Русская литература в XIX веке и в начале XX века была так богата и разнообразна. что мы теперь проходим мимо десятков превосходных русских писателем. Привыкли к вершинам. Конечно, Тургенев, Толстой, Достоевский, Чехов. Горький... Конечно, Тютчев, Некрасов, Фет, Блок, Маяковский. Есенин... Но не в безвоздушном же пространстве зародились, развились и выросли в гигантов они?
Однажды меня поразила панорамная фотография обширного горного массива. Белоснежное очертание гор на фоне неба тянулось в виде ломаной линии через всю фотографию (а в действительности по всему горизонту). И вот одно из горных заострений было несколько выше других. Этакий островерхий каменюк. лежащий на изломанной линии гор.
-- Это самая высокая вершина в СССР, сказали мне. Пик Коммунизма. Назывался сначала пиком Сталина.
-- Но как же... Я думал, что это такая громада...
-- Это и есть громада. Самый высокий пик. Но он высок не сам по себе, но потому, что поднят в небо всем горным массивом, всем Памиром Горная вершина -- это не Останкинская башня (хотя бы и семикилометровой высоты), стоящая среди пустого голого места. Это скорее завершающий шпиль на большом и широком здании.
Мельников (Печерский), Лесков еще кое-как приписаны к большой литературе, к ее второму, третьему ряду, а уж Данилевский, Боборыкин, Апухтин, Майков, очеркист Слепцов... Зачем нам? У нас Тургенев, Достоевский, Толстой... Слепцов, положим, хоть упомянут тремя строчками в Советском Энциклопедическом Словаре; Скитальца знают в связи с его дружескими отношениями с Горьким.
Николай Александрович Крашенинников не удостоился в СЭС и одной строки. А между тем это замечательный писатель из тех многих молу известных российских писателей, которые, в сущности, и создавали литературу, служили той основой, опираясь на которую поднимались в заоблачные высоты паши гении, которых мы пересчитываем по пальцам.
Случилось так, что биографически Николай Александрович Крашенинников всю жизнь был связан с Башкирией, которая входила в состав Оренбургской губернии. Мурат Рахимкулов в предисловии к изданию романа Крашенинникова "Амеля" сообщает следующие данные.
"Творчество Н. А. Крашенинникова изучено далеко не достаточно. До последнего времени не было установлено даже место рождения писателя. Во всех печатных источниках, в том числе и в "Краткой литературной энциклопедии", называлось село Петровское Оренбургской губернии. Это утверждение исходило из автобиографии самого Крашенинникова. Как видно из документов, недавно обнаруженных в Государственном архиве Оренбургской области краеведом М. М. Чумаковым, Н. А. Крашенинников родился 14 ноября 1878 года в городе Соль-Илецке. Его отцом был коллежский асессор Александр Александрович Камбулин. женившийся на Марии Николаевне Крашенинниковой, уроженке села Петровского. По каким-то обстоятельствам будущий писатель с 1900 года взял (по решению Оренбургского окружного суда] фамилию матери, а детство провел у тетки в селе Петровском, считая его своим родным селом. Даже в годы учебы в университете он находился фактически на воспитании и содержании сестры матери".
Чтобы сразу обозначить границы жизни, скажем, что Николай Александрович Крашенинников скончался в Уфе 11 октября 1941 года шестидесяти трех лет. За это время он написал роман, множество очерков о Башкирии, которые сначала (до революции) назывались "Угасающая Башкирия", а в 1936 году были уже названы "Под солнцем Башкирии.
Очерки о Башкирии назывались также критикой "Башкирскими "Записками охотника".
Вообще же читать сейчас оценочно-критическую литературу о Крашенинникове невозможно (или забавно?), а начитавшись ее, не захочешь, пожалуй, читать сами произведения.
"... о жалком угасании под пятой самодержавия... изобразил ужасы русско-японской войны и выразил гневный протест против бесчеловечной бойни, рисует бедных башкир, живущих в ужасно тяжелых условиях... возмущенных несправедливостью жизни, но неспособных еще на активную организацию борьбы за свои попранные права... Сочувствуя бунтующим людям, автор не показал их организованной борьбы против эксплуататоров... образы тружеников-башкир, ограбленных колонизаторами... Жуткую картину голодающей башкирской деревни... Обвинение всей колониальной политики царизма, доведшей башкирский народ до грани разорения и нищеты... Генералы грабежа... и восседающий на троне "генерал" всея Руси... обличал и башкирских эксплуататоров-баев, и столпов мусульманской религии... Осуждая ветхозаветные традиции одурманенною гнусной религией народа... Освещает трагическую судьбу и невыносимо тяжелые условия жизни башкирского народа в дореволюционное время... в период разгула реакции после подавления первой русской революции... Мотивами тоски и уныния отмечены и другие произведения этих лег... В 1941 году П. Крашенинников задумал создать серию рассказов и очерков о новой, социалистической Башкирии, о народе, возрожденном Великим Октябрем к свободной, счастливой жизни... Однако ему не удалось осуществить свои замыслы: после непродолжительной болезни он скончался".
Начитавшись подобных критических формулировок в духе тогдашнего соцреализма, а вернее сказать в духе вульгарного социологизма, и вправду не захочешь читать сами книги, романы, повести и очерки, но, к счастью, ничего этого в самих книгах нет. Ну, последнего, то есть воспевания свободной, счастливой жизни, возрожденной Великим Октябрем, в книгах Н. А. Крашенинникова нет, поскольку, как видим, он просто не успел, ему "не удалось осуществить свои замыслы", а всего остального там просто нет.
Н. Крашенинников доброжелательный человек, писатель-реалист. Художник, относящийся к описываемому с любовью, с сердечной теплотой. и писал он в духе добротного русского реализма. Формулировки же, которые мы тут приводили, хотя бы к тем же "Запискам охотника" Тургенева, с которыми современники сравнивали очерки Н. Крашенинникова. не говоря уж о Толстом, Короленко. Чехове... Они тоже "изображали", выражали "гневный протест", "обвиняли" и "осуждали", они тоже "не показали организованной борьбы против эксплуататоров", тоже "освещали трагическую судьбу...". Но думаем ли мы обо всем этом, читая исполненные прелести, любви к людям и доброты страницы лучших русских писателей?
Что касается изображения башкирской нищеты и обличения башкирских эксплуататоров-баев и столпов мусульманской религии, то в очаровательном повествовании "Целомудрие", которому мы предпосылаем это предисловие, действительно вместе с русскими юношами гимназистами выведен башкирский молодой человек Умнтбаев. Но, во-первых, он значительно богаче всех своих русских сверстников, если же он сынок бая-эксплуататора, то зачем же он выведен с голь ярким, умным, душевным и зачем его с героем повествования Павликом связывает искренняя, чистая дружба? Her, вульгарного социологизма мы не найдем в книгах Н. Крашенинникова, так что смело можете открывать эти книги, в которых изображены люди, каких теперь уже нет, общество, которого теперь уже нет, уклад жизни, которого теперь уже нет, Россия (вместе с входящей в нее Башкирией), которой теперь уже нет.
Было упомянуто несколькими строками выше, что перед революцией у Н. А. Крашенинникова вышло собрание сочинений в восьми томах. В последующие годы (расцвета и торжества социалистической культуры) издавался и переиздавался главным образом роман Крашенинникова "Амеля" с присовокуплением десятка рассказов-очерков. То есть основное литературное наследие этого писателя нам неизвестно (как-никак -- восемь томов!). Так что издание "Целомудрия", повествования, состоящего и) четырех книг: "Детство", "Отрочество", "Юность" и "Младость", -- будет настоящим подарком читателям.
Часто бываю, что у крупных, масштабных, "многотомных" писателей появлялась книга о детстве, которая оказывалась если не "масштабнее" других его романов и повестей, то проникновеннее, очаровательнее. Достаточно вспомнить трилогию Льва Толстого "Детство, отрочество, юность", достаточно вспомнить "Детские годы Багрова внука" С. Т. Аксакова, трилогию М. Горького "Детство", "В людях", "Мои университеты", "Детство Никиты" А. Н. Толстого, "Детство Темы", "Гимназисты", "Студенты" (тоже трилогии Гарина-Михайловского)... Теперь к ним примыкает и тетралогия Николая Александровича Крашенинникова под общим названием "Целомудрие".
Это повествование имеет одну особенность, одно отличие от перечисленных выше книг. Обычно книги о детстве, отрочестве, юности обходили стороной, не трогали одной очень важной (если не самой важной) стороны созревания и, как мы иногда любим говорить, -- становления человека, человеческой личности.
У каждого человека, как если бы у медали или монеты, две стороны: душа и телесная оболочка, душа и плоть. Душа оказывается вселённой в тесное земное обиталище со своими законами существования, со своими требованиями, со своей, я бы сказал, диктатурой. Сначала во младенчестве -- эти две стороны человеческой сущности живут мирно, не конфликтуют, не мешают друг другу, между ними гармония, недаром мы говорим: "Невинны, как дети", "дети как ангелы" и т. д. Но неизбежно наступает грозный момент, когда плоть заявляет о себе, а душа заявляет о себе. Столкновение этих двух сторон человеческой сущности в пору незрелости, неустоявшаяся, неокрепшая психика подчас перерастает в трагедию. Вспомним, что, например, у Бунина в рассказе "Митина любовь" юный герой рассказа при столкновении и конфликте души и тела выстрелил себе в рот. Аналогичную ситуацию, с аналогичным исходом встречаем и в одном из рассказов Чехова. В автобиографическом (несомненно) повествовании Крашенинникова о детстве (начиная с десятилетнего возраста) мальчика до, можно сказать, полной молодости (семнадцати лет) сделан акцент именно на эту сторону отношения человеческой души как с телесной обточкой, так и с внешним миром вообще, с окружением, обстановкой, в которой человек живет, с обществом, которое тоже ведь диктует свои законы. Постепенное пробуждение любви (в смысле влечения полов) и чувственности вот красная нить всею повествования "Целомудрие". Однако само название книги говорит (при беспредельной искренности) о бережном, сверхбережном обращении со столь сложной и загадочной материей, каковую люди зовут любовью...Он идет отыскивать Тасю. "...Вот они обе красивые, а какие разные. Одна веселая, насмешливая, с призывающими глазами: другая строгая, бледная, словно его отталкивает, но, отталкивая, неотвратимо влечет к себе... (на новогоднем бале. -- В С.) Он сядет теперь рядом с ней и будет говорить весь вечер, до утра, и будет глядеть в ее тихие, исполненные чего-то тайного, строгие глаза. Он не отойдет от нее ни на шаг, они же вместе, они всегда будут вместе, когда вырастут, -- и это увидят все.
Но нет нигде Таси Тышкевич. Горестно обходит он всю залу, проходит по гостиной, нет Таси. Не танцует же с кем-нибудь она?.. Случайно заглядывает в прихожую, она там, с сестрой, они уже одеваются и надели шубки... Печаль, тревога и боль, плывут по душе. Он ошибся, ничего не было между ними... Он напрасно чему-то поверил -- и вот обманулся всем всем... должно быть, лицо его так выразительно передавало все сокровенные мысли, что совсем уже одетая Тася вскинула на него взгляд и мягко улыбнулась. Так было это в ней необычайно -- по телу Павлика повеял холодок.
-- Но мы еще увидимся. -- сказала она ему и ощутимо долго пожала руку.
Вся белая, в горностаевой шубке, в белой шапочке, она походила на снежное облачко, на солнечный луч; непохожая на человека, она была с неба, с самой лучшей его серединки.
-- Мы еще увидимся! -- повторила она уходя, и опять с лица ее пролился тонкий внутренний свет, как обещание, и призыв, и тайная ласка, от которой стало жутко, и опить она посмотрела ему в лицо, точно все зная, и слово "увидимся" упало гак же нежно, как благоухающая снежинка".
Это любовь, зарождение любви, пусть детской, но иногда именно такая любовь освещает потом человеку, весь жизненный путь, и он потом всю жизнь ищет свою "Тасю" и, не находя ее в других девушках и женщинах, приходит в разлад с самим собой, то есть фактически со всем внешним миром.
"Тайна сия велика есть", поют в церквах во время венчания. Когда тринадцатилетняя девчонка Паша предлагает девятилетнему Павлику полежать на ней, на ее животе, это вызывает у мальчика отвращение и ужас. Когда он, уже подрастая, начинает мучиться, живет с тяжелыми сновидениями, с головной болью, а товарищи предлагают ему "лекарство" в виде посещения определенного дома, это вызывает у юноши отвращение и ужас. Когда Павлик открывает душу (о своих мучениях) лучшему другу башкиру Умитбаеву. тот тоже берегся его "вылечить", приглашает к себе в дом, угощает и хотел было оставить на ночь со своей женой, молодой очаровательной Бибик.
-- Ты друг мне, для друга я готов на все. Ты узнаешь, как я люблю тебя; ничего не жалею другу... Бибик красива, она понравится тебе, это я тебе говорю. Бибик жена моя, и я уступаю ее тебе. Я могу иметь много жен. Я богат, и закон разрешает. Возьми Бибик, я призову ее...
Но и на этот раз целомудрие Павлика побеждает. Ведь в его душе звучат стихи, которые кто-то нацарапал на изразце печи:
Когда ты придешь сюда и станешь жить.
Как раньше я жила,
И не будешь спать ночью,
Одной из ночей,
Вспомни что, я жила здесь, я, я,
Я жила здесь, любившая тебя.
Я знаю, что ты меня вовсе не любишь,
Знаю, что ты не полюбишь меня никогда.
Ведь никогда еще на земле
Не соединялось двое полюбивших...
И все же, когда опытная, двадцатисемилетняя, золотоволосая с темно-синими (сапфировыми) глазами женщина (жена губернатора, кстати сказать) одарила мучившегося семнадцатилетнего юношу своими объятиями, это был о как дар царицы, как дар неба. Что это было? Милосердие? Почти материнское покровительство? Вот именно небесный дар? Или -- семнадцатилетний девственник, красавчик?.. Тайна сия велика есть.
Бессмысленно пересказывать книгу, которую читатель уже держит в руках. Хочется только, чтобы он обратил внимание, как далек мир этой книги от сексуальных проблем наших дней, от этой вседозволенности со школьными половыми связями, со школьными абортами, с этими темными подвалами, о которых пишут иногда паши галеты и журналы, с этим СПИДом, с этими сексологическими инструктажами, печатающимися в молодежных газетах... Это было другое время, другая страна, другое общество, а я бы даже сказал другая планета.
Недаром книга называется "Целомудрие".
В. Солоухин
КНИГА ПЕРВАЯ ДЕТСТВО
I
В деревню приехал девятилетний мальчик, звали его Павлик.
Еще ни разу не видал он деревни и ноля. Родился он в Москве и, с тех пор как запомнил себя, видел только стены своей квартиры, да маленький сад в переулочке, да бульвар, подле которого они жили.
Осмотрелся Павлик во дворе деревенского дома. Стоял июнь, но было не по-городскому прохладно; налево, в осокоревом лесу, немолчно кричали на общипанных вершинах грачи и галки. Две горлицы непугливо отбежали к сторонке, когда Павлик вышел со своею матерью из тарантаса. Попытался он бросить в горлинок палкой те только шевельнули крыльями, не взлетели. Лопухи цвели подле дома, зеленые, жирные, и молчали, точно во сне; серела лебеда, и солнце стояло высокое, ясное, но опять не по городскому холодное. Главное же, грачи кричали так громко и болтливо, что на душе становилось и шумно, и весело, и хотелось улыбаться. Через год и через восемь лет Павел опять услышал чти беспрестанные крики, и опять невнятной радостью стеснило сердце, и грудь расширилась, и захотелось смеяться, но когда он услышал эти крики еще через двадцать лет уже не хотелось ни радоваться, ни смеяться, и не дрожало в груди сердце, и не теснило его. Было ровно на душе -- ровно, спокойно и пусто.
Отчего это бывает так?
Бледное лицо матери склонилось над Павликом.
-- Ну вот мы и в деревне, в дедушкином доме. ты доволен, маленький?
Вместо ответа Павел бросил взгляд на дом. Тянулся он, белый, старый, исхлестанный дождями, с прогнившей тесовой крышей, с огромными окнами, на которых ползали осы. Стекла в окнах были мутны и мелки и блистали на солнце желтыми отсветами. Нет, не понравился ему дом дедушки, совсем нет.
-- А отчего это голуби не улетают? -- спросил он с любопытством. Значит, их здесь никто не трогает? А почему мы приехали и нас не встретил никто?
И словно обиженной тенью тронулись щеки Павликовой мамы. Она двинулась к дому -- но на террасе раздалось скрипенье, и толстое краснокожее существо в ситцевом капоте, в папильотках, с мышиными глазами появилось перед Павлом
-- Вот ты и приехала, Лиза, не очень любезно сказала тетка. -- И Павлуша стал взрослым, -- смотри, много во дворе не шали.
И опять закаркали грачи и галки. Точно голос теткин, неприятный, скрипучий, их напугал, и они разом поднялись над рощей и полетели
тучей над домом, отчею Павлику покачалось, что небо сделалось черным.
Раскрыв рот, смотрел он вверх в восхищенье, а тетка и не обратила на галок внимания: видно, ко всему этому она давно уже привыкла.
-- Не знаю только, удобно ли тебе будет жить в оранжерее! -- сказала тетка матери Павлика. Надо будет ее немного приспособить, а то зимою как бы не было холодно.
И не понял Павел, почему его с мамой помещают в оранжерее, когда дом так длинен, просторен и велик. Но он не успел хорошенько об этом подумать, -- в дверях показался худощавый старик в халате, с выпученными, словно у рака, глазами и, застучав по перилам костяшкой, закричал нелепо:
-- Разбойники, шалопаи, я-то вас растуда!
-- Папочка, это же я, Лиза. -- сказала старику мать Павлика и подвела к нему мальчика. А это вот Павлик, мой сын. Ему уже девять.
И в третий раз закаркали грачи, возвращаясь теперь уже в свою рощу, а старый дед, замотав головою и вытянув вверх иссохшую руку, закричал на галок:
-- Первая!.. Па-ли!
Он больной, наш дедушка. шепнула, склонившись к Павлику, мать и погладила его по голове. Ты не пугайся, он добрый. Это он так.
Точно слезинки блеснули в ее печальных ореховых глазах, и теперь почему-то вспомнилось Павлу, как лежал на столе в гробу умерший отец и как блестели у него на груди пуговицы сюртука. Кривой дьякон яростно разевал рот и щупал черным пальцем угли в кадиле; священник подпевал тоненьким, словно обиженным тенорком -- и тогда-то у матери блестели глаза так же, как теперь, -- беспомощно и горько
Отчего это бывает так?
2
Теперь они идут все к дому и вступают в сени; здесь пахнет мышами, квасом и мукой; оттуда входят в прихожую, где всюду по крашеным полам разостланы половички.
-- Я очень люблю чистоту. уже без нужды объясняет тетка и трясет седеющими косицами. -- Терпеть не могу грязников, и ты, Павлуша, всегда ноги обтирай.
Удивленно взглядывает Павлик в глаза матери. Отчего это она все молчит и так командует толстая тетка? Разве этот дедушкин дом не гак же мамин, как и ее?
И решает Павлик, что дедушка подарил этот дом только тетке и поэтому палец у него обрубленный и он им постоянно стучит. Нет, дом нехороший, и в деревне нехорошо. Осматривается броском. Комнаты все низкие, стены словно вымазаны синькой, и печки не блестящие из простых кирпичей. По стенам кое-где висят портреты каких-то с красными воротниками; навешаны рога и чучела птиц, и всюду ружья, точно солдаты живут.
-- Вот это ваше помещение будет, -- говорит матери тетка. -- Вот это -- кухня, это -- спальня, в столовой и гостиной будет оранжерея.
И они входят в темную длинную комнату с остроконечными окнами. "Какая же это оранжерея, -- думает Павлик, -- здесь так темно". Он видел оранжерею у московского дедушки и теперь понимает, что все это неверно. Да и цветов нет в оранжерее. И персиков нет, и слив, и яблок, нет ничего... С каким-то угрюмым и злым сипеньем дышит подле него деревенский дед.
-- Если будет здесь зимой холодно, можно будет некоторые окна завесить одеялами, -- бормочет тетка, попутно смахивая карманной тряпочкой пыль. Затем она подходит к окну и вынимает огромную, в три аршина, заставку.
Сразу в "оранжерее" делается светлее. "Однако тетка сильная, как великан, -- думает Павлик. -- Вот почему ее боится мама". Подходит ближе и видит, что вся заставка сделана из картона, оклеена обоями. Она вовсе не тяжела, она бумажная, стало быть, тетка не великан, и с ней можно будет при случае подраться.
-- А ведь эти шиты для окон делали все папочкины милые рученьки! -- умиленно говорит тетка и бросается целовать руки старика.
-- Держи, держи его, оболтуса! бормочет в это время дед и злобно двигает бровями. -- Я-то вас растуда!
-- Папочка, здесь же нет никого! -- говорит тетка и обращается к Павлику: -- Поцелуй ручку у дедушки, пальчики поцелуи!
-- Нет, я не хочу!.. краснеет Павлик и отстраняется. Не то чтобы ему очень неприятно было поцеловать руку деда, но хочется что-то сказать наперекор этой толстой, которая командует всем. А кроме того, на руке старика нет пальца, и это страшно.
-- Ну, и будешь ты неуч! -- равнодушно замечает тетка и идет дальше. Я вот, Лиза, хотела тебе показать...
Еще выставляет она щит в окне, и Павлик вскрикивает от восхищения. Вся дальняя стена оранжереи заполнена стеклянным шкапом, и висят в шкапу кивера, и каски, и саженные сабли, и темляки.
"Какая комната! Какая милая комната! говорит он себе и бросается к шкапу. -- Откуда это столько сабель набрано? -- Тень невольного уважения к деду появляется в его сердце. -- Должно быть, он много воевал с врагами, раз столько сабель захватил".
Оборачивается. Дед сосет "бульдегом", выпячивая серые губы, и глаза смотрят зорко и напряженно: не подошел бы кто карамели отнять.
И так разительно, так печально сопоставить герои дедушку этому жалкому обломку человека.
"Отчего это в жизни бывает так?" -- в третий раз говорит себе Павлик.
3
-- Сегодня вы у меня пообедаете, а завтра заведете свое хозяйство, распространяется за обедом тетка и облизывает жирные пальцы. Она только что съела восемь пирожков с мясом и сделалась добрее. Она хочет ущипнуть Павла за подбородок, и тот, краснея, отстраняется.
-- Не надо, Павлик, быть таким диким, -- замечает ему мать, а тетка в это время уже хлопочет над "десертом", тщательно раскладывая по блюдечкам каждому варенья. Павлику достается четыре огромных ложки, и это временно примиряет его с теткой.
-- Смотри только не накапай на скатерть, -- предостерегает его тетка, но за несчастьем так недалеко ходить: не успевает она повернуться к чавкающему деду, перед которым постлана клеенка, как тягучая капля стекает с Павликова подбородка на самый видный край скатерти, у метки. Кап!
-- Терпеть не могу грязников! -- с побуревшим лицом кричит тетка и, мгновенно нагнувшись, ловко слизывает каплю языком.
Испуг и растерянность Павлика вдруг сменяются смехом. Так забавно и быстро слизнула каплю тетка, что он расширяет глаза, откачивается на стуле и начинает смеяться высоко и тонко, точно ржет маленький жеребеночек-сосунок:
-- И-ги-ги-и! И-ги-гити-ги!.. И-гиги!
Тщетно усовещивает Павлика мать, тщетно тетка обращает на непочтительного суровые взгляды, -- Павлик не может остановиться и все смеется и вот у старого деда начинают дергаться сморщенные бритые щеки, и, откачнувшись в кресле, он тоже начинает смеяться и смеется хрипло, со слезящимися глазами, указывая па Павлика обрубком пальца, пока не появляется из кухни старая угрюмая Минодора и не кладет деду за воротник халата громадный, в три четверти аршина, железный ключ
-- Это всегда, когда у него истерика, мы кладем ему ключ за спину, -- объясняет тетка на недоумевающий взгляд матери Павла. -- А ключ этот -- от "магазина", -- ему всегда холодное помогает.
-- А отчего дедушка стал такой? -- вдруг громко высказывает поднявшуюся в нем мысль Павлик и тут же густо краснеет. -- Отчего он таким стал?
-- От крепкого чая, -- равнодушно объясняет тетка и смахивает себе в рот крошки со скатерти. -- Пил папочка чай, крепкий, как сусло, и от этого помутился... К тому же и восемьдесят лет.
Старик действительно тотчас же стих, как только ему положили ключ за спину. Он сгорбился, и поник, и начал моргать глазами, и вскоре тут же заснул в кресле, склонив набок голову и раскрыв беззубый рот.
-- Завтра надо будет тебе, Лиза, нанять прислужницу...
Под предводительством тетки все вышли на балкон.
-- Есть у меня хорошая женщина, живет в бане, а у нее отличная девушка, сестра.
И сейчас же теткина шея вытянулась, лицо побагровело, и пронзительным голосом она кричит на весь двор:
Из кухни, из сарая, из напротив стоящей бани выбегают две бабы, девчонка и горбатый паренек, и все накидываются с хворостинами на теленка и гонят его, а тот носится по двору с отчаянным мемеканьем "взлягушки", -- смешно взбрыкивая ногами.
-- Мама, я тоже побегу, погоню теленка! -- радостно говорит Павлик и летит на суматоху.
По дороге он схватывает хворостину и хочет броситься теленку наперерез, но, споткнувшись о кадушку, падает и видит, как испуганный теленок перескакивает через него и бросается в калитку.
Теперь уже смеется сидящая на крыльце тетка. Она довольна, щеки ее прыгают, сотрясаются плечи, и, не будучи в состоянии говорить, она заливается пронзительным жестяным смехом и утирает пыльной тряпочкой слезы:
-- Павлуша-то... чебурахнулся!.. Хи-хи-хи!
Тебя не ушибло, Павлик? -- обеспокоенно спрашивает мать.
А Павлик не ушиблен, он только сконфужен и опозорен и, надувшись, отходит прочь от дома к сараям, по дороге стряхивая отруби, залезшие в рукава.
И почему она смеется? Вот глупая! -- обиженно бормочет он.
4
Сараи полны такими диковинными вещами, что сразу забываются обиды и огорчения. Во всю длину тянутся на% сараями полати, и на них видимо-невидимо наставлено саней, тарантасов, пролеток и фургонов.
-- Все дединька ваш езживали! -- говорит сидящий на сене старый мужичок, с бородою, пушистой, как хвост индюка.
Старик раскуривает трубочку и моргает глазами, трубка ворчит и всхлипывает, потом выпускает из себя струйку пахучего дыма, а старичок говорит:
-- Значит, сын Лизаветы Николаевны? Здравствуйте, барчук!
Только теперь приходит в голову Павлу, что его мать зовут Елизаветой Николаевной. Тетка, значит, -- Анфиса Николаевна, раз ее зовут тетя Анфа.
-- А вас как зовут? тонким голоском спрашивает Павлик.
-- А меня Александром. Я Козлов Александр, повар дединькин, а в крепостное обзывали меня Майков. Так тоже поныне зовут. А вы Павлинька?
-- Я -- Павлик, -- радостно улыбаясь, сообщает он.
Так становится ему вдруг тихо, и спокойно, и просто глядеть на седенького человека с трубкой, на колечки дыма, на распушенную бороду, словно литую из серебра, что опять закрадывается в встревоженную душу: "В деревне хорошо!"
-- В деревне хорошо! -- говорит он и вслух громко и доверчиво и кладет руку на рыженький хомут. -- Мне теперь понравилась деревня, Александр, а сначала нет.
-- Коли бы нехорошо в деревне! -- подтверждает повар и чмокает трубочкой. -- А вот как по ягоды наедете, за раками да за медом -- так хорошо станет, как не надо лучше и быть.
-- А ты бывал, Александр, в Москве? -- спрашивает Павел, деловито присаживаясь на сене.
-- Нет, не бывал, да и зачем мне Москва?.. -- Трубка Александра гаснет, и он долго старается раздуть ее меркнущий пепел, потом вынимает коробочку спичек и, выбрав там спичку похуже, с почтением и осторожностью вздувает огонь.
Лицо Александра буреет, он осматривается беспокойно по сторонам.
-- Как можно!.. Да увидят барышня!.. Да они меня!..
Но так упрашивает Павлик, так льнет к старческому плечу и гладит белую бороду, что не сдерживается повар старинный и, опять оглянувшись, сует трубочку.
-- Вот, курните, только потом поешьте луку, -- духоту отшибить.
Так противно стало во рту, и глаза шевелятся от махорки. Павлик с усердием жует зеленую луковку, а подле за черномазой покосившейся кухней стоит рябая девчонка Пашка и смеется на барчука.
-- Это ты гнала со двора теленка? -- спрашивает Павлик, покончив с луком.
-- Я гнала, а что?
-- А тебе сколько лет?
-- Двенадцать, тринадцатый. А тебе?
-- А мне... десять! -- сказал Павлик и поперхнулся.
Он прибавил себе год и от непривычки лгать покраснел; но как тут не солгать, когда Пашка так важничает: "Двенадцать, тринадцатый!.."
-- А ты откуда, Пашка?
-- А я дочь Аксены-солдатки ваша прачка она.
-- А отец твой где?
-- А тятька номер. А твой?
-- Мой тоже... умер, -- объяснил Павлик и хотел было рассказать Пашке, как хоронили отца в городе и как ели кутью, но Пашка оборвала его быстрым вопросом:
-- Значит, вы тоже сироты?
Неизвестно почему Павел обиделся.
-- Нет, мы не сироты, -- дрогнувшим голосом сказал он и нахмурился. -- Мы дворяне, и этот дом дедушкин тоже наш. Я и по-французски умею разговаривать, а ты?
-- Известно, вы баричи, -- подтвердила и Пашка. -- Вон у тебя и брови черные, и глаза... Ты -- красивенький, -- внезапно добавила она и засмеялась.
..... Ну, это все равно! -- громко сказал Павлик и почему-то смутился.
И опять над ним зазвенел странно беспокойный и дразнящий смех Пашки.
-- Кабы было все равно, то бы лазили в окно, а то дверь прорублена! -- Пристально оглядев Павлика, она снова захохотала.
-- Вот глупости! -- крикнул Павлик и смутился еще больше.
Странно она смеялась, эта Пашка, странно глядела и говорила странное. Беспокойно, обидно и... враждебно становилось на душе Павлика от ее смеха и разглядываний.
-- Я пойду к себе в дом! -- строго сказал он и повернулся.
И снова за ним прозвенел загадочный смех рябой Пашки. Не нравилась она ему.
5
Среди ночи Павлик просыпается. С постели матери донеслись до него тревожные вздохи. Неужели это мама плачет?
-- Мама, что ты? спрашивает он. подбегая к матери.
Не отвечает. Сдерживается. Однако ухо ловит неровное дыхание. Придвигается ближе Павлик, колено ударяется о замок сундука, на котором мать лежит.
-- Ты плачешь, мамочка, отчет?
Он уже влез на сундук, забрался под одеяло и жмется к матери, дыша на ее руки.
-- Зачем ты плачешь?
-- Да. я плачу, -- отвечает ему знакомый голос. Я плачу: с кем ты останешься, маленький, когда я умру? Кому ты нужен?
-- Мама?.. вскрикивает Павлик и приподнимается на постели. -- Мама, -- повторяет он, и его крик переходит в тончайший шепот. Разве ты умираешь? Ты нездорова? Нет, мама, ты никогда, никогда не умирай. Мы вместе умрем.
Теперь мать успокаивает его, и они долго шепчутся кроткими, полными любви словами, от которых так теплеет на сердце. На большом и маленьком. Нет, конечно, умирать еще рано, надо жить. Павлик будет учиться, сделается художником или профессором, и они снова переедут жить в Москву и купят себе дом в двадцать четыре комнаты. В двух комнатах будут жить они двое, а в двадцати двух их гости, книги, картины и канарейки.
Оранжерея тоже у нас будет, доканчивает свой проект Павлик и, вздрогнув, снова жмется. А отчего мы сейчас живем в оранжерее? Разве дедушкин дом не наш?
Мать отвечает, что дом принадлежит им обеим, чти дедушка больше жил с теткой Анфой, а потому...
-- А у паны у нашего не было денег? -- спрашивает Павел.
-- Нет, у папы не было денег.
-- И мы жили хорошо, только пока был жив у нас папа?
-- Да, маленький, мы жили хорошо, пока жил папа. Иди спать.
Послушно отходит на свой диван Павлик и залезает под простыню.
-- И тетка Анфа -- злая? -- спрашивает он.
-- Нет, не злая.
-- А дедушка злой?
-- И дедушка не злой.
-- А отчет у него палец обрублен? На войне?
-- Нет, не на войне, он набивал чучело. А ты спи. После расскажу.
Где-то в отдалении на селе лают собаки. Сначала одна, хриплая, как дедушка: "Гам-гам-гам". Потом тоненьким визгом заливается в ответ другая, словно злая Анфиса: "И-хи хи хи!"
Две громадные березы задумчиво шелестят своими седыми ветвями подле крыльца, за окном оранжереи.
-- Господи, господи, помоги нам!.. -- вздыхает на сундуке у стены мать Павлика. -- Заступница усердная...
Дальше слов не разобрать, только движутся на белесых полосах рам острые тени и колеблется рука матери, точно крестится она... И все-то шепчет. Как неприятно в старом чужом доме. Как жутко в его потемках! Хоть бы скорее утро!
-- Хр-хр... -- доносится из-за заколоченной двери.
-- Мама, что это? Мама!
-- Там тетя Анфиса спит.
И отчего это люди спят и храпят во сне? И плачут люди, и радуются, и молятся богу? Вот Пашка сказала: "Вы баричи", а мама плачет. Пашка еще сказала: "Глаза и брови черные" -- и засмеялась. Зачем она смеялась? Что ей нужно? Павлик сказал: "Все равно", а она говорит: "Тогда бы в окно лазили". Она грубая. Не будет он подходить к кухне. Будет сидеть под березами и в комнатах. А во двор не выйдет. Опять лают собаки. И сначала сердится большая, а потом так жалобно подвывает ей маленькая тетка Анфа жалким, обиженным голосом.
Как все это странно! Зачем оно?
6
Павлик просыпается оттого, что все вокруг в комнате напоено алмазным солнцем, все искрится, блещет и точно дрожит.
Все шиты оранжереи выставлены из окон, и комната полна света. Странное побрякивание доносится со двора. Голоса бормочут незнакомые. точно смеются где-то и звенят серебром. Кто бы это мог быть?
В нетерпении, не дожидаясь прихода матери, бросается Павлик со своего дивана к окну. Приникает к стеклам и новое невиданное зрелище охватывает его. Пришли какие-то чужие женщины в красных платьях, и у всех на груди и в черных волосах нанизано серебро. И платки у пришедших повязаны не по-обычному: вот одна повернулась спиною, и зеленый платок свесился квадратом, а черная коса ее почти до земли.
-- Мама, да что же это? -- спрашивает Павлик у подошедшей матери.
Мать, отвечает:
-- Пришли башкирки с ягодами. Мы каждый день будем к обеду ягоды покупать.
Торопливо умывается Павлик. Вдруг башкирки уйдут? Он непременно велит им приносить каждый день по пуду ягод, а деньги мама заплатит, тут нечего и говорить.
Знакомый визгливый голое доносится с террасы.
Ну, пришла тетка. Что ей надо? Пожалуй, она купит все ягоды, и им к обеду, Павлику с мамой, не останется ничего.
Выходит на террасу Павел и жмурится. Ну, какое яркое солнце! Как блестит оно меж облаками, как обжигает, слепит глаза! И опять летают и кружатся эти милые галки, только очень, очень высоко!
Гортанный, непонятный говор раздается волнами.
-- Это моя племянник! Моя племянник из Москвы гуляла! -- ломая, видимо для понятности, русскую речь, объясняет старой башкирке тетка Анфиса.
И ласково и устало улыбается старая женщина всем обожженным жарою лицом и говорит, блистая белыми зубами:
-- Ай, хороша! Ай, хороша! Бик якши!
Теперь Павел приблизился к краю террасы и всматривается в башкирок.
Перил у террасы давно нет, высится она всего на аршин от земли, и все пришедшие бабы расселись по ее краю, свесив черные ноги и расставив подле себя большие берестянки, полные ягод. Ягоды красные и сильно пахнут.
Берестянки сделаны вроде ведер и глубоки. Тетка склоняется, встряхивает посудинку и спрашивает неучтиво:
-- Почем, знаком, за чиляк?
Павлик видит, что берестянка называется "чиляком", а башкирка "знаком", -- это ему смешно, но, вспомнив, как вчера он смеялся неуважительно в лицо тетке Анфе, сдерживается и склоняется над ягодами. И вот юная башкирочка, прелестная, как цветок, подает ему свою берестянку и говорит ласково:
-- Ашай, кушай, бояр!
Пионом вспыхивают щеки Павлика. Не потому, что ему предложили есть ягоды, а потому, что его назвали боярином, да еще потому, что у башкирочки алые щеки, такие черные, нестерпимо блещущие глаза.
"Нет, нет, мерси", хочет сказать Павел, но инстинктом догадывается, что башкирка не говорит по-французски, и смущается еще больше. Склоняется над ним мать и говорит ласково:
-- В самом деле ты попробуй, Павлик! Ягоды очень вкусные.
-- Но у меня есть рубль! -- громко говорит Павлик и лезет в карман за кошельком.
С визгами и воплями вмешивается в дело тучная тетка.
-- Как можно, как можно! -- багровея, кричит она. -- Да чиляк этот стоит двадцать копеек! Да разве можно рубль!.. Да вы их избалуете!.. Да вы... оборванкам этим!.. Вы...
-- Нет, я непременно дам рубль! -- вдруг серьезно, не узнавая себя, шепчет Павел, и его щеки бледнеют.
Должно быть, вид у него очень убедительный, -- тетка окидывает его взглядом и отходит.
-- А мне-то что, хоть сто рублей давайте! -- ворчит она в стороне. -- Тоже помещики! Хороша честь, коли нечего есть.
-- Фиса! -- укоризненно останавливает сестру мать Павлика.
-- Да уж характерец, должно быть, в папеньку! -- кричит еще тетка и уходит к себе, звонко хлопнув дверью.
Дрожащей рукою подает Павлик башкирке рубль.
-- Вот, пожалуйста, возьмите, это мой рубль! -- говорит он настойчиво, и смуглое лицо башкирочки темнеет от смущенья.
И внезапно тут же перед собою Павлик видит странно улыбающееся лицо рябой Пашки.
-- Что тебе надо здесь? Уходи! -- вскрикивает он и, топнув ногою, уходит.
Улыбается Пашка.
7
Уже третий день открыл Павлу очарование деревни. Нашел он при деревенском доме две светлых радости: цветы и лес.
Цветы росли не там, где, казалось, им полагалось бы: не в саду, а за садом, а лес был полон такой диковинной тайны, такой седой, вечной, захватывавшей сердце тишины. Во дворе при доме не было ни клумб, ни цветов. Двор был пустой, заросший лебедой и подорожником, широкий, а на концах его слепо поглядывали службы да баня; сад же тянулся за оранжереей и был такой забытый да заброшенный, что и не походил на сад.
Две громадные березы, известные Павлу еще по первой ночи, стояли подле крыльца оранжереи, похожие на огромных вечных великанов-сторожей. Подальше от берез в два рядка высились нестарые елочки, за ними во все стороны разбегался кустарник -- цепкая чилига, вишенник, бобовник, куриная слепота; разве это сад был -- эти редкие деревья и бестолковый кустарник? И об аллеях не было и помину, и только ров, почти сравнявшийся с полосами лебеды и репейника, еще мог напоминать о былом.
Кустарника было видимо-невидимо, и ползали в его недрах голодные кошки. Павлик забрел сюда сначала без цели, просто от скуки; грело солнце, пахло смолою и прелью; зеленые мухи, которых ему затем назвали "шпанскими", тяжко гудели в листве; кустарник, чем дальше от дома, разрастался все гуще и гуще; шел Павлик, и кустарники покрывали его с головою, похожие на деревья. Кто-то заурчал под ветками барбариса. И хотел было Павлик побежать прочь, как внезапно глянул влево и остановился в изумлении.
Зеленела перед глазами крохотная полянка; отовсюду, точно собранные в кружок чьей-то могучей рукой, высились кусты, а посередке цвела ясная изумрудная лужайка. Солнце стояло как раз над головой, и сначала Павлик почему-то взглянул на солнце; должно быть, оттого, что уж очень было зелено все вокруг. Опустил взгляд и опять поразился: яркие купы цветущих головок собрались посередине лужайки; не то одичавшие розы, не то тюльпаны или флоксы, но так мило цвело это на зелени, так улыбалось невинно и скрыто, что крик радости вырвался из груди Павлика. Наверное, сюда никто не ходит, все забыли, что здесь когда-то была клумба, -- и теперь Павел открыл ее, он один о ней знает, и вся она принадлежит только ему, и он будет ходить сюда, к этим милым цветикам одичавшим; ходить тайком, никому не сказываясь; будет поливать их, выпалывать, будет разговаривать с цветами, -- да разве он не разговаривал с ними в Москве? Разве не рассказывали они ему, как трудно было жить им в каменном городе?
-- Милые, милые цветики! -- тихонечко говорит Павел и, подобравшись осторожно к заросшей клумбе, гладит и целует одичавшие цветы в их душистые тычинки.
Теперь я приехал сюда, я приехал надолго. Вы не останетесь в жаркое время без воды, я друг ваш, друг ваш...
Ложится на мягком ковре, кузнечик вскакивает на плечо и стрекочет.
Палит солнце, пахнет землею; однако кто же это поставил у каждого цветка по выструганной палочке и мочалкой подвязал?.. Значит, сюда ходят... люди? Обиженно осматривается он по сторонам, а под кустами бузины кто-то сонно урчит, потом кто-то завозился, хрустнули ветки -- и крошечный, словно игрушечный, дядя выползает, покряхтывая, из-за сети веток и смотрит на Павлика, шевеля тоже словно игрушечными костяными пальчиками.
-- Их, их... барчучок приехал! Барчучонок миленький, ги-ги-ги!
-- Кто вы? -- вставая на ноги, тревожно спрашивает Павлик.
-- Да ты не тревожься, -- примирительно шепчет старичок и все двигает пальчиками, роясь в котомке. -- Я птичка-невеличка, я Федя, я махонький, я хожу повсюду и вот цветики углядаю, да!
-- Так это, значит, ваши цветы? -- обиженно спрашивает Павлик.
И долго смеется, потряхивая головой, старенький дядя, и смеется, и слезинки смахивает, и головенкой трясет, похожей на репку.
-- Н-нет, цветы не мои: цветы боговы! Нетто цветики от человека?.. Нет, барчучоночек, цветы боговы, как богов и человек.
-- Но кто же вы? -- спрашивает Павел и все дивится на голос его. Ну точно пичужка пищит. Теперь Павлу совсем не страшно. Разве это человек?
-- Я -- Федя... -- опять с готовностью объясняет дедушка и все мнется, роясь в сумочке. -- Вот сухарик возьми, сухарик, барыня Акулина дала... А не хочешь, вот ладанка, чтобы цветики цвели двои разы в год, а вот от Кыева-города пещерный камушек: бери, -- все богово, миленький ты мой, -- не мое.
-- Знаете что? -- радостно говорит Павлик. Так свежо ему вдруг стало, и славно, и широко, и такое доверие к этому старенькому распростерлось по душе, ну как к древнему повару, к седому Александру. "Какие они, здесь в деревне, славные! Какие славные!" -- шепчет он, а вслух доканчивает свою мысль: -- Знаете что? Пойдемте к нам в дом... покушать. Вы, наверное, голодны...
-- Нет, нет, -- Федя снова трясет головою, -- а бог-то: нету, не голоден. Бог видит, кто куда идет. Бог напитал -- никто не видал.
-- Вы что же, вы постоянно живете здесь, в этом садике? -- все больше изумляясь, говорит Павел.
-- Нет, я везде живу, всюду. И сюда к цветикам захожу, и в лес, и на речку. Вот колышки подставлю -- и отойду. На речке уберу камешек, чтобы вольготней воде бежалось, в леску выполю ежевику, чтобы гуще цвела. Я всюду, я -- Федя! Вот выспался -- и теперь к батюшке пойду.
-- Куда вы идете? -- не понимая, спрашивает Павлик.
-- К батюшке, к благочинному, там коровки. От коров навоз уберу, сложу на грядки. А батя почитает мне про апостолы... Был, барчучок, Павел апостол и долго был незрячим, да под конец прозрел...
Последние слова старичок говорит уже из-за кустов. Вот и ветки хрустят под его лаптями. Уходит. Ушел. "Странный он -- и маленький!" -- говорит про себя Павел. Потом порывается вслед ушедшему в чувстве непонятного влечения и кричит:
-- А вы сюда заходите! Непременно заходите! Уж не видно блаженного. Лишь ветки звенят в отдалении, да следок стоит в воздухе, словно ладаном покурили.
8
Теперь Павлик забирается в лес, а лее -- за домом.
Очень уж любопытно было, что там галки кричали, -- трудно было не зайти посмотреть.
По маленькой жиблой дощечке проходит он через канаву. Не то канавка, не то речка такая -- тихая, не журчит. И если во дворе еще шумно (хотя дом стоит и на отлете от села), то в лесу такая тишина, что точно слышится, как деревья растут. Сыростью и прохладой веет над стволами осокорей; какой-то белый пух слойками лежит на крапивнике и репьях. Узорчатая смородина пахнет крепко; полдень, галки, верно, на хлебе, и в лесу тишина.
Идет Павел, а к куртке его никнут, кружась, пушинки. Откуда они? С деревьев? Цвет ли это осокорей? Широкие зеленые лопухи испещрены белым галочьими следами; черная малина должно быть, это и есть ежевика кажет из жирной зелени свои нарядные шишечки; вероятно, и здесь был когда-то помещичий сад: цветет шиповник розовыми цветами; часть уже отцвела, и видны среди листов словно зеленые ягоды. Куда же ушла жизнь? Отчего гак тихо в лесу? Где все те люди, что населяли эти места? Эти осокори были когда-то кустиками, и около них радостные люди ходили; этот одичалый шиповник разве не розами цвел? И умерли люди, но остались вечными деревья; умерли те, которые шумели и говорили; остались тихие, полные молчания деревья.
Думает, думает Павлик, а на душе не делается ни печально, ни страшно. Почему не знает. Только нисколько не печально.
На полянке, где расступились деревья и видно небо, под серым облаком висит неподвижно, точно привязанная к нему веревочкой, черная птица с тупыми крыльями, похожая на прямой старинный галстук. Что она смотрит? Смородину? Ежевику? Или дожидается, когда галки прилетят?
"Буль, буль, буль", -- говорит где-то вода. Павлик идет на звоны и видит речку, застенчиво и скромно бегущую по серым камням. Кое-где берега нависают, там она, видимо, глубже, а на дне видны все гальки -- взять бы и пересчитать.
"И в лесу хорошо! -- говорит себе Павлик, -- Вообще в деревне все хорошо: и цветы, и люди, и лес".
Вспоминает про вчерашнюю встречу с Федей блаженненьким. Разве такие люди бывают в Москве? В Москве гремят извозчики, конки, стоят с саблями городовые, а здесь так тихо, так тихо и покойно, что не надо отсюда уезжать.
-- Го-го-го! -- говорит голый мальчик, сидящий верхом на лошади. Волосы у мальчика белые, как нитки, лошадь черная, как уголь, и оба они, и мальчик и лошадь, такие смешные! -- Го-го!
Лошадь взмахивает хвостом и, морща шкуру, осторожно спускается к воде. Опускает косматую голову, пьет воду, и, выдвинувшись, Павел смотрит, как подбирает лошадь губы и цедит воду сквозь стенки зубов.