих он товарищей.
   Бросил набеги творить.
   Сам Кудеяр в монастырь пошел
   Богу и людям служить.
  
   Господу Богу помолимся,
   Древнюю быль возвестим.
   Так в Соловках нам рассказывал
   Сам Кудеяр -- Никодим...
   Мягко звучала песня, обрываясь тихими умиротворяющими аккорда-ми. И после долго оба молчали. Прошло немало минут. Глухо билась за окном плененная Нева, и дождик падал на стекла.
   -- Приказал Ленин, -- тихо заговорил Осетров, встал с кресла, подо-шел к Полежаеву и стал, облокотившись на рояль. -- Приказал Ленин в Москве Иверскую снять, а икону Николая Чудотворца, что над Крем-левскими воротами висела, красным кумачом завесить. Первое мая тогда первый раз под советскою властью праздновали. Сделали мы это все, со-гласно приказу. Занавесили лик угодника Божия с ночи и ушли. Только утром иду я с нарядом красноармейцев и вижу: народ толпится у ворот и то тут, то там вспыхнет пение: "Святителю отче Николае, моли Бога о нас!" Разгорелся я весь. "Ах, -- думаю, -- опять эти попы что-нибудь устроили. Пакость какую-либо, чтобы народ смущать". Кинулся туда. Гляжу -- лик угодника ясно глядит, а кругом красная материя в клочья разодрана. -- "Ах, ты, -- думаю -- какой негодяй это сделал!". Достали мы снова лест-ницу, затянули кумачом, стали народ разгонять. А люди и говорят нам: "Не безпокойтесь, товарищи, ангелы с него вашу бесовскую тряпку сни-мут-таки". Я остался. Пока с народом говорил и на образ не смотрел -- ничего же не может там случиться. Только слышу: "Вот он, батюшка наш заступник!" -- и опять, значит, запели: "Святителю отче Николае". -- Я глянул -- в лохмотьях алая тряпка, а лик глядит на народ. Доложили Ле-нину. Обругал нас. "Ветер, -- говорит, -- о зубцы иконы разорвал кумач. Содрать ее совсем к чертовой матери"... Ветер... много чего тогда было заворочено кумачом, да не содрал ветер, а это, вишь ты, -- ветер. И никто не исполнил приказа Ленина, не снял иконы... Так вот, товарищ, ежели все это есть, так, значит, и покаяние есть.
   Осетров замолчал. Молчал и Полежаев. В зале было сыро, холодно и тихо, как в могиле. Треснул паркет, и оба вздрогнули.
   -- А если есть покаяние, -- сказал Осетров, -- есть и прощение. Осетров чиркнул спичку и посмотрел на свои золотые с бриллианто-вым двуглавым орлом часы.
   -- Который час? -- спросил Полежаев.
   -- Шестого пять минут... Товарищ, хотите, пойдемте в церковку одну. Богу помолимся. Никто теперь не увидит. Если встретим кого, скажем, что из Вечека возвращаемся, с работы.
   -- Пойдемте, -- сказал Полежаев.
   -- Только дайте, товарищ, мне вашу шинель, а то в кожаном платье как-то неловко идти в святой храм.
   Они вышли. На набережной было пустынно. Ветер стих, но взволно-ванная еще плескалась Нева, и пеной рассыпались волны о темные устои мостов. Нигде не было ни души. Морозило, и улицы были покрыты тол-стою ледяною коркою. Идти было скользко. Осетров взял под руку Поле-жаева и повел его.
   -- Так легче идти, товарищ, -- сказал он.
   Они вышли на Гороховую и, когда пересекли Садовую, все чаще и чаще стали они обгонять одиноких пешеходов, шедших в одном с ними направ-лении. Шли старики и старухи, шла молодежь, гимназисты в серых паль-то, несколько красноармейцев крались вдоль стен, будто стыдясь своих коротких английских шинелей и красных звезд на фуражках. Все шли на дребезжащий, медленный, робкий, но уверенный, одинокий звон неболь-шого колокола. Он стал слышен, едва только они вышли на Загородный проспект, и звал их на Звенигородскую. В линии темных домов с темны-ми пустыми окнами выделились желтыми пятнами четыре больших окна второго этажа и желтое освещенное пятно широкого подъезда. В подъез-де, у большой иконы Сергия Радонежского, горели сотни тонких свечек. Яркие огни стояли неподвижно, и видны были коленопреклоненные фи-гуры людей. Подходили новые прихожане и ставили свечи у громадного белого паникадила.
   Народ поднимался по лестнице во второй этаж. Там был небольшой храм. Служба еще не начиналась, но церковь уже была полна. Слышались тихие шаги, осторожный шепот, вздохи и плач. Женщина в черном, худая и болезненная, стояла на коленях у иконы Божией Матери, устремив на нее громадные серо-синие глаза. Крупные слезы собирались в них, отра-жали десятки желтых огоньков, потом медленно текли по бледным щекам и падали на потертую плюшевую шубку.
   -- Вдова одна, -- прошептала женщина, кивая на нее подошедшему к ней старику в старом, но хорошем пальто. -- С одной квартиры мы. Вчера ночью мужа ее, офицера, взяли. Кто-то донес, что он офицер. Нашли при-казы Деникина. Расстреляли. Она просила хоть тело выдать. При ней на куски разрубили, зверей кормить отправили. Теперь молится... Мальчон-ка у ней махонький остался. А вещей только вот шубка, да и та потертая.
   -- А Февралевы здесь? -- спросил старик.
   -- Здесь, за плащаницей стоят. Как ее Бог носит, удивляться надо. Го-ворила с ней, так и голоса нет. Экое горе! Дочь ушла от них, в содержанки к комиссару поступила. А ее ли не воспитывали? Господи! Музыкантша была, в концертах играла.
   -- А Синицыным детей не вернули?
   -- Нет еще. Сегодня пойдет к самой Коллонтай. На коленях, говорит, умолять буду. Ведь все-таки женщина она, ужели моего горя не поймет.
   -- Отсюда -- в очередь?
   -- Да, сказывали, по полселедки сегодня выдавать будут на паек. Вчера хлеба так и не добились, без ужина и спать легли.
   -- У нас Митя желудей в Лесном набрал, так мы варили, все будто кофей. Горе и голод толпились здесь. Всюду бледные лица, склоненные голо-вы, красные веки, тихие вздохи и плач.
   И вдруг все стихло. Из-за алтаря раздался чуть слышный голос свя-щенника. "Аминь"... -- поспешно ответил чтец на клиросе и начал читать Псалтырь. Проскомидия начиналась.
   Полежаев слушал то, что читалось на клиросе, смотрел на толпу лю-дей, наполнившую церковь, и новые мысли роились у него в голове. В полутьме храма, озаренного только свечами, теплящимися у икон, да лам-падками, среди глубокой зимней ночи ему казалось, что он отошел в свя-тые времена древности, что это не с детства знакомый ему храм монастыр-ского подворья на Знаменской, куда ребенком ходил он с матерью, бра-том Павликом и сестрою Олей, а древние катакомбы христианских мучеников. Каждое слово молитвы, псалма, каждый возглас священника из темного алтаря приобретали новое, глубокое значение, которого рань-ше он не замечал.
   Полежаев был сыт, но он понимал голодных, потому что голодал не раз. Он понимал горе, потому что его личное горе, его забота, его муки совести не имели предела. Нравственная пытка служить под красными знаменами и быть правоверным коммунистом была сильнее всех пыток тела и даже ужаса смерти в полутемном гараже.
   Древняя молитва облегчала ее. Она давала надежду на спасение.
   -- Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, -- читал чтец, -- и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое. Наипаче омый мя от без-закония моего, и от греха моего очисти мя: яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну. Тебе единому согреших и лукавое пред Тобою сотворих...
   Все это так отвечало мыслям и настроению Полежаева и Осетрова.
   -- Окропиши мя иссопом и паче снега убелюся. Слуху моему даси ра-дость и веселие; возрадуются кости смиренные... Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей...
   "О, Господи, -- думал Полежаев, -- но когда же, когда же это будет!"
   -- Плещма Своима осенит тя... Не убоишися от страха нощнаго, от стре-лы летящия во дни... Падет от страны твоея тысяща и тьма одесную тебе, к тебе же не приближится... На руках возмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою; на аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия.
   Надеждой и верой в победу и спасение звучали эти смелые слова.
   Кругом вздыхали и шептали слова молитв, и никогда, никогда такой горячей молитвы не знала эта маленькая церковь. Этим людям осталась только молитва. У них новое рабоче-крестьянское правительство отняло все: отняло собственность, право на труд, свободу, честь, право любить. -- Им пока осталась молитва, да и молиться приходилось украдкой, ранним утром, когда после кровавой бани спит "Вечека", и палачи потягиваются на краденых постелях. И люди молились и искали помощи у Бога.
   "Господи помилуй, Господи помилуй"... -- сорок раз повторял чтец и не было это скучно и непонятно, но и сто раз повтори он эти слова, и послушно шептали бы за ним уста этих людей: Господи помилуй!
   Ничего не оставалось больше!!.
   Началась литургия. На правом клиросе пел небольшой, хорошо спев-шийся хор. Тут были певцы и певицы из оперы, здесь, на клиросе бедной церкви, забывавшие позор вечернего служения царствующему жиду, хаму и спекулянту, здесь пели гимназисты и гимназистки, бросившие учиться, потому что увидали безплодность советской науки...
   Мягко начали петь "Единородный Сыне и Слове Божий", но когда дошло до конца, страстным воплем, по всей церкви раздалось: "Спаси нас! спаси нас! спаси нас!"
   Вся церковь рухнула на колени. В полутьме видны были плачущие лица, люди сгибались и припадали лицами к полу. "Спаси нас, спаси нас!" -- стоном гудело кругом...
   -- Пойдем, -- прошептал Осетров Полежаеву, -- я не могу больше!
   И когда спустились они вниз по лестнице, переполненной молящими-ся, и проходили мимо образа внизу, сверху неслось трогательное, точно порхающее: "Святый Боже, святый крепкий, святый безсмертный, поми-луй нас!"...
   Чуть светало. Мутно рисовались на другой стороне низкие постройки казарм Егерского полка. Наступал бледный холодный день. Небо зелене-ло на востоке. Полежаев с удивлением заметил, что по лицу Осетрова тек-ли слезы. "Хорош коммунист, -- подумал он. -- И Ленин смеет говорить, что религия -- опиум для народа".
   Они обогнали странную группу. Женщина везла на ручных санках полуобнаженный труп. Сзади бежала девочка лет пяти. Санки скрипели по замерзшим камням и ехали неровно, толчками. Труп был привязан к ним сахарными веревками, и босые ноги волочились по мостовой. Лицо по-койника было исхудалое и зеленовато-белое, и та, которая везла его, име-ла такое же зеленовато-белое лицо. Она часто останавливалась, чтобы пе-ревести дух. Ей не под силу было везти покойника.
   -- Позвольте, сударыня, я вам помогу, -- сказал, подходя к ней, Осет-ров.
   Женщина дикими глазами посмотрела на Осетрова. Ее взгляд скольз-нул по его алой звезде.
   -- "Отойди от меня, сатана!" Она с усилием потащила санки.
   Осетров вздохнул, опустил голову и быстро пошел вперед.
  

XVI

   Дома Полежаев нашел записку от Коржикова.
   "Товарищ, -- писал ему Коржиков, -- сегодня в семь у меня соберется кое-кто из наших пообедать. Товарищ Воротников привез нам с Дона осет-ра. Сокрушим его. Приходите. С коммунистическим приветом Виктор Коржиков".
   Все эти дни Коржиков был, как бешеный. Внутри его шла какая-то непонятная ему работа, он испытывал странную тоску и пытался заглу-шить ее вином, кокаином, развратом и кровью. Таню Саблину ему доста-вили, но доставивший ее на Гороховую чекист написал Коржикову, что девица такова, что мараться не стоит. Худая, желтая, похожа на смерть. Коржиков ответил короткою запискою: "В расход" и не поехал смотреть свою единокровную сестру.
   Ему все надоело. Он все испытал, все перепробовал и во всем разоча-ровался. Хотелось чего-то особенного. А особенного он ничего не нахо-дил. Он всенародно надругался над мощами -- совесть не томила его, он танцевал и творил непотребства в церкви -- и испытывал только скуку. Все время перед ним стояло бледное лицо Саблина, и его смущало то, что слезы текли по нему, а стона он не издал и пощады не попросил. "Вот, -- думал он, -- такой же и Полежаев. У них есть сила большая, чем у нас. Но почему они не сопротивляются? Не пришло, что ли, время? А если при-дет?" -- Страх охватывал Коржикова. -- "Коммунист ли Полежаев? Черт его знает! Он делает такие дела, так разумно ведет свой эскадрон и смерти не боится, что от него все в восторге. Его бумаги и письма проверены, нигде он не бывает, дружит... Ни с кем не дружит... Рахматов и Осетров от него без ума. Сам Гайдук как-то сказал: "С таким характером, умом и во-лею, как у товарища Полежаева, ему чекистом быть, а не в красном полку сгнивать. То, что мы делаем под кокаином, он, если нужно, сделает в пол-ном владении собой".
   -- А вот не делает же, -- сказал Коржиков.
   -- Значит, находит это пока ненужным, -- сказал Гайдук. -- Он бережет себя. Мы себя все израсходуем, а он останется.
   -- Я заставлю его делать! -- прошипел Коржиков...
   Полежаев все это знал и чувствовал, что гроза нависает над ним. От него потребуют какую-нибудь страшную гнусность, и когда он откажется делать, его предадут в чрезвычайную комиссию по обвинению в контрре-волюции. У Полежаева было темное место. Где он был в 1918 и 1919 годах? Он говорил, что работал на Волге. Но теперь, когда армия Врангеля была рассеяна и многие из добровольцев взяты в плен, могли найтись люди, которые узнают его. Дразнить Коржикова было опасно, и Полежаев ре-шил идти на обед, где, конечно, вслед за осетром с Дона пойдут какие-либо гнусности вроде тех, что были летом на вечеринке.
   Коржиков в ожидании гостей ходил по залу, где висели портреты пред-ков Саблина.
   Он был под кокаином, возбужден и неспокоен. Ему опять казалось, что портреты следят за ним глазами и поворачивают головы. Какой-то генерал в шитом мундире с высоким, открытым на груди воротником и с галстуком, весь в орденах был как живой. Он раздражал Коржикова.
   -- Ты чего, сволочь? -- сказал он, останавливаясь против портрета. -- Белогвардеец, имперьялист, помещик... Эх! Выдрал бы я тебя по всем пра-вилам классовой борьбы... Всех вас перевести надо. Негодяи!
   Он хотел стрелять в портрет, но вдруг ему стало безконечно скучно. Эта скука отравляла ему жизнь.
   -- Ну тя в болото! -- сказал он уныло и пошел от портрета.
   Портрет смеялся над ним. "Побеждают они нас, -- подумал Коржи-ков... -- Ачто, как победят?.. Сволочи... буржуи!.. Собственность... Това-рищу Каменеву за победы над Деникиным дом в Москве подарили... в собственность... какой же это коммунизм?., комиссар Ерохин девушку-буржуйку в жены взял, так венчаться ездил в Гатчино, с попом, с певчими, со свидетелями венчался... "Так, -- говорит, -- крепче"... А коммунист!.. Ленин капиталистов из-за границы зовет, концессии выдает, гарантии. "Без этого, -- говорит, -- народ подохнет с голода". -- Какой же это ком-мунизм? А пусть его дохнет. Троцкий умнее и вернее идет. Товарищ Горький старые вещи скупает, фарфор, безделушки, коллекцию собирает -- в собственность тоже... Это коммунизм? Черти полосатые! Буржуи наизнанку..." И опять стало скучно.
   -- Все -- подлецы, -- сказал Коржиков вслух...
   В эту минуту к нему вошли первые гости. Гайдук с Беби Дранцовой.
   -- Чик, -- сказал Гайдук, что по законам советского остроумия изобра-жало: честь имею кланяться.
   -- Пс, -- отвечал Коржиков, что означало: прошу садиться, и сел сам. Вслед за Гайдуком стали собираться приглашенные. Гвоздем обеда был сам Воротников, приехавший с Врангелевского фронта. Во времена Им-перии Воротников был лихим вахмистром в гусарском полку дивизии Саблина. Это был красавец-мужчина саженного роста, молодчина и ли-хач, с "полным бантом", то есть с Георгиевскими крестами всех четырех степеней на груди, рубака и ругатель, умеющий угодить начальству и во-время попасться ему на глаза. Когда-то, после атаки германской пехоты в прорыве у Костюхновки, он подскакал к Саблину, счастливый совершен-ным подвигом, и доложил ему, что он "четырнадцать зарубил". Тогда он был подпрапорщиком. Эскадрон он держал в порядке, и в дни приезда какого бы то ни было начальства был дежурным, ординарцем для встречи. К экипажу чтобы проводить, неизменно назначали Воротникова, по-тому что он умел угодить и импонировал своею полною солдатского бла-городства фигурою, ростом, медалями и крестами. Его изба, или землян-ка всегда была украшена портретами Царской Семьи, и ни в одном эскадроне не умели так хорошо петь гимн, как в эскадроне Воротникова.
   У него была жена, полная хлопотливая особа, ходившая в ковровом платке и разводившая на эскадронном дворе свиней и кур. Офицеры эс-кадрона были к ней почтительны, сама она медовым голосом разливалась перед эскадронным командиром, уступала дорогу и низко кланялась пол-ковым дамам. Воротников держал ее в трепете, и, когда они шли куда-либо из казарм "в город", он шел впереди, а она сзади. Солдаты ее не лю-били за то, что она умела заставить каждого услужить ей и что-либо сде-лать. Тот вынесет ей ведро помоев, другой принесет соломы свиньям, третий загонит кур. Она была дама хозяйственная.
   Революция свернула Воротникову мозги. Он сначала долго держался, даже запрещал солдатам носить красные банты. Но его выбрали делега-том на общеармейский съезд в Петербург, и он вернулся оттуда другим человеком. На груди его был громадный алый бант, он пристрастился го-ворить речи, полные туманных слов, смысла которых сам не понимал, и стал "партийным" человеком. В первый же день он явился от имени комитета к начальнику дивизии, не генералу Саблину, а другому и нагово-рил ему дерзостей.
   -- Нас, господин генерал, в темноте держали, -- страстно кричал он. -- Нам ничего не говорили и ничего не объясняли. В Петрограде я узнал, что такое истинная свобода и что есть завоевания революции и диктатура про-летариата. Солдат должен эво... эво... эволюцировать, и вся власть солда-там!
   При той растерянности начальства, которая была в полку, власть ско-ро перешла в руки Воротникова и комитета. Начали проявлять ее с того, что поделили денежный ящик, причем львиная доля досталась Воротни-кову, потом приравняли офицеров к солдатам и заставили их стоять с котелками в очереди у солдатской кухни, потом отобрали и продали соб-ственных офицерских лошадей.
   Воротников влюбился в Керенского. Он бегал слушать его речи на фронте, протискивался в первые ряды, отвечал ему страстными речами от имени всех солдат и "всей армии", клянясь служить Керенскому, и про-клинал Царя. Керенский его произвел в корнеты за его страстность и пре-данность революции.
   Когда прапорщик Крыленко держал свою речь, которую окончил тем, что сорвал с себя ордена и погоны, Воротников был первый, который в неистовом восторге сорвал с себя колодку крестов и медалей и понес ее через толпу Крыленке.
   -- К черту, товарищи, -- вопил он своим могучим вахмистерским голо-сом, -- эти знаки царизма, попов и рабства! Один английский крестик желаю сохранить за собою, потому как Англия -- страна свободы и много способствовала революции!
   В дни большевистского переворота, когда все, даже сами большевики, носили еще погоны, он явился без погон, отрепанный, окрученный пуле-метными лентами, с тремя револьверами и изъявил свою преданность то-варищу Ленину. Он был назначен на Южный фронт и очутился в Сара-товских степях.
   С начала войны супруга его была послана им в деревню, где должна была скромно жить при родителях. После раздела денежного ящика она получила приказ выделиться, и купить на селе дом с магазином, и жить торговлей. Став комиссаром, Воротников завел себе гарем "самых ари-стократических барышень", комплектуемый из гимназисток занимаемых им городов, а жене послал тюк денег с приказом "до поры бросить буржуазные предрассудки и торговлю, ибо торговля противоречит учению ком-мунизма и карается расстрелом, а скупать у крестьян потихоньку хлеб и масло и менять его "господам" на золото, брильянты и старые "табатерки", "понсигары" и "мениатюры". "Ты, супружница наша, -- писал Во-ротников, -- по офицерским квартирам бывала и должна понимать в этом толк. Настанет настоящий порядок, и это все даст нам силу и богатство".
   На обед к Коржикову он явился во всей красоте, в длинной до колен рубахе, расшитой вдоль плеч красным углом -- острием на грудь, а вдоль косого борта -- тремя алыми широкими нашивками, доходящими до ши-рокого пояса. Карманы были окаймлены красным, на рукаве была боль-шая пятиконечная звезда, а на груди в алых розетках ордена Красной Звезды и Красного Знамени. Он был горд последним пожалованием Троцкого -- винтовкою на алой перевязи. Прежней скромности и обо-рванного вида, пулеметных лент и револьверов за поясом не оставалось и следа. Он был изящен. Его волосы были разобраны длинным пробором и примаслены пахучей помадой, богатырские усы, так красиво ко-гда-то прикрывавшие его рот с прекрасными белыми зубами, были острижены и торчали двумя кустиками над верхнею губой, на нем была дорогая кавказская шашка с красными бантами на эфесе. На ногах были щегольские гусарские краповые чакчиры и отличные сапоги с розетками.
   Он был гость хоть куда! На коммунистических хлебах он раздобрел. Большие руки были выхолены, а крупные твердые ногти, которыми он ко-гда-то не хуже отвертки выворачивал винты, были отшлифованы и от-деланы опытной маникюршей. Крупный, здоровый, веселый, он произ-водил впечатление солдата, загримированного на солдатском спектакле английским джентльменом и надевшего костюм балаганного воеводы.
  

XVII

   Обед удался на славу. Коржиков пригласил для изготовления его ста-рого великокняжеского повара и приказал ему сделать и подать, как пода-вали великому князю. Лакеи и посуда были взяты из дворца. Вина были присланы Воротниковым из лучших виноделен донских казаков, коньяк раздобыли от комиссара народного здравия. Гостей было тридцать чело-век. После жареного -- великолепной телятины -- подали шампанское.
   Коржиков сидел в голове стола. Он был мрачен, задумчив и ни с кем не говорил ни слова. По правую руку его сидел Воротников, по левую -- воен-спец Рахматов. Рядом с Рахматовым сидел Шлоссберг, дальше были Джен-ни, Полежаев, Беби Дранцова, Голубь, два молодых офицера коммуни-стического полка, Гайдук, Мими Гранилина, офицеры-коммунисты пол-ка Коржикова и ординарцы Воротникова.
   Шлоссберг постучал вилкой по тарелке, поднялся с бокалом вина, оки-нул уже подвыпивших гостей внимательным взглядом и с приемами опыт-ного оратора начал свою речь.
   -- Товарищи! -- сказал он. -- Как всегда, так и теперь, наше первое слово о текущем политическом моменте. Он знаменателен, этот момент. Мы чествуем героя Крымской победы товарища Воротникова. Мы честву-ем последнюю и окончательную победу пролетариата над буржуями, ка-питалистами, имперьялистами и попами. Полтора года тому назад, когда мы боролись с Колчаком на Ижевском фронте, пришло сообщение об одном достоверном, хорошо проверенном и чрезвычайно знаменательном факте. Когда там, около Ижевска, атаковали нас последние группы бело-гвардейцев, то впереди шли ударники, за ними оркестр играл "Боже Царя храни", а на знамени стояло: "Да здравствует Учредительное Собрание!" Недурной переплет, можно сказать! Подумаешь, чем беременна на самом деле потаскушка учредилка? -- Царем!
   -- Но, может быть, это исключительный факт? Ничуть. Тогда же московские и петроградские газеты сообщали о том, что было тогда в Крыму. Там власть захвачена меньшевиками и эсерами, там знаменитые Либер, Руднев и другие господа стояли у власти. Разумеется, к ним пришли на помощь буржуазные англичане и высадили небольшой десант. А когда у гавани собрались союзников встречать Либер, Руднев, меньшевики, эсе-ры и кадеты -- весь цвет тамошней, так называемой демократии, -- то подошедший английский корабль приветствовал собравшихся на приста-ни социалистов-революционеров и меньшевиков гимном "Боже Царя хра-ни". Грянул гимн -- и говорили тогда, что Либер и Руднев были несколько смущены. Что-то заговорило старое в их новой душе. Но местный министр иностранных дел, кадет Винавер, произнес успокоительную речь: англичане-де знают, что нет другого русского официального гимна. Ко-нечно, интернационал -- социалистический гимн, но ведь он принадле-жит большевикам. Англичанам ничего не оставалось, как заиграть: "Боже Царя храни". И возможно, что Либер, Руднев и другие социал-демократы вполне удовлетворились этими научными объяснениями кадета Винавера, ближайшего сподвижника господина Милюкова, который имел мужество по крайней мере еще в начале революции открыто объявить себя монархистом.
   -- Да, товарищи, так было всюду. Как ни отметались Деникин и Вран-гель от "Боже Царя храни", оно гремело и на Дону, и на Кубани, и в Кры-му. Таково положение было, товарищи, повсюду. Где у власти буржуи, их лакеи -- меньшевики и эсеры, социал-демократы старого казенного тол-ка, -- там созывают, или делают вид, что созывают, или готовятся созвать учредилку.
   -- Так было. И нам нужно было уничтожить, стереть с лица земли Дон, Кубань, Кавказ и Крым, нам нужно обескровить Сибирь, чтобы лишить царских генералов и помещиков почвы, на которой они могли бы пропо-ведовать Царя под флагом Учредительного Собрания. -- Теперь это до-стигнуто, товарищи. И в лице товарища Воротникова мы приветствуем одного из победителей вреднейшего врага рабочих и крестьян!
   Все встали и потянулись с бокалами к Воротникову. Кое-кто неуве-ренно и несмело крикнул "ура".
   Когда снова сели, Коржиков мрачно посмотрел на Шлоссберга. Взгляд его был так тяжел и упорен, что все сидевшие в голове стола примолкли. На другом конце среди тишины слышался восхищенный молодой голос:
   -- Ну и лошадь, доложу я вам, под ним была! Загляденье! Прямо -- цар-ская лошадь!
   Говоривший почувствовал, что его голос одиноко звучит за столом, сконфузился и примолк.
   -- И все ты врешь, Шлоссберг! -- мрачно выговорил Коржиков и тяже-ло уставился на Шлоссберга.
   -- То есть как это? -- обиженно сказал Шлоссберг.
   -- Да так! -- сказал Коржиков, обводя весь стол мрачными, из-под набрякших темных век глазами. -- Очень просто как! Поскоблить тебя -- так и ты "Боже Царя храни" запоешь, а что слушать станешь с восторгом и шапку скинешь -- так это факт!.. А товарищ Воротников, хоть и усы сбрил и красную звезду нацепил, а все царский вахмистр и счастлив был бы сто-ять околоточным около дворца. А, товарищ, так-то спокойнее, чем Вечека опасаться?.. А вон там сидит товарищ Полежаев, -- так из него Царь-то этот самый, так и брызжет из глаз... А крестьяне? Да не Царя они боятся, а помещиков, что землю отбирать будут... А рабочие!.. Эх вы, коммуни-сты! -- и Коржиков выругался трехэтажным русским словом.
   -- Но позвольте, товарищ комиссар, -- сказал Воротников. -- То, что вы говорите, доказать надо.
   -- Доказа-ать, -- протянул Коржиков... -- Ну и докажу. Россией-то, товарищ, могут править либо большевики, либо Царь -- иного нет. Кабы Колчаки-то, Деникины, Врангели, Юденичи с Царем шли да гимн игра-ли, да землю Царским именем давали -- так вы бы с ними не дрались.
   Коржиков обвел глазами и показал рукою на портреты предков Саблина.
   -- Видал? -- сказал он. -- Они бы им помогали. Из могилок, значит, встали и пошли бы за ими. А то с чем они шли? С пустым местом. С реча-ми да программами... Хвастаетесь победами. Не вы их победили, а мы... Мы -- своими лозунгами. У нас-то это ясно... Что хочешь, то и делай!
   Коржиков отвернулся от Воротникова, замолчал и стал накладывать себе мороженое.
   Голубь, во все время речи Коржикова слезливо моргавший красными веками, чтобы выручить смутившегося Воротникова, обратился к нему и заговорил ласково и угодливо:
   -- Помните, товарищ, на Воронежском фронте, -- мы с вами ехали как-то, два ординарца при нас, а тут шестьдесят белых напали. Вот тут при-шлось! Ну, все-таки человек двадцать пять мы их зарубили, а остальные разбежались.
   Воротников обрадовался такой поддержке и бодро ответил:
   -- Да, как же, было... Было... Мне такие переделки не впервой. Пом-ните, -- обратился он к Рахматову, -- в Костюхновском прорыве, при ге-нерале Саблине, я четырнадцать немцев своеручно зарубил?.. Эх!..
   Он осекся и замолк.
  

XVIII

   После обеда играл и пел оркестр Буденного. Коржиков то сидел в углу у окна, то ходил по комнате, ни с кем не разговаривая.
   Пел приглашенный знаменитый оперный певец и могучим басом по-трясал стены зала, оглашая их звуками "революционных" песен -- то "Ду-бинушки", то "Солнце всходит и заходит"...
   -- А "Боже Царя храни" споешь? -- подходя к нему и глядя на него в упор, сказал Коржиков. Полежаев был недалеко от певца.
   -- Если прикажете, -- вытягиваясь по-солдатски, сказал певец, -- все спою. Голод все заставит.
   -- Ну, ну, -- более ласково сказал Коржиков. -- Я шучу. Вот он, -- Коржиков кивнул на Полежаева, -- он и сытый споет.
   Коржиков пошел прочь.
   Полежаев заметил, что Коржиков привязывается к нему, и понял, что сегодня случится то, чего он давно ожидал от Коржикова. То, что носит имя "провокация" и ведет неизменно к смерти. Но он был спокоен. Еще тогда, когда Полежаев поехал в Советскую республику, он сознательно обрек себя на смерть и муки. И вот они надвигаются. Может быть, сегод-ня начнется его страшный путь на Голгофу офицерских страданий. Он ничего еще не сделал. Нет, но он умрет спокойный. Эти полгода жизни под красными знаменами сказали ему, что Россия жива. Она погребена заживо, она растерзана, изранена, измучена, но она встанет и скоро вста-нет, потому что жива вера христианская, потому что сильна в народе тоска по Царю и порядку, по красоте и силе русского имени. Большевизм, окраинные государства -- это от Англии и Франции, это от Германии, от лукавого, может быть, от масонов, если то, что о них говорят, правда.
   Но... "Воздвигну церковь мою и врата адовы не одолеют ю!" Коржиков волнуется, Коржиков злится и трепещет -- хороший, при-знак. Чует свою гибель.
   Коржиков подошел к Гайдуку.
   -- В котором часу назначено? -- спросил он.
   -- С двенадцати, -- сказал Гайдук.
   -- У меня?
   -- Да, у вас.
   Коржиков посмотрел на часы. Было без четверти двенадцать.
   -- Товарищ Осетров, -- сказал он, -- вы пойдете со мной.
   -- Слушаюсь, -- нагибая красивую лохматую голову, сказал Осетров. Коржиков подошел вплотную к Полежаеву.
   -- И вы, товарищ, тоже с нами!
   В глазах Коржикова были невиданные раньше Полежаевым нежность и ласка.
   -- Куда? -- спросил Полежаев.
   -- В чрезвычайку, -- сказал нежно Коржиков.
   -- Зачем? -- сухо спросил Полежаев.
   -- Вы никогда не видали большевистского правосудия. Это поучитель-но. Сегодня у нас назначено восемнадцать офицеров-белогвардейцев и одна женщина. Девушка общества. Царя спасти хотела. В Екатеринбурге раскопки делала. Сестрица моя -- Татьяна Александровна Саблина. Так вот посмотрим, товарищ, как это делается. Мы ели и пили. Мороженое ели, шампанское пили -- все это по-буржуйски. Напьемся крови челове-ческой -- по-пролетарски.
   Полежаев был очень бледен, но спокоен. Он предал себя воле Божией. Он вспомнил вчерашний разговор с Осетровым о священнике отце Васи-лии и об иконе Николая Чудотворца. И если судьба сводит его с Таней таким странным образом в чрезвычайке на ее казни, если ему суждено умереть вместе с нею мучительной смертью -- пусть это так и будет, но от позора он спасет ее.
   -- Хорошо, -- сказал он. -- Это даже любопытно. Близко я никогда не видел.
   -- Хочешь кокаина? -- со страстью прошептал почти на ухо ему Кор-жиков. -- Сам попробуешь. Это так приятно... Волнует. Мы Дженни возьмем. Хочешь?
   -- Не знаю, -- протянул как бы во сне, сам плохо слыша свой голос, Полежаев. -- Может быть... Отчего не попробовать?.. Я думаю, сильное ощущение.
   -- Да, -- шептал Коржиков. -- А то хочешь... Мы их, смертников, поставим в ряд -- и я лягу с Дженькой, а ты с сестрицей моей. А? А они пусть смотрят... А то их заставим... Перед расстрелом... Пусть побалу-ются!
   -- Что-нибудь придумаем, -- сказал Полежаев, и сам не слышал своего голоса.
   -- Товарищи, -- сказал Коржиков, -- ешьте, пейте, веселитесь, а мы вас на полчасика покинем. Хочется руку молодецкую потешить. Револю-ции послужить. Дженни, Гайдук, Осетров, Полежаев, идемте!
  

XIX

   Гайдук все приготовил в самом доме. У ворот толпился наряд красноармейцев. Легковой сильный автомобиль Рахматова стоял у подъезда. Коржиков с сопровождавшими его прошел во двор; там стоял грузовик, и шоферы-чекисты в дорогих шубах-дохах возились подле машины. Боль-шой подвал, служивший когда-то погребом и складом, был ярко освещен. Из маленьких низких окон белый электрический светлился потоками на двор и освещал обледеневшие камни и узенькую, в одну плиту, панель. У входа в подвал стоял красноармеец с ружьем. Вход был узкий, с крутыми ступенями. Все это почему-то тщательно запомнил Полежаев. Он заме-тил, что грузовой автомобиль загораживал вход от красноармейского на-ряда, что ворота на улицу были открыты, знакомый шофер Рахматова си-дел на автомобиле. Полежаев заметил также, что он был бледен и взвол-нован. Шофер был юноша технолог, пошедший к Рахматову, чтобы кормить свою мать и трех маленьких братьев.
   Подвал был низкий, со сводами и двумя арками, делился на три части. В первой стояло несколько красноармейцев. Они стали "смирно" при входе комиссара и чекистов. Во второй, средней части, чисто подметенной, была поставлена софа, два кавказских кресла, небольшой мавританский сто-лик черного дерева, выложенный перламутром, на столике были две бу-тылки и рюмки, вазочка с печеньями и коробки с сигарами и папироса-ми. Красноармеец с ружьем караулил все эти драгоценности. Перед со-фою лежал ковер и были разбросаны вышитые кавказские подушки. В третьей части подвала узкая шеренга худых людей, одетых в грязное, ис-тлевшее, оборванное белье, под присмотром красноармейцев большими лопатами рыла узкий и глубокий ров.
   Коржиков был неестественно возбужден, зеленовато-бледная Дженни непрестанно нюхала кокаин и сейчас же подошла к столику, нервным дви-жением налила рюмку коньяку и выпила его. Она морщила нос. В подва-ле пахло сыростью, свежими нечистотами и едким потом нездоровых лю-дей. Гайдук был бледен, но спокоен и напряженно-внимателен. Он был как бы настороже. Полежаев посмотрел на Осетрова. Обычно пьяный в эти ночные часы пирушек, Осетров был совершенно трезв, спокоен и по-лон какой-то решительности. Он внимательно и строго посмотрел на По-лежаева, и в этом взгляде Полежаев прочел выражение дружбы и готов-ность помогать.
   -- Отлично устроено, -- сказал Коржиков. -- Я и не ожидал, что так выйдет. Одно нехорошо, что эта сволочь уже нагадить успела.
   Он прошелся по ковру, закурил сигару и, обращаясь к Полежаеву, ска-зал:
   -- Сегодня вы мой гость и я хочу вам все показать. С вашими нервами из вас хороший чекист выйдет. Надо только руку набить -- это очень про-сто. Сделаем смотр нашим индивидуумам. Смирно, там! Перестать рыть, -- крикнул он в сторону стенки.
   Рывшие остановились и стали у стены. Это были люди, не походив-шие на людей. Худые, изможденные, с большими отросшими волосами в колтунах, они были в одном рваном белье. С правого края стоял юноша лет пятнадцати с лицом настолько исхудалым, что издали казалось: на тонкой шее сидит череп. Щеки ввалились, губы стали маленькими и об-тянутыми. Сквозь дыры разорванной рубахи сквозило худое синевато-желтое тело и резко выдавалась грудная клетка. Тонкие белые ноги жалко стояли на сырой, свеженакопанной земле. Он смотрел большими темны-ми глазами, не моргая, на Полежаева, и Полежаеву казалось, что где-то он видел этого высокого худого юношу. Рядом с ним стоял старик с большим животом. Он был в одной старой, хорошего полотна, чистой рубахе. Толстая шея была обнажена, и полные короткие ноги были розовые от апоплексического прилива крови. Маленькие серые глаза были устрем-лены на подходивших. В них была странная смесь гордости и страха. Даль-ше был пожилой бородатый человек угрюмого вида, в очках, худой и не-складный, за ним стоял человек средних лет, бравый, выправленный, сме-лым острым взглядом смотревший на подходивших. Он оправлял на себе рубаху и подштанники и как будто смущался небрежности своей одежды. На противоположном конце стояла женщина. Уже пройдя полшерен-ги, Полежаев распознал ее и теперь не сводил с нее глаз, постепенно распознавая милые, дорогие черты. От прежней Тани остались только ее ва-сильковые глаза. Волосы были острижены во время тифа, и, теперь, от-растая, подымались на полвершка над головою, словно золотым сиянием окружая прекрасное лицо мученицы. В лице не было ни кровинки. Бледные, опавшие щеки смыкались круглым упрямым подбородком, и губы были синеватого оттенка, как у мертвой. На всем этом белом лице резко выделялись тонкие темные крутые брови и большие глаза, окруженные черными тенями длинных ресниц. Также, как и все остальные, она была в одной длинной, простой крестьянской рубахе. Но рубаха ее была чи-стая и лежала на исхудалом теле, как хитон мученицы. Маленькие босые ноги, замазанные землею, нервно жались на холодном полу. Она дрожа-ла от холода. Глаза, устремленные к небу, не видали подходивших. Она ушла в молитву, и маленькие руки с тонкими пальцами были сложены на груди.
   Полежаев пристально смотрел на нее, и на его взгляд она повернула свою голову, и их глаза встретились. Полежаев был в теплой солдатской шинели и каске с большою алою звездою. Таня долго всматривалась в него, и тонкие брови хмурились над прекрасными глазами. Ужас, отвращение и презрение вспыхнули в прекрасных синих глазах. Она вздохнула и, от-вернувшись, подняла глаза к потолку. Пальцы ее рук сжались в отчаянии, и губы беззвучно шептали что-то.
   О чем молилась она?
   -- Вот и сестрица моя единокровная, -- сказал Коржиков, но Полежа-ев перебил его:
   -- Ассортимент хоть куда, -- сказал он, стараясь заслонить Коржикова от Тани. -- Прямо мученики христианские.
   Коржиков посмотрел на него тяжелым взглядом и медленно, по сло-гам выговаривая слова, сказал:
   -- Му-че-ни-ки и есть...
   И сейчас же рассмеялся. Было что-то сумасшедшее и тяжелое в его смехе. Он круто повернулся и пошел к дивану.
   -- Вот, товарищ Полежаев, -- сказал он, попыхивая сигарой, -- обыч-ная порция настоящего чекиста. Сегодня даже маленькая порция. Бывает и тридцать, и шестьдесят человек. Гайдук, помните, раз было восемьде-сят?
   -- Восемьдесят два, -- спокойно ответил Гайдук. -- Это после покуше-ния на Владимира Ильича.
   -- Есть разные способы приканчивать, -- сказал деловито Коржиков. Он медленно снял с себя шинель на дорогом меху и остался в кожаной куртке. -- Можно стоя, лицом или спиною к стенке ad libitum -- на выбор. Можно заставить их лечь в могилу лицом на землю и кончать выстрелами в затылок... Ну можно и с издевательствами, -- вот как товарищ Дора де-лает, можно с надругательством, как делают грубые красноармейцы... Вы знаете, товарищ, нет гаже русского простого народа. Он на всякую мер-зость способен... Про себя скажу: мне все это стало скучно... Главное, я уже не могу возвыситься до страсти, не убив кого-либо. Мне нравится ужас того, что люди называют грехом. Я люблю что-либо необычайное... Вот что я придумал. Та женщина -- моя сестра. Она мне, правда, не очень нравится, уж очень святые глаза. Не люблю этого. Дженни -- любовница Гайдука. Так вот сначала я убью нескольких... Потом попробуйте вы. Это не-трудно... Потом я возьму свою сестрицу, а вы -- Дженни. Среди крови и трупов и на глазах остальных это будет недурно.
   -- Хорошо, -- сказал Полежаев, -- я попробую.
   У него уже начал складываться план. Он посмотрел на Осетрова. Осет-ров ясно и твердо уперся в него смелым покорным взглядом и отстегнул крышку револьверной кобуры.
  

XX

   В первой трети подвала глухо гомонили красноармейцы. Они делили одежду, снятую с казнимых. Дженни лежала, закинув ноги, на оттоманке и, щурясь своими длинными узкими глазами, смотрела на налитый в хру-стальную рюмку розовый ликер. Коржиков вынул большой наган и мед-ленно пошел к шеренге людей. Полежаев без оружия следовал за ним; за Полежаевым шел Гайдук, не спускавший глаз с Коржикова. У Гайдука была отстегнута кобура и полувынут револьвер, за ним шел Осетров с револьвером в руке.
   Длинный ряд людей в белье сливался в глазах Полежаева в сплошное белое пятно, и в нем он видел только большие синие глаза Тани, устрем-ленные вверх. Была мертвая тишина.
   -- Заводи машину! -- крикнул Гайдук в пространство.
   Кто-то у дверей, казавшихся в тумане темным пятном, повторил хрип-лым голосом:
   -- Заводи машину!
   На дворе глухо и громко застучал грузовик, работавший с перебоями на холостом ходу.
   Коржиков крадущейся кошачьей походкой, держа револьвер за спи-ною, подошел к юноше. Юноша смотрел в пространство и, казалось, не видел Коржикова. Сигара дымилась узким, длинным, тонким, синеватым дымком в зубах у Коржикова. Старик смотрел своими серыми глазами на Коржикова. В этих глазах были мольба и ужас. Дальше колыхались, как тени мертвецов, остальные смертники.
   -- Ты что смотришь, старик? -- спросил Коржиков. -- Пощады не жди!
   -- Это сын мой! Он ничего не сделал! -- прошептал старик. -- Пощади-те его. Не на моих глазах.
   -- Это можно устроить, господин генерал, -- усмехаясь, сказал Кор-жиков. Он вынул сигару и ее горящий конец приложил старику сначала к одному глазу, потом -- к другому.
   Сигара зашипела и потухла. Старик со стоном привалился к стенке.
   -- Какая подлость! -- сказал молодой.
   -- Молчи, щенок! -- сказал Коржиков и, быстро выхватив из левой руки револьвер, выстрелил молодому в середину лба. Тот качнулся к стенке, ударился об нее и, сгибаясь в пояснице, рухнул к ногам старика. Старик нагнулся к нему, и в эту же минуту Коржиков убил его выстрелом в голый розовый затылок.
   Бородатый человек в очках порывисто повернулся лицом к стенке и затрясся в глухих рыданиях. Коржиков долго приноравливался, чтобы попасть ему в трясущийся затылок, наконец выстрелил ему в плотную обтянутую грязной рубахой спину. Бородатый продолжал дергаться, а Коржиков, брезгливо сморщившись, выстрелил второй раз.
   -- Умираю за веру, Царя и Родину, -- твердо сказал высокий человек со смелым лицом.
   -- Ну и умирай, сволочь, -- сказал Коржиков и выстрелил ему в рот. Кто-то истерично заплакал, но Полежаев видел, что это не была Таня.
   Таня вся ушла в молитву, и Полежаеву казалось, что ее вытянувшееся тело вот-вот оторвется от грязного пола и понесется к небу. Две белых тени упали в обморок.
   Коржиков шел молча и стрелял. Полежаев считал пули. Седьмой вы-стрел был сделан из нагана, и Коржиков вложил его в кобуру. Он достал громадный парабеллум, любовно осмотрел его и, протягивая Полежаеву, сказал:
   -- Это мой любимец, не хотите попробовать?
   Полежаев взял револьвер. Он быстро обменялся взглядом с Осетровым. Тот по-прежнему твердо и ясно смотрел ему в глаза взглядом преданной собаки.
   -- Главное, не волнуйтесь, -- сказал Коржиков. -- Надо, чтобы рука была твердая. Впрочем, и промахнетесь, беда не большая.
   -- Я не волнуюсь, -- сказал Полежаев, но не слыхал своего голоса. Он слышал, как тонко стонал недобитый бородач и кто-то кричал истерично: "Этого не может быть! Это кошмар. Я признаю Ленина! Отпустите меня! Я все сделаю, что хотите!"
   Из противоположного угла, от красноармейцев сочно принеслась трехэтажная ругань и грубый хохот. На дворе с перебоями стучал автомобиль.
   Полежаев быстро поднял револьвер и в упор, не глядя, выстрелил пря-мо в лицо Коржикову.
   Почти разом щелкнул второй выстрел. Осетров застрелил в затылок Гайдука.
   Полежаеву казалось, что наступила мертвая тишина и время остано-вилось. Но этого не было. Красноармейцы продолжали ругаться. Маши-на по-прежнему стучала с перебоями, и истеричный голос в углу негром-ко крикнул: "Спасены!"
   Полежаев в один прыжок очутился подле Тани и схватил ее. Она пока-залась ему очень легкой. Осетров накрыл и закутал ее шинелью, снятой Коржиковым и валявшейся на оттоманке, и они бросились к выходу.
   -- В чем дело, товарищ? -- преграждая им дорогу, сказал красноарме-ец, стоявший на узкой лестнице, ведшей в подвал.
   -- Комиссару дурно стало, -- сказал Осетров, отталкивая его и помо-гая пронести закрытую комиссарской шинелью с красной повязкой Таню.
   На дворе продолжал стучать и шуметь грузовик. У открытых ворот си-дели и стояли красноармейцы. Шофер Рахматова сидел в автомобиле и смотрел в одну точку.
   -- Товарищ! -- сказал ему Полежаев, кладя на дно автомобиля Таню, бывшую в обмороке, -- заводите машину и везите нас скорее на мою квар-тиру.
   Тот быстро поставил ключ. Машина заводилась изнутри и сейчас же мягко застучала.
   Осетров вскочил за Полежаевым в автомобиль.
   -- Катай, Николай Николаевич, ко мне лучше, -- сказал Осетров, обращаясь на "ты" к Полежаеву.
   -- У меня найдется для нее полное приданое и денег куча золотом, а там сегодня же и дальше.
   -- Хорошо, Миша, -- сказал Полежаев, этим уменьшительным име-нем давая понять Осетрову, что ему все прощено и как он его любит.
   Машина мягко тронула и почти без шума покатилась по ледяной мо-стовой.
   Через минуту кучка людей в белье вырвалась из ворот и стремительно побежала по улице, за ней, безпорядочно стреляя, бежали толпою красноармейцы. Кто-то безумным диким криком вопил:
   -- Комиссара убили! Комиссара... -- и сопровождал свой крик самой грубою руганью.
   В подвале было пусто. На вскопанной земле, подле неглубокой канавы лежало пять трупов в белом белье, шестой тихо стонал и шевелил рукою.
   На шаг от них, разметав руки, лежал Коржиков. Его лицо была одна сплошная кровавая дыра. Кто-то из красноармейцев успел стащить с него револьвер и один сапог. Рядом с трупом Коржикова валялся труп Гайдука. Над ним сидела Дженни и сумасшедшими глазами глядела в лицо уби-того.
   Со столика исчезли коньяки, ликеры, печенья, сигары и папиросы. Сам столик был опрокинут. В пустом подвале ярко горело электричество.
   На дворе два красноармейца торопливо наваливали на грузовик вынесенный из подвала большой ковер. Шоферы пили коньяк и ликеры пря-мо из горлышка. В освещенные окна второго этажа видны были гости на квартире Коржикова. Там, подле неубранного стола, кружились две пары. Мими Гранилина и Беби Дранцова танцевали с адъютантами Воротни-кова.
   Грузовик шумел на холостом ходу.
   Жизнь в Советской республике протекала нормально...
  

XXI

   На холодном ночном воздухе Таня очнулась и зашевелилась на дне автомобиля, поджимая свои босые ноги. Полежаев заботливо укутал их ши-нелью, приподнял ее и усадил на сиденье.
   -- Ничего, барышня, -- ласково сказал Осетров, -- духом прикатим ко мне, и я вам все предоставлю. Боты серые на кенгуровом меху у меня есть, пальто каракулевое -- самое настоящее, шапочка, платок, укутаем вас во как! Оденем как принцессу, и айда за границу!
   -- Кто вы такие? -- слабым голосом сказала Таня. Слова прозвучали так невнятно, что Полежаев только догадался, что она спросила.
   -- Мне казалось, Татьяна Александровна, что вы узнали меня, -- ска-зал он.
   Таня негромко охнула. Широко открылись глаза ее, и тихо, но твердо она спросила:
   -- Как вы попали сюда, Николай Николаевич?
   Всегда с самого детства называла она его Никой, как и он звал ее Та-ней, и теперь этим обращением по имени и отчеству они клали между со-бою пропасть невыясненного, пропасть подозрения и страха, с одной сто-роны, мольбы понять и простить -- с другой.
   -- Бог меня направил сюда и Бог спас вас... Бог спасет и Россию, -- сказал Полежаев.
   Таня ничего не сказала. Упоминание о Боге успокоило ее. Она села удобнее и стала смотреть в пространство. Полежаев видел, как в темноте сверкали ее ставшие большими глаза, видел ее белое, как у мертвой, лицо и чувствовал, как она дрожала в теплой шинели Коржикова.
   Автомобиль скоро остановился. Они приехали.
   -- Погодите одну минуту, -- сказал Осетров. Мне надо все у себя подготовить.
   Автомобиль застыл на обледенелой улице. Полежаев вслушивался в каждый шорох. Каждую минуту грозила опасность. Убийство комиссара и члена чрезвычайки уже стало, конечно, известно на квартире Коржико-ва, и нужно было ждать преследования. Во втором этаже тусклым крас-ным огоньком засветилась в окне свеча и сейчас же упала темная штора. Осетров прибежал сверху и принес мягкие ботики и штатскую шапку для Полежаева.
   -- Оденьте, барышня, -- сказал он, -- пока так, что ль, на босую ножку, а то на лестнице грязно и сыро.
   С Осетровым к автомобилю подошел красноармеец с ружьем.
   -- Он покараулит покеля, -- сказал Осетров. -- А то кабы чего не вы-шло. -- Ты, -- обратился он к красноармейцу, -- ежели кто станет идти, патруль какой или толпа, выстрели вверх, понял?
   -- Понимаю, -- мрачно сказал красноармеец.
   -- Я останусь тоже при машине, -- сказал Полежаев.
   -- И то лучше, -- сказал Осетров.
   Он почтительно повел Таню под руку через двор на черную лестницу. Она шла покорно. За это время она так привыкла повиноваться чужой воле, делать то, что ей приказывают, что и теперь она шла, отдавая себя тому, кто ее вел.
   -- Осторожнее, барышня, еще ступенька, -- говорил Осетров. Дверь в квартиру была открыта. Через две темные комнаты виднелась третья, тускло озаренная свечою.
   -- Вот барышня, я сготовил, что мог. Кушайте на здоровье. Сейчас чайку вам как-нибудь согрею.
   Осетров поставил на стол тарелку с хлебом и небольшим куском коп-ченой воблы, затем он открыл ящики громадного комода и стал выбрасы-вать из него на диван вороха дорогого батистового и шелкового белья, дам-ские чулки, юбки, кофточки, бальные платья.
   -- Выбирайте, что по вкусу, -- сказал Осетров. -- Все одно -- бросить придется. Да, не мешкая, и поедем. Будьте спокойны -- сюда никто не войдет.
   Он вышел из комнаты и запер за собою дверь.
   Таня осталась одна в этой большой комнате, тускло озаренной одино-кой оплывающей свечой. Она села на широкую низкую постель карель-ской березы с бронзой, небрежно накрытую голубым, стеганым на пуху одеялом. Платья и белье лежали перед нею на диване и на ковре. На туа-летном столике с кокетливым прибором и большим зеркалом, у которого стоял мягкий пуф в виде двух подушек, разрисованных акварелью, печаль-но в грязном медном шандале горела свеча и на тарелке лежало два ломтя старого черного хлеба и кусок вонючей воблы.
   "Чья... чья была эта комната? Кто спал на этой постели? -- думала Таня, разбирая чужое белье, -- чье было все это белье, чулки, платья?".
   Вся эта воровская обстановка ее смущала. Ничего не было подходяще-го для дороги и побега. Все эти нежные, расшитые цветами и узорами про-зрачные рубашки не одевали, а раздевали. Сюда тащили то, что годилось для разврата и страсти. От вороха белья шел пряный аромат старых духов. Иные рубашки были ношеные, не стиранные. С кого, когда и где они сня-ты? Быть может, в таких же подвалах, перед расстрелом?
   Маленькие, огрубелые пальцы Тани дрожали. Наконец она выбрала три рубашки, неношеные, показавшиеся ей более скромными, и, осторожно спуская свою длинную рубашку-саван, надела их одна на другую. Прият-но охватил исхудалое тело душистый батист и напомнил давно прошед-шие времена.
   Чулки были тонкие, шелковые, цветные, ажурные с вышитыми стре-лами и цветами. Таня надела три пары их и все не могла согреть застыв-шие ноги. Она обула ноги в высокие сапожки, надела юбки, кофточку, пригладила торчащие волосы, подтянула их черепаховой фебенкой и стала спокойнее. Она взяла кусок хлеба и стала есть... Животная теплота побе-жала по жилам... Странным сном ей казалась эта комната, воровски освещенная одинокою свечою, с роскошной постелью и разбросанным в без-порядке, сладко пахнущим бельем.
   В дверь постучали.
   -- Можно? -- спросил Осетров за дверью.
   -- Войдите, -- сказала Таня.
   -- Чайку принес вам, -- ставя на туалетный столик три чашки с чаем, сказал вошедший Осетров. -- Все три вам. Для скорости. Каждая минута на счету. Пейте скорее, и едем.
   Чай прояснил мысли Тани. Она уже в полном сознании закутала плечи дорогим оренбургским платком, покрыла их собольим палантином и на-дела поверх широкий сак из каракуля.
   -- Одевайте, барышня. Все пригодится. Вам на это жить придется еще, может, сколько годов. А мне ни к чему, -- говорил, подавая то то, то дру-гое, Осетров.
   По его настоянию Таня поверх всего надела пальто Коржикова и, едва двигаясь, пошла за Осетровым. Он шел впереди и светил на лестнице. На улице все было тихо. Бледный шофер сидел на своем месте. Полежаев и Железкин стояли подле и вглядывались в темноту ночи. Где-то, квартала за три, раздались два выстрела, и все опять стихло. Громадный город при-таился и застыл в ночном тревожном оцепенении.
   -- Наконец-то, -- сказал Полежаев.
   -- Ничего, товарищ, я ей паспорт на всякий случай захватил. И для нас взяты.
   -- Никто не видал?
   -- Товарищи знают. Да теперь все равно. -- Железкин, ты с нами?
   -- С вами, Михаил Сергеевич.
   -- Ну, с Богом!
   Это забытое русское слово странно прозвучало в ночной тишине из-под красной звезды, сверкавшей на фуражке. Шофер обернулся и посмот-рел на Осетрова.
   -- Катайте, друже, по Забалканскому к Петергофскому тракту... До Ораниенбаума бензина хватит?
   -- Должно хватить, -- сказал шофер и нажал ногою на рычаг автомо-биля.
  

XXII

   Темный город несся навстречу. Автомобиль с тускло светящими фона-рями качался и прыгал на выбоинах разбитой мостовой. У казарм шата-лись люди, слышался пьяный крик. Какая-то женщина то плакала, то ру-галась последними словами, отбиваясь от красноармейцев. Чем ближе подъезжали к окраинам, тем становилось безлюднее. На Обводном кана-ле, пустом, без лодок и барок, не было ни души. У Балтийского вокзала проскользнуло несколько темных теней с мешками и котомками, и хрип-ло и порывисто свистал за высоким забором паровоз. Потом пахнуло све-жестью осенних полей, гнилою капустой, мусором, крепким запахом воды, камыша и моря: автомобиль катился по Петергофскому шоссе. Пошли пустыри, каменные верстовые столбы, раскидистые белоствольные голые березы, ивняк глухо шумел по канавам, пахло болотом, показались сады, дачи, белые ворота Сергиевского монастыря, дорога стала лучше, крепче, лужи на выбоинах сверкали белым пузыристым льдом и трещали под ав-томобилем, потянулись темные деревья парков, дач, пожарная команда, каменный мост над шлюзами, где глухо шумела, низвергаясь водопада-ми, вода, а влево темнело широким простором Стрельнинское озеро, по-том опять были дачи и поля, шоссе обступили кусты и деревья Михайлов-ского и Знаменского парков. Старинные ворота двумя каменными стол-бами приняли автомобиль, и по обеим сторонам тесно стали деревья парка Александрии. Пахло мхом, елью, сыростью, потом автомобиль запрыгал по выбоинам Петергофской улицы, пошли дачи, дворцы, плац...
   Какое все это было знакомое Тане, с детства родное. Свидетели ее игр и шалостей с братом Колей проносились мимо нее. Сколько воспомина-ний будили эти темные лиственницы и пихты, эти таинственные ели Пе-тергофских ремизов! Здесь каталась она верхом на маленьком пони с от-цом и матерью, здесь они ездили в шарабане, и здесь она ребенком научи-лась свято чтить Царскую Семью... Образы отца, матери, их лошадей, ее прелестного пони Ральфа, образы брата, как призраки, обступили ее. Их всех покрывал призрак того, кто царил над всеми ними. Образ Царя, об-разы царей вставали перед Таней, когда она мчалась по шоссе, приближа-ясь к Петергофу. И все они умерли!
   Какое все это было родное и милое!.. Здесь на плацу учились кадеты. Здесь Коля и Таня ходили смотреть, как перебегали кадеты в белых руба-хах, как штурмовали они дачу Мурузи... Здесь бывали смотры и Concours hippigues (*-Конные состязания), и через высокие валы и заборы перелетали офицеры на нарядных лошадях. В Троицын день и в день Петра и Павла гулко звенели колокола высокого квадратного коричневого собора, и на плацу, украшенном зелеными гирляндами и пестрыми флагами, появлялись прекрасные пол-ки гвардейской кавалерии. Были праздники, гремела музыка, слышалась песня, а под вечер по улицам в расстегнутых мундирах с алыми лацкана-ми ходили пьяные уланы и конногренадеры, но они не были страшны. Они улыбались простоватыми улыбками, они были славными, добрыми русскими солдатами...
   Это было тогда, когда двуглавый орел высился над дворцами.
   ...А теперь?.. Теперь, когда не стало Царя и во главе народа стал страш-ный, кровавый, пахнущий трупами Ленин?
   Перед глазами Тани поплыли призраки недавнего прошлого... Убий-ство Царской Семьи. Обгорелая поляна в глухом лесу, и ее поиски хотя чего-либо, что дало бы ей надежду, что тот ужас, о котором шепотом гово-рили в Екатеринбурге, был неправдой!
   Потом почти два года при армии Колчака. Жуткое сознание, что и те, кто шли спасать Россию, кто называли себя "белыми", говорили плохо о Царе и постоянно повторяли: "К прошлому возврата нет!" -- Но что же должно прийти на смену этому прошлому?
   Колчак предан союзниками и чехо-словаками и зверски расстрелян. Подло, гадко... Кругом кровь, измена и подлость. Жизнь украдкой в си-бирской деревне и медленное путешествие на юг. Куда-нибудь, где еще есть Россия -- не потаенная, не замученная, не заеденная вшами, не боль-ная гнойными ранами, не затравленная и залитая кровью, но Русь сво-бодная, где гордо реют русские флаги и где можно говорить о прошлом.
   У Тани был покровитель. Влюбленный в нее солдат-красноармеец, жалкое полудикое существо, с широким скуластым лицом, покрытым глу-бокими оспинами, провел ее, как нянька, через всю бушующую страстя-ми Россию и доставил в Москву.
   ...Встреча с Пестрецовым. Пестрецов ей сказал, что ее отец будет слу-жить в красной армии. Жизнь у тетки в кривом переулке на Арбате, в уплот-ненной квартире, жизнь подачками от Пестрецова и продажей вещей тетки...
   Потом был арест, скучное пребывание в обществе тридцати женщин и наблюдение, как под влиянием голода падали одна задругой и уходили на службу советской власти. Известие о мученической смерти отца. Оно не поразило ее. Когда узнала она подробности смерти отца, была только одна мысль в ее мозгу, и мысль эта была радостная и гордая: "Не сдался отец, не предал Христа, умер, как и жил -- героем". Таня знала, что ее ждет смерть, и готовилась к смерти. И тут было что-то такое нелепо дикое, что теперь, когда почти год прошел с тех пор, Таня вспоминает об этом и не может понять, как могло все это быть.
   Однажды утром к ней пришел ее обожатель, красноармеец Фома Сисин. И он похудел и как-то постарел. Изрытое лицо его, круглое, скулас-тое, безбровое и безусое, бабье лицо, стало еще некрасивее.
   -- Ая тебе, товарищ, вошу принес, -- сказал он, доставая коробочку. -- Хорошая воша, тифозная. Я достал у товарища, за большие деньги. Она испытанная. Кого укусит, безпременно заболеет. Такая воша... Пять красноармейцев через нее от службы домой уволили, я для тебя достал.
   -- Зачем мне? -- содрогаясь, сказала Таня.
   Круглое белое лицо близко придвинулось к ней, широкий рот открыл-ся и обнажил ряд редких гнилых зубов.
   -- Тебя приказано в Питер доставить... Слышь, комиссар тебя пожелал в содержанки взять. Значит... будет... Ну, а я не хочу. Хочу, чтобы ты чистая была. И коли не я, так и никто другой.
   Сисин говорил, не стесняясь, все называя своими простыми мужиц-кими именами, как в этом государстве говорили все, потому что давно условия жизни стали таковы, что понятие о стыде утратилось.
   -- А вот ты эту вошу пусти, и, значит, тифом заболеешь, а там ничего тебе и не будет...
   Таня пустила этих вшей. Таня была больна тифом. Таня лежала в го-спитале с обритой головой, Таня была при смерти...
   ...Двадцатый век... Культура... Она едет в автомобиле... К ее телу мягко прижимается вышитый шелками батист, дорогой мех окутал ее шею. В сверкающих над морем лучах прожектора маячат мачты безпроволочного телеграфа. Страна, по которой она едет, провозглашена самой свободной страной в мире, в ней нет собственности, это социалистический рай, еще недавно в ней был знаменитый английский писатель и восхищался ее устройством, и в ней, для того чтобы освободиться от самого гнусного рабства, от позора гаремной наложницы, нужно было пускать на себя зара-женную тифом вошь!..
   ...Европа! Торговые сношения, признание советской власти -- и вошь-спасительница!
   ...Кошмар?..
   Нет, торжество социализма!
   "Милый Фома Сисин, а ведь ты спас меня!
   И сейчас... кто эти люди, которые спасли меня? Этот молодой офицер, солдат худой и длинный, юноша-шофер? Почему они спасли меня? По-чему Полежаев с ними? И Ника ли с ними, или они с Никой?"
   Они ехали полтора часа, и она ни слова не сказала с Никой. Она боя-лась узнать подробности, боялась услышать, что он, кого она так любила, был с ними, служил под красным знаменем, поклонился дьяволу.
   Она очнулась от дум. Автомобиль стоял среди поля. Недалеко был мор-ской берег. Порывами налетал ветер, выл и шумел в ушах, глухо рокотали волны.
   -- Ну что, друг, и вы с нами? -- сказал Ника, обращаясь к шоферу. Шофер смотрел на Нику, и лицо его было бледно. Борьба шла в нем.
   -- Нет, -- глухо сказал он. -- Не могу. Матьу меня там... братья малень-кие.
   -- Что же вы будете делать? -- спросил Полежаев.
   -- Отпустите меня. Вернусь к Рахматову. Расскажу все, как было. До утра за вами не поспеют, а там вам все равно ничего не будет.
   -- Пусть будет так, -- сказал Осетров. -- Мальчик прав. Если он удерет, его мать прикончат. А так -- пусть показывает. Открутится. Вылезайте, ба-рышня. И слушай, Николай Николаевич, посиди здесь с барышней не-много, а я с Железкиным пойду отыскивать Топоркова. Вместе-то пой-дем, напугаем его. Ведь я его и так два раза арестовывал, да все он отку-пался. Он наш... Перевозом занимается. Десять тысяч царскими берет за персону... Перевезет, а потом пьет мертвую. А офицер был... кадровый... гвардеец... Дворянчик... Буржуй... Так, до скорого... Крикну: "Гоп-гоп!" -- отзовитесь.
   Автомобиль повернул назад и скрылся в темноте ночи. Полежаев и Таня остались одни...
  

XXIII

   -- Ника, как вы попали к ним на службу? -- спросила Таня, садясь на большой плоский камень на берегу моря.
   Ночь была кругом. Темные тучи неслись по небу, разрывались, и то-гда сквозь них блестел месяц. На мгновение вспыхивало серебром взвол-нованное море, и были видны белые гребни волн, песчаный берег, поло-манный черный камыш, кусты с оборванными листьями, пригнутые по-рывами ветра, и все сейчас же опять исчезало в темноте. Темный лес шумел неподалеку, выли черные сосны, точно проклинали свою судьбу. Нигде не было видно ни огонька, и на море не горели огни проходящих судов. С шумом и рокотом катились волны,вставали черные, косматые, покрывались пеною, сгибались и неслись прямо на Таню и вдруг падали и покорно шипели по песку у самых ее ног. В шубке было тепло и мягко сидеть, ветер не мог пробить шерсть платка, и щеки под ним горели лихорадочным румянцем. Таня слушала рассказ Ники о всех событиях этих трех лет. Они расстались детьми, встретились стариками. Перед Таней вставал легендарный поход детей на Кубань, подвиги братьев Полежае-вых, Ермолова и Оли, она слушала рассказы про казаков, про то, как просыпались и вставали станицы на Дону и Кубани и освобождался юг России.
   -- Как ждали мы вас тогда у Колчака... Осенью 1918 года. Отчего, отче-го, Ника, вы не пришли тогда и не соединились с нами? -- прошептала Таня.
   Тихо звучал голос. Он говорил о соперничестве вождей, о задетых са-молюбиях, о честолюбии наверху в штабах, пока внизу лилась драгоцен-ная кровь русской молодежи и детей. Он говорил, как кадеты и гимнази-сты спасали положение на фронте, а потом, брошенные, грабили жите-лей, чтобы питаться. Ника рассказывал, как исполнялись требования англичан и французов и как за каждую винтовку и патрон, за каждую рубашку, которой сменяли лохмотья раненых, платили кровью казаков и добровольцев. Голос Ники дрожал, когда он рассказывал, как уходили к Новороссийску и как шли они по грязной степи, а их обгоняли поезда, груженные разными вещами. Слезы звучали в его голосе, когда он рас-сказывал, как стояли на молах и по улицам Новороссийска казачьи лошади, и как волною проносилось по их рядам печальное ржанье, и как плакали казаки.
   -- Таня... я убедился, что пока мы опираемся на Францию и Англию, мы не спасем Россию. Это не в их интересах. Они ссорили между собою вождей, они сознательно разрушали казачество. И Франция, и Англия всегда боялись казаков. Одной они грезились с войны 1812 года, другая боялась движения нового Ермака через Афганистан на Индию. И те, кто первый поднял восстание против насилий большевиков, кто боролся в передовых рядах три года, затирались и унижались. И вместо дружбы и любви были зависть и злоба... Я видел, Таня, что и Врангель погибнет, потому что он не мог работать самостоятельно. Он должен был прислушиваться к общественному мнению Парижа и должен был исполнять желания французов. И, еще находясь на острове Халке, я понял, что спасти Родину можно, только работая в России. Заграница и эмигранты могут лишь немного помочь. Они могут искусственно создать в России свободу слова, то, что так необходимо для нее, они могут сберечь и сохранить спе-циалистов и знания, которые нам нужны. Но и только. Я пошел сюда. Я пошел на тысячи мук душевных, на вечный риск быть узнанным и заму-ченным. Но настойчиво и постоянно я будил здесь русские чувства, и я напоминал погибшим, заблудшим людям только одно: что они русские... Таня! Верьте мне!.. Еще немного времени... и Россия спасется. Уже близка она к покаянию... А через покаяние найдет она и спасение. Когда?.. Как?.. Не знаю... не знаю...
   Теснее прижалась к нему странная фигура в солдатской распахнутой шинели и меховой шапке, окутанной платком. Большие глаза устреми-лись на него, и были видны только они да прямой белый нос. Они любили друг друга три года тому назад, и все три года через лишения, испытания, опасности и муки они пронесли свою любовь. И теперь не знали каждый о себе: сохранилась ли эта любовь? Осталось ли в Нике прежнее чувство страстного обожания к ней -- Тане Саблиной! Тогда она была дочерью известного генерала, богатой невестой, девушкой петербургского света, прекрасной в свои восемнадцать лет... Теперь -- ее отец замучен и рас-стрелян. У нее не только ничего нет -- ни дома, ни квартиры, ни имуще-ства, -- но у нее нет и Родины. Она нищая, одетая в краденое платье, и, может быть, там, за границей, куда они бегут, узнают ее каракулевое паль-то, ее ботинки, ее белье и привлекут ее к суду. Ее юное тело увяло от голо-да и тифа, ее роскошные волосы острижены, и застывшая кровь не в си-лах заиграть румянцем на впалых щеках... Какая она невеста!
   Ника смотрел в ее лучащиеся любовью глаза и думал, что он не досто-ин ее. Да, он спас ее. Да, может быть, уже завтра они будут свободны и в свободной стране, но Родина не свободна, и к какому алтарю поведет он ту, которую любил больше всего, и где совьет он свое гнездо?
   Их сердца бились одинаково. Один и тот же гимн любви звучал в их душах, а души их, измученные, исстрадавшиеся, истосковавшиеся, изби-тые этою ужасною жизнью, подобные загнанным на горной скалистой дороге молодым лошадям, с разбитыми в кровь коленями, со стертыми холками, со страдающими, слезящимися глазами, -- были молоды и жаж-дали любви и счастья.
   Перед ними было темное море. Неприятное, некрасивое, грозное, пло-ское море. Кругом была разлита печаль севера. Стлались к земле гибкие ветви ивы, побуревшая трава была мокра и печальна, сухо шумел потемнелый камыш, стонали в лесу темные сосны. Все было черно и мрачно. Глухая осень говорила о смерти, и кладбищем казалась земля.
   -- Как хорошо! -- сказала Таня... -- Милый, как хорошо! Какое вели-кое счастье свобода!.. Мы ушли, мы ушли от них. Как хорошо шумит море!.. Какой чудесный запах воды, простора и воли... воли!..
   Прорезая темное небо, скользнул белый луч прожектора. Заискри-лись и мертвыми блестками, как гробовая парча серебром, заиграли под ними волны. Он скользнул по воде, уперся в небо, что-то искал в ко-сматых, стремящихся на восток тучах, потом быстро понесся вдоль бе-рега, озарил ярким светом сосны, и сильнее стала видна темнота леса. Выделились прямые -- розовые наверху, голубо-серые внизу -- стволы и качающиеся вершины деревьев, стали видны серый забор и низкая избушка. Луч бежал по берегу, и под ним оживали, как призраки, предметы: перевернутый дырявый челн, лайба на берегу о двух мачтах, ка-мень, песок и приникшая, растерявшаяся под ветром, низкая, плоская трава.
   Луч остановился на них. Ярко вспыхнули глаза Тани, и стала видна их васильковая синева, заблестели завитки каракуля из-под расстегнутой шинели, и черная плоская костяная пуговица заиграла, как зеркало.
   Ника и Таня бросились на землю. Одна и та же мысль заледенила их сердца: "Неужели увидали?"... Прошло несколько секунд. Луч оторвался от них и побежал, шаря по волнам, сверкая на белых гребнях, а они все сидели молча и не могли оправиться от охватившего их ужаса.
   -- Гоп-гоп! -- раздалось неподалеку за ними.
   -- Гоп-гоп! -- отозвался Ника и встал.
   Осетров, Железкин и еще какой-то высокий, одетый в мужицкое пла-тье человек приближались к ним.
  

XXIV

   -- Товарищ Топорков, -- отрекомендовался сухой бритый человек. Он плюнул, лицо его искривилось больною улыбкой. -- Тьфу... привязалось это подлое слово, и со своими не могу иначе. Поручик Топорков.
   -- Ну что же, едем, -- сказал, пожимая ему руку, Ника.
   -- Сегодня не могу. Поздно -- это одно. Светло будет, когда мимо Толбухина пойдем. Кабы предупредили меня, у меня готово было бы. А то за снастями идти надо. И ветер силен, и волна. Зальет. Не могу.
   -- А завтра поздно будет, -- глухим голосом сказал Ника. -- Вам Осет-ров рассказывал, в чем дело. Мы не обыкновенные беженцы.
   -- Сам вижу, что комиссары. Дело мне понятное. А только тонуть мне за вас не приходится. Да и вам, я думаю, неохота.
   -- Но как же быть?.. За нами погоня.
   -- И хуже бывало, да не найдут. Вон Осетров-то с целой ротой два ме-сяца тому назад шарил, а не нашел ничего, а у меня пять семейств тут три дня погоды ожидало. Идите за мной.
   Топорков долго вел их лесною глухою тропинкой. Шли молча, споты-каясь о невидные корни и пеньки. В душе Полежаева вдруг шевельнулось подозрение. А вдруг это обман и предательство, вдруг Осетров испугался и выдал их, и теперь их ведут в какую-нибудь "губчека" или просто на крас-ноармейский пограничный пост. Таня шла впереди мелкими шагами. Она так обессилела, что едва двигалась, у нее темнело в глазах и не было ника-ких мыслей. Одно было: она верила этим людям, верила, что они спасут ее.
   Узкая мокрая глинистая дорога с глубокими колеями, о которые споткнулась и чуть не упала Таня, пересекла их путь. Они пошли по ней, по-том свернули в лес и скоро очутились перед небольшой чистой избушкой.
   Топорков постучал в окно. Окно сейчас же открылось, и лохматая го-лова появилась в нем.
   -- Вы, ваше благородие? -- сказал кто-то с нерусским акцентом и по-шел отворять дверь.
   Через час Таня, напившаяся молока, съевшая большой кусок хлеба с маслом и два яйца, лежала на постели на своей шубке, накрытая шине-лью, и крепко, без снов, спала. Ее спутники спали тут же на полу. В из-бушке было тихо, и месяц чеканил на полу замысловатый узор сквозь мел-кий переплет окон, заставленных бальзаминами и геранью. В избе стоял крепкий запах мужика, овчины и махорки.
   Таня проснулась поздно. Был ясный морозный день. В окно были вид-ны освещенные солнечными лучами сосны, жердяной забор и огород с черными ископанными грядами картофеля и кочерыжками снятой капу-сты. Буря стихала, но ветер был силен, и лес шумел кругом. Таня долго не могла понять, где она находится и что произошло. В трех шагах от нее за небольшим столом сидели за самоваром Ника, молодой офицер, длин-ный, солдатского вида человек и пожилой, весь в морщинах эстонец с льняными волосами и голубыми светлыми глазами. Он держал на расто-пыренных пальцах желтое блюдечко с чаем и упорно, старательно выго-варивая русские слова, говорил:
   -- А я говорю: все это ерунда. Чушь одна. Что за штука такая -- Эстия? Не может она без России быть -- вот как рука без тела не может. И Царя надо! Прежде-то знали мы одного Царя, да одного губернатора, а теперь еду по Ревелю, мимо парламента. Парламент, подумаешь! Я же их всех знаю! Все воры проклятые, дармоеды... Чиновников расплодили -- а мы содержи! Что же, это возможно? Это хорошо? Куда ни приди, везде чи-новник или барышня-машинистка... и все на наши деньги! Ну, скажи по-жалуйста, а войско!? Ведь сколько народа взято в войско, и все мало! Чуть что скажешь: сейчас и обида -- мы демократы, а это, мол, черносотенство! В Ревеле грязь, пакость, порядку нет, и все одно -- раболепствуют перед советскими, как раньше никогда не раболепствовали перед губернатором. И хоть бы это господа были! А то Петроградскую гостиницу запакостили, загадили и все спекулируют, воруют. Разве это государство! За англичан уцепились. В праздник английские матросы пьяные шатаются, народ задевают, а мы молчи! Раньше Россия была -- всё своя, знали мы ее, а те-перь -- тьфу! Англичане. И все крадут... Кругом Царь необходим. Без Царя порядка не будет... Эти так смотрят -- наворовать и уйти. Ты гляди -- кто дачу строит? -- депутат. Кто лес скупает? -- член правительства. Он знает: у него только сегодня, а завтра -- нет. Пока выборный, сидишь в прави-тельстве, -- бери, хватай, потом уйдешь -- ничего тебе не будет, другой возьмет. Царь-то далеко смотрел. У него наследник, ему, значит, охота все передать, чтобы в аккурате было, по-настоящему. Он и глядел, чтобы не крали... А эти -- только о себе и думают. Господи! -- посмотрел бы, во что железную дорогу обратили, дачи запакостили, да и дачника нет, вместо него беженец сидит. А беженец известно: сундуки уложил, и горя ему мало. Зимою забор, да что забор -- мебель тянет печи топить. Ему что! Он беженец -- здесь разорит, дальше побежит. И никто ничего не делает. Все собе-рутся, говорят, говорят, сначала будто и путное что -- огороды, мол, будем разводить, на лесопильни пойдем, а потом пойдет программа, станут говорить о политике, переругаются и разойдутся...
   Эстонец шумно выпил чай, осмотрел всех голубыми глазами и ска-зал:
   -- И что за штука такая политика, господа, понять не могу. Раньше политики не было, а был пор-радок! Была подать, был урядник, ну кто платил -- тому ничего, кто не платил, известно, хорошего мало. Взятки тоже брали, да не грабили, как теперь. А теперь на все налог. И ничего нет, а что есть -- не укупишь. За керосином пойдешь -- керосина нет. Грузия, мол, воюет с Советами, через то керосина нет, а я и не слыхал, что керо-син грузинский. За белой мукой пошлешь -- муки нет. На Украине, мол, безпорядки, не дает Украина муки. Сукна дешевого нет: Польша отдели-лась, воюет, мороженого мяса сибирского и не жди... Что такое стало, житья нет. Все равно, как в мужицком хозяйстве, пока не делены были, были богатеями, а как, значит, поделились, и ни у кого ничего не стало. У одного, к примеру, плуг, а у другого -- лошадь, а у третьего -- борона. Па-хать надо, а тот плуга не дает, а этому лошадь, вишь, жалко стало... Пло-хая, господа, политика. И плохо от нее крестьянину... Нет, без Царя нам никак не обойтиться! Потому порядок нужон, и всю эту сволочь разогнать надоть, а то облепили казну со своими бумагами.
   Ника заметил, что Таня проснулась, и пригласил ее к столу. Железкин и Осетров ушли, эстонец достал яйца, масло и хлеб.
   -- На, барышня, кушайте на здоровье, -- сказал он. -- Ишь как исхуда-ли да бледные какие! А тоже, поди, и вы здесь по дачам живали. Видать, из господ.
   Таня села к столу.
  

XXV

   День прошел в томительной тревоге и волнении. Начинали говорить о чем-либо, и обрывался разговор, и вяли на губах слова.
   -- Постойте, господа... Вы ничего не слыхали? -- бледнея, сказал Осет-ров.
   Ника вышел в лес, прокрался на дорогу. Солнце скупо светило, жир-ные глинистые желтые колеи блестели под лучами, бурый вереск, набух-ший от дождя, набегал на дорогу. Сквозь тонкие стволы частых сосен при-видением грезился черный можжевельник. Белка, ломая сучья, прыгнула от шагов Ники. Он вздрогнул и долго смотрел и слушал. Мерно шумел лес, то притихнет и тихо шуршит вершинами, то вскинется, загудит, за-скрипит и долгий ведет о чем-то рассказ густыми голосами старых сосен... Нигде -- никого.
   В избе, притихшие, ждали Нику Осетров, Железкин и Таня.
   -- Нет, -- сказал Ника, -- это так, послышалось.
   -- Мне показалось, что кто-то кричал команды, -- сказал Осетров.
   -- А я слышал, будто автомобиль.
   Эстонец покачал головою.
   -- Какой тут автомобиль, -- сказал он. -- Тут топь такая кругом, что и телегою не проедешь. А то автомобиль! Да, вы, господа, не бойтесь. Коли пору-чик за это дело взялся, так он его проведет. Он ведь тоже головою рискует.
   -- А вы давно знаете поручика? -- спросил Ника.
   -- Пятнадцать годов. Во как! -- сказал, вытряхивая пепел из трубки, эстонец, -- фельдфебелем в его роте был шесть лет. Он ведь неудачливый поручик-то наш. Разжалован был и снова служил. Он-то горя намыкал немало. В Красноярском пехотном полку не было против меня сурьезнее фельдфебеля! После пять годов в Петербургской полиции околоточным служил. Полный бант за войну имею! Меня к эстонцам на офицерскую должность звали. Да чего не видал! Служил Государю, а больше никому служить не желаю. Хаму не поклонюсь никогда! Демократия! Демократи-ческое правление! Равенство! А как явился я к ним, так службой в поли-ции попрекать стали! Эх, люди!..
   Разговор умолк, и снова сидели на лавках и ждали, когда смеркнет день, когда наступит час освобождения.
   Солнце спускалось за лес. Длинные потянулись тени от сосен, крас-ными стали стволы под закатными лучами.
   -- Пойдемте, -- сказала Таня Нике, -- посидим немного на воздухе. Душно здесь.
   Они вышли за избу и сели -- она на пне, он -- подле, на песчаном обрыве. Лес все рассказывал свою древнюю сказку. В свежем воздухе пахло морозом и терпким запахом можжевельника, смолы, хвои и тер-пентина. Лужи затягивало ледком, и они морщились и тихо потрески-вали.
   -- Вы помните, Ника, -- тихо проговорила Таня, -- как любили мы с Олей наступать на ледок на лужах и слушать, как хрустит он под каблу-ком.
   -- Да, Таня, помню, -- коротко сказал Ника.
   -- Ника, -- после долгой паузы сказала Таня, и широко раскрылись ее глаза, будто два синих василька глянули из черной опушки длинных рес-ниц, -- Ника, что же это такое!?. Было... Было... Было... Вся жизнь в вос-поминании. А что же есть, что осталось? Господи! Как подумаешь! Ни од-ной карточки папы или мамы, ни одного портрета, ни крестика, которым крестили, ни колечка, которое подарила мама, никакой памяти не осталось оттого, что было. Все пропало... И точно не было ничего. Мама, папа, Коля... Ваша сестра Оля, Павлик... -- По всему свету, или на том свете... Ни письма, ни телеграммы.
   -- Все вернется, Таня, -- ближе садясь к ее ногам, сказал Ника.
   -- Вернется, говорите вы... -- сказала Таня. -- Нет, Ника, не вернется. Эти три года я ходила по деревням. Нигде никто ничего не знает. Ночью постучишь в избушку: "Пустите, Христа ради!" -- "Проваливай, милая. Христос подаст!" И так это холодно, жестоко, грубо! А где пустят, вой-дешь: темная изба, лучина в ставце чуть тлеет, холодно, и на стене вместо образов картина... Из города, из господского дома добытая. И вижу, что им она не нужна, вижу, что и им холодно и голодно живется. И молчим. Иногда вся ночь пройдет -- и слова не скажешь. Точно и не русские это... Ах, Ника! Что же это такое!
   -- Погодите... Вернется, -- глухо сказал Ника, и слезы клубком стояли в его горле.
   -- Вернется... А помните... Глухою осенью у вас на даче в Царском Селе... Я ночую у Оли. И вышла ранним утром. На окнах каплями насел туман. Недвижные стоят желтые березы, красный клен и лапчатый каштан, на-половину потерявший листья. Ах! Как тихо кругом! Мокрый песок хрус-тит под ногами. Туман стоит над землею, и тонут в нем деревья парка, чуть намечается его ограда и густая стена акации. Царское Село спит. На ули-цах тихо, шоссе уходит вдаль, и в тумане черными силуэтами стоят раски-дистые ели, за ними луг, там дальше едва блестит маленькое озеро. И так хорошо, хорошо на сердце. Так тихо! О Боже, как я любила тогда вас всех, и папу, и маму. Как я любила Царское Село!.. Теперь оно... Детское Село... И я не та.
   -- Таня! -- сказал Ника.
   -- Что, дорогой мой? -- поворачивая к нему свое худое бледное лицо, спросила Таня.
   -- Вы все та же.
   -- Ах нет, -- нервно кутаясь в платок, сказала Таня... -- Разве вытра-вишь из памяти позавчерашнюю ночь?.. Хотя нет... не помню. Как ярко, отчетливо стоят в моей памяти воспоминания детства и как туманно то, что было так недавно. Как во сне, я вижу ярко освещенный низкий сарай или погреб, сыро, гадко, и кругом люди. Жалкие, нечистые люди. И я такая же... Ногам холодно. В глазах рябит. Я не видала ничего. Я не знаю, кого убили, кого нет.
   -- Вы молились, Таня?
   -- Молилась... Молилась, Ника... Ника, об этом не говорят... Я была тогда близка к смерти, и я почувствовала... что смерти нет, есть безсмер-тие.
   -- Вы ничего не видали?
   -- Нет... Ничего... Но я чувствовала, как что-то сладкое и сильное за-ливало мое сердце и я уносилась куда-то из этого мира. Я не боялась муче-ний. Тут вдруг увидала вас.
   -- Вы узнали меня?
   -- Узнала и не хотела поверить, что вы. Так было тяжело! Ника, Ника, еще раз скажите мне, что вы не были с ними душою ни одной минуты.
   -- Ни одной секунды, Таня.
   -- Вы думали этим путем спасти Россию?
   -- Я разочаровался спасти другим путем... Таня... Я хотел вам сказать... Вы помните тот вечер в Царском Селе, когда Павлик, Оля, я и вы -- мы поклялись спасти Государя...
   -- И не спасли.
   -- На все Божья воля!
   Они примолкли. Закатные лучи уже поднялись по стволам и освещали только самые верхи сосен. Внизу подымался туман. Стал слышен запах гниющего камыша и моря.
   -- Таня, -- прижимаясь лицом к ее ногам, сказал Ника. -- Видит Бог, Таня, что я всегда был верен ему. Таня, простите меня.
   -- Что же прощать?..
   -- Ах все... Всю жизнь... О! Что это за жизнь была! Звериная жизнь... Таня, но теперь... По-новому... мы вернем старое... Таня, вы одни и я один. Где все люди!.. Таня, будем вместе и как только можно будет, мы обвенча-емся, Таня... Милая, любимая моя Таня...
   -- Куда уж мне! Да разве можно любить такую, как я! И с этим ужасным прошлым.
   -- Прошлое забудется, и будет, будет жизнь! Ведь если не верить и не ждать, то и жить нельзя.
   -- Что-то завтра? -- сказала Таня.
   -- Ах, что бы ни было!.. Но уже хорошо, что мы вместе. Как я искал вас, как ждал, как томился, и вот случай... Этот... Ноне буду вспоминать о нем.
   -- Осетров -- хороший человек, -- сказала Таня. -- А вы знаете, я его видала раз в Царском Селе, в эти ужасные дни Керенского. Я была с Олей и мисс Проктор. Он мне показался отвратительным.
   -- Он был таким. Он покаялся...
   -- В покаянии -- спасение; так верил русский народ, -- задумчиво ска-зала Таня.
   -- Таня!
   -- Что, дорогой мой?
   -- Таня. Я жду вашего ответа.
   -- Ответа... А разве нужен ответ?
   Она нагнулась к Нике. Было уже совсем темно. Близко приблизились к Нике большие, ставшие темными глаза, маленькие руки охватили его шею, и он почувствовал, как к его губам прижались теплые губы.
   -- Я была ваша и я буду вашей, -- прошептала Таня... -- Да... да... Любимый!..
  

XXVI

   Когда луна поднялась, и засверкало и заискрилось в ее лучах море, отчалили. Садились с берега. Мужчины, разувшись, брели до лодки по ле-дяной воде, Таню Ника донес на руках. Ей было хорошо на его сильных руках. Ей казалось, что она маленькая, и блаженное чувство свободы и безопасности охватило ее. На лодке был мальчик-чухонец. Он распер па-рус длинною тонкою косою раиной и бросил веревки через головы усевшихся на дне пассажиров. Топорков устроился на корме и взялся за рум-пель.
   -- Готово, господа, -- сказал он. -- Ничего не забыли?
   -- Готовы, -- сказал Осетров.
   -- Ну, с Богом!
   Топорков снял фуражку и перекрестился, и все за ним осенили себя крестом. Топорков подтянул парус, и лодка дрогнула и напряглась. Ее под-дало снизу набежавшей волной, еще и еще ударили по ней волны и рассы-пались дождем, обдав всех ледяными брызгами. Серебристая струя зазмеилась за кормою, лодка вздрогнула и пошла, расплескивая носом шипя-щие волны. Быстро убегал берег. Кругом были только черные волны в лунных бриллиантах.
   Таинственный луч белого света побежал откуда-то издалека, вспыхнул на волнах, перебросился на берег, и невидные в серебристом лунном сум-раке сосны вдруг встали ослепительно яркие, волшебные, не похожие на сосны. Берег оказался гораздо ближе, чем думали. Луч быстро бежал по нему, соскользнул к небу, точно и там хотел что-то отыскать и снова спус-тился на море и там, куда он упадал, видна была кипень волн. Они каза-лись громадными. Луч скользнул по лодке, осветил на секунду бледные напряженные лица и снова покрыл волшебным покровом сверкающие, страшные волны. И там, где не было его света, волны казались тяжелыми, громадными, неподвижными. Они непостижимо вставали и падали, чер-ные, жуткие, готовые поглотить и лодку, и людей.
   -- Не найдут, -- сказал спокойно Топорков, когда снова по лодке скольз-нул луч прожектора. -- Раньше, года два назад, зверями рыскали по морю, действительно опасно было. А теперь матрос не тот. Дьявола забыл, к Го-споду Богу обратился. В Андреевском соборе полно. Недавно архиерея из Петербурга вызвали. Поехал, Богу молился, думал -- на расправу. Толпы народа, цветы, какие набрали, бросают, карету прислали, покатили в со-бор. В соборе матросы, оркестр "Коль славен" играет. После службы все под благословение. Старого-то матроса-разбойника почти не осталось. Кого на фронте перебили, а кто нажился, разбогател и в деревню поехал свое хозяйство заводить. Теперешний матрос и сам не знает, что он хочет. "Царя, -- говорят, -- не хотим, а только и жиды нам надоели до смерти.
   Хотим, чтобы Советы были, но только без коммунистов. При таком-то настроении иной раз мимо брандвахты в ста шагах пройдешь, часового видать -- вот он -- рукой подать можно, а он и не крикнет ничего.
   На дне лодки, у самой мачты, на подостланной шинели сидела Таня. Полежаев сел рядом с нею, заслоняя ее от волн и ветра. Тесно прижалась к нему худенькая девушка, и укутанная серым платком маленькая головка упала ему на плечо.
   -- Спит, -- тихо сказал Топорков, глазами показывая Полежаеву на Таню. -- Устала сильно, да и наволновалась, верно.
   Полежаев посмотрел на Таню. Близко, как ребенок к матери, доверчи-во прижавшись к нему, сидела, подогнув под себя ноги, Таня и крепко спала. Брызги волн упадали на шерсть ее каракулевого сака и замерзали светлыми бриллиантами, и от них он казался серебряным панцирем.
   -- Сестра? -- спросил Топорков.
   -- Невеста, -- тихо прошептал Ника.
   -- Давно знакомы?
   -- С детства.
   -- Пусть спит, -- сказал Топорков. -- Это хорошо. Значит, свободу по-чуяла. А, верно, страдала в коммунистическом раю немало. В лице -- ни кровинки.
   Пенились волны. Мрачную песню пел ветер, свистал в вантах мачты и рассказывал о далеких странах запада, где нет диктатуры пролетариата, где нет ни тюрем, ни казней, нет ни холода, ни голода, но в свободном труде живут свободные люди.
   Лодка трещала, падая на волны, и серебряные капли дождем сыпались из-под ее киля. За кормою безконечной дорогой уходил белопенный след и вился по волнам. На небе, в лунном сиянии чуть намечались бледные звезды, и черное облако подошло к луне, и растворилось в лунном свете, и сверкающими облачками нежно вилось подле луны, венцом окружая ее.
   Весь мир для Ники замкнулся в одной квадратной сажени прыгающей по волнам лодки. У ног Топоркова, прижавшись к левому борту, сидели Осетров и Железкин. Топорков раскуривал трубку, и, когда чиркал спич-ку, нагнувшись и закрываясь от ветра, вспыхивали и выступали из мрака бледные лица Осетрова и Железкина. Они сидели, не шевелясь, и глаза их неподвижно смотрели вдаль.
   Чем-то безпредельно далеким казался тот мир, что они оставили за собой. А еще и сорока восьми часов не прошло с тех пор, как было это все. Он, Ника Полежаев, шел сзади Коржикова, а тот пристреливал бледных людей. Третьего дня был жив этот жалкий старик, генерал в рубашке, с розовыми голыми ногами, который, слезливо моргая, просил за сына... Был жив офицер, нервно обдергивающий подштанники и старающийся сохранить горделивую осанку... Третьего дня шумел за стеною грузовой автомобиль, ярко горели электрические лампочки, кто-то истерично кри-чал, кто-то плакал и черная текла кровь из разбитых черепов. Таня стояла в углу у стены, и васильковые глаза ее, устремленные к небу, горели не-земным огнем. С плеч свешивалась длинная рубашка, и маленькие ножки пожимались на грязной земле. Над нею золотом сверкал венец ее волос, и казалась она иконой, написанной в темном углу подвала... Третьего дня он убил человека. Выстрелил ему в лицо в упор и не видел даже, как он упал.
   Да было ли это? Могло ли быть, чтобы на оттоманке, покрытой доро-гими коврами, закинув ноги, лежала Дженни и, щуря длинные косые гла-за, смотрела на рюмку с ликером, а подле лежали убитые люди. Могло ли быть, чтобы, заглушая стоны и хрипы умирающих людей, в двадцати ша-гах ругались и ссорились из-за их одежды русские мужики-красноармей-цы!.. Сон... Кошмар... Не могло этого быть, никогда, не могло быть на-яву...
   Там, куда он причалит и где спокойно и мирно живут люди, он расска-жет все это, и ему не поверят... Да, не поверят, потому что так невозможно все это.
   А ведь было... На глазах у всего мира творится ужасное надругатель-ство над людьми, и мир молчит.
   Ника вздохнул.
   Не надо думать об этом! Было ведь и другое. Была же опушка леса, осеянная золотыми лучами заходящего солнца, были сосны, серые внизу и красные наверху, синее гаснущее небо, свежий запах сосны и моря, тихие слова ласки. Ведь это -- счастье!..
   Счастье...
   Бедное, одинокое счастье! Их только двое... Где отец, и брат, и сестра, где будут они счастливы? Среди чужих, голодных людей, не дома, не на Родине, не в России? Царь их и его Семья, кого учились почитать одно-временно с родителями, умерли. России нет. И новое гнездо придется вить... Где?.. Кто примет их, лишенных самого святого -- Родины? Как встретят их?
   Но где бы ни было это -- он всю свободу отдаст на работу, чтобы спас-ти Россию и освободить ее от дьявольского наваждения.
   Шумит ветер, поет песню в вантах, шипят и плещут волны, а на душе покой и ясная решимость.
  

XXVII

   -- Берег виден!..
   Полежаев вздрогнул и проснулся. Эти слова произнес хриплым ут-ренним голосом Топорков. Таня не спала и тихо сидела, оберегая сон жениха.
   Мрак отходил куда-то вдаль и клубился туманами на горизонте, стало видно дальше. Волны были графитового цвета, мельче, и не на каждой шипел пенистый гребень. Лодка не рыскала и не билась по волнам, а шла ровно, чуть вздрагивая, и вода кипела у ее носа. Впереди мутно серела полоса берега, покрытого снегом.
   -- В Финляндии уже зима, -- сказал Топорков, внимательно вглядыва-ясь вдаль. Мальчик-чухонец лежал на носу и смотрел под лодку.
   -- Камней много, -- сказал Топорков, -- приставать приходится где попало.
   Белый берег с лесом, осыпанным снегом, надвигался и становился отчетливее. Сладко пахло зимою и хвоей, и мертвая тишина была на берегу.
   Волна стала совсем мелкая, под килем заскрипел песок, лодка останови-лась. Топорков свернул парус. Мальчик разулся и прыгнул в воду. Ему едва закрыло колени. Он подтащил лодку ближе к берегу и пошел к лесу.
   -- Как мы попали... Туда ли? Финляндия ли? -- спросил Осетров.
   -- Анти пошел на разведку, -- сказал Топорков.
   Прошел час ожидания на берегу у вытащенной лодки. Потом пришли финны с Анти и все пошли в какую-то деревушку, а оттуда на военный пост. Мрачный солдат в немецкой шинели, небрежно одетый, хрипло, по-чухонски ругался и все поминал какого-то лейтенанта. Было совершенно светло. Бледное небо висело над лесом, вдали шумело море, ставшее тем-но-синим, кругом был молодой чистый снег, и звонко раздавались голоса людей в морозном воздухе. Ребятишки шли в школу и кидались снежка-ми. Мохнатая собака прыгала на них, виляя хвостом. Полежаев, Таня, Железкин и Осетров сидели в маленькой хате, против них сидел солдат и курил трубку. В небольшое окно виднелся снег, лес, голубое небо и синее море.
   "Неужели свобода? -- думал каждый из них. -- Неужели в прошлое отходят грязь и мусор, голод и холод, вонь и мерзость Российской Социалистической Федеративной Советской республики, неужели не будет больше казней, расстрелов, чрезвычаек?"
   Было жутко. Неприятен был солдат, хмуро и с презрением глядевший на них. Шли минуты, слагались в часы, а ничто не изменялось в их поло-жении. Наконец пришел лейтенант. Он был чисто одет, молод, красен от мороза, и светлые глаза его нагло смотрели на "беженцев". Он притворял-ся, что очень дурно говорит по-русски.
   -- Ню, эт-та глюпости совсем, -- говорил он. -- Паспорта подавай... виза... Надо пропускной пост. Идите обратно. Откуда пришли. Я не могу пускайт. Тут и так все полно.
   Осетров перемигнулся с Полежаевым и увел финна в другую комнату. Слышен был за дверью горячий голос Осетрова: "Я с вами, как офицер с офицером говорю... Дочь свитского генерала... Вы понимаете... Да... Да..."
   Лейтенант быстро что-то отвечал и говорил на чистом русском языке. Часто слышались слова: "марки", "дороговизна жизни", "я бы купил", "если что-либо ценное". Через полчаса оба вернулись. Лица у обоих были красные и довольные.
   -- Ну, пойдемте, господа, -- сказал лейтенант. -- Наша страна свобод-ная, и мы люди культурные. Мы понимаем, что надо спасать... Расстрелы, казни... Да, да... Это ужасно. Тут, господа, мы вас устроим в карантине, а там вы добудете визы, и куда угодно... Только в Гельсингфорс очень труд-но... Ну да для вас я могу и это устроить. Я друг русских. Я служил в рус-ской армии. Я люблю Россию!
   Усталых и голодных путников провели на большую дачу. Дача была населена. Из труб валил дым. Какая-то дама в сером шерстяном платке наставляла на крыльце самовар. Два маленьких гимназистика выбежали им навстречу.
   -- Из Совдепии? -- кричали они. -- Давно оттуда? А кто такие будете? А про Кормилицыных ничего не слыхали? Купец такой. Он тоже бежать был должен.
   Еще через час они уже освоились с новою полусвободной жизнью па-риев культурного мира -- российских беженцев. Пили за общим столом чай, складывались в "коммуну" для довольствия, узнавали, где и какие вещи можно продать. Таню поместили в одной комнате с толстой дамой, раздувавшей самовар и оказавшейся богатой женщиной, дочерью генера-ла Мартова. У нее были крупные деньги за границей и родственники в Гельсингфорсе, но она не могла получить визы, а родственники не могли приехать за нею, и она второй месяц сидела на даче, занимая по грошам у проезжавших и услуживая им, -- наставляя самовар, подметая комнаты, починивая белье.
   Комната у нее была маленькая, но в ней было две постели, и одну она предложила Тане. При даче был "комендант", которого некоторые называ-ли "комиссаром", на что он обижался. Он подозрительно осмотрел Осетро-ва, Полежаева и Железкина и сказал: "Ежели черносотенцы и монархисты, то воздержитесь, товарищи, от пропаганды. Я народный социалист. Я крепко усвоил, что к прошлому возврата нет, и держусь завоеваний революции. А между прочим позвольте представиться: штабс-капитан Рудин".
   Он поместил всех в одной большой комнате, рядом с комнатой Тани. Свободная постель была только одна -- ее отдали Полежаеву. Она стояла у большого окна без занавесей. Осетрову и Железкину предоставили устра-иваться на полу, на своих вещах. Кроме них, были еще три постояльца, ждавших паспортов и виз. Седой старик, купец, пожилой полковник и юноша -- офицер красной армии, горделиво называвший себя "дезерти-ром красной армии". Он был болтлив, пел частушки, собранные им, как он говорил, со всех частей света, аккомпанировал себе на балалайке и го-ворил, не умолкая.
   -- Обломки России, российский хлам, -- говорил он. -- Здесь собрался камыш, поломанный волнами бури. Хм! -- с позволения сказать -- "Рос-сийская республика". -- Он хмыкал носом и продолжал, -- завоевания революции, черт возьми! Видали нашего комиссара, штабс-капитана Рудина?! Социал-предателя: Комрайбеж, что означает комиссар Райяоккских беженцев... А, по-моему, заместитель комиссара по морским делам лучше, звучнее... Закомпомордел... А? И ведь, правда, есть такой. Я ведь служил у них.
   Его никто не слушал. Он ерошил свои по-коммунистически, с челкой, остриженные волосы, принимал идиотский вид и пел на всю дачу:
   Прежде красились мы
   Бриллиантами,
   А теперь мы живем
   Эмигрантами!..
   Куда, яблочко, спешишь,
   Куда котишься,
   Никогда ты домой
   Не воротишься.
   Лагерь тут, лагерь там,
   Все мы русские,
   Молодцы стерегут
   Нас французские!..
   Было что-то безобразно тяжелое, томительное в этой песне, она рвала сердце на части. День проходил безтолково, в суете, толчее, ничегонеде-лании. Читали старые газеты, рассказывали, кто как бежал, кого расстре-ляли, кто остался жив. Пожилая дама знавала Саблина, была знакома с Мацневым.
   -- Варвара Николаевна Мартова, -- представилась она Тане, добры-ми глазами глядя сквозь очки с большими круглыми стеклами. -- Я ва-шего папу молодым офицером знала. Он бывал у нас. Я переписывалась с ним. Я ведь левая была. Социалистка. Верила во все это. В народ ходи-ла. Школьной учительницей была, учила народ Царя ненавидеть и в Бога не верить. Вот я какая была! А я ведь добрая была, хорошая... А так вот уверили меня, что так надо. Вот теперь вижу я, как ошибалась... А Мацнева на моих глазах убили. На границе. Он бежал. Жену его в заложницы взяли, на Гороховую посадили. Она сознательно на подвиг пошла, что-бы спасти его и детей. Дети удачно прошли, а Ивана Сергеевича по не-доразумению часовой застрелил... Да... вот она революция, а как мечта-ли мы!..
   В три часа дня обедали. Все сидели вместе за столом, и две барышни-беженки подавали свою стряпню: щи с мясом и картофель. Потом до глу-боких сумерек пили чай, разговаривали и строили планы, и все сводилось к одному: когда же, наконец, можно будет вернуться в Россию. Вихра-стый молодой человек опять пел:
   Куда, яблочко, спешить
   Куда котишься,
   Никогда ты домой
   Не воротишься!..
   Дамы кричали ему, чтобы он замолчал.
   -- Что это, Сенечка! Да бросьте вы! Эта песня несчастье приносит. Как споете ее, сейчас у красных какая-нибудь удача будет.
   -- Серьезно, Семен Дорофеевич, -- сказал пожилой господин в очках, с черной бородой, густо росшей чуть не до самых глаз, -- бросьте, не до песен ваших.
   -- Пою от радости, Александр Александрович, -- сказал, смутившись, юноша. -- Радуюсь свободе.
   -- Ах, и свободе не радуешься, -- сказал пожилой господин. -- Вот я, господа, инженер, и инженер, не хвастаясь скажу, -- с именем. Белолипецкий, может быть, слыхали? Бежал я, как вы все, и я свободе радовался. Прошел день, другой... И что же? Кровавые призраки замученных тянут меня на Родину. Они требуют возмездия. Там мать моя, братья....Разве можно жить, разве можно дышать, смеяться, петь, когда там, за заливом, потоками льется русская кровь, и шайка интернациональных мошенни-ков и жидов распродает Россию оптом и в розницу, а другая шайка таких же мошенников за границею покупает ее, со всею ее кровью? Не знаю, как у вас, господа, а у меня обрывается дыхание, смех мрет на устах. Да ведь если бы гибли только люди! О, что люди! Люди смертны, и им все равно: часом раньше, часом позже -- это только подробность. Нет, гибнет то, что казалось вечным. Санкт-Петербург, мой родной город, пустеет, вымерзает, разрушается. Гибнет старая Москва. Творчества нигде ника-кого. Все застыло и умирает. Исторические русские имена заменены крик-ливою пошлостью. "Проспект 25-го октября", "Улица кровавых зорь", "Улица Розы Люксембург", "Красноармейск" -- Боже! До чего все это по-шло! И надменная хулиганщина царствует везде. Хулиганы от профессу-ры надругались над русским языком, языком Тургенева и Пушкина, и за-борная грамотность прививается молодому поколению. Хулиганы от ли-тературы изощряются в хвалебных гимнах палачам и убийцам... Как жить! Боже сильный! Что делать, когда вернуться туда -- верная смерть, а оста-ваться здесь -- умереть с тоски по Родине, по милому Невскому, по цар-ственной Неве, по волшебной красавице Ялте, по всей любимой, ни с чем несравненной России! -- И где же ее спасение? Как оно придет? И мне кажется порою, что она погибла безвозвратно и не встанет никогда. И так горько, так тяжело... Нет, не пойте, Семен Дорофеевич, ваших песенок. Не до песен. Погибла Россия.
   Все притихли. Сумерки ползли в комнату. Варвара Николаевна пере-тирала стаканы, сидя за самоваром. И вдруг из глубины комнаты раздался мягкий спокойный голос:
   -- Нет, Россия не погибнет. И она скоро спасется, -- сказал незаметно вошедший священник.
   -- А, отец Василий! -- раздались приветствия. -- Отец Василий! Ну скажите, скажите, как же спасется Россия?
  

XXVIII

   Варваре Николаевне Мартовой казалось, что она не сорокапятилетняя старая дева, глупо прожившая свою жизнь, и беженкой сидящая за боль-шим столом на холодной даче в Райяокках, а молодая 20-летняя курсист-ка Варя Мартова. И кругом нее не потрепанные лишениями, несчастные беженцы без Родины и без денег, а та шумливая, спорящая молодежь, что когда-то смело решала вопросы в их доме на Николаевской улице и стремительно атаковала молодого корнета Саблина, с налета отменяя армию.
   Так же молодо, шумно гремели голоса безконечного русского спора, также решительны были суждения и также безцеремонно тянулись к ней допитые стаканы.
   "Как странно, -- думала Варвара Николаевна, -- ведь мы добились того, чего хотели в те молодые годы. Мы уничтожили Царя, уничтожили ар-мию, мы поделили землю трудящимся, мы дали все свободы народу -- и вот сидим у разбитого корыта. Мы мечтали об интернационале, о всемир-ном братстве народов и создали вместо единой России -- все эти Финлян-дии, Эстии, Латвии, Польши, Белоруссии и другие государства, где с нами обращаются, как с париями, и держат нас за решеткой"...
   Стол было полон гостей. Из окрестных дач пришли беженцы, узнав-шие, что есть еще вновь бежавшие из Петербурга.
   Спор разгорелся оттого, что священник, отец Василий, сказал, что Россия только тогда будет Россией, когда вернет себе Царя. Он сказал это тихим, спокойным голосом, сам не ожидая, в какую бурю споров вырас-тет его заявление, казавшееся ему неоспоримым.
   -- Нет, уж это -- ах, оставьте, -- завопил беженский комендант, штабс-капитан Рудин. -- Этого никогда не будет! Народ крепко станет на сторо-ну завоеваний революции, и главное завоевание революции -- это унич-тожение Царской власти.
   -- А кто пришел на смену? -- грозно спросил его Белолипецкий и придвинулся к нему.
   -- Народ, -- не смущаясь, сказал Рудин.
   -- Народ!., народ!., народ!.. -- передразнил его Белолипецкий. -- Да вы знаете, что такое народ? А? Вы живали с ним? Вы работали с ним? Я-то его, голубчика, знаю насквозь. Я инженер, так и рабочего и крестьянина-то по-видал достаточно. Какие его интересы, какие у него понятия, вы знаете?
   -- Что же, разве виноват он в том, что его держали в темноте столько веков? -- сказал Рудин.
   -- То-то теперь он просветлел! На митингах управлять государством научился, -- горячо сказал Белолипецкий.
   -- Да позвольте, господа, о чем вы спорите, -- вмешался в разговор помещик, сосед Ники по койке. -- О каком народе вы говорите, я не по-нимаю вас. Где это народ у власти в России? Государя Императора смени-ло Временное правительство во главе с князем Львовым. Там ни одного человека от народа не было. Все интеллигенция. На смену Временному правительству явились народные комиссары, а там, почитай, все жиды. Где же народ?
   -- Господа! Господа! -- с возмущением в голосе сказал невысокого рос-та полный человек, рыжий, в очках и с рыжей бородкой клинышком. -- Ужели и теперь вы будете утверждать, что евреи виноваты в несчастиях России?
   -- Но, Абрам Иосифович, факты налицо, -- сказал Белолипецкий. -- В Совете народных комиссаров три четверти -- евреи. Самодержцы россий-ские: только Ленин -- русский, а Троцкий и Зиновьев -- евреи. Брестский мир заключил еврей Иоффе, иностранную политику делают и Россию продают оптом и в розницу Радек и Литвинов -- евреи. Карл Маркс -- еврей. Кажется, довольно.
   -- Это, -- сказал печально рыжий человек, -- выродки еврейства. Силу народных комиссаров составляет их красная армия и чрезвычайные ко-миссии -- без них комиссары были бы давно сметены народными восста-ниями. Но создавали и укрепляли красную армию русские генералы и офицеры, в ней за власть Ленина и Троцкого борются русские солдаты и казаки. Во главе трибунала стоит не еврей, а поляк Дзержинский и под рукою у него палачи Петерс и Эйдук -- латыши, а не евреи.
   Никто ничего не сказал, и на минуту наступила тишина. Голос рыжего человека стал еще более глубоким и скорбным.
   -- За грехи этих выродков еврейства евреи заплатили небывалыми в истории погромами. Они рассеяны из России. Они, а не русские, боро-лись активно с народными комиссарами. Палача Урицкого убил еврей Канегиссер, в Ленина стреляла Дора Каплан, и в рядах Добровольческой Армии немало евреев отдало свою жизнь, сражаясь за Родину.
   -- Все это верно, Абрам Иосифович, -- сказал старый полковник, -- но должен вам сказать, что евреи -- это то бродильное начало, это те, так сказать, дрожжи, на которых поднимается всякий русский бунт, всякое брожение. Русский народ, как мука. Налейте воды, и размякнет и даст те-сто. Ну, пошумит там, что ли, но ничего не сделает, ну, а раз появился, вы меня простите, я прямо скажу -- жид -- и русский забродил, поднялся и пошел, очертя голову, рубить сук, на котором сидит. Выдумаете Царя со-слали бы? Да никогда! Сам по себе русский народ милостивый и велико-душный. Не будь тут под боком еврейского Совета солдатских и рабочих депутатов, не будь этого ублюдка Керенского, да князь Львов честь че-стью отправил бы Государя с Семьею в Англию, и не сидели бы мы теперь у разбитого корыта. А вы думаете, без жида-то Свердлова, без жида Юровского посягнули бы русские люди на Государя?.. Знаете, всякую пакость сделали бы -- а не это. Потому что русский народ знает, что все это вре-менное... И придет хозяин.
   -- Истинное слово, -- воскликнул Осетров.
   Ника с удивлением посмотрел на него. Осетров даже встал от волне-ния и прошелся по комнате, встряхивая своими молодецкими кудрями. Варвара Николаевна не спускала с него восхищенного взгляда, даже Таня любовалась им.
   -- Истинное слово, товарищ!
   Осетров смутился.
   -- Ну это я так. По привычке. Извиняюсь... Истинное слово. Я народ русский доподлинно знаю. Вырос с ним. У папеньки извозчиков да коню-хов человек до полутораста бывало. И с разных губерний. А я завсегда с ими. Опять теперь в Красной армии три с лишним года одною жизнью прожил, сколько народа повидал, со сколькими говорил. Русский народ -- удивительный народ. Батюшка! Отец Василий, помните, как чудом вы нас добили?.. А, дык какже! Это, господа, очень даже замечательная история. Везли мы, значит, отца Василия, вот что с нами сидит здесь, на расстрел. А он и яви чудо нам. Автомобиль совсем поломался... Да, батюшка, ведь мы тогда Бога-то почуяли. А Терехов-то, матрос, и правда, на Афон, в мо-нахи подался... Вот как... Ну, это к слову. А я так понимаю... Вдруг узнали бы люди, что Государь Император Николай II жив. Да... И значит... Вот также солнце заходит, закат золотит сосны, и из дремучего леса, с Ураль-ских гор выходит, значит, Государь. Босой, в рубище, опоясанный верев-кой и, как странник, идет к деревне. И вот там -- ну, узнали его. По при-мете, что ли, какой такой неоспоримой. Так вот тогда-то -- головою руча-юсь, взяли бы на руки, да народом-то так до самой Москвы, до Московского Кремля и вознесли бы его. И все ему поклонились бы. И красноармейцы стали бы на колени перед ним. Царь-Мученик! Да... Ну... а явись он или кто другой из Царской семьи, опять с генералами и поме-щиками во всей славе своей...
   Осетров примолк, опустил голову и тихо, отрывисто сказал:
   -- Убьют его снова... Потому -- не надо этого!
   -- Нам, -- сказал, вставая, Железкин, -- своего Царя надо. Простого, мужицкого. Чтобы горе наше гореваньице понимал. Он-то, Николай Александрович, в Тобольске и Екатеринбурге много горя повидал и чистым остался. России, значит, ни капельки не изменил. Сказывают, немцы за ним посылали, чтобы спасти его, а он и не поехал. Не захотел Россию покинуть. У нас в полку красноармейцы говорили: "Коли объявится наш святой страдалец Царь -- все ему под присягу пойдем. Потому без Царя нам и земли не видать"...
   -- Вот, господа, именно это-то я и хотел вам сказать, -- проговорил из угла отец Василий, -- да вы мне помешали.
   -- Говорите, батюшка, будем слушать, -- сказал Белолипецкий.
  

XXIX

   -- Революция наша, или бунт, -- как хотите, так и называйте, -- начал отец Василий, -- возникла из утомления войною и жажды мира во что бы то ни стало, во-первых; желания крестьян захватить и овладеть землею, на что более ста лет их натравливали, -- во-вторых, и, в-третьих, из-за того, что рабочим внушили, что заводчики и фабриканты имеют вследствие войны сверхприбыль, а рабочие голодают и утеснены. Свержением Госу-даря и установлением Учредительного Собрания надеялись получить мир, землю и капитал. Результаты вам известны. После Брестского мира рус-ского солдата заставили воевать на двадцати фронтах, а все воюющие дер-жавы уже третий год наслаждаются миром и покоем. Одна Россия воюет. Россия распалась на множество отдельных республик, мешающих друг другу, не способных к самостоятельной жизни и обреченных на гибель. Землю захватили безтолково, и оказалось, кто получил, а кто и свое поте-рял, фабрики погибли. Революция ничего не дала -- и завоевания рево-люции -- это громадный всероссийский погром.
   -- Это уже слишком! -- воскликнул комендант. -- Отрицать завоева-ния революции!
   Отец Василий не обратил внимания на возглас штабс-капитана Рудина и спокойно продолжал:
   -- Россия -- страна по преимуществу крестьянская, и потому разреше-ние вопроса о земле я поставлю в первую очередь. Земли у нас -- крестьян-ские общинные, крестьянские собственные, помещичьи вотчинные, по-мещичьи благоприобретенные, удельные, государственные, войсковые, монастырские, городские и т. д. Крестьянин желает иметь землю в соб-ственность -- если даже и не личную, то, по крайней мере, общинную. Социалистический принцип, что земля, как воздух, -- общая, он не при-нял, и он теперь точно понимает, как он может получить землю. О землях крестьянских я говорить не стану. Это вопрос общины, волостного и сель-ского сходов. Тут, может быть и не без драки, но поделятся, но вот препо-ною является земля помещичья. Помещичью купленную землю крестья-нин готов купить, даже больше -- он с нею мирится, но вот с землею вотчинною, жалованною за заслуги предков, он мириться не желает и ее-то он и добивается. Но я вас спрошу, кто ее может дать? Давали ее большеви-ки, давал ее пан гетман, давали Деникин и Врангель, давал Махно -- и ничего не вышло. Обещают ее заграничные эмигранты, собрание членов Учредительного Собрания в Париже, сулят ее социалисты-революционе-ры, кадеты, даже монархисты, о ней говорят на различных съездах, сове-тах, объединениях, центрах и т. п., но крестьянин отлично понимает, что это не прочно. И очень просто почему. Все эти господа не имеют права распоряжаться этою землею. Не они ее давали, потому они ее не имеют права и отнять. Помещик не признает их постановлений и, хотя крестья-нин и будет фактически владеть землею, но не будет спокоен до тех пор, пока не закрепит ее за ним тот, кто один только имеет право отнять эту землю у помещика и дать кому надо -- и это может сделать только Царь.
   -- Как это просто! -- сказал Белолипецкий.
   -- Но, позвольте, батюшка, -- сказал помещик, -- и Царь не может этого делать. Мы, дворяне Однодворцевы, жалованы землями при Императри-це Анне Иоанновне за заслуги предков моих. Как же стереть с лица земли заслуги их?..
   -- Нет, нет. Федор Петрович! -- закричал Белолипецкий, -- я согласен с батюшкой. Князья и цари жаловали своих дружинников землями за за-щиту их и земли Русской от врагов, а вы защитили их? Нет, вы скажите, скажите -- кто предал Государя?.. Когда дворянин Родзянко в Думе воз-мущал народ против Государя, когда князь, чувствуете, князь Львов шел против Государя, когда дворянин Шульгин и воевода Рузский требовали от Государя отречения! А! Достойны ли они после этого владеть землями, жалованными их предкам за верность Государю... Правильно, правильно, батюшка! И если Царь даст землю, наступит успокоение в крестьянской массе.
   -- Но, позвольте, -- кричал помещик, -- да ведь армия, рабочие, чи-новники и города подохнут без нас и без нашей земли. И они уже дохнут, потому что помещика прогнали.
   -- Простите, -- сказал отец Василий, -- я не договорил. Царь может, и Царя послушают. Царь может, давая землю крестьянам, закрепить опре-деленную часть земли за армией, за рабочими и городами таким образом, чтобы обеспечить хлебом и скотом тех, кто по разным причинам не может лично трудиться на земле.
   -- И, конечно, отдать эту землю помещикам, -- заржал штабс-капитан Рудин.
   Отец Василий опять не обратил внимания на его выходку.
   -- Да, -- сказал он, -- дать эти земли тем, кто умеет вести широкое хозяйство, кто не истощит земли и соберет с нее maximum урожая. Дать уче-ным-агрономам, может быть, и опытным помещикам-практикам.
   -- Это что-то новое, -- проворчал помещик.
   -- Да, -- тихо сказал священник, -- старою должна остаться только свя-тая вера Христианская, а строить жизнь придется по-новому.
   -- Ну конечно, -- ядовито усмехаясь, проговорил Рудин. Отец Василий продолжал:
   -- Если будет Учредительное Собрание, или Земский собор, или какой-либо съезд, если восторжествует какая-либо партия и поставит правитель-ство со своим большинством -- порядка не будет. Будет борьба, что мы и видим везде, где установился такой образ правления. Министры не проч-ны, никто не уверен в завтрашнем дне и живут только ради сегодня. А ведь строить государство, так нужно на сотни лет вперед думать. Вот, говорят, Романовы, Романовы, -- и такие, и сякие они... А из хаоса смутного време-ни -- такого же почти, как теперь хаоса, вывели Российский корабль и до-вели до того, что сделали первою державою в мире. А почему? Да потому, что думали не на свой век только, а на век своих внуков и правнуков. Петр строил Петербург и знал, что он-то его не увидит во всей славе, да зато Александр III его таким увидал... Только наследственный Государь сможет примирить всех. Вы думаете президента Российского признают Эстия, Лат-вия, Грузия, Польша, Азербайджан, Аджария, Дальневосточная республи-ка и пр., и пр. Одни скажут: "Он слишком левый". Другие скажут: "Он слиш-ком правый". Третьим не понравится его происхождение, четвертым -- его речи... Только Государь, избранный народом русским, или наследственный монарх стоит над партиями. Только он может творить. Ему покорятся сами все те, кто от него отложился. Да и отложились-то не от него. Отложились от того хаоса, который стал на его место.
   -- Но как же! И когда же это будет! -- сказал, вздыхая Белолипецкий.
   -- Мне кажется, господа, вот как это будет, -- вдруг сказал Ника.
   -- Ну, ну! -- эко задорный какой, -- сказал старый полковник. -- Ну так как же это будет, вчерашний коммунист!?
  

XXX

   Но не успел Ника сказать ни одного слова, как его перебил пожилой профессор. Он сидел рядом с Варварой Николаевной. Это был высокого роста худощавый человек с круглыми, как у рака, большими черными гла-зами, прикрытыми пенсне без оправы, с узкою, клинышком, бородкою и небольшими мягкими усами. Про него знали, что он не только профес-сор, но и академик, что он приехал из Советской республики свободно, всего третий день в карантине и завтра, по особой протекции, должен по-лучить свободу. Он много писал, но по таким специальным вопросам, что никто не читал его сочинений, и они издавались Академией наук как уче-ные труды. Он свысока окинул своими выпуклыми глазами все общество и сказал важно и чуть-чуть в нос, растягивая слова.
   -- Неглубоко, господа, все, что вы тут говорите. Показывает ваше ма-лое знакомство с советской жизнью и советскими деятелями. Очень про-сто сказать: "Ленин мерзавец и предатель... кругом него хулиганы, жиды, палачи и убийцы"... Да... просто. Но это неправда. Вы, господа, не изу-чали социализма. Вы не прошли по тому пути, который проложили нам великие светочи свободного народа. От Бакунина к Кропоткину, от Кропоткина к Карлу Марксу. Вы проглядели мировое событие, куда более глубокое и важное, нежели христианская религия, вы совершенно не зна-комы с работами III интернационала, с Циммервальдом и Киенталем. Вы не понимаете партийной жизни и той широкой эволюции, какая про-изошла в партии социалистов-революционеров. Ленин -- мировой ге-ний, и к нему нельзя подходить с обывательским аршином. С обыва-тельской точки зрения, -- убийца, а с точки зрения науки, человек, при-нужденный переступить через кровь. Основы большевизма -- это основы правильной будущей жизни людей, без лжи и стеснений. Кто станет спо-рить, что капитал -- зло и он должен быть уничтожен. Это проповедовал даже Христос...
   -- Никогда Христос этого не проповедовал, -- мягко возразил отец Василий.
   Профессор посмотрел на него, блеснул стеклами пенсне и продолжал:
   -- Религия и государство отжили свой век, и пора приступить к уничтожению всяческих граней между людьми. Допустим, господа, что белым удалось бы захватить Москву. Не вешать Ленина, не ломать то, что он со-здал, вам пришлось бы, но расширять. Землю уже нельзя отнять от тех, кто ею завладел. По праву или нет, это неважно, но никакой Царь ее не отберет. Дома домовладельцам не вернете, потому что прочно укрепились в них домовые комитеты и не так-то легко вам будет выгнать трудовой народ, осуществивший свое право пользования ими. Вам пришлось бы сохранить все те ячейки, комитеты и советы, которые создали большеви-ки, так как без них все распадется. К прошлому возврата нет! безполезно говорить о Царе. Мы, интеллигенция, не допустим до этого. Новая Рос-сия должна строиться на началах мартовской революции, и все завоевания революции должны быть свято сохранены. Вся власть -- я допускаю, что временно она может быть отобрана от большевиков, -- вся власть долж-на быть в руках демократии, и спасение России только через демократию. Правительства Деникина, Колчака и Врангеля строились на этих же трех началах: к прошлому возврата нет, завоевания революции должны быть сохранены, и спасение России в ее демократии. Но, говоря это, они, все три, обманывали народ, они были неискренни. Они стремились к прошлому, начиная с формы своих солдат и старой дисциплины и кончая водворе-нием помещиков в их усадьбы. Выходил разлад между словом и делом, выходил обман, и их дело рушилось. Правды не было. А народ жаждал правды и, не находя ее, разочаровывался в правителях и правительствах. Большевики искреннее. У них действительно все новое. Народ во всем видит желание двинуться но новому пути. Возьмите народные универси-теты...
   -- С замерзающими голодными профессорами и неграмотными студентами, -- сказал помещик.
   -- Возьмите стремление создать электрификацию, -- продолжал профессор.
   -- Где же она? Города в темноте. Электрические станции разрушаются, а они повесят лампочку в хлеву и рады, как дети, -- сказал Белолипецкий.
   -- Господа, вы не даете мне говорить, -- воскликнул профессор. -- Дома отдыха для рабочих.
   -- Запакощенные, ограбленные дачи, из которых сознательный проле-тарий тянет на рынок все, что можно украсть и унести, -- крикнул Осетров.
   -- Это неправда.
   -- Правда, -- сказал Осетров. -- Сам тянул. Шум поднимался за столом.
   -- Большевики приняли тяжелое наследство: разоренную войною и Царским правительством Россию, -- пытался говорить профессор.
   -- Да вы кто, большевик? -- закричал помещик.
   -- Господа, дайте человеку говорить, -- сказал Рудин. -- Из столкнове-ния мнений родится истина.
   -- Вы желаете видеть только оборотную сторону медали, только чрезвычайки и расстрелы, совершаемые несознательными мелкими агентами большевизма, а вы посмотрите на работу, -- говорил профессор.
   -- Почему же вы бежали из Совдепии? -- спросил помещик.
   -- Почему окружена она непроницаемой стеною и ни въезда, ни выез-да из нее нет? -- сказал Белолипецкий.
   -- Это неправда, -- воскликнул профессор. -- Государства Европы, луч-шие умы мира, Ллойд Джордж, граф Сфорца широко открыли двери мо-лодому правительству. Европа...
   Но его перебил вдруг вставший из темного угла коренастый могучий человек, с большою головою, на которой путанно росли редкие черные волосы, с черными усами и небольшою бородою и с широким вырази-тельным русским лицом.
   -- Не говорите мне о Европе, -- желчно воскликнул он.
   -- Писатель... писатель... говорит писатель, -- шорохом пронеслось по комнате, и все притихли. Это был автор сильно нашумевшего в 1909 году романа и поэмы, напечатанной в 1911 году. В романе и поэме пророчески ясно было предсказано то, что делалось теперь в России.
   Все насторожились. И даже профессор, почуяв достойного противни-ка, притих.
   Писатель говорил желчно, прерывисто, страдая сам от своих слов.
   -- Европа... -- кинул он и помолчал одну секунду, будто ловя свои собственные мысли. -- Ужасно то, что направление мировой политики в наше безумное время, я бы сказал -- авантюристическое, ведущее род челове-ческий к самоистреблению. Может быть, тут действуют высшие причи-ны, космические -- что ли, которые вне нашего исследования и сильнее нашей воли, нашего ума, может быть, мы не в силах им противиться?!. Но у всех заправил мировой политики, у всех этих Ллойд Джорджей, Брианов, Джиолитти и других, во всем красной нитью проходит одно: всеми способами доконать Россию... Уничтожили Великую Россию, всем страш-ную, всем заступавшую дорогу, и надо бы остановиться. Так, казалось бы! Ведь она уже на много десятилетий обречена залечивать свои ужасные раны, и никому не страшна. Так нет: идет поход против самого русского народа, против его существования. Длительным распятием, муками, пыт-ками, голодом, болезнями, каторгой и подлыми подвохами против тех, кто идет на спасение Родины, как то было с белыми нашими армиями, хотят вбить осиновый кол в могилу русского народа. Ведь это уже поход против самой жизни. Такой безжалостности, такого озверения история человечества еще не дала примеров. Заметили ли вы, что муки колоссаль-ного числом русского народа, который красные власти истребляют как насекомых, не только никого в культурном человечестве не возмущают, но их даже не замечают. Как будто так и быть должно. У меня в памяти маленькая параллель: когда младотурки свалили Абдул-Гамида, то в сво-ем усердии по насаждению европеизма в Константинополе они перело-вили всех бродячих уличных собак и перевезли их на пустынные скалистые острова на Мраморном море. Собаки, обреченные на голодную смерть, перегрызли друг друга и, конечно, все подохли. В продолжение нескольких месяцев европейская пресса кричала о гуманитарных прин-ципах цивилизации, о двадцатом веке; в журналах даже появлялись изо-бражения тощих, несчастных собак, клеймили варварские приемы мла-дотурок и т. д. Теперь многомиллионный великий народ поставлен в положение несравненно худшее. Ему не дают работать, дышать, его пыта-ют, расстреливают, и гуманный христианский мир ни гу-гу!.. Значит, мы, в глазах "высших" человеческих рас, ниже цареградских бродячих собак, мы... -- насекомые и притом, вероятно, вредные, которых надо истреб-лять самым возмутительным образом. Иначе мировая совесть не допусти-ла бы такого издевательства и истребления, иначе должен бы быть кре-стовый поход против душителей... Я лично думаю, что совести у совре-менного культурного человечества нет... Но, где же разум?!
   Писатель стоял на фоне окна, где черным силуэтом рисовалась вся его крепкая фигура. В комнате было почти темно. Все сидели молча. У Вали Мартовой, у Тани, у какой-то бледной дамы в рваной кофточке текли сле-зы. Голос писателя достиг высшего напряжения. Он говорил как пророк. Казалось, он как будто слушает кого-то далекого и повторяет его слова. Мистический ужас закрадывался в сердца многих. Железкин и Осетров смотрели в упор в его глаза и стояли за стульями, впившись пальцами в спинки их и тяжело дышали. Пот проступил на лбу Железкина. Священ-ник, отец Василий, встал со своего места и незаметно подошел к писате-лю, как будто бы он боялся пропустить каждое его слово, звук его голоса.
   -- Как, -- задыхаясь, проговорил писатель, -- как заправилы мировой политики не поймут, что еще годика три, четыре "правления" и "опытов" большевиков в России и мир, по крайней мере европейский, начнет бук-вально дохнуть от голода! Все их хваленые фабрики и заводы станут и вы-нуждены будут цивилизованные граждане ходить в костюмах индейцев Южной Америки -- в одних поясах. Но ведь это не по климату!.. Я не го-ворю уже об общем политическом крахе... А они... Они вместо того, что-бы гасить пожар у соседа, ограничились тем, что тащат уворованное с по-жарища... Или они -- жалкие людишки... или я решительно ничего не понимаю...
   -- Но эта грядущая картина мирового развала, -- тихо, чеканя каждое слово, закончил писатель, -- стоит у меня перед глазами... Допустим, что я фантазер... Но ведь иные из моих фантазий, через некоторый и, не так уже большой, промежуток времени воплощались в ужасную действитель-ность...
   Он замолчал... Никто не возражал... Все были подавлены. Не было про-света для этих людей, только что покинувших Родину и так мечтавших снова идти туда, где был у них дом, где остались родные могилы.
   -- Есть Бог! -- тихо начал отец Василий, и каждое слово звучало отчет-ливо в большой комнате. -- Неисповедимы пути Божий... Мы не знаем, для чего это все... Мы не знаем, как изживем мы свое горе. Он знает...
   Отец Василий тяжело вздохнул...
   -- Много крови я вижу там... Но уже меньше невинных жертв. Час рас-платы близок.
   -- Как?.. Как, батюшка, это будет? -- задыхаясь, спросил Осетров.
   -- Нам не дано этого знать, -- сказал отец Василий и тихо вышел из комнаты.
   Ночь уже наступила. После тех горьких откровений, которые сказал писатель, никто не мог сказать ничего. Правда звучала в каждом его сло-ве, безнадежная, тяжелая правда. Ее сознавали все, и все не верили ей, ища спасительного обмана. Надеялись на здоровый эгоизм английского народа, на рыцарскую честность французов, на благородство немцев, на человеколюбие американцев, на дальновидный расчет японцев. Но виде-ли во всех их поступках, во всех событиях противное этому и все-таки чего-то ждали. Писатель резко прогнал мечты и показал суровую действитель-ность.
   Расходились молча.
  

XXXI

   Полежаев простился с Таней. Пора было идти спать. Керосина на дачу не отпускалось, и с наступлением темноты все забивались по своим углам.
   Купец и полковник сидели на койке в углу комнаты и тихо разговари-вали, продолжая, по-видимому, тот спор, который был за столом. Железкин подсел к ним и устроился на полу, слушая их. Осетров долго возился, примащивая себе изголовье из своего кителя, маленького чемодана и во-роха соломы.
   -- Ты, Николай Николаевич, -- шепотом сказал он Нике, -- тоже поберегай мой саквояжик. В нем все наши капиталы... Пригодится... Тепе-решнему народу верить нельзя. Он полковником называется, а вором ока-жется. Видали мы их... Или вот, как этот профессор. Видать -- от комис-саров закуплен, чтоб пропаганду делать.
   Ника лежал, обернувшись лицом к окну. Он видел, как за морем, черневшим за белой полосою оснеженного берега, встал и тихо поплыл по небу круглый полный месяц. Парчевая дорога побежала от него по морю и дошла до самого берега. При свете месяца все переменилось и стало вол-шебным. Голые деревья перед окном казались фантастически прекрасны-ми, а сад -- большим, глубоким, полным тайны. Большой валун, усыпан-ный снегом, лежавший на берегу, казался красивой серебряной скалой. В тишину комнаты доносился ропот волн морского прибоя, и было слыш-но, как звенели маленькие льдинки, ломавшиеся у берега.
   Ника прислушивался к разговору в углу, к которому присоединился Осетров, и боролся со сном. Усталость и нервное потрясение всей жизни в Советской республике и особенно последних страшных дней сказыва-лись. Он был как долгое время связанный человек, с которого сняли ве-ревки. Все тело еще саднило от них и не верило настоящей свободе. Ему казалось странным, что можно открыто говорить то, что говорили за сто-лом, о чем беседовали теперь в углу тихими голосами купец, полковник и Железкин с Осетровым.
   Долго бубнил что-то купец, рассказывая полковнику и разводя, долж-но быть, руками, и слышался отчетливый тихий соболезнующий голос полковника.
   -- Сеять... засевать перестали... Вы понимаете, чем это пахнет?
   -- Да уж, куда же! Хужее и быть не может, -- вздохнув, сказал Железкин.
   -- Они, значит, порешили сеять только для себя, для своей семьи. А те пришли и отобрали все одно, что им положено. Продналог это у них на-зывается.
   -- Да ведь это же -- помирать с голода! -- сказал Железкин.
   -- Вот именно -- голод, -- сказал полковник.
   -- Мне рассказывал наш военспец Рахматов, -- отчетливо заговорил Осетров. -- Он так, пари, что ли, держал, что он двадцать суток ничего не будет есть. Ну и выдержал это. Так он мне говорил, что потому выдержал, что знал, что каждую минуту может прервать это самое пари и есть все, что захочет -- всего кругом много. А вот если бы, -- говорил он, -- настоящий голод и ничего нет и не знаешь, когда будет -- ни за что не выдержать. Ума решиться можно. Родную мать зарезать и съесть -- такие муки!
   -- Что ж! Очень даже просто, что можно. Когда голод был на Волге, при царе-то, так все жрали. И макуху, и лебеду, и хлеб с глиной делали, чтобы тяжельше был, -- сказал Железкин.
   -- Так это в этом году, -- сказал полковник, -- в этом хоть что ни есть, а собрали. С Сибири и с Украины привезли, а что в будущем будет? Вы-то подумайте: им, значит, пахать, а комиссары лошадей отобрали для какой-то трудовой повинности. Стали на себе пахать. Баб запрягать.
   -- Много на ей напашешь, коли она тоже голодная, -- сказал Желез-кин.
   -- Что же, значит, голод? -- спросил Осетров.
   -- Не голод, а просто выбивают крестьянство, чтобы и духом его не пахло, -- сказал полковник.
   И снова длинно и неразборчиво забубнил купец.
   Ника приоткрыл глаза. Серебряная дорога сверкала по морю и, каза-лось, подходила к самой постели. Свежим холодком тянуло от окна. Ника закутался с головою в одеяло, разговор стал доноситься до него, как надо-едливое жужжание, и он заснул...
   .............................................................................................
   Он проснулся от щемящего чувства тоски, голода, и страха, и неприят-ного ощущения неподвижного взгляда, направленного ему в лицо.
   Он лежал на холодной деревенской печи в ворохе какого-то дурно пахнущего тряпья и был маленьким и безсильным.
   Был полный зимний день, и ярко сверкало солнце. Против него была бревенчатая стена избы, между бревен клочьями висела пакля, и тонким слоем льда были покрыты бревна у окон. Давно не топили избу. В малень-кое окошко видны снега и далекая степь, вся розовая от солнечного света. Густою синею полосою тянулась тень от колодезного журавля, и сеткой лежала тень от березы.
   Все казалось родным, давно надоевшим и с детства знакомым.
   Под окном на дощатой лавке сидело страшное существо, и Ника знал, что это его мать.
   Желто-сивые волосы прямыми, грязными космами висели к плечам. Синеватый лоб был туго обтянут кожею, и серые тянулись по нему мор-щины. От скул кожа сразу проваливалась и круглилась лишь внизу лица, у тупого широкого подбородка. Черные губы были поджаты, и, когда верх-няя приподнималась, показывались ровные, белые, прекрасные, молодые зубы. И странно не гармонировали они с иссохшим лицом.
   Большие глаза были широко раскрыты и как будто вылезли немного из орбит, зрачок был окружен серо-синею белизною, а взгляд казался бе-зумным. Этот взгляд и разбудил Нику.
   Тонкая шея упиралась в иссохшие желтые плечи, и так велика была худоба их, что все кости и трубки пищевода и горла были видны под мор-щинистою кожею. Грубое тряпье покрывало тело этого существа. Оно ку-талось в него и натягивало на себя изорванный лохматый тулупчик.
   В углу избы на большом столе стояла глиняная чашка, в которой варят похлебку, лежал длинный нож, на полу валялись вязанка дров и топор.
   Ничего съестного не было в избе, не жалась у печки кошка, собака не лежала под лавкой, и не бродили куры. Запах в избе был холодный и не-жилой. Точно давно она была брошена обитателями, давно не выпекался в ней хлеб и не вскипали пахучие деревенские щи.
   Над печью, на веревке, где обыкновенно висели головки лука, была седая холодная паутина.
   Ника поднялся под взглядом матери, хотел что-то сказать, но только поежился, закутался в какое-то пальтецо и вышел на двор.
   Стоял крепкий мороз. Снег славно скрипел под ногами и обжигал го-лые ступни. Легкий ветерок задувал сквозь щели забора. На дворе было пусто. Ника заглянул в подклети -- они были занесены снегом, в коров-нике и конюшне не было и следа навоза или соломы. Ника вспомнил, что еще на прошлой неделе он с матерью составлял какую-то смесь для еды, в которую клали последние остатки навоза.
   Безотчетный страх гнал его из угла в угол. К страху этому примешива-лось томящее сознание неотвратимо тяжелого, от которого тошно было сердцу. Но бежать он не мог. Он выглянул за ворота.
   Кругом была снежная пелена, и в ней тонули узким рядом маленькие избушки. Нигде не поднимался дым, нигде не видно было колеи от саней, желтых пятен навоза, не появлялась собака, не пахло соломенною гарью, и деревня была, как мертвец.
   Нике стало еще более жутко, и он тихо, покорившись судьбе, пошел в избу. В печи жарко горел огонь, и красные языки с шипением бежали по сосновым поленьям, но они не радовали Нику. Что-то неумолимо грозное было в огне.
   Мать стояла у стола и сосредоточенно точила нож. В чашке была нали-та вода. Грязное черное ведро, в которое сливали помои, стояло у стола.
   Когда Ника вошел и стал у печки, мать обернулась к нему и стала мед-ленно подходить, не сводя неподвижного взгляда. Она ничего не говори-ла, но губы ее обнажали ряды белых зубов, и так страшен был их блеск, что Ника тонкой ручонкой закрылся от матери.
   Он не видел и не слышал, но чувствовал, как она подошла, сорвала с него тряпье, и он, голый, был поднят ею на воздух.
   Он открыл глаза. Близко, близко к нему были большие, странные, бе-зумные глаза матери, но еще ближе было острие ножа, уже коснувшееся его груди. Ника затрепетал и забился...
   .............................................................................................
   Теперь он видел черное ведро. В темной жидкости лежала маленькая сморщенная сизая детская головка с русыми, торчащими колтуном воло-сами, две ладошки с окровавленными пальчиками и две ступни. Кругом были бурые, тонкие кишки, и сбоку валялось черным комком маленькое человеческое сердце.
   На столе, в глиняной чашке, плавали куски бело-розового мяса, а ря-дом на сером рядне лежали две ноги и перерубленное вдоль туловище. Белые ребрышки торчали из красного мяса.
   Над столом, на лавке сидела та же женщина и безумными глазами гля-дела на чашку с водой. В пустой избе ярко пылал огонь. За окном тянулась безкрайняя степь и казалась розовою от солнечных лучей. Чуть шевели-лась паутина голубых теней, отброшенных на белый снег березой.
   Было томительно тихо.
   -- В 1612 году, в Москве, на площадях были найдены котлы с челове-ческим мясом, -- говорил полковник.
   Эти слова пробудили Нику. Он порывисто повернулся и открыл глаза. Месяц светил в большие окна комнаты, и она была наполнена серебристым сумраком. В углу, на койке, сидели двое, и двое были против них на полу.
   Ника трясся под шинелью и несколько мгновений не мог освободить-ся от впечатления ужасного, яркого видения.
   -- Что ж. Дело обыкновенное, -- сказал Железкин. -- Известно -- го-лод не тетка. Родного сына зарежешь.
   -- История дает нам много примеров людоедства по нужде, -- говорил полковник. -- Особенно при кораблекрушениях или в таких экспедици-ях, где нет продовольствия, но массовое людоедство отмечено историей только в России и особенно в Поволжье.
   -- Французы в 1812 году тоже ели людей, -- сказал Осетров.
   -- К этому идет Ленин. Ему желательно, чтобы одна часть русского народа пожрала другую, во славу третьего интернационала и идей комму-низма, -- сказал полковник.
   -- Смотрите, как бы его самого не пожрали, -- сказал Осетров.
  

XXXII

   Снова забубнил купец. В тишине ночи Ника теперь разбирал его сло-ва. Он прислушивался к тому, что тот говорил, ему хотелось звуками жи-вых голосов заглушить тягостное впечатление сна, которое все не покида-ло его.
   -- И ведь что, господа, обидно! Какая богатая страна была Россия, вы того и представить себе не можете! Не только кормила, одевала, обувала и согревала себя кругом, но еще и на сторону продавала. Подумать страш-но -- весь юг России, все побережье Черного моря были покрыты хлеб-ными ссыпками и элеваторами. Осенью идешь пароходом по Волге, так спелым зерном по всей матушке и тянет. Здоровый такой сладкий дух. В Новороссийске, или Одессе, или Херсоне возьмите, у элеватора стоят корабли, а зерно по рукавам, как река течет днем и ночью. Пшеничку грузят. Прямо видно, как под нею какой-нибудь итальянец или француз оседает на воде до самого черного борта.
   -- Да, сколько народу кормила, матушка, -- сказал, вздыхая, Железкин.
   -- Что твоя Америка, -- проговорил Осетров.
   -- Вы подите, опять возьмем скот. безконечными поездами тянули на Москву и Петербург красный черкасский скот, или серый украинский, каждый день, а его все не убывало. Или возьмите рыбу. Тут тебе и судак с Урала и Каспия, и мороженая белужина, и треска, и сельдь беломорская, и кета амурская -- и вдруг ничего.
   -- Вот, говорят, царские министры были плохи, а ведь этого не было, -- сказал полковник.
   -- Ку-ды... Разве мы голод знали? Хватит неурожай от засухи на Вол-ге -- с Сибири или с Украины хлеб подадут. А теперь...
   -- Стыдно сказать. И смех, и грех. В Баку без керосина сидят.
   -- Опять посмотрите, какая промышленность была! Я по галантерей-ной части работал. Конечно, с аглицким или немецким товаром конкури-ровать было трудно. Так опять -- где? Вы знаете, в Азии, в Персии, ска-жем, или в Китае наш товар ходчее шел. Понимаете, -- мы ближе к нему, к азиату. И обращение с ним знаем, и цветом и рисунком угодить можем. Лет шесть тому назад довелось мне быть в Кульдже. Зашел я в лавку китайскую, хотелось домой что-либо китайское привезти по своей части. Показывает мне ходя товары. Не нравится мне все. И вижу, кипой у него лежат платки желтые и по ним черный хвостатый дракон выткан с золо-тыми блестками. Я хватился за них. Вот оно, говорю, самое настоящее. А ходя смеется. Достает платок и показывает клеймо. Саратовская сарпинка.
   -- Да вот это-то англичанам и не нравилось, -- сказал полковник.
   -- Не одним англичанам. А вообще мировому капиталу поперек горла становилось. Вот он и придумал социализм этот самый, а за ним и комму-низм. Ленина купили на это дело.
   -- Вы считаете Ленина продажным? -- спросил Осетров.
   -- Как вам сказать? -- проговорил полковник. -- Я его считаю вели-чайшим мошенником. Он продает Россию иностранному капиталу для того, чтобы на эти деньги уничтожить иностранный капитал и иностран-ную промышленность так, как они уничтожили капитал русский и рус-скую промышленность. Ему хочется весь старый мир уничтожить, чтобы создать новый.
   -- Не Бог же он. Если старое уничтожить, творить придется из ниче-го, -- сказал купец.
   -- Ну Ильич-то себя ниже Бога во всяком случае не считает. В чем дру-гом, а в скромности его упрекнуть нельзя.
   -- Вы его близко знали? -- спросил Осетров.
   -- Да, видать приходилось, -- уклончиво сказал полковник. -- Наш народ темен и падок до ходких таких слов. Возьмите, например, хотя это глупое слово -- "завоевания революции". Ну вот, мы видим теперь на са-мих себе, что такое эти самые завоевания.
   Ника опять повернулся к окну. Короче стала серебряная дорога на море и манила своею таинственностью. Она шла по морю в ту страну, где те-перь все полно завоеваний революции и откуда он только что бежал.
   Ника закрыл глаза.
   "Странно, -- подумал он, -- завоевания революции". Это слово стали произносить с самых тех сумбурных дней, когда совершилась революция. Их говорил Керенский, их повторяли на юге такие вожди, как Каледин, Корнилов, Деникин. Они все обещали народу и войскам стоять на страже этих самых "завоеваний революции"...
   "Завоевание революции... революции", -- мелькнуло в туманящейся сном голове.
   "Завоевания революции", -- сказал кто-то над ухом, и мрак окутал Нику.......................................................................................................
   ..............................................................................
   Мало-помалу мрак этот стал рассеиваться. безконечное пространство бурой земли тянулось перед Никой. Оно было пусто, и никакая травка, никакая былинка не росли по нему. Так пуста бывает позднею осенью свежезапаханная степь. Но здесь не видно было прямых, параллельных бо-розд, уходящих к горизонту, но была лишь пустая бугристая земля, ничем не скрашенная. Никакая пустыня не бывает так мертва, как было мертво это безкрайнее голое пространство.
   Низко клубились, подобно черному дыму, косматые тучи, и ветер проносился порывами над ним. Иногда вспыхивала далекая зарница, безгромная, страшная своим полыхливым мерцанием.
   Ника стоял одинокий среди этого пространства, и в мрачный горизонт упирались его взоры, нигде не встречая никакого предмета. И жутко было ему. Ветер трепал волосы и рвал полы его шинели. И не знал он, что де-лать, что предпринять.
   Кто-то громко и отчетливо, как бы над самым ухом его, сказал еще раз: "завоевания революции"...
   Играющие фосфорическим светом, непостижимые полосы побежали по земле. Сначала далекие, потом ближе. Подошли к самым ногам Ники, и степь вдруг засияла мертвенным синеватым светом и стала подыматься волнами, словно море от набежавшего ветра. Потом то тут, то там, как гнойные пузыри на теле, стали вздуваться по нему холмы, лопаться, и из них потекла черная, зловонная кровь. И сейчас же мертвецы стали выходить на землю. Одни из них были одеты в те одежды, которые носили в минуту смерти, другие были в одном белье, третьи -- нагие, и синеватые тела их казались прозрачными.
   Поднимались из земли генералы в погонах с вензелями, при амуни-ции, седые, с загорелыми лицами, вставали иерархи в золотых митрах, профессора и ученые в длинных черных сюртуках, старые министры и сенаторы.
   Из земельных недр вставали офицеры с искаженными нечеловечески-ми муками лицами, с разбитыми головами, выколотыми глазами, с ко-жей, срезанной на плечах, как погоны, и гвоздями, вбитыми вместо звез-дочек. Выявлялись чубатые головы казаков, то седых, то совсем юных, и на голых ногах кровавою лентою были вырезаны лампасы на коже. Иные шли без голов и несли головы в руках, у других руки были откручены, ноги перебиты, и они, как черви, ползли по земле, третьи были страшно, не-потребно изуродованы, и на лицах их застыло мучение, которого не знали еще люди во всем прошлом мира.
   Вставали женщины, старые и молодые, шли девушки с искаженными стыдом и мукой лицами, вытягивались дети, и неистовая мука была на каждом лице.
   Их были десятки тысяч. То просто убитые, с маленькой ранкой на лбу, то залитые кровью, с отсеченными членами, разбитыми внутренностями.
   Они вытягивались из земли так густо, как густа бывает трава на горном лугу после спорого весеннего дождя, и все тянулись к небу, стремясь ото-рваться от земли.
   И не могли оторваться, земля держала их. Они не были отомщены!
   Ветер колебал страшные тени, и фосфорический блеск освещал их сни-зу, а сверху красными сполохами пробегала кровавая зарница, и еще ниже приникали косматые тучи.
   Вдруг сквозь все сознание Ники мучительным стоном, как тогда на Звенигородской в притворе Сергиевского подворья, пронесся потрясаю-щий душу вопль:
   -- "Спаси нас! Спаси нас! Спаси нас!..".
   Под этот вопль он и проснулся и несколько секунд все ощущал этот ужасный крик. Ника сознавал, что это сон, ощущал постель под собою, разогретую подушку, края шинели на лице, слышал голоса в комнате, но не вошел в явь, не позабыл сна.
   -- Завоевания революции, -- бубнил купец, -- потоки крови, милли-оны растерзанных и замученных жертв чрезвычаек, изнасилованные жен-щины, повальный разврат, казнокрадство, воровство, взяточничество, -- вот вам: завоевания революции. И наша интеллигенция все еще стыдливо отворачивается от этого и не желает признать, что это так. Все говорит и в России, и в зарубежной прессе: "к прошлому возврата нет".
   -- Да, это верно, -- сказал полковник, и Ника прислушивался к его словам. -- К прошлому возврата нет. А вы посмотрите, что было в этом прошлом. Помните, сколько шума наделала статья графа Л. Н. Толстого "Не могу молчать", написанная по поводу смертной казни. Как свободно писали тогда такие писатели, как Короленко. Они открыто восставали против всякой судебной ошибки, против всякого насилия со стороны вла-сти. Вы помните и дело Бейлиса, и дело о расстреле рабочих на Ленских приисках. Они искали правды и добивались ее. Возьмите -- теперь... Да разве посмеет кто-либо пикнуть по поводу бешеных насилий Ильича. Попрано право, попран закон. Ленина считают идейным человеком!.. Какой черт! Это жалкий, подлый трус, кровью миллионов невинных жертв охраняющий свое прекрасное существование. Когда Дора Каплан стреляла в него, -- более восьмисот невинных юношей-заложников было уму-чено и казнено во дворе Московских застенков. Самое темное прошлое царя Ивана Грозного показалось бы теперь райским житием. Тогда хотя знали, за что казнили -- а теперь...
   -- До точности верно, -- сказал купец. -- Мне много пришлось на моем веку попутешествовать и повидать. Ославили мы наших матросиков -- хуже некуда, не люди, а просто звери. Палачи! Краса и гордость революции!.., то есть -- братоубийства и насилия. А поверите ли, лучше нашего матроса в мире нет. В 1901 году возвращался я из Японии с товарами и стоял сутки в Гонконге. День был воскресный. Шатался я по городу и к вечеру пришел на пристань. И как раз в это самое время возвращались на военные суда команды матросов, которых спускали на берег. Подошла английская ко-манда. Пьяно-распьяно. Вид растерзанный. Куртки разодраны. Офицера не слушают. Посели на катер. Гребут невпопад, ругаются, весло упустили, тут же блюют, -- срам один смотреть. Пришли французы. Не лучше. Ну, правда, больше веселости у них, но тоже долго и шумно размещались, не-стройно уселись красные помпоны, а гребли -- одно горе. Я думал и до корабля не дотянут. Немцы молча, угрюмо расселись, но гребли, как на военном катере гресть не полагается. И вот, гляжу, подходит наша команда с канонерской лодки "Сивач". Беленькие матроски, белые шаровары до пят, чистые фуражки. Ну тоже, -- нетрезвые. Сели молча. Офицер скоман-довал, разобрали весла. "На воду!" -- знаете -- я встал восхищенный. Ведь пьяные же были! А как гребли, как шли -- одно загляденье.
   -- Да, была Россия! -- вздохнул Осетров.
   -- В истории я читал, -- сказал полковник, -- при Императрице Екате-рине, на Черном море, застукал наш флот турецкий флот в Синопской бухте. Сами знаете -- корабли были парусные, чуть вплотную не сходи-лись. Сжигали и топили людей без пощады. И наших было меньше, неже-ли турок. И вот поднимают на адмиральском корабле вереницу значков -- значит, сигнал подают, -- смотреть на адмиральский корабль... Все трубы устремились на него. Что же видят: лезет матрос на бизань-мачту и гвоз-дями приколачивает к ней Андреевский флаг. Это значит -- спускать не будут, драться до последнего, не помышляя о сдаче.
   -- И что ж? -- спросил Железкин.
   -- Победили турок. Весь турецкий флот пожгли и потопили.
   -- Да, была Россия, -- сказал опять, тяжко вздыхая, Осетров.
   -- Вы посмотрите, -- сказал полковник, -- каких только подвигов у нас нет в истории. Где только не перебывали наши знамена под двуглавым Императорским орлом. В Берлине при Императрице Елизавете, Милане и Турине при Павле, в Вене и Париже при Атександре I... Чего, чего не навоевали для того, чтобы хорошо и богато устроить жизнь русскому на-роду. И Туркестан, и Кавказ, и Бессарабия, и Прибалтийский край, и Польша. От моря и до моря протянулась. Круглая была...
   -- Господи! -- воскликнул Железкин, -- да почему же нас всему этому не учили? Не пошли бы мы под красное знамя, кабы знали все это!
   -- Учить-то нас учили, -- задумчиво промолвил Осетров, -- а только не верили мы. Хорошему не верили, зато гадкое все на лету схватывали. Те-перь под красным знаменем все утеряли. Финляндию, Польшу, Эстонию, Латвию, Кавказ, Туркестан... Эх, и думать тошно! Все отвоевывать заново придется!
   -- А ведь это сотни лет труда, войны и крови!
   -- Да, распяли Россию. На кресте, на Голгофе, как Христа распяли...
  

XXXIII

   Ника не отдавал себе отчета, услышал он последнюю фразу наяву или опять она пригрезилась в охватившем его сне.
   Сначала все было густо, до черноты темно и блаженное сознание креп-кими узами охватившего сна проникло последним помыслом Ники.
   Потом показались алые полосы и темный полог непогодливого, туча-ми насупившегося неба. Холм бугром выдался над пустыней и по ней -- море голов народной толпы. На холме три креста. На среднем в белых одеж-дах, в терновом венце распята прекрасная, полная сил женщина. Ника не видит ее лица, низко упала на грудь голова, -- но всем существом своим ощущает, что распятая--мать. И также чудится ему, что и каждый в толпе глядит и видит в распятой -- свою мать.
   Сильно бьется сердце у Ники и сквозь сон ощущает он его мучитель-ные перебои и сознает ужасную непоправимость содеянного.
   По правую сторону, ближе к подножию холма, другой крест. На нем прекрасный юноша. Он только что скончался, и голова его еще повернута в сторону распятой. На кресте прибит двуглавый орел в копие, как то бывает на древних армейских знаменах. Слева распят молодой человек с узкой, клинышком бородкой, длинными волосами, в очках... Кривая усмешка за-стыла на мертвом лице. Оно презрительно откинуто от среднего креста.
   У крестов толпа. В неопрятном пиджаке, с косыми глазами на широ-ком монгольском лице, с усмешечкой под нависшими усами Ленин, Троц-кий в военном френче, фуражке и штанах по щиколотку. Чичерин, Зино-вьев, Радек -- все народные комиссары, всё больше евреи.
   Вокруг сгрудилась и смотрит толпа, сдерживаемая нарядом красной армии.
   И вдруг догорело на западе небо, и сразу, как это бывает летними петербургскими ночами, ярким светом вспыхнуло золотистое зарево восхо-да, побежали к небу лучи, широко расходясь, и зарозовели от них тучи и в их ликующем свете появились светлые тени.
   Ника сейчас же узнал их. О! в эти два страшных года они часто снились ему в венцах мучеников. Те, смерть кого никогда не простит русскому на-роду ни Бог, ни история.
   Они шли к крестам, как шли всю свою жизнь, тесной и дружной семьею и, подойдя, упали на колени и охватили руками средний крест.
   И дрогнула толпа. Поднялись черные исхудалые руки, сжались бугри-стые кулаки, грозно надвинулся народ, и в испуге, ища спасения, замета-лись комиссары.
   И видел Ника, как удирал Чичерин, как бежал Ленин, и тяжело обру-шилась толпа на Троцкого и била, и колотила его, и топталась на месте, дико хрипя и вздыхая..........................................................................................................................
   ................................................................................................
   И в пробудившееся сознание вошли слова разговора:
   -- Кто распял-то?
   -- Жиды распяли, как Христа. -- Полежаев узнал голос Осетрова.
   -- Ну, не одни жиды. Русский народ тоже руку к сему приложил, -- сказал полковник.
   -- Темный народ, -- проговорил Железкин.
   -- Я боюсь, -- сказал купец, -- что все это окончится небывалыми еврейскими погромами. Комиссары-то драпанут за границу. Им и паспор-та, и квартиры готовы по всему свету. Одурачат, околпачат жадную Евро-пу и устроются, а вот мелкая еврейская шпанка за все разбитые горшки кровью заплатит.
   -- Русский народ долготерпелив, -- сказал Осетров, -- над ним можно долго измываться, ну только, не дай Бог, перейти меру и границы, -- жесточее его нет на свете.
   -- Да, так и будет, -- сказал купец.
   -- А потом что? -- спросил Осетров.
   -- Кто ж его знает что, -- зевая, сказал полковник. -- Будущее скрыто от нас. Только история-то медленно делается. Думаю так, что если без Европы пойдем -- богаты будем, а пойдем с нею -- оберут, как нищего на пожаре.
   -- Да, потерпеть, господа, придется, -- сказал купец.
   -- И не один еще год, -- сказал полковник.
   -- А выживет Россия, -- убежденно сказал Осетров. -- Выживет. Силь-ная она до чрезвычайности. Ужасно какая сильная и могучая. Нет силь-нее ее.
   -- Да, если не вымрет, -- сказал купец.
   -- И вымирала и выгорала не раз, а вставала всякий раз лучше и краси-вее, -- сказал Осетров.
   -- Да, но когда? Доживем ли? -- сказал полковник.
   -- Бог даст, -- сказал Железкин.
   -- Что ж, господа, будем ложиться. Третий час уже, -- сказал полков-ник. -- Все одно от слов ничего не станет.
  

XXXIV

   Пришло "завтра" и своими мелочными заботами вытравило в памяти Ники картины странных и страшных снов. Осталось смутное воспомина-ние, как бы предуказание и предвидение.
   В общей столовой он застал Таню и Мартову. Все остальное население дачи еще спало. Мартова сидела за шумно кипящим самоваром и готови-лась поить и кормить беженцев.
   Мучительная дума тяготила Нику: что же дальше делать? И не радова-ла свобода. Ясна стала вся пустота теперешней жизни. Одно восклицание Варвары Николаевны всколыхнуло и разбудило мысли, которых не было в Советской республике, когда днями и месяцами вынашивалась мысль о победе.
   Мартова прислушалась к разговору Ники с Таней, как и что реализо-вать и куда дальше ехать: не оставаться же в Райяокках и что делать и, заложив ладони на затылок и чуть потянувшись, сказала голосом, в кото-ром слышались слезы:
   -- Господи! И что за несчастные мы люди, русские беженцы! Гонимы хуже евреев, везде визы, паспорта, рогатки, везде поборы и взятки. Каж-дый смотрит на вас с презрением, каждый плюет в вашу истерзанную бе-женскую душу!.. Знаете, господа, иной раздумаю... Зачем ушла? Кажется, лучше опять туда... в Россию! Пусть буду по буржуйской повинности от-хожие места у красноармейцев чистить, да буду со своими. Русскую речь настоящую, не беженскую буду слышать и знать буду, что измывается надо мною свой хам, а не иностранец. Там я за грехи народа, за грехи свои тер-плю и жду спасения и верю в него... Здесь сытость и алчность... Эгоистич-ные думы, как устроиться... Самому... только самому живот свой прокормить... А Россия?.. Что Россия? Она стоит на задворках беженского обывательского благополучия... Да и там ее нет... Купить, продать, обменять... Почем финская? Поднимаются ли фунты, падает ли германская марка, как лучше устроить визу, какую ориентацию принять -- ах, Боже мой! До чего здесь мелок, гадок и пошл становится человек, господа! Все скулит, как я: домой, домой -- и сидит на увязочках и сундучках и пальцем о па-лец не ударит для того, чтобы спасти Россию.
   -- Но как ее спасти? -- серьезно спросил Ника и уставился темными глазами в лицо Мартовой. -- Как спасешь ее, когда она сама этого не желает.
   -- Ах, не знаю, не знаю как! -- воскликнула Мартова, -- знаю одно, что не грызнёю же партий и взаимными попреками и ненавистью ее восста-навливать будем.
   Она замолчала, налила чай и сказала Тане:
   -- Татьяна Александровна, вы едете на Гельсингфорс, устройте и меня с собою. Скажите, что я бонна, старая няня, кухарка, кто хотите. Может быть, там мне легче станет. В память вашего отца помогите мне!
   Из разных холодных углов большой дачи появились беженцы с заспанными, усталыми, помятыми сном лицами. Вяло вспыхивал и погасал утренний разговор.
   -- Какой адский холод, -- сказал, кутаясь в старую шинель, полков-ник.
   -- Странное выражение, -- проворчал профессор, гревший руки о ста-кан с чаем. -- Да разве в аду холодно?
   -- А вы там были? -- проворчал полковник.
   -- По понятиям народов, в аду жара, огонь, -- начал профессор.
   -- Господа, оставьте, -- сказала Мартова.
   -- Говорят, собачий холод, -- сказал писатель, мерявший комнату большими шагами взад и вперед.
   -- А почему собачий, а не кошачий? -- спросил полковник.
   -- Потому что в помещичьих домах и вообще в домах собак устраивали в сенях, где достаточно холодно, а кошка лежала на теплой лежанке.
   -- А! -- промычал недовольно полковник. -- Целое откровение.
   -- Русский народ очень мудр в своих выражениях, -- продолжал писа-тель, -- но мы, интеллигенты, засорили его мудрость своими жалкими умствованиями и переврали поговорки, в которых сквозит народный быт. Мы говорим: сухо дерево -- завтра пятница.
   -- Ну и что же? -- вскинув на него глаза, спросил профессор. -- Что тут особенного.
   -- Да то, что это совершенно неверно. Народ сказал: "сухо дерево -- назад не пятится", то есть, ежели забить клин в сухое дерево, -- он назад не пятится.
   -- Целое откровение, -- буркнул полковник.
   -- Или вот теперь все говорят: "извиняюсь", да "извиняюсь", -- про-должал писатель, -- а того не понимают, что, извиняюсь -- значит: изви-няю себя, то есть, как бы вынимаю себя из вины, а не прошу вас извинить меня. Иными словами, говоря: "извиняюсь", вы еще раз обижаете чело-века, перед которым вы считаете себя виноватым.
   -- Да, засорили русский язык господа демократы, -- сказал купец.
   -- Прошу, господа, оставить политику, -- сказал штабс-капитан Рудин, -- мы уговорились не говорить о политике за столом.
   -- Какая же это политика?
   -- Принесли газеты? -- спросила Мартова.
   -- Есть.
   -- А письма?
   -- Писем, господа, никому нет. Кто вам сюда писать будет.
   -- Я телеграфировала повсюду, что я здесь, -- сказала Мартова.
   -- А вы уверены, что телеграммы дошли?
   -- Постойте, господа, почем теперь германская?
   -- Не слыхали, можно ли обменять северо-западные? У меня тысяч двадцать наберется.
   -- И пяти пенни за них не дадут.
   -- Еще "колокольчики" для коллекции кому-либо можно всучить, а эти нипочем.
   -- Господа, если у кого есть Бермондтовские почтовые марки, береги-те. Я слыхал, в Германии коллекционеры хорошие деньги за них дают.
   -- Во что обратили Россию! Северные, северо-западные "петры", добровольческие "колокольчики", украинские, эстонские "вабарыки" -- чего, чего не развелось... Вот вам и единая, неделимая... Ничего не вышло...
   -- Ничего и не выйдет, пока Царя не будет, -- отчетливо и громко, на всю столовую, сказал Ника и обвел смелыми, красивыми, темными гла-зами все общество.
   Никто не ответил. Все уже знали, что Ника -- еще пять дней тому назад был красным офицером, едва не комиссаром, может быть, даже и чеки-стом, что он убил комиссара, и его побаивались...
   И потянулся глупый, нудный, беженский день с пустыми спорами, ста-рыми избитыми сентенциями, с ничегонеделанием и жестокою тоскою.
   Осетров и Ника не потеряли его даром. Осетров реализовал часть привезенного имущества, оказался с "валютой", широко, по-русски помог Варваре Николаевне и полковнику, добыл пропуска в Гельсингфорс для устройства дел, медицинские свидетельства, и ясным морозным вечером на другой день Ника с Таней, Осетров и Железкин уже уехали в Гельсинг-форс, чтобы там обдумать дальнейшее.
  

XXXV

   Беженская жизнь со всеми своими мелочами захватила их. С первых шагов они почувствовали, что они парии в этой стране, ненужный мусор, паразиты, которых терпят лишь потому, что у них можно кое-что полу-чить. Унизительные таможенные осмотры и допросы, отсутствие крова в Гельсингфорсе, обивание порогов гостиниц и меблированных комнат, хмурые взгляды, стереотипный ответ: "Свободных номеров нет", "Русских не принимаем"...
   Веселый мороз, пронизанный солнцем, славно щипал уши, когда вся компания, усталая и недовольная, собралась в гостинице "Фения", где позавтракала с большим шиком и после хорошего "на чай" получила от лакея новые адреса, по которым можно было идти искать ночлега.
   Они вышли на подъезд гостиницы и остановились на минуту, не зная куда деваться. Какой-то господин в черном помятом котелке, так не отве-чавшем снегу и морозу, зябко кутавшийся в легкое пальто и шерстяной длинный шарф, прислушался к их громким русским голосам, к их озабо-ченному разговору, приостановился, внимательно посмотрел на Таню, пошел было дальше, но потом повернул назад и подошел к молодежи.
   Он был стар, худ и измучен. Длинные, когда-то черные, теперь сивые усы висели сосульками вниз к плохо пробритому подбородку, щеки были желты и морщинисты, над большими черными цыганскими глазами ку-стами росли густые еще темные брови. Долгое недоедание, заботы, соста-рили прежде времени этого человека. Его руки, без перчаток, покраснели на морозе, и узловатые пальцы дрожали, когда он взялся за край котелка.
   На ногах были старые порыжелые ботинки и отрепанные штаны.
   -- Если я не ошибаюсь, -- сказал он мягким баритоном. -- Татьяна Александровна Саблина?
   -- Да, -- сказала, хмуря темные брови, Таня.
   -- Не узнаете? -- сказал подошедший и улыбнулся открытой ласковой улыбкой.
   -- Боже мой! -- воскликнула Таня. -- Павел Иванович!
   -- Он самый. Собственной персоной. Позвольте, господа, познако-миться: отставной генерал-майор Гриценко. Вас я узнаю: Ника Полежа-ев, не правда ли?
   Осетров и Железкин поспешили представиться.
   -- Ну вот что, господа, я слышу и догадываюсь, что вы квартиру ищете. Дело трудное, но, если не побрезгуете, я вас устрою. Зайдемте на минуту в гостиницу, я переговорю по телефону. Я живу на даче Марии Федоровны Моргенштерн, и я думаю, что мы сможем устроить вас всех у себя. Это недалеко. Полчаса всего езды на трамвае и пять минут пешком. Дачка ма-ленькая, но теплая и уютная, и две комнаты для вас освободим.
   Гриценко пошел на телефон и через несколько минут вышел красный, но довольный.
   -- Ну вот, господа, -- сказал он, -- и готово. В другие времена, Татьяна Александровна...
   -- Вы же всегда меня звали Таней, -- мило улыбаясь, сказала Таня.
   -- В другие времена, Таня... Да я ведь вас с самого дня вашего рождения знал... Да -- не повез бы я так. Но теперь все другое, и вы простите... И поймете... И не осудите, как не осудили бы меня ни ваш папа, ни ваша мама...
   И, наклонившись к Тане, Гриценко поведал всю скорбную историю своей жизни. Его обобрали большевики, как обирали всех буржуев и ге-нералов, его томили в тюрьме. Обобранного, без одежды и без денег его вышвырнули на улицу, и он полгода побирался, торговал газетами на уг-лах улиц, покупал и продавал вещи таких же, как он "бывших людей". Он погибал от голода, когда его разыскала его бывшая содержанка Мария Федоровна Моргенштерн. Они переменились ролями. Она взяла его к себе, помогла ему и при первой возможности увезла в Финляндию, где у ее род-ственников была маленькая дачка под Гельсингфорсом. Павла Иванови-ча гнела и тяготила мысль, что он принужден жить на средства Муси, он пытался найти место и не мог...
   -- Вы понимаете, Таня, не такя воспитан. Кто я?.. Буржуй... Офицер... Офицером я еще мог бы, с грехом пополам, быть, но кому, где нужны офи-церы, да еще такие старые, как я? Быть лакеем в ресторане -- не могу.
   Все-таки гордость дворянская осталась: не хочу служить шиберам и спекулянтам, разорившим нас. Петь под гитару?.. -- Гриценко печально улыбнулся... -- Не поется, Таня. И дома-то возьму гитару, начну лады переби-рать, и станут призраки прошлого. Вспомню милого Сашу... Как остано-вил он меня, когда я Захара ударил... Звучит в моей душе голос: "Он оскорбил солдата, он себя оскорбил"... Ах, Таня... Верно... Оскорбили мы себя, на век оскорбили... Вот так и прозябаю на счет женщины, которая когда-то любила меня... И все жду... Чего жду?.. Сам не знаю. Что отдадут мне мои "Коровьи выселки", что будет староста аренду с них посылать?.. Знаю, что не отдадут, знаю, что даже грошовой пенсии мне никогда не вернут... И вот живу. Черт знает, для чего и зачем. Писал Обленисимову. Он в Берлине общество какое-то организует, помогать крупным землевладельцам хотят. И не ответил даже... А может, письмо не дошло?
   -- Все устроится, милый Павел Иванович, -- сжимая своей маленькой ручкой пальцы Гриценки, сказала Таня. -- Господь все устроит.
  

XXXVI

   Ника и Осетров вернулись поздно вечером "с разведки", как они гово-рили. Невеселы были их лица. Уже второй месяц обивали они пороги раз-личных учреждений, ища такого дела, которое вело бы к спасению Рос-сии. Но такого дела они нигде и никак не могли отыскать.
   Как видно, никто этим не занимался.
   -- Ну что? -- спросила Таня.
   У нее в комнате сидели Марья Федоровна и Гриценко.
   -- Да что, Татьяна Александровна, -- сказал Осетров, -- видать, ника-кого толка здесь не будет.
   -- Ориентациями нас замучили, -- сказал Ника.
   -- Да, это, брат, важная штука. Это теперь все, -- сказал Гриценко. -- Или ты Антанта, или немец -- иного выбора нет.
   -- Но я был русским и хочу им остаться.
   -- Таких теперь, Ника, нет. Они, социалисты-то эти самые, помнится мне, всегда кричали, что национальностей быть не должно, что это зоо-логические понятия. Люди! Интернационал... И насоздавали такой шо-винизм, какого еще никогда не бывало. Все, что не того государства, где ты живешь, и не люди. Весь мир разделился -- друзья и враги.
   -- Мне так и дали понять: или в Германию -- и тогда Антанта, и Вран-гель, и Русская армия, и все то, что было на юге, со мною разговаривать не будет; или во Францию, и тогда -- забудь свою веру в Царя и пишись де-мократом, признавай волю народа, завоевания революции, проклинай старый Царский режим. Ни свободы совести, ни свободы передвижения.
   -- И вы, Ника, правы, -- сказал Гриценко. -- Нам, русским, давно пора понять, что мы совершенно одиноки. Никто нам не поможет извне. Евро-па сейчас другим занята, ей нужно успокоить свой пролетариат и сунуть ему какую-то кость. Скажите мне, Ника, какое правительство в России самое удобное для всей Европы?
   -- Не знаю. Я как-то не думал об этом. Европа мечтает о демократии, о народоправстве, она не учитывает рабского характера нашего народа. Ее представители даже того не усмотрели, что был Царь -- чтили Царя, не стало Царя и стали чтить Керенского и бегать за ним, чтобы посмотреть на него, чтобы послушать его. А потом Ленин...
   -- Да, -- сказала Таня, -- творили и творят себе кумиров. Но одни были Богом венчанные Цари, полные душевной красоты и благородства, дру-гие -- отъявленные негодяи и преступники с продажной совестью.
   -- Вы напрасно думаете, Таня, что Европа в этом не разобралась. Она отлично поняла и учла этот порядок, и она вся, повторяю вам, вся на сто-роне Ленина и Советов.
   -- Почему? -- быстро спросил Осетров. -- Как же это может быть? Такая кровь, насилие, и вдруг вся Европа? Ужли же культурный народ не возмутится!
   -- Да, вся Европа, -- отвечал Гриценко. -- Культурный народ нам не верит. Мы пишем, рассказываем ему про ужасы чрезвычаек, про казни, про расстрелы, про страшный голод, надвигающийся на Россию, -- нам говорят: "Вы говорите так потому, что сами пострадали от Советов. Сове-ты -- это истинная народная власть рабочих и крестьян, и понятно -- она вам не нравится, потому что вы -- господа".
   -- Подлинно, когда захочет кого Господь поразить, он отнимет у него разум, -- сказала Таня.
   -- Прибавьте к этому, что по всей Европе живут богато обставленные Советские представительства, во всех больших городах издаются на раз-ных языках советские газеты, что за границей Советская власть сорит зо-лотом, покупая чернь, устраивая демонстрации и митинги в свою пользу. Народ не может поверить, чтобы до такого цинизма могла дойти власть Ленина, чтобы делать это на деньги вымирающего от голода народа. Из Совдепии приезжают комиссары, представители Внешторга, профессора для диспутов с заграничными светилами. Они расхваливают советский строй, они рисуют теперешнюю Россию как страну, стоящую на пороге необычайного расцвета социальной жизни. И им верят, а нам -- нет.
   -- Хотят усыпить свою совесть, -- сказал Ника.
   -- И ее так легко теперь усыпить, -- сказала Марья Федоровна. -- На-роды после войны утратили в сердцах своих и Бога, и совесть.
   -- Власть в руках капиталистов. Они просто и трезво смотрят на Рос-сию. Россия -- одна шестая часть суши, громадная равнина, покрытая лесами и черноземом, может стать житницей и пастбищем Европы. Рос-сия с ее неисследованными горными богатствами сулит невероятные воз-можности иностранному капиталу. Россия своими лесами, углем, торфом и нефтью согреет и приведет в движение все безчисленные машины Ев-ропы. А русский народ? Чем больше его вымрет, чем больше он ослабеет от голода, от тифа, от болезней, тем легче будет завладеть его богатствами.
   -- Неужели, Павел Иванович, вся Европа такова, -- сказала Таня, -- неужели ни у кого нет... ну, хотя бы жалости?
   -- Извольте, милая Таня, я расскажу вам про всех. Вам, которая пом-нит меня веселым другом и всегдашним защитником и поклонником ва-шего славного папы, немного странно слышать это от меня и видеть меня в роли политика. Это подошло бы больше к Мацневу... Да, бедный Иван Сергеевич... Думал ли он когда-либо, эпикуреец, гуманист и трус в офи-церском мундире, что ему придется так погибнуть. От случайной пули.
   -- А где его дети? -- спросила Таня.
   -- Не знаю. Кажется, проехали в Сербию. Сын все мечтал в армию Вран-геля поступить. Казачья кровь сказывалась. Так вот, вернемся к тому, о чем я говорил... Англия в лице Ллойд Джорджа стоит во главе противорусского движения. Ей-то более всего улыбается навсегда раздавить своего давнишнего конкурента в Индии и сделать всю Азию своей колонией. И в этих целях она не брезгует дружбой с Германией и готова работать с нею напополам. Германия давно постановила, что славяне -- это навоз для германской расы. И теперь навоз брошен на поле и гниет, готовя богатую жатву. Не надо забывать, что большевики made in Germany (*-Немецкое изделие) -- и Карл Маркс с его дьявольским учением, и Ленин, и Радек -- это все пущено немцами в минуту отчаяния для того, чтобы победить и воцариться, со-здав пангерманскую империю. Тогда сорвалось. Не рассчитали силы яда. Теперь употребляют этот яд для другого. Версальский мир наложил тяже-лые цепи на Германию, и главная задача немцев -- сбросить путы этого мира и доконать и уничтожить уже подбитую Францию. Они разложили эту задачу на части. И всю работу за них должно исполнить русское быд-ло, под начальством большевиков и по указке из Берлина. И первая зада-ча -- поссорить Францию с Англией и поставить ее в изолированное по-ложение. И кое-что в этом отношении уже сделано. Прежней солидарно-сти между правительствами Антанты нет. Вторая задача: установить во что бы то ни стало единую границу с Советской республикой, ибо тогда, -- военные заводы, пушки, ружья, снаряды, патроны, лошади, даже люди, все явится, пренебрегая всеми пунктами Версальского мира, и безоруж-ная Германия сможет в любой момент вооружиться до зубов. В этих целях шла прошлым летом война с Польшей. И ваш брат Павлик, Ника, сражавшийся против большевиков, отстаивая Польшу, думал, что он делал Русское дело, и вы сами, Ника, борясь на Польском фронте в рядах крас-ной армии, думали, что делаете национальное дело. Павлик отстаивал для французов неприкосновенность Версальского договора, вы старались для немцев облегчить им завоевание России.
   -- Какой ужас! -- прошептала Таня.
   -- Ужас еще больший в том, -- сказал Гриценко, -- что ясно видит, что делает, только Германия. Франция ослеплена своими победами, француз-ское правительство стало игрушкой жадной толпы, а мы по себе знаем, что значит, когда правительство идет на вожжах у толпы. Во Франции каж-дый portier (*- Привратник), у которого порвались ботинки, считает, что починить их ему обязан немец. В слепой жадности Франция боится упустить свою долю в дележе России и тоже поддерживает большевиков, так как понимает, что только большевики способны распродать Россию по сходной цене.
   -- Значит, одна надежда на славян, -- сказал Ника.
   -- Мне придется разочаровать вас и в них. Развитие славянских наро-дов очень невысоко. Это малые дети, только что вышедшие из-под опеки мамушки и не могущие ходить без опоры. Культурнее и свободнее других Чехословакия, бывшая под влиянием немцев, но и у чехов, что хорошо, -- то от немцев. Своего еще -- ничего. Ничего, иль очень мало... как говари-вал Иван Сергеевич... Югославия, недавно освободившаяся от турецкого ига, -- это Малороссия времен Гоголя. Простая жизнь, грубая самовлюб-ленность, отрицание какого бы то ни было авторитета и... полная зависи-мость и покорность Франции. Что скажут в Париже, то и будет. Увы, -- эти народы и, особенно, болгары и очень хотели бы помочь России, но они сделают то, что им прикажут. А прикажут им -- помогать большеви-кам. И мы уже видим это в том, с каким трудом и с какими оговорками они принимают к себе остатки русской армии. Им-то русская армия ни-как не страшна, а только полезна. А они требуют ее разоружения, расчле-нения, обращения в рабочие команды.
   -- Все против нас, все, -- встряхивая кудрями, сказал Осетров. -- Ну, а Америка?
   -- Америка умыла руки в делах Европы и ждет во что все это выльется. Ей жаль русского народа, но жаль как-то платонически. Приведу такой пример: в сапоге у меня гвоздь и он в кровь раздирает мне ногу. Так вот Америка дает мне примочки, чтобы лечить эти раны, но не удаляет гвоздя и не видит, что, несмотря на ее примочки, рана становится все глубже и больнее... О Японии я не буду говорить. Ее хищная политика ясна и без слов.
   -- Быть может... Китай? -- сказал Осетров.
   -- Китай раздирается смутами и положение его во многом напоминает положение России. Ему не до нас...
   -- Значит... никого... -- сказал Осетров.
   Никто не ответил. В маленькой комнате, бывшей дачной гостиной, теперь обращенной в спальню для Осетрова и Ники, с поставленными для них постелями на козлах, сгущались сумерки. За окном с тюлевыми зана-весками краснела сосновая роща и медленно гасли голубые тени, отбро-шенные заходящим солнцем.
   Марья Федоровна вышла, чтобы заправить лампу.
   -- Нет, не никого, -- проговорила Таня, и ее красивый голос звучал с необыкновенною силою. -- А больше, чем у кого-либо... Бог... Бог помо-жет России... Бог пошлет ей Царя православного...
   И снова стала тишина. Погасли последние лучи, растаяли на снегу ли-ловые тени, и недалекое море точно надвинулось густою своею синевой. И в это молчание ворвался страстный вопрос Осетрова:
   -- Когда? Когда же?..
   И ясно и громко ответила Таня:
   -- Когда Он простит нам нашу измену... Когда мы снова вернемся к на-шему славному Двухглавому Орлу... Когда будем с Христом и во Христе!..

Конец

1921-1922 гг.

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   21
  
  
  

Оценка: 5.43*7  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru